Я не знаю, куда мне идти. Я выхожу из этого дома, и снова бегу, и не знаю, куда мне бежать. И еще мне надо держаться подальше от освещенных улиц, потому что, само собой разумеется, эти полицейские давно меня ищут и, если я покажусь на свету, они тотчас меня сцапают. Я это знаю.

Если б я мог вернуться к мастеру Абелю! Он бы, конечно, меня не выгнал, но разве можно насылать неприятности на такого хорошего человека? Друг, если бы я вернулся, тотчас же нагрянула бы полиция и у него наверняка были бы неприятности. Нас обоих посадили бы в тюрьму и, может, повесили.

Я все думаю о моей комнате с новой кроватью. Мне хочется лечь на эту кровать и заснуть. Просто заснуть. Я устал от всей этой беготни. И вообще, друг, слишком много случилось со мной за один этот вечер. Короче говоря, я устал. И когда я думаю о том, что сказала мне Мария, мне становится страшно.

Я снова бегу и при этом стараюсь придумать, куда бы мне спрятаться. А юго-восточный ветер по-прежнему дует мне в грудь, и против ветра бежать очень трудно.

Пит. Вот кто. Друг, он может спрятать меня в своей комнате. Я могу влезть в его окно с улицы и, может, пробуду у Пита неделю-две, а потом пойду куда-нибудь еще. Не знаю куда. Но сначала надо добраться до Пита, а потом уж подумать.

И вот я то иду, то бегу в сторону Си-Пойнта. А это далеко, друг. Может, четыре или пять миль. Я двигаюсь по-скаутски, как когда-то учил меня мастер Абель. Пятьдесят шагов иду и пятьдесят бегу. Стало быть, я иду, и бегу, и считаю шаги, и это выходит дьявольски быстро.

Может быть, в половине второго я добираюсь до отеля «Океан». Я тяжело дышу, и сердце во мне стучит, как барабан.

На улице нет никого, все тихо, только ревет ветер. И я подхожу к отелю и тихонько стучу в окно. От Пита ни звука. Я стучу, может, три или четыре раза. Наконец он подходит к окну, и окно медленно приоткрывается.

— Кто здесь? — спрашивает Пит.

— Это я, — говорю я. — Джордж Вашингтон Септембер.

— Джордж Вашингтон, — говорит он. — Порядок! — И он зевает.

— Впусти меня, — говорю я.

— Конечно, — говорит он. — Влезай. Ух! — Друг, как он зевает! Может проглотить.

Я влезаю в его маленькое окно и стараюсь не шуметь, потому что, если меня услышат, наверняка будут неприятности.

— Джордж Вашингтон. Порядок! — говорит Пит.

— Послушай, Пит, — говорю я. — У меня неприятности.

— Неприятности? Ух! Это скверно, Джордж Вашингтон, это скверно!

— Послушай, Пит. Спрячь меня на день-другой, а?

— Какие у тебя неприятности, Джордж Вашингтон?

— С полицией.

— Ух! Да, сэр. Это явно скверно. Ух!

— Ты меня спрячешь, Пит?

— Неприятности с полицией — это неприятности на миллион долларов. Факт. Ух!

— Так ты меня спрячешь?

— Эта комната мала для двоих. Очень мала. Да!

— Друг, я могу спать на полу. О’кей?

— И на полу в этой комнате мало места, друг. Ух!

— Может, только дня два, а?

— Два дня — немалое время. Друг, неприятности с полицией это скверно. Да!

— Ну так на одну ночь, как, Пит? Пит, ты — мой друг, ты это знаешь. Ты должен мне помочь. Эта полиция точно меня повесит. Можно я у тебя переночую, можно, Пит?

— Нельзя, Джордж Вашингтон. Нельзя. Эта комната явно мала для двоих.

— Но, Пит, — говорю я, и снова мне становится страшно, — ты же мой друг.

— Из-за чего у тебя неприятности, Джордж Вашингтон?

— Я был на митинге дяди Каланги. Если полиция сюда придет, ты скажешь, что не видел меня. Понял?

— Неприятности с полицией — это неприятности на миллион долларов. Факт. Ух!

— Так я могу у тебя остаться?

— Эта комната мала для двоих. Мы не поместимся. Да, сэр. Ух!

— Так я пойду, — говорю я. — Так мне идти? — спрашиваю я.

— Прощай, Джордж Вашингтон. Рад был тебя видеть. Прощай.

И я вылезаю обратно на мостовую, и Пит закрывает за мной окно и быстро гасит свет. Я опять один на ветру. И вокруг ни души.

Я иду к набережной, потому что не знаю, куда мне идти и что делать. Часы на соседней колокольне бьют два раза.

Церковь! Да, сэр. Конечно же. Священник Дональд Сэндерс. Этот божий человек примет меня и спрячет, потому что он хочет, чтобы я в воскресенье пришел в его церковь, и я точно туда пойду, если он меня спрячет и меня не повесят. Я непременно пойду в воскресенье в церковь.

Я знаю, где находится эта церковь, потому что, когда едешь в город, автобус проходит мимо нее, но я не очень-то представляю, где живет этот священник. Он же не может жить в церкви. Да, сэр. Он не может в ней жить.

Проклятый ветер! Друг, на набережной из-за этого ветра просто невозможно устоять на ногах. И море сегодня очень шумное, потому что оно тоже не любит этот ветер. Как и я. Друг, мимо меня проехал автомобиль, но я даже его не слышал из-за шума, который подняли море и ветер.

И я даже не спрятался, когда мимо меня проехал этот автомобиль, хотя у него были зажженные фары. Друг, я люблю темноту, потому что она того же цвета, что я, и надежно меня укрывает. А темнота сейчас густая. Настоящая темнота.

И вот я иду к церкви и думаю: может быть, помолиться перед ней, прежде чем входить и искать этого священника. Я не буду молиться в самой церкви, потому что, друг, нам не позволяют молиться в церквах для белых. Не то чтобы это было незаконно, — вы меня понимаете? Нам просто не позволяют.

Я уверен, что этот священник мне поможет, потому что он за свободу, как мой дядя Каланга. Друг, может, они его уже повесили, потому что они все равно его повесят, и он скоро увидит мою мать и, может быть, Иисуса. Но я не уверен, что он увидит Иисуса, потому что он как-то мне говорил, что никакого Иисуса не было. Но, друг, с чего он так это решил, — вы меня понимаете? Друг, этот мой дядя говорил, что если Иисус — Бог, то отчего Он не поможет африканцам вроде меня. И я не знаю, правда, почему? Я вам говорю чистую правду, что это слишком трудный вопрос, чтобы так легко на него ответить.

Эта церковь кажется очень холодной в темноте и на ветру. Справа рядом с церковью — маленький дом, и я понимаю, что священник должен жить здесь.

И я открываю калитку и вхожу во двор, который похож на кладбище, только без могил, и это о'кей, потому что я очень боюсь могил. И я стою во дворе под деревом и молюсь.

— Иисус, если Ты есть, помоги мне, прошу Тебя, баас, потому что мне страшно и потому что, сэр, мне нужна помощь.

Все время, что я молюсь, я думаю, как здесь холодно и как бы мне хотелось быть дома, лежать на моей новой кровати и говорить обо всем на свете с мастером Абелем.

И я медленно направляюсь к домику и смотрю на окна. На всех окнах — решетки, потому что люди боятся, что подонки их могут ограбить.

Но одно окно открыто, и я подхожу к нему и останавливаюсь. Я слышу, что в комнате кто-то дышит во сне. Поэтому я стучу по стеклу. Зажигается свет, занавеска отодвигается, и женский голос спрашивает:

— Это ты, Дональд?

— Мадам, прошу вас, не пугайтесь, — говорю я.

И я вижу, что в окне стоит европейская женщина. А она вскрикивает.

— Прошу вас, мадам, не бойтесь, — говорю я.

— Чего тебе надо? — говорит она. — Уходи отсюда! Убирайся! Кыш!

— Пожалуйста, мадам, мне нужно видеть священника Дональда Сэндерса. Вы его знаете?

— Его нет дома. Уходи.

И она задергивает занавеску и выключает свет.

— Прошу вас, мадам, мне нужна помощь. Мне нужно видеть священника, — говорю я.

Из темноты я слышу ее голос:

— Ты опоздал. Этим утром его забрала полиция. Уходи, несчастный.

И я слышу, что она плачет. Это я слышу.

О Боже, куда мне идти? Мне некуда идти. Сам священник в тюрьме. Его посадили туда за то, что он хотел, чтобы мы пришли в его церковь. Я это точно знаю.

Пит не хотел меня спрятать. Священник не может меня спрятать. Я не могу вернуться к мастеру Абелю, потому что он мне друг и я не хочу насылать на него неприятности. Боже, идти мне некуда. Может, разве к Полине. В ее большом доме прислуга живет во дворе, и никто не услышит, как я войду. Может, она меня спрячет. Эта Полина в красной юбке.

И я опять иду и бегу. Мне плохо, — вы меня понимаете? Мне плохо внутри из-за холода, ветра, темноты и всего, что со мной случилось. Друг, кажется, что ничего этого не было. Митинг, и полиция, и моя мертвая мать, и все, что рассказала мне Мария. Друг, я в ловушке. Утром они меня схватят и точно повесят. Все равно в это нельзя поверить. Но, друг, я здесь на холоду и ветру именно потому, что все это было на самом деле. Как же иначе?

Во дворе у Полины темно, как везде, и ветер подхватывает мелкие камешки и швыряет их прямо в лицо, и это больно.

Я стучу и стучу, и, наконец, Полина открывает дверь.

— Убирайся, бездельник, — говорит она.

— Полина, у меня большие неприятности. Спрячь меня. Прошу тебя, друг.

— Убирайся. Я не могу тебя прятать. Убирайся.

И я понимаю, что она меня не спрячет, и говорю:

— Дай мне чего-нибудь поесть, и я уйду. Прошу тебя, я очень голодный. Пожалуйста.

— У меня нет для тебя ничего, дурак. Убирайся. Подожди. Вот кусок хлеба. А теперь иди. Чертов дурак, разбудил меня.

И она дает мне кусок хлеба, маленький кусок, и закрывает дверь, и я слышу, как она говорит себе:

— Чертов дурак. Чертов дурак. Бездельник.

Я прижимаю к груди кусок хлеба, словно это ребенок. Я прижимаю его так, как будто я люблю его, сам не знаю почему. И я смотрю на небо, а там луна по-прежнему гонится за звездами.

И я опять иду, не знаю куда. Просто иду. И я ни о чем не думаю, потому что мне не о чем думать. Я просто иду и слушаю, как ветер хлопает моими брюками.

Неожиданно я понимаю, что я на Верхнем шоссе и что я уже начал взбираться на гору. Когда ты совсем рядом с горой, как я сейчас, ты не видишь ее вершину. Но я взбираюсь на гору. Не знаю зачем. Я просто взбираюсь на гору, которая называется Львиная голова и находится на Си-Пойнте.

Я лезу выше и выше, ноги я уже сбил и руками цепляюсь за ветки и камни. На горе очень страшно, потому что кусты ходят ходуном, а травы свистят. На этой горе легко напугаться.

Ноги у меня еле идут, сердце громко стучит, и я чувствую вкус крови в горле, но все равно я лезу выше и выше. Я лезу к нашему шалашу. К шалашу, который много лет назад мы построили с мастером Абелем. Нужно потянуть за шнурок, и упадет веревочная лестница, и ты можешь залезть по ней в наш шалаш.

Я даже не думаю, что, может, его давно там нет. Но он оказывается на месте. На вершине двух деревьев возле высоких скал. И вокруг одного дерева обмотан старый грязный шнурок, и я тяну за него, и, как когда-то, сверху падает лестница прямо мне на голову. Черт бы ее побрал!

И я забираюсь в шалаш, по-прежнему прижимая к груди хлеб, и падаю на пол, и лежу, и я чувствую кровь во рту, и слышу стук сердца, и стараюсь дышать быстрей, чтобы не умереть.

Я ломаю хлеб и ем его, и он с трудом проходит в мою глотку.

Я трясу головой, чтобы прогнать все мысли, и начинаю плакать. Я плачу, как маленький.