Суббота это половина рабочего дня, как они выражаются, — вы меня поняли? И, друг, у меня она тоже половина рабочего дня, разве что мне приходится сидеть дома до половины третьего в эту субботу, потому что мастер Абель ушел туда, куда евреи ходят по субботам, и что-то запаздывает к обеду.
Стало быть, друг, я навел в доме чистоту и сижу у себя и жду, когда возвратится мастер Абель, чтобы потом поехать к моей матери, а она живет в Вудстоке, до которого от Си-Пойнта на автобусе надо ехать, может быть, целых полчаса.
Каждую субботу я навещаю свою мать, только в некоторые субботы не навещаю, потому что, друг, я должен сказать вам, что эта моя мать — пьяница и скверная женщина, потому что она темная, необразованная зулуска. И я должен сказать вам, что иногда мне совсем не хочется к ней ехать, потому что она пьяная с пятницы и потребует, чтобы я купил ей выпивки на субботу, и иногда мне совсем не хочется этого делать, — вы меня понимаете? И, друг, я должен сказать вам, что она прибирает в европейских домах и получает, может быть, два фунта в неделю, только к субботе от этих денег не остается ни пенса, потому что она слишком много пьет. От этого пьянства она совсем постарела, а ей, может быть, всего пятьдесят. И мне не нравится этот мужчина Айзек, который всегда с ней, потому что он жирный, цветной и всегда пьяный. И этот Мбола тоже всегда там, а он гадает на опавшей листве и всякой всячине, и я его боюсь, потому что Мбола — колдун, а это тоже незаконно, и я не хочу получать неприятности из-за этого типа. Нет, сэр. А моя мать любит этого Мболу и верит всему, что он говорит, а я говорю ей, чтобы она ходила в церковь и верила в Бога, в которого я сам иногда верю, только иногда я верю и этому Мболе. А этот Айзек — он всегда смеется, потому что он подонок и ни на что хорошее не годится.
Я сижу и пишу, и тут входит толстая Бетти и говорит:
— Проклятый бездельник!
— Уходи, — говорю я. — Чего тебе надо?
— Ты проклятый бездельник, — говорит она. — Телефон звонит и звонит, а тебе хоть бы что.
— Я не слыхал никакого телефона, — говорю я. Потому что я сидел, и писал, и ничего не слышал.
— Так вот, — говорит она, — он звонил и звонил, и мне пришлось самой снять трубку, проклятый бездельник.
И, друг, я должен признаться, я обругал ее нехорошими словами.
— Не смей ругаться, зулусский бездельник! Это не мое дело подходить к телефону. Я кухарка, а не слуга. И вообще не ругайся, не то я скажу мастеру Абелю, и он выкинет тебя на улицу, ты, подонок!
И, друг, я должен признаться, я опять обругал ее.
— Слушай, проклятый болтун, я не собираюсь терпеть твоего нахальства, ты меня понял?
Друг, я устал от нее и говорю:
— Выкладывай, что там было по телефону, и замолчи!
— Это звонил мастер Абель, он сказал, что не вернется к обеду, потому что будет обедать в другом месте и останется там ночевать, так что ты свободен и завтра утром, и еще он сказал, что ты — проклятый нахал.
— Так и сказал?
— Да.
— Он сказал, что я нахал?
— Да!
— Послушай, — говорю я разозлившись, потому что знаю, что мастер Абель не скажет, что я нахал. — Послушай, — говорю я, — ты врешь как сивая кобыла. Убирайся отсюда, пока я не дал тебе по твоей толстой заднице. Убирайся!
И я должен сказать вам, что эта чертова ленивая толстая Бетти убирается, потому что знает, что я дам ей по толстой заднице, если она будет слишком долго торчать в моей комнате, потому что она знает, что я терпеть ее не могу.
Я надеваю свою лучшую тропическую куртку, которую отдал мне мистер Финберг, и мне очень нравится эта куртка, потому что она голубая и в ней не слишком жарко на солнце, которое светит все время. И, друг, в красной рубашке, голубой куртке и черных брюках я выгляжу очень красиво, как и подобает образованному зулусу. И я запираю все двери и окна в доме, и я уверен, что мастер Абель не говорил, что я нахал, потому что он мне друг, а эта Бетти все время врет и, наверно, ворует вещи и к тому же сама нахалка.
И я выхожу из дому и иду к автобусной остановке, и вижу, что по другой стороне улицы к той же автобусной остановке шагает Бетти, потому что мне надо в Вудсток, а ей в Роузбэнк, а это в одну сторону, только ей дальше. И, друг, она меня прекрасно видит, только делает вид, что не видит. И на ней грязное коричневое платье, в котором она выглядит толстой, страшной, ленивой косой, какая она и есть на самом деле.
Мы входим в один и тот же автобус, только не говорим друг другу ни слова, и нам приходится сесть рядом на скамье для неевропейцев, и, друг, мне это не нравится, я это вам говорю, потому что терпеть не могу эту Бетти.
И я рад, что схожу у Вудстокского муниципалитета, и оставляю ее в автобусе, и иду навестить мою мать, которая живет на Столовом шоссе. Там живут только неевропейцы.
Дом моей матери — всего одна комната, — вы меня понимаете? И, друг, какая тут грязь! Поверьте мне. И в этой грязной комнате всего одна кровать, такая же, как у меня. Я привез ей эту кровать с распродажи. И я говорю вам, что моя мать и этот Айзек спят вместе на этой кровати, а это меня сердит, потому что Айзек — дурной человек.
Я вхожу в этот дом, и поднимаюсь по лестнице, и стучу в дверь, и вхожу в комнату, а в ней ужасный запах, и я не знаю, что они там делали.
И в этой комнате на полу сидит Мбола, который такой же зулус, как я, только старый, словно гора. А перед ним лежит белая человеческая кость, и он смотрит на нее не отрываясь. А в углу сидит моя мать и спит. Айзека в комнате нет, и это уже хорошо. И в комнате темно и почти ничего не видно.
И когда я вхожу, Мбола смотрит на меня, и, друг, его лицо все в морщинах и там, где глаза у меня коричневые, у него белые — вы меня поняли? И я боюсь этого Мболы.
— Ух! — говорит он, как собака, готовая укусить.
А я смотрю на мать, а она не шевелится.
— Ты зулус? — спрашивает Мбола. — Ты зулус, а?
Я должен сказать вам, он знает, что я зулус, потому что он много раз до этого видел меня в этой комнате, но он спрашивает «ты зулус?», чтобы меня напугать, только меня нельзя напугать, потому что, друг, всякий сразу увидит, что я зулус.
— Ты знаешь, что я зулус, — отвечаю я.
— Да, — говорит он, — ты зулус.
И я подхожу к моей матери и пытаюсь ее разбудить, а от нее разит бренди, друг, и я не знаю, где и как она достает бренди, и я не могу ее разбудить, потому что она спит слишком крепко.
— Не буди ее, — говорит Мбола. — Она спит сном страха. Перед тем как заснуть, она видела, что ее хотели забрать демоны и злые духи и она боролась и убила их всех, и теперь она спит.
И я знаю, что злые духи опять нападали на нее, потому что я чувствую их запах в комнате и потому что после бренди она всегда борется с чем-то в воздухе и сходит с ума, это я вам говорю.
— Садись, — говорит Мбола и указывает на пол рядом с собой, и, друг, надо делать все, что говорит этот человек, только не знаю почему, — вы меня поняли?
— Зулус, ты знаешь эту женщину? — спрашивает он и указывает на мою мать.
— Да, сэр, — говорю я. — Это моя мать. Честное слово. Я знаю ее. — И я стараюсь улыбнуться, но, друг, не могу.
— Да, — говорит он и молчит, может быть, целую минуту. Потом он говорит — Ты плохой сын. Ты покупаешь этой женщине дурную выпивку. Европейскую выпивку.
— Нет, сэр, — говорю я, — нет, сэр!
— Да. — И он опять умолкает.
И, друг, я говорю вам, что в комнате этой темно, и солнце в нее не заглядывает, потому что окно упирается в стену, и комната эта маленькая и грязная, и ничего в ней не видно, кроме белой кости, которая лежит перед Мболой, да еще его белых глаз.
— Ты плохой зулус, — говорит Мбола, — когда белого человека прогонят в море, откуда он и пришел, тебе придется уйти вместе с ним, потому что ты злой и жадный.
Друг, должен сказать вам, что эти слова мне не нравятся, и если бы здесь был мастер Абель, он бы нашел, что на них ответить.
— Твоя мать — хорошая женщина, а ты — плохой сын. Вот и все.
Должен сказать вам, уж я-то знаю, что моя мать — нехорошая женщина, потому что она вечно пьяная и ленивая, и спит на одной кровати с этим цветным Айзеком, и не откладывает деньги себе на похороны. Мой дядя Каланга говорит, что она дрянь, а дядя Каланга очень умный и очень образованный африканец. И я всегда рад видеть его, потому что с ним можно поговорить о разных вещах, разве что иногда я не все понимаю, особенно когда он говорит о нашем проклятом правительстве. И вот он мне говорит, что мать у меня плохая, а он умный и хорошо ее знает, потому что он — ее брат. Он говорил мне, что мой отец, который сбежал в Иоганнесбург, был плохим зулусом и звали его Король Эдуард Септембер, и, друг, я никогда его не видал. Так вот я говорю вам, я знаю своих родителей и знаю им цену. Но мой дядя Каланга говорит, что я похож не на них, а на моего деда по имени Денгвайо, который был большой вождь, и очень хороший человек, и отец дяди Каланги и моей матери. И я не очень-то беспокоюсь, когда этот колдун Мбола говорит, что я плохой, потому что знаю, что сам он бывает подонком и иногда берет деньги у моей матери, когда она пьяная, потому что это, как он говорит, охранит ее от злых духов, и, друг, она сама дает ему деньги.
— Держись подальше от своего дяди Каланги, — говорит этот Мбола в темноте, и я насмерть пугаюсь.
С чего бы он это так говорил? С чего, а? Мой дядя Каланга — мне друг, так зачем мне держаться подальше от друга! Черт бы побрал этого Мболу!
И, друг, я смотрю на Мболу, чтобы показать ему, что я на него сержусь, но тут открывается дверь и входит Айзек, о котором я вам рассказывал, и, друг, он еле держится на ногах, такой он пьяный. И когда он входит, то тут же кричит на Мболу, и Мбола исчезает, словно его тут никогда не было, и этот Айзек принимается хохотать и говорит:
— Чертов мошенник! Здравствуй, Джордж! Чего тебе здесь нужно?
Я молчу, потому что не хочу неприятностей, а этот Айзек, когда напьется, всегда лезет в драку, а я могу убить его одним ударом, поэтому я молчу, — вы меня поняли?
И тут он говорит:
— Ты пришел навестить ее? — И он подходит к моей матери и, друг, пинает ее башмаком — я говорю вам чистую правду.
— Не смей, — говорю я, но он опять пинает ее, а она все спит.
— Отчего? — говорит он. — Она ни на что не годится. Только пьет да спит.
— Замолчи, — говорю я.
И, друг, он начинает сердиться и подходит ко мне, как будто хочет ударить, и ругается самыми скверными словами. Затем он хватает бутылку, которая лежит на полу, и разбивает ее, потому что хочет порезать мне лицо.
Я от него уклоняюсь, но он опять хочет порезать мне лицо этой бутылкой. Тут я хватаю его за руку и бью коленом в живот, и он ударяется о дверь, и проламывает ее, и падает на лестницу, потому что дверь совсем тонкая, а он жирный, а я ударил его очень сильно, потому что он мне не нравится. Он проламывает дверь с таким шумом, что моя мать просыпается и начинает стонать. Друг, это чистая правда, она может так стонать целый день. И, друг, она стонет громко, а Айзек орет на лестнице, и я боюсь, потому что он пытается встать на ноги, и я не знаю, что делать, потому что моя мать стонет, а Айзек хочет встать на ноги. И, поверьте, я чуть не расхохотался, потому что этот Айзек открывает дверь вместо того, чтобы просто пройти в дыру. Это очень смешно, я говорю вам. А моя мать все стонет.
— Заткнись, шлюха! — кричит Айзек, и идет к ней, и хочет ударить ее кулаком. Он злой, потому что я стукнул его очень сильно. Но я тоже злой, поэтому, когда он проходит мимо меня, я бью его, и он падает, как старый костюм, и тогда, друг, я кое-что слышу. Я слышу свисток и знаю, что это идет чертова полиция, которой надо взглянуть, отчего громко стонет моя мать. И я бегу.
Я сбегаю с лестницы, открываю дверь, и, друг, я в руках полицейского! Он хватает меня и закручивает мне руку за спину. Ох, как это больно!
— Попался, ублюдок! — говорит он.
Я молчу, но тут на чертов свисток приходит еще один полицейский. И они о чем-то говорят на африкаанс.
— Имя! — говорит тот, который выкручивает мне руку.
— Джордж Вашингтон Септембер, — говорю я.
— Джордж Вашингтон Септембер? — говорит он.
— Да, сэр, — отвечаю я, а рука у меня болит.
И тут другой полицейский смотрит в свою маленькую книжечку и говорит что-то тихо-тихо тому, который выкручивает мне руку.
И тот меня отпускает.
— Иди! Брысь! Марш отсюда! Иди!
И, друг, я не жду, пока он передумает. Я бегу. Я оглядываюсь и вижу, что оба они входят в дом, и знаю, что у матери будут неприятности за шум и драку.
Ну отчего они меня отпустили? Отчего? Друг, я не знаю, я просто бегу и бегу и радуюсь, что не попал в тюрьму.
Я останавливаюсь, и потом иду медленно, и не знаю, что делать и куда идти, потому что сейчас — субботний вечер и воскресенье у меня тоже свободное.
И тут, друг, я начинаю думать о Нэнси и о том, как мне хочется ее повидать и кое о чем поговорить, потому что она такая красивая африканская девушка, это я вам говорю. И я думаю, что, может быть, она сейчас в доме Джанни Гриквы на Ганноверской улице и что, может быть, если я зайду туда за своим велосипедом, я опять увижу ее. Но я не хочу видеть этого мерзкого Джанни Грикву, стало быть, придется быть осторожным, — вы понимаете?
И я сажусь в автобус, и еду в город, и иду оттуда в Шестой район.
Мне, понимаете, нравится субботний вечер в Кейптауне. Мне нравится просто сидеть в автобусе и глядеть в окно. Друг, и Столовая гора мне тоже нравится. Она стоит себе, и смотрит на нас, и молчит. Но сам Кейптаун — прекрасный город, такой чистый, — вы меня понимаете? Да, сэр, такие чистые улицы, и народу на них немного. И потом еще море. Оно синее, а песок перед ним белый, а скалы коричневые, и все это так красиво. И можно сидеть на скале на каком-нибудь пляже для неевропейцев, просто сидеть и смотреть на море, и вечером это очень приятно, потому что на пляже нет никого и ты можешь привести туда девушку и кое о чем с ней поговорить, — вы меня поняли?
Но все, что я вам говорил о море и девушках, не годится для субботнего вечера, потому что, понимаете, в субботний вечер найдется много других дел.
Раньше я по субботам ходил в кино, но теперь туда по субботам ходят шайками все эти подонки Честеры и Джокеры и устраивают там драки, так что теперь я иногда хожу в кино по четвергам.
Но вот сейчас половина восьмого, субботний вечер, и я еду в автобусе на Ганноверскую улицу к дому Джанни Гриквы. И все европейцы едут в город в автомобилях, кто, может, в кино, кто, может, на танцы, кто, может, куда еще. И все они одеты красиво и чисто и кажутся хорошими людьми, только я знаю, что большинство из них — нехорошие. Потому что они не любят в Кейптауне неевропейцев вроде меня. Только работай на них за гроши. Даже необразованные европейцы не любят неевропейцев вроде меня за цвет кожи, — вы меня поняли? Друг, я хочу вам признаться: я сам не люблю их за цвет их кожи, и это чистая правда. И, друг, я не люблю полицейских, потому что они всегда стараются устроить неприятности парням вроде меня, а парни вроде меня не хотят неприятностей, — вы меня поняли? Но отчего они меня сейчас отпустили, я не могу понять. Это на них непохоже. Да, сэр. Но я все равно рад, что не влип в неприятность, потому что не хочу неприятностей. Да, сэр. Только не в субботу вечером. Только не в половине восьмого. Да, сэр. Потому что, друг, все тогда забавляются и никто о тебе не вспомнит.
Итак, я подхожу к дому Джанни Гриквы как раз тогда, когда старое солнце ложится спать.
Я не иду прямо в дом, — вы понимаете? Я стою на другой стороне улицы, потому что, может, увижу Нэнси или, может, она увидит меня, и, может, нам удастся кое о чем поговорить. Но я не хочу, чтобы меня увидал Джанни Гриква, потому что от него неприятностей не оберешься. Поэтому я не спешу.
И когда я вижу, что кругом нет никого, я перехожу улицу и открываю дверь, и в коридоре темно, как и тогда, но, друг, на этот раз я слышу другой запах и понимаю, что это пахнет европейцем. Клянусь вам, что в этом доме — европеец, а этого быть не может, потому что это Шестой район и дом Джанни Гриквы, а ни один европеец не пойдет в Шестой район в субботу вечером. Но, друг, я уверен, что здесь европеец, потому нос мой меня не обманет и я могу учуять европейца, если он даже будет в Иоганнесбурге. Стало быть, я стою в коридоре и слышу, как пахнет европейцем. И я боюсь, потому что это, может быть, полицейский, который все-таки пришел арестовать меня за то, что я побил Айзека. И вот я стою и не шевелюсь. И в доме ни звука, и мне страшно.
И мой велосипед стоит у стены и ждет меня, но я сразу его не забираю, потому что еще надеюсь увидеть Нэнси, а она, может быть, в той комнате, где она лечила мне губу и сунула мне язык в ухо. Поэтому я потихоньку иду туда посмотреть и вдруг слышу:
— Джорджи-малыш, ты пришел за велосипедом?
И, друг, я оглядываюсь и пугаюсь пуще прежнего, потому что сзади меня стоит Джанни Гриква.