Нас привезли на основной пункт первой помощи. Врач раскричался, потому что мы были очень грязными и кишели вшами.

Заявил, что ни разу не видел таких свиней.

Врач был очень юным и видел очень мало. До сих пор он лишь нюхал медикаменты на фармацевтической фабрике в Граце.

Малыш изругал его. Обозвал всеми словами, какие не следовало произносить — среди них не было ни одного печатного. Врач пришел в ярость. Старательно записал все, что выкрикивал Малыш, а также его фамилию и номер части. Поклялся своей только что обретенной офицерской честью, что Малыш надолго запомнит полученное наказание, если ему не повезет умереть при транспортировке — на что он искренне надеялся.

Юный врач откровенно выражал удовольствие криками Малыша во время операции, Когда из его мясистого тела извлекали гранатные осколки.

Через три недели этого врача расстреляли, привязав к иве. Он оперировал генерала, которого поранил кабан. Генерал умер под ножом. Пьяный начальник медицинской службы был не в состоянии оперировать.

Кто-то в штабе корпуса потребовал рапорт. Начальник медицинской службы, не колеблясь, возложил ответственность на юного врача. Трибунал нашел его виновным в некомпетентности и халатности.

Крики врача, когда его тащили к той иве, были непристойно громкими. Он никак не хотел идти, и его пришлось тащить четверым солдатам. Один держал голову врача под мышкой. Двое держали ноги. Четвертый прижимал руки к бокам, обхватив его поперек груди. Он чувствовал, как бьется сердце молодого врача. Колотилось оно неистово.

Врачу говорили, что нужно встретить смерть по-мужски, что кричать мужчине стыдно.

Но трудно быть мужчиной двадцатитрехлетнему человеку, возомнившему себя высшим существом, поскольку тот стал армейским медиком с двумя звездочками на погонах.

Это была отвратительная казнь, сказали приводившие приговор в исполнение старые пехотинцы из Девяносто четвертого полка. Им было с чем сравнивать, они расстреляли многих. Солдаты из Девяносто четвертого были толковыми ребятами.

Мороз вонзал раскаленные ножи во все живое и мертвое, оглашая весь лес треском.

Паровоз, тащивший бесконечный санитарный поезд, издавал длинные, печальные гудки. Клубы отработанного пара в свете русского зимнего дня выглядели холодными. Машинисты были в меховых шапках и стеганых куртках.

В длинной веренице товарных вагонов с красными крестами на крышах и по бокам лежали сотни изувеченных солдат. По ходу поезда снег на насыпи взвивался и проникал сквозь щели в промерзлых вагонных стенах.

Я лежал в сорок восьмом вагоне вместе с Малышом и Легионером. Малышу приходилось лежать на животе. Его ранило в спину осколками и оторвало миной половину задницы. Невысокому Легионеру приходилось по несколько раз на день держать зеркало, чтобы он мог созерцать свое боевое повреждение.

— Как думаешь, смогу я добиться GVH за кусок мяса, который отхватил у меня Иван?

Легионер негромко рассмеялся.

— Ты такой же наивный, как рослый и сильный. Всерьез на это надеешься? Non, mon cher, человек, попавший в battalion disciplinaire, не получит GVH, пока ему не оторвет голову. Тебе поставят в бумагах аккуратное KVF и пошлют обратно на фронт, чтобы ты лишился и второй половины.

— Вот врежу по морде, чтоб не плевал в душу! — яростно выкрикнул Малыш. И попытался встать, но с убийственной бранью повалился снова на солому.

Легионер усмехнулся и дружески хлопнул его по плечу.

— Не волнуйся, грязный ты скот, а то при первой же выгрузке тебя вынесут вместе с мертвыми героями.

Лежавший у стены Хубер перестал кричать.

— Дал дуба, — сказал Малыш.

— Да, и кое-кто составит ему компанию, — прошептал Легионер, утирая пот со лба. Он температурил, гной и кровь просачивались сквозь первичную недельной давности повязку на плече и шее.

Легионер был ранен в шестнадцатый раз. Первые четырнадцать ран он получил в Иностранном легионе, где прослужил двенадцать лет. Он считал себя больше французом, чем немцем. И даже походил на француза: ростом метр шестьдесят, хрупкого телосложения, с темным загаром. Из уголка рта у него вечно свисала сигарета.

— Воды, треклятые свиньи! — выкрикнул Хун, унтер-офицер с открытой раной в брюшной полости. Он угрожал, ругался, просил. Потом начал плакать. В другом конце вагона кто-то издал хриплый, злобный смех.

— Если жажда замучала, лижи лед на стенах, как и все остальные.

Лежавший рядом со мной артиллерист-фельдфебель приподнялся, преодолевая боль в животе, продырявленном автоматной очередью.

— Товарищи, фюрер обеспечит нас! — Вскинул руку в жестком нацистском салюте, словно новобранец, и запел: «Выше знамена, сомкните ряды, поступью чеканной идут штурмовики».

Он пропускал часть текста, словно выбирал те слова, которые ему больше всего нравились: «Еврейская кровь заструится рекой. Против нас встали социалисты, позор нашей земли». Потом в изнеможении упал опять на солому.

К заиндевелому потолку понесся язвительный смех.

— Утомился герой, — проворчал кто-то. — Адольфу на нас плевать. Сейчас он, небось, потирает кроличью лапку и распускает слюни над своей дворнягой.

— Я добьюсь, чтобы тебя отдали за это под трибунал! — истерично закричал фельдфебель.

— Смотри, чтобы мы не вырвали язык у тебя из пасти, — рявкнул Малыш, швырнув миску с тошнотворной капустой в пепельно-серое лицо фельдфебеля.

Чуть не плача от ярости и боли, поклонник Гитлера выкрикнул:

— Я доберусь до тебя, грязная свинья, вонючка!

— Заткнись, хвастун, — язвительно усмехнулся Малыш, помахивая широким боевым ножом, который постоянно держал в голенище. — Я вырежу из башки твой дурацкий мозг и отправлю той нацистской корове, что произвела тебя на свет. Жаль, встать не могу, а то проделал бы это сейчас.

Поезд внезапно остановился. При толчке все застонали от боли.

Холод пробирался в вагон все глубже и глубже, от него у нас немели руки и ноги. Иней, окружавший нас со всех сторон, казалось, безжалостно усмехался.

Один раненый развлекался, рисуя штыком на инее животных. Приятных маленьких зверушек. Мышку. Белку. Щенка, которого мы назвали Оскаром. Всех остальных затягивала изморозь, но Оскара постоянно подновляли. Мы любили его, разговаривали с ним. Художник, рядовой-сапер, сказал, что он темно-рыжий, с тремя белыми пятнышками на голове. Щенок был очень красивым. Мы, когда лизали стены, всеми силами старались не задеть его. Когда ребята решили, что Оскару скучно, сапер нарисовал котенка, за которым тот мог гоняться.

— Куда мы едем? — спросил маленький семнадцатилетний пехотинец с раздавленными ногами.

— Домой, мой мальчик, — прошептал его товарищ, унтер-офицер с пораненной головой.

— Слышали? — усмехнулся матрос с раздробленным бедром. — Мы едем домой! Что это за дом, безмозглый ты скот? Ад? Рай? Зеленая райская долина, где гитлеровские ангелы со свастиками на лбу играют «Хорста Весселя» на золотых арфах?

Он засмеялся и уставился на ледяные кристаллы на потолке. Те в ответ равнодушно поблескивали.

Поезд тронулся. Экстренный дополнительный санитарный поезд из шестидесяти восьми холодных, грязных товарных вагонов, заполненных грудами страдающей человеческой плоти, именуемой солдатами — ранеными в боях за свою страну героями! И какие это были герои! Сотни кашляющих, неряшливых, бранящихся, плачущих и до смерти перепуганных бедняг, корчащихся от боли и стонущих при каждом сотрясении вагона. Таких калек никогда не упоминают в сообщениях о героических битвах или на вербовочных плакатах.

— Послушай, Гроза Пустыни, — громко зашептал Малыш Легионеру. — Когда приедем в этот вонючий госпиталь, я первым делом напьюсь вдрызг. Да, еще раз наберусь, как следует, а потом займусь сразу тремя пахнущими карболкой кошечками. — Он мечтательно поглядел в потолок, блаженно фыркнул и облизнул обмороженные губы. — Будь уверен, стану стараться изо всех сил.

Глаза Малыша блестели от предвкушаемого восторга. Он впервые попадал в госпиталь и представлял себе его своеобразным борделем с широким ассортиментом услуг.

Легионер засмеялся.

— Погоди, мой мальчик. Сперва тебя так жестоко искромсают, что первые две недели будешь беспокоиться совсем о другом. Изо всех пор будут выходить с потом стальные осколки. Так всего исколют шприцами, что смотреть на девочек не захочешь, поскольку ты еще пригоден быть пушечным мясом.

— Кончай! Слушать не хочу, — побледнев от ужаса, крикнул Малыш.

Помолчав несколько минут, он нерешительно спросил:

— Как думаешь, очень больно, когда тебя режут хирурги?

Легионер медленно повернул голову и пристально посмотрел на здоровенного повесу. У того в каждой черте придурковатого лица сквозил страх перед неведомым будущим.

— Да, Малыш, больно, очень больно. Тебе рвут в клочья плоть, ты ловишь ртом воздух и стонешь. Но приободрись: боль такая, что ты не сможешь издать ни звука, ни писка. Вот так, — кивнул Легионер.

— О Господи, — прошептал Малыш. — Пресвятая Матерь Божия.

— Когда меня залатают в госпитале, — подумал я вслух, — хочу найти любовницу, роскошную, привлекательную, в длинной собольей шубе — настоящую жизненную награду, с большим опытом.

Легионер кивнул.

— Понимаю, что ты имеешь в виду, предел мечтаний.

И щелкнул языком.

— Что такое любовница? — вмешался Малыш.

Мы добросовестно объяснили. Лицо его засияло.

— А, шлюха, которую держишь дома. Не из борделя. Господи, найти бы такую!

Он закрыл глаза, рисуя в воображении целые батальоны красоток. Они шли вереницей по длинной улице, виляя соблазнительными задами.

— Сколько может такая стоить?

Не желая совсем упускать из виду воображаемых женщин, он открыл только один глаз.

— Всего годового жалованья, — прошептал я, забыв о боли в спине при мысли о любовнице в соболиной шубе.

— У меня была любовница в Касабланке, — задумчиво произнес Легионер. — Я тогда только что стал сержантом в третьей роте Второго полка. Рота хорошая, командир отличный, не какое-то дерьмо.

— К черту твоего командира. Мы хотим послушать о твоей крале, а не о ротных.

Легионер засмеялся.

— Она была женой беспутного судовладельца, настоящего старого козла. От него ей были нужны только деньги. Состояние его представляло собой цифру со многими нулями. Ее любимым времяпрепровождением было покупать любовников и бросать, когда она изнурит их.

— И тебя она бросила? — спросил Малыш, ставший внимательным слушателем.

Легионер не ответил и продолжал рассказывать о жене судовладельца в Касабланке, купившей хорошего любовника.

Малыш упорно продолжал вмешиваться. В конце концов он издал такой рык, что другие раненые напустились на него.

— И тебя она тоже отшила, Гроза Пустыни? Я хочу знать, спустила ли она тебя по кухонной лестнице.

— Нет, — выкрикнул невысокий Легионер, раздраженный этими вмешательствами. — Я ушел сам, когда нашел кое-что получше.

Мы знали, что это ложь, и Легионер понимал, что знаем.

— Цвет лица у нее был оливковый, — продолжал Легионер. — Волосы черные, вечно была готова на какую-то проказу. Белье, mon Dieu, доставляло такое же удовольствие, как бутылка сухого редерера двадцать шестого года. Повидал бы ты его, потрогал, mon garcon!

Унтер-офицер с забинтованной головой негромко засмеялся.

— Ты, видно, большой любитель наслаждений. Я был бы не прочь пойти с тобой как-нибудь вечером, посмотреть на твоих женщин.

Легионер не потрудился даже взглянуть на него. Он лежал с зарытыми глазами, положив противогазную коробку под голову.

— Женщины меня больше не интересуют. Я лишь вспоминаю прошлое.

— Расскажи еще про девочек из Касабланки, Гроза Пустыни. А кстати, где находится этот бордель, Касабланка?

Легионер гулко закашлялся.

— Ты, наверно, думаешь, что на свете нет ничего значительного, кроме казарм и борделей. Касабланка — не бордель, а красивый город на западном побережье Африки. Место, где легионеры-новички учатся есть песок и пить пот. Там идиоты, считавшие, что будут вести в Легионе веселую жизнь, узнают, что они скоты, потому что рождены скотами…

— …и зачаты скотами, — добавил голос из темноты, постепенно сгущавшейся в вагоне.

— Совершенно верно, — кивнул Легионер, — зачаты такими же скотами, как ты, я и другие солдаты в этом мире.

— Да здравствуют скоты! — выкрикнул кто-то из раненых.

— Да здравствуют скоты! — заревели мы хриплым хором. — Да здравствуют глупые скоты, которыми помыкает нацистское дерьмо!

— Шваль, мерзавцы! — негодующе закричал поклонник Гитлера. — Да поможет вам Бог, крысы, когда снова начнется наступление! Фельдмаршал фон Манштейн вот-вот форсирует Ловать и двинется на восток.

— Если и так, то только в эшелоне, везущем пленных в Сибирь, — съязвил кто-то.

— Вперед, гренадеры, спасители великой Германии! — неистово заорал этот фельдфебель.

— Хо-хо, самозванный Адольф, был ты в бою под Великими Луками? — спросил Малыш. — Раз так уверенно говоришь о Ловати!

— А ты был? — спросил какой-то солдат с одной рукой, уже пораженной гангреной.

— Конечно. Мы трое находились в узле сопротивления в составе Двадцать седьмого полка. Хочешь возразить что-нибудь, тварь? — И тут же Малыш оповестил по секрету весь вагон: — Как только выйду из госпиталя, задам трепку какому-нибудь офицеру интендантской службы. Так отделаю воришку, что своих не узнает. Рот разорву, чтобы усмехался до конца жизни.

— Чего ты так зол на них? — спросил однорукий солдат.

— Ты что, мозги в потерянной руке оставил? — воскликнул Малыш. — Осел, неужели ни разу не промокал в плаще? Эти твари-интенданты на всем наживаются. Все эти плащи насквозь промокают. Понимаешь, в чем тут фокус? Поскольку интендантская служба наживается на каждом плаще, дураки вроде нас отбрасывают первые два в надежде взять какой получше, и вполне понятно, какая тут хитрость.

— Доходное дело, — заметил Легионер. — Если б только я мог устроиться в интендантскую службу и продавать плащи ворюгам-офицерам! Выпади мне такая участь, Аллах был бы воистину мудр и благ.

— Ну, что там дальше с той красоткой, про которую ты рассказывал? — спросил Малыш. Он уже забыл об офицерах-интендантах .

— Не суйся в чужие дела, — проворчал Легионер. И чуть позже заговорил, ни к кому не обращаясь: — Мухаммед и все истинные пророки, как я любил ее! После того как она прогнала меня, я дважды пытался проникнуть в сад Аллаха.

— Ты же сказал, что бросил ее, — загоготал Малыш.

— Ну и что? — выкрикнул Легионер. — Мне наплевать на баб, этих коротконогих, широкобедрых, болтливых тварей! И подумать только, что у мужчин хватает глупости гоняться за ними! Посмотри утром на женщину: глаза заплыли, все лицо распухшее и перемазано губной помадой.

— Спасибо, — послышался голос в середине вагона. — Вот это комплимент прекрасному полу!

— Он прав, — раздался еще один голос из темноты. — Аппетит пропадает, когда видишь ихнюю сестру с бигудями в волосах, в шлепанцах, со спущенными чулками.

Сквозь грохот поезда послышалось гудение самолета. Мы притихли и прислушались, словно дикие звери к шуму загонщиков. Кто-то громко прошептал:

— Штурмовик.

— Штурмовик, — повторили еще несколько человек.

Мы дрожали, но не от холода. В вагоне вместе с нами находилась смерть. Штурмовик…

— Приди, приди, приди, о Смерть! — напевал Легионер под нос.

Самолет развернулся и загудел в мерно усиливающемся крещендо. С ревом пронесся вдоль поезда. Кроваво-красные звезды холодно сверкали, взирая на многочисленные товарные вагоны с крестами милосердия на крышах. Штурмовик взмыл в небо и затем устремился вниз, словно ястреб на зайца.

Малыш приподнялся на мускулистых руках и заорал в сторону дверей:

— Ну, давай, красный дьявол, превращай нас в фарш! Только не тяни!

Летчик словно бы услышал его и постарался выполнить эту просьбу. Пули пронизали стену вагона и застучали о противоположную его сторону. В верхней части стены появился длинный, ровный ряд небольших отверстий.

Кто-то завопил. Другие захрипели. Потом умерли.

Паровоз издал гудок. Мы въехали в лес. Летчик повернул обратно, к аэродрому, где его ждали чай и яичница-глазунья.

Утро стояло морозное, ясное. Должно быть, летчик наслаждался с высоты прекрасным ландшафтом.

— С удовольствием поел бы колбасы, — сказал Легионер. — Не простой, а из чуть подкопченной свинины, острой, как черный перец. Она должна отдавать желудями. Это получается, когда свинья свободно пасется в лесу.

— Тиф можно получить, если есть сырых моллюсков, — объявил ефрейтор-пехотинец с раздробленной коленной чашечкой. — Вот бы иметь целую корзину зараженных тифом венерок, когда понадобится возвращаться на фронт. Всякий раз, когда нужно возвращаться на фронт.

Колеса грохотали по рельсам. Холод был беспощадным. Он врывался в отверстия, оставленные пулями штурмовика.

— Альфред, — окликнул я. Я давно не произносил имени Легионера, может быть, вообще не произносил.

Он не ответил.

— Альфред!

Это звучало нелепо.

— Альфред, ты когда-нибудь тосковал по дому? Уюту и всему прочему?

— Нет, Свен. Я уже давно забыл о таких вещах, — ответил он, не поднимая век. Губы его кривились в усмешке.

Как я любил его изуродованное лицо.

— Мне уже за тридцать, — продолжал Легионер. — В шестнадцать я поступил в La Légion Etrangére. Прибавил себе два года. Слишком долго был скотом. Мой дом — это навозная куча. Моя казарма в Сиди-бель-Аббесе с запахом пота тысяч побывавших там солдат, от которого невозможно избавиться, будет у меня последним жилищем.

— Не жалеешь об этом?

— Никогда не жалей ни о чем, — ответил Легионер. — Жизнь хороша. Погода хороша.

— Она очень холодная, Альфред.

— И холодная погода тоже хороша. Она хороша всякая, пока дышишь. Даже тюрьма хороша, пока жив и не думаешь, как распрекрасно бы жил, если… Вот это «если» и сводит людей с ума. Забудь о нем и живи!

— Не жалеешь, что ранен в шею? — спросил солдат с гангреной. — У тебя может быть ригидность затылка, придется носить стальной ошейник для поддержки головы.

— Нет, не жалею. Жить можно и со стальным ошейником. Когда эта война кончится, устроюсь на склад в Иностранном легионе, подпишу контракт на двадцать лет. Буду выпивать каждый день бутылку вальполичеллы, приторговывать на черном рынке невостребованными вещами со склада. Давать пинка священнику, когда буду пьян. Два раза на день ходить в мечеть и плевать на все остальное.

— Когда Адольф откинет копыта, буду жить в Венеции, — вмешался ефрейтор-пехотинец. — Я побывал там с отцом, когда мне было двенадцать лет. Первоклассный город. Бывал в нем кто-нибудь?

— Я был, — негромко послышалось из угла.

Мы ужаснулись, узнав, что это произнес умирающий летчик. У него больше не было лица. Сожгло полыхнувшим бензином.

Пехотинец сбавил тон. Не глядя на умирающего, сказал:

— Значит, ты бывал в Венеции?

Произнес он это по-итальянски, чтобы доставить летчику удовольствие.

Долгое молчание. Все понимали, что говорить должен только летчик. Слушать, как человек на пороге смерти рассказывает о прекрасном городе, было редкой привилегией.

— Канале Гранде особенно красив ночью. Гондолы похожи на играющие жемчужинами бриллианты, — прошептал летчик.

— Площадь Святого Марка хороша, когда вода поднимается и затопляет ее, — сказал пехотинец.

— Венеция — лучший на свете город. Я хотел бы съездить туда, — сказал умирающий, хотя понимал, что умрет в товарном вагоне, не доехав даже до Бреста.

— Старый солдат всегда весел, — ни к селу ни к городу сказал Легионер. — Весел, потому что жив и понимает, что это значит. — Глянув на меня, продолжал: — Только старых солдат не так уж много. Многие называют себя солдатами только потому, что носят форму. Ты не солдат, пока Старуха с косой не пожмет тебе руку.

— Когда поселюсь в Венеции, — мечтательно произнес пехотинец, — каждый день буду есть каннеллони. Поданых в панцире крабов. И непременно морские языки.

— Merde! Венерки тоже хороши, — сказал Легионер.

— Но от них бывает тиф, — послышался предостерегающий голос из другого конца вагона.

— Плевать на тиф. Когда Адольфа удавят, у нас у всех появится иммунитет, — уверенно сказал пехотинец.

— Я запрещаю так говорить о нашем божественном фюрере, — завопил фельдфебель-артиллерист. — Вы — свора предателей, и вас повесят!

— Да заткнись ты!

Заскрипели тормоза. Поезд стал двигаться короткими рывками. Потом чуть прибавил скорость и снова затормозил. Он двигался все медленней и наконец с протяжным скрипом остановился. Паровоз выпустил пар и поехал заправляться водой и всем необходимым.

По шуму снаружи мы догадались, что стоим на станции. Топот сапог, голоса, крики. Несколько человек громко, вызывающе смеялись. Мы обратили внимание на смех одного типа. И лежали, проникаясь к нему ненавистью. Такой смех мог быть только у нацистского дерьма. Ни один честный, видавший виды солдат не стал бы так смеяться.

— Где мы? — спросил рядовой-сапер.

— В России, — лаконично ответил Легионер.

— Это я и без тебя знаю, черт возьми!

— Тогда чего спрашиваешь, болван?

— Я хочу знать, в каком городе.

— Что тебе до этого?

Дверь вагона отодвинулась. На нас тупо уставился унтер-офицер медицинской службы.

— Хайль, товарищи, — прогнусавил он.

— Пошел отсюда, — вызывающе крикнул Малыш и плюнул в сторону этого героя-эскулапа.

— Воды, — раздался стонущий голос с грязной соломы.

— Потерпите немного, — ответил унтер, — получите воду и суп. Есть такие, кому очень плохо?

— Ты в своем уме? Нет, конечно, мы здоровы, как новорожденные! Приехали поиграть с тобой в футбол, — сухо ответил ефрейтор-пехотинец.

Унтер убежал со всех ног.

Прошло бесконечно долгое время. Потом появились двое пленных под конвоем ополченца. Они принесли кастрюлю с супом и стали разливать его в жирные, неимоверно грязные миски. Один черпак на человека. Суп был едва теплым.

Мы выпили его и ощутили голод еще острее. Ополченец пообещал принести еще, но больше не появился. Зато пришла другая группа пленных. Под присмотром фельдфебеля они стали выносить трупы. Четырнадцать трупов. Девятеро были убиты пулеметной очередью со штурмовика. Пленные хотели вынести и умирающего летчика, но мы кое-как убедили их, что он еще жив. Фельдфебель пришел в раздражение и что-то буркнул, но оставил его.

Под вечер появился врач в сопровождении двух унтеров. Они бегло осматривали нас. Всем говорили одно и то же: «Все будет хорошо, ничего страшного».

Повторив эту формулировку летчику, они подошли к Малышу. Тут началась потеха. Не дав им ничего сказать, он вспылил:

— Твари паршивые! Посмотрите, как меня обработали! Но в этом ничего страшного, так ведь? А ну, ложись, коновал, оторву тебя ягодицу. Тогда скажешь, страшно это или нет!

Схватив врача за щиколотку, он повалил его на вонючую солому.

— Внимание! Внимание! — крикнул Легионер.

— Правильно, молодчина, Малыш, — обрадовался солдат с кровоточащей рукой и набросился на врача. Мы последовали его примеру и через минуту измазали эскулапа кровью. Когда унтеры наконец его вытащили, вид у него был угрожающий.

— Ничего страшного, — ехидно протянули мы хором.

— Вы за это поплатитесь, — пригрозил возмущенный врач.

— Приходи еще, если посмеешь, — засмеялся Малыш.

Врач и его помощники спрыгнули на землю и задвинули дверь.

Поезд простоял до утра. Но завтрак принести нам забыли. Мы ругались.

Утром летчик был еще жив. Однако за ночь один раненый умер. Двое подрались из-за его сапог. И неудивительно, сапоги были прекрасные. Наверняка сшитые на заказ еще до войны. С более высокими голенищами, чем у форменных. С легким мехом внутри. Завладел ими фельдфебель из железнодорожной артиллерии. Своему сопернику, унтеру-пехотинцу, он нанес удар в челюсть, заставивший того на время забыть об обуви.

— Замечательные сапоги! — торжествующе воскликнул фельдфебель, поднимая их, чтобы дать всем возможность полюбоваться. Увлажнил их дыханием и потер рукавом. — Господи, как я буду ходить в них! — произнес он с улыбкой, поглаживая хорошие сапоги.

— А свои натяни на мертвого, — предостерег кто-то. — Иначе можешь быстро лишиться их.

— Это как понять? — удивился фельдфебель, пряча сапоги под солому. — Хотел бы я видеть, кто посмеет к ним прикоснуться!

Он походил на собаку, оберегающую доставшуюся кость.

— Ну, если забудешь натянуть на мертвого сапоги, быстро узнаешь, кто посмеет, — рассмеялся тот же человек. — Охотники за головами снимут с твоих ног эти замечательные сапоги, а потом повесят тебя за мародерство. Видишь ли, я послужил при военно-полевых судах. Знаю, что там к чему.

— Да ну к черту! — запротестовал фельдфебель. — Ему эти сапоги больше не понадобятся.

— Тебе тоже, — спокойно сказал знаток судебных порядков. — У тебя есть пара армейских.

— Это же дерьмо. В этих дрянных чеботах ходить невозможно.

— Скажешь это охотникам за головами, — засмеялся другой раненый, бледный, с холодным взглядом. — Они будут лупить тебя, пока не дашь письменного признания, что получил от Адольфа лучшие сапоги на свете.

Фельдфебель промолчал. Образумился. И с бранью натянул старые чеботы мертвому на ноги.

Через час мертвец не смог бы узнать своего обмундирования. Его заменили всевозможные чужие вещи.

Хун, унтер-офицер с раной в животе, снова попросил воды. Легионер протянул ему кусок льда. Тот принялся жадно сосать его.

У меня начало жечь ступни. Боль пронизывала все тело. Казалось, пламя лижет кости. Вторая стадия обморожения. Я это знал. Сначала боль. Потом она слегка утихает, чуть попозже ступни начинают гореть — и горят, пока не онемеют. Онемение означает, что все кончено. Гангрена в полном развитии, и ступни отмирают. Боль поднимается выше. В госпитале от культей под ножом хирурга пойдет пар. Меня охватил ужас. Ампутация. Господи, только не это! Я зашептал Легионеру о своем страхе. Он поглядел на меня.

— В таком случае война для тебя будет окончена. Лучше лишиться ног, чем головы.

Да, тогда война будет окончена. Я попытался утешать себя, но холодный ужас сжал мне горло. Я старался думать, что потеря ступней — не самое страшное. Хуже было бы лишиться рук; но ужас не отпускал меня. Я представил себя на костылях. Нет, я не хотел быть калекой.

— Что это с тобой? — удивленно спросил Легионер. Я выкрикнул «калекой», сам не сознавая того.

Потом я заснул. Боль разбудила меня, но я радовался ей. Ступни болели, значит, в них была жизнь. Я еще обладал своими замечательными ступнями.

Поезд дважды останавливался. Оба раза заходили медики и осматривали мои ступни. И каждый раз говорили: «Ничего страшного».

— Клянусь Мухаммедом, что же тогда страшно? — возмутился Легионер. И указал на изуродованного, только что умершего летчика. — Это тоже не страшно?

Никто не потрудился ему ответить. Экстренный дополнительный санитарный поезд продолжал путь на запад.

Когда после двенадцати дней пути мы прибыли в Краков, шестьдесят девять процентов раненых выгрузили мертвыми.