«Я счастлива: у меня появилась печатная машинка. Все наши, начиная с отца и кончая братом, думают, что я ненормальная. Ну и пусть так думают. Когда я им говорила, что без машинки я умру, они думали, что я притворяюсь, а я правда могла сойти с ума. Ведь я совсем одна, хотя вокруг меня столько людей, и в школе, и дома. В школе, с другими одноклассниками мне не о чём говорить, играть в их игры у меня нет ни желания, ни времени. Дома нет времени потому, что надо приготовить, накормить, убрать, постирать и только когда все уснут, приготовить уроки. Я так устала от постоянных забот и одиночества, что больше просто нет сил так жить. Мне необходимо высказаться, разобраться в себе, хотя бы на бумаге… С чего начать? Начну с первых впечатлений, которые я и сейчас хорошо помню.
На всю жизнь запомнилась поездка с мамой в Будапешт. Во-первых, поезд. Мне он показался чудовищно громадным. И помчал нас этот поезд, как в сказке, за тридевять земель. Как только поезд тронулся с места, я прилипла к окну. А за окном перед моими раскрытыми от изумления и полными счастья глазами проплывали вперемешку: наш маленький вокзал, луга, поля, леса, реки, мосты, деревни. Наконец, другой вокзал – Нюгати, в Будапеште. Крыша прямо в небесах. Выходишь с вокзала, и – перед тобой: трамваи, машины мчатся с большой скоростью, наконец, дома. Мне показалось, что громадные, под небеса (4–5 этажные). В одном из таких гигантов жила моя мать, в двухкомнатной квартире, хотя намного меньшей по площади, чем та, в которой мы жили у себя в городе. Квартира намного светлее, и, что самое главное, из окон виден город, огромный, без конца, без края. Приехали под вечер. Жара в городе начала спадать. После осмотра квартиры я вышла на балкон. Прохладное дуновение ветра унесло меня в сказочный мир, а вскоре зажглись огни города, и сказка стала реальной. Отпала необходимость придумывать сказочный мир, он был перед моими глазами. Я очарована городом, хотя и боялась его. Своё восхищение городом я перенесла на маму. Так, как я её любила первые дни, я никогда и никого больше не любила. Я ни на минуту не отходила от неё, ластилась к ней, норовила поцеловать или заглянуть в её глаза. Сначала маме нравилось, она была тронута моим вниманием да обожанием, но вскоре привязанность стала ей мешать: я её одну не оставляла в присутствии гостей и никому не позволяла трогать маму, что вначале мужчин веселило, когда они были в большой компании. Однако это же приводило их в бешенство, когда они оставались наедине с мамой. Для меня это были самые счастливые дни в моей жизни. Я любила и думала, что так же любима ею. Но вскоре пришло горькое разочарование.
Вечер. Жара спала. В квартире мамы много гостей, окна распахнуты. Гости в основном мужчины, разного возраста, чем старше, тем богаче, курят и пьют, но пьяных нет. Накурено так, что всё как в тумане. Мама, как всегда, в центре внимания. Она не идёт, а плывёт, улыбаясь своим гостям. За ней по пятам по-детски неуклюже хожу я, а при удобном случае забираюсь к ней на колени. Один из присутствующих мужчин, с красивым профилем, элегантно одетый, по имени Аттила (он мне очень нравился до ухаживания за мамой), познакомился со мной. Когда мама проходила мимо него, он взял маму за локоть, мне страшно не понравилось это, будто бы он был её хозяином, и обратился к ней:
– Ицука, дорогая, можно тебя хоть на минуточку отнять у твоих новых поклонников?
– Мой дорогой Аттила, для вас я всегда свободна, но вы забываете одно, я хозяйка, и поэтому не могу уделять внимание только тем, кто мне особенно мил.
– Ну, присядь на минуточку и представь меня своей дочке.
Аттила галантно предложил маме стул, затем протянул свою руку мне, говоря маме:
– Какая у тебя взрослая дочь, но она видно похожа на своего отца больше?
Тем временем мама села, а я сразу взобралась к ней на колени, не обращая внимания на протянутую руку Аттилы.
– И характером, и манерами тоже, – сказал он, убирая руку.
Мама, вспыхнув от смущения, обратилась ко мне:
– Чилла, девочка, что с тобой? Что надо сказать дяде Аттиле?
Пристыженная, я зарделась и, обнимая мать, пыталась спрятать лицо от взглядов гостей.
– Чилла. Ну, перестань, детка. Чилла…. Как тебе не стыдно?.. Как ты себя ведёшь?
– Ну, мы так совсем смутили девочку, Ицука, лучше оставь её на время, пусть она немного привыкнет и всё встанет на свои места.
Аттила и мама ещё говорили о чем-то, я как завороженная смотрела на них. Их губы шевелились, но я не слышала, и не помню, о чем они говорили, но помню, как они смотрели друг на друга. Помню хорошо, как во время разговора он так хотел обнять маму, что даже я это почувствовала, но как истинный джентльмен он изредка только трогал маму. Движения руки были плавные, ласкающие и внезапно замирающие. Я убирала эту руку. Все почему-то смеялись, как только я в очередной раз убирала руку Аттилы, а мама вздрагивала. Видно, маме не очень нравилось, так как вскоре она раздражённо сказала мне:
– Чилла, девочка, пойди на балкон, посмотри на огни города.
– Не хочу, – ответила я, прекрасно зная, зачем меня отсылают „посмотреть на огни города“.
– Но почему? Ведь ты так любишь смотреть на огни города?
– Не хочу.
– Но я тебя прошу.
– Не хочу.
– Ну, пожалуйста, – едва сдерживая раздражение, прошипела она.
Мама несколько раз попыталась встать, но я всячески противилась этому, обнимала мать, и тем самым не давала ей возможности встать. Это стало раздражать её. Она оторвала меня от себя и, взяв за руку, буквально потащила через комнату на балкон и усадила там.
– Сиди здесь, и чтобы я тебя больше не видела возле себя… Слышишь?
Мама что-то говорила, но я больше не слышала её, она становилась раздражённее и злее.
Ночью я проснулась от стона матери. Вскочила. Открыла глаза. В комнате было темно. Слышна была какая-то возня. Я замерла от ужаса. Затем послышался стон мамы из спальной комнаты. Я вскочила и бросилась к ней на помощь… Открыв дверь, я увидела её кровать, залитую лунным светом. На ней кого-то, кто навалился на маму и, как показалось мне, душит её. Я бросилась на помощь с криком:
– Мама, мамочка.
Мама замерла, но мужчина не оставил её в покое. И тогда я подбежала и вцепилась в него своими руками. Он отбросил меня мощным движением руки. Я отлетела от кровати и упала на пол, но тут же вскочила, чтобы спасти мать. Мужчина ещё сделал несколько движений на маме и после крика, вырвавшегося у обоих, замер. Этот звериный вопль остановил меня. Я замерла от ужаса. Мне казалось, что я потеряла самое дорогое на свете существо, маму, иначе, зачем же они так завопили.»
– Сука… бесстыжая сука, – захлёбываясь от гнева, сквозь зубы процедил Дьюри, – и потом она будет говорить о чести, достоинстве, да как она смела… – сердце так сжалось, что он умолк. Стараясь хоть как-то снять спазм, он пытался вздохнуть глубже, но стоило ему чуть набрать воздух в лёгкие, как сердце сразу давало о себе знать. Боль была настолько сильной, что Дьюри не на шутку испугался.
– Если не она, то воспоминания о ней сведут меня в могилу.
Он долго сидел, ни о чём не думая. А перед глазами всплывали главные персонажи дня рождения Чиллы – Аттила, Ица. Куда бы он ни устремлял взгляд, из тёмного, не освещённого пространства комнаты появлялись они, охваченные животной страстью, которую тогда он почему – то не замечал. На фоне жутких воспоминаний, которые раздирали душу Дьюри, вдруг в памяти всплыла фраза, написанная Чиллой и поразившая его больше всего.
– Не может быть, – вырвалось у него, – она со мной никогда не кричала, – и, чтобы проверить себя, он снова прочёл:
«… Мужчина ещё сделал несколько движений на матери и с криком, вырвавшимся у обоих, замер. Этот звериный вопль остановил меня.»
– Значит, со мной она никогда не получала удовольствие? Нет! Нет, не может быть…
Из тьмы смотрели на него её глаза, полные ненависти. Дьюри готов был встать, убежать от них на свет в надежде, что свет прогонит жуткие картины. Вставая, он опустил голову и вдруг увидел, как в освещенном настольной лампой пространстве появилась голова кошки, которая медленно приближалась к нему, выплывая из тьмы. Он знал, что, как только выплывет из тьмы её хвост, Цили сделает прыжок и очутится у него на коленях, он вскоре успокоится, лаская её. На этот раз он долго ласкал Цили, прежде чем вздохнул полной грудью. Сердечный спазм, наконец, отпустил, и он продолжил читать. И несмотря на боль, отвращение, ненависть, вызванные этими строчками, не мог пропустить ни слова из дневника Чиллы, поэтому он продолжил читать с того места, где остановился, не пропуская ничего:
«… Мне казалось, что я потеряла самое дорогое на свете существо, маму, иначе, зачем же они так завопили. Я сидела на полу, потеряв дар речи, до тех пор, пока ко мне не подошла взбешенная мать. Но, очевидно, видя ужас на моём лице, она смягчилась и, чувствуя свою вину, обняла меня и прижала к себе. Она почувствовала, как я дрожу. Она как-то странно улыбнулась своим мыслям, и в порыве нежности прижала меня к себе так, что у меня перехватило дыхание, и вдруг начала целовать меня. Порыв нежности прошёл быстро, и, выпустив меня из своих объятий, начала, лаская, успокаивать меня, приговаривая:
– Ну, успокойся глупенькая… Не бойся… Это нормально… Вырастешь…
– Но он хотел убить тебя, – пролепетала я, и, осознав, что этого не произошло, прижалась к матери что было сил.
– Нет, детка, он хотел сделать тебе братика, – ласково и необыкновенно задушевно сказала мама.
– Бра-ти-ка? – медленно произнесла я. – Зачем?
– Чтобы тебе не было скучно, – улыбнулась она чему-то своему.
– А мне не скучно с тобой.
– Но я не могу быть всё время с тобой.
– Не хочу братика. Хочу куклу.
– Хорошо, а сейчас идём спать.
Утром, когда я проснулась, на диване рядом со мной лежала большая прекрасная кукла. Я долго смотрела на неё и, убедившись, что это не сон, взяла её в руки. Мгновение, и я как бы слилась с куклой, затаив дыхание. В следующее мгновение я как ужаленная, оторвала куклу от себя и бросила её на кровать. Кукла издала какой-то писк, глаза её медленно закрылись. И как только глаза куклы закрылись, я схватила подушку и накрыла ею куклу, как будто хотела задушить её. Кукла вновь издала звук наподобие писка, но я как будто не слышала его, и продолжала держать подушку своими тоненькими ручонками. Слёзы градом катились по моим щекам. В следующее мгновение, отбросив подушку, я схватила куклу и, прижав её к себе, залезла под одеяло, укрывшись с головой. Ещё долго содрогалось моё тело от рыданий под одеялом, но рыданий не было слышно никому. В комнате было тихо. В комнате стояла гробовая тишина.
После этого вечера всё переменилось в моей жизни. Я перестала ходить по пятам за мамой, даже слово „мама“ я уже больше не произносила, и обращаться к ней я стала по имени. Это её обидело, но она и не пыталась ничего исправить. Первое время я ждала, что она постарается пойти на примирение, но напрасно… Видно, её так больше устраивало. Ей, возможно, так было лучше, вернее, удобнее, ведь я больше никого не беспокоила, сидела на балконе, глядела на огни города и грезила наяву. В эти минуты мама мне больше не была нужна. В моих грёзах жила мама, которая меня любила и которая готова была бросить всех на свете ради меня. На первых порах некоторые гости, особенно новые, подходили ко мне больше для приличия, задавали глупые вопросы, на которые я не отвечала, и вскоре меня оставили одну, совсем одну.
Так мы жили с Ицей в двух комнатах, как на двух континентах, совершенно чужие, и хотя говорили на одном языке, однако не понимали друг друга. Почти целый год мы так прожили в пустоте и одиночестве, пока не приехал папа и не отвёз нас отдыхать на Балатон.
Балатон – это чудо. Я впервые там отдыхала, впервые увидала столько воды, впервые почувствовала, как может быть хорошо, когда между родителями мир, согласие. Ица стала внимательней, добрей, в ней как будто что-то проснулось, или закрылось, не знаю, но она перестала куда-то стремиться, успокоилась. Она и здесь была в центре внимания, мужчины без исключения смотрели на неё как на лакомый кусочек, а она…. Она принимала их поклонение с царственным величием – и всё. Рядом с ней было приятно идти, я испытывала гордость, что она моя мать. И постепенно лёд в наших отношениях стал таять, хотя всё, что накопилось за год, не прошло. Она начала следить, как я одета, и наше утро начиналось с моего туалета. Папа как добрый ангел крутился вокруг нас, исполняя наши желания, он даже научил меня плавать. Какое счастье плавать. В воде я впервые почувствовала, что я живу, меня тянуло вдаль, хотелось уплыть далеко-далеко, и только от моего умения зависело, как далеко я смогу уплыть. И я поплыла. Немного устав, я решила встать на ноги и вдруг я почувствовала, что под ногами нет земли. Я с невероятной силой стала работать руками и ногами и, когда мои ноги коснулись земли, меня охватила такая радость, которой я никогда не испытывала. Радость, что я победила страх, радость, что я жива, радость, что я вижу родных, сидящих на пляже, о чём-то разговаривающих, радость, что на голубом, безоблачном небе светится от радости солнце. Всему приходит конец», – прочёл Дьюри, и со вздохом безысходности добавил, – Да, моя дорогая, всему на свете приходит конец, особенно плохо, когда конец хорошему. В тот период мне было, как никогда, хорошо, я многое узнал и научился за этот период и был вознаграждён. Когда мне очень тяжело и, кажется, нет больше сил выносить те условия, в которые я сам себя поставил, я вспоминаю эти дни. О них можно много говорить, но как ты, моя милая, пишешь, всему приходит конец, – вздохнув глубже, Дьюри начал читать дальше:
«Всему приходит конец. Мы вернулись в город. Каким тихим, серым, пустынным показался он мне. В этом городе пришлось мне жить. В сентябре, наконец, я пошла в школу. О ней я мечтала в Будапеште. Когда я пришла в школу, я, конечно, зашла в свой класс. Меня радостно встретили. А когда узнали, что я целый год прожила в Будапеште, то засыпали вопросами. Я долго им рассказывала о городе, о шумных красивых улицах, о прекрасных магазинах на этих улицах, о „жизни“, которую не знала, но рисовало мне моё воображение. На меня смотрели с завистью.
Первые несколько дней полностью уничтожили мои грёзы о школе. Первым ударом было то, что меня посадили не в мой класс, а на год младше, ведь я в Будапеште не ходила в школу. Мои классные товарищи не упустили случая отомстить мне за моё превосходство над ними, пусть даже краткосрочное и мнимое. И потянулись мои мучительные дни в школе, и если бы не мир в доме я, наверное, сошла бы с ума. Мама ждала ребёнка, и всё время вязала, шила и готовилась к его появлению, папа крутился вокруг неё, я осталась предоставленной самой себе. Вскоре родилась Габи, и все завертелись вокруг неё, правда, длилось недолго, около шести месяцев, пока у Ицы было молоко. Как только Ица перестала кормить грудью, постепенно весь уход за Габи свалился на меня. Ицу как будто подменили. Дом, дети, муж перестали её интересовать. Её редко можно застать дома в середине дня. Она всегда говорила, что она была у подруг, но иногда, возвращаясь из школы, я её видела с незнакомыми мужчинами. Первый раз, когда мы встретились, я хотела броситься к ней, но, увидев её холодный взгляд, пробежала мимо, не сказав ни единого слова, сделав вид, что я с ней даже не знакома. Вечером, когда она пришла домой, от неё пахло вином, но она даже не заговорила со мной. Когда я видела её в компании, то отворачивалась и шла в противоположную сторону, хотя каждый раз после такой встречи, придя домой и увидев неубранную квартиру или маленькую Габи, ругала себя за трусость, нерешительность, что не подошла к ней и не напомнила своей матери в присутствии её ухажёров, что у неё есть дети и обязанности перед ними.
Когда мне дома приходилось делать всё за неё, во мне появлялось желание всё ей высказать, но при встрече с ней я терялась, во мне исчезала обида, злоба, я готова была делать всё за неё, но только не говорить с ней об этом. Не знаю, кого я больше жалела, её или себя. Когда она появлялась дома, она была такой вялой, такой обессиленной, что, казалось, она вот-вот упадёт. В таком состоянии и враг бы не заставил её работать, не то, что я. Порой мне кажется, что она актриса. Когда ей не хочется что-либо делать, к примеру, убирать, она еле движется, у неё нет сил, даже говорить, но стоит прийти знакомым, она сразу оживает. Она говорит без умолку, порхает по квартире, готова накормить, угостить хоть целую роту. Тогда я ей не нужна, ни как помощница, ни как дочь. Она готова от меня отречься. Но почему? Вместо благодарности. Ведь по дому всё делаю я, вместо неё, даже стираю для Габи столько, что трескается кожа на руках. Она нежная, мягкая, порхающая, но будь хоть за это благодарна и не отпихивай меня».
От нахлынувших чувств Дьюри перестал читать. Его поразило, как его дочь так точно передала и его состояние.
– Милая моя девочка, и я при виде её в компании делал вид, что не видел её, и я часто злился и готов был растерзать её, но при встрече с ней язык не поворачивался что-либо сказать. До этой минуты я презирал себя за трусость, а теперь вижу, что не в трусости дело, дело совсем в другом. Мы с тобой не могли поднять руку на красоту, втоптать её в грязь. Если бы я это раньше понял, – с грустью подумал Дьюри и вспомнил пословицу:
– Если б молодость знала, а старость могла, – произнёс её вслух и, подвинув стопку печатных листов, продолжил читать.
«…В пятницу меня задержали в школе и, несмотря на мою просьбу, классная наставница не отпустила меня домой. Когда, наконец, в школе кончилось мероприятие, подбегая к дому, я за целый квартал услышала плачь Габи. Влетев в дом, по дороге к Габи в спальню я чуть не сбила Ицу, которая как тень вдруг появилась на моём пути. Я настолько не ожидала её встретить дома, что не обратила на неё внимания. И только после того как Габи была накормлена, я вдруг вспомнила, что Ица дома. Гнев, возмущение, злоба сорвали меня с места, и я понеслась искать её. Я готова накричать, наорать ей, высказать, но когда увидела её на полу, лежащую на спине с разбросанными белыми руками, словно крылья у мёртвого голубя:
– Ица что с тобой? – от волнения ничего не смогла сказать ей в упрёк.
Она не ответила мне, не было никакой реакции на моё беспокойство. В ужасе я подбежала к ней и начала тормошить её. К счастью, она скоро пришла в себя и чуть слышно прошептала:
– Умираю… вызови… – и потеряла сознание.
Не помню, как я звонила, что-то делала, но вскоре мы оказались в больнице… Диагноз – отравление. До вечера я была в больнице, пока врачи не прогнали меня домой, успокоив, что больше волноваться не стоит, она вне опасности. Как я добралась, не помню, но утром меня разбудил плачь Габи, она требовала есть.
Отец привёз Ицу из больницы на третий день. Она была очень слабой и поправлялась медленно. Я её жалела, но чем скорее она набирала силы, тем больше во мне нарастала злоба к ней, к её образу жизни. Когда она раньше уходила к своим друзьям, мне приходилось не меньше работать, но я не так уставала и не столько думала о ней или о себе. Я знала, что надо успеть всё сделать, и делала, не отвлекаясь от работы, будь то приготовление обеда или мойка посуды. За это время я кое-что поняла и приучила себя: если хочешь за один раз выполнить работу, то делай всё на совесть, иначе придётся её снова делать. Но когда я видела свою мать сидящей в качалке и любующейся цветами, а мне приходилось выполнять работы по дому, да плюс бегать в школу и готовить уроки, то во мне вскипала злоба и постепенно накапливалась ненависть. Я понимаю, что отравиться может любой, но если бы она не питалась, где попало, то и не отравилась бы. Меня раздражало, как папа ухаживает за ней, как будто не по её вине отравление, а по нашей.
Отец каждый день таскает ей цветы, тратит столько денег, а мне на покупку еды для всех жалеет».
– Как ты посмела написать такое о матери, да ещё больной, – искренне возмутился Дьюри. Ведь она отравилась. Ты понимаешь это? И не пищей, а отравой. Она могла умереть. Ей всё так опротивело, что она решила уйти из жизни. И ты, которая видела, жила рядом и не чувствовала, что рядом с тобой мать, которая готова лишить себя жизни. Как же надо одеревенеть, чтобы ничего не видеть, не чувствовать? – ход мыслей его был прерван прыжком кошки к нему на колени.
Гладя Цилике, Дьюри постепенно успокаивался, однако горький осадок от прочитанного, не проходил. Цилике, свернувшись в клубок, прекрасно устроилась у него на коленях, а Дьюри, гладя её по шерсти, жаловался ей:
– Ну что, старушка, никому мы с тобой больше не нужны. Недаром говорят: «Старость не радость». А что нам делать, если мы ещё живём, а мышей уже ловить не можем? Ты уже спишь? Ну, спи, а я ещё немного почитаю, узнаю, что дочь думает о нас, да и о ней самой, может быть, узнаю больше. – Вдруг эта мысль буквально кольнула его. Он даже вздрогнул. Цилике пошевелила ухом, как будто отгоняла назойливую муху и, устроившись удобнее, продолжила смотреть сон.
– Бедная моя девочка, а что я знаю о тебе? – подумал Дьюри. – Ещё меньше, чем ты о нас. А почему? Ведь ты единственная по-настоящему моя, от любимой жены, любимая дочь, на плечи которой мы взвалили непосильный труд, от воспитания детей до…. Даже не знаю, что назвать, чего бы ты ни делала. Другой бы носил тебя на руках, а я ничего не знаю о тебе, кроме того, как ты готовишь, как убираешь, как стираешь, как гладишь, как… ещё тысячу раз «как», но всё по дому или по разным школьным делам. И когда ты всему этому научилась? Не знаю. А ещё что самое поразительное, как ты успеваешь всё делать? Молодость. Конечно, легко объяснить молодостью, но я и тогда бы не смог столько сделать. Я просто бы околел. Вот и всё! А ты, бедная, безропотно делаешь, – искренно пожалев Чиллу, Дьюри снова начал читать её записи:
«…Я забыла, что Ица писала дневник, а то прочла бы его, но сейчас, когда вспомнила, мне просто необходим он, к сожалению нигде не могу найти его. Отец говорит, что не помнит, куда его дел, якобы и его интересует Ицын дневник, хочет дочитать, но не помнит, куда он его тогда положил, в то ужасное время, когда её хоронили. Если отец не оставил его где-нибудь вне дома, то рано или поздно я его найду. Однажды, когда я вернулась из школы, качалка на веранде, где обычно сидела мама, была пустой. День стоял прекрасный. Солнце светило ярко, но не пекло так, как летом. Мне так захотелось посидеть в качалке, что, несмотря на кучу неотложных дел по дому, я плюхнулась в неё и закрыла глаза. Какое оказывается блаженство в ней сидеть. Если бы я могла плюнуть на всех, то, наверное, могла бы просидеть в ней до захода солнца. „Какая Ица счастливая, – подумалось мне, – она может себе это позволить. И какая Я несчастная, что не могу“. Долго мне, конечно, не суждено было посидеть в качалке. Бой часов возвестил о том, что надо кормить Габи. Ица пришла под вечер навеселе и сразу легла спать. Отец пришёл чуть позже с цветами и страшно забеспокоился, что не застал Ицу в качалке. Он почему-то думал, что ей вдруг стало плохо. Я его успокоила и уверила, с трудом сдерживая свою злость и на него, и на неё, уж кому-кому, а ей сейчас очень хорошо. Он успокоился, и, погладив меня по голове, пошёл к ней в спальню… А я готова была кричать от несправедливости мира. С тем, что Ица меня не любит, я смирилась. Ведь она, кроме себя, никого не любила, но то, что и отец…. Это выдержать было труднее, ведь он любит её, иначе он бы её давно прогнал, недаром говорят, что любовь слепа! Раз так, значит, сердце у него открыто для любви, но почему оно закрыто для меня? Как бы мне хотелось это понять!
Прошло несколько месяцев. Ица редко бывала дома. Я снова вошла в привычный ритм: школа, дом, приготовление обеда, кормление Габи, стирка и только вечером я могла заниматься уроками. И при всём этом я училась хорошо. Некоторые предметы, например, математика, физика, биология, мне даже нравились, и по ним у меня всегда были отличные оценки. И вот когда я уже привыкла к ритму, под Новый Год, прибежав после уроков домой, как всегда разгоряченная, я застала Ицу дома. Она сидела в своей качалке и вязала, а возле неё на коврике играла Габи. От неожиданности я настолько растерялась, что некоторое время даже не знала, что мне делать. Я зашла на кухню и увидела, что обед уже приготовлен Ицей, мелькнула мысль постирать вещи Габи, которые я вчера не успела, только замочила, но они постиранные весели на верёвочке. Я просто не знала, куда себя деть. Вскоре Ица нас накормила вкусным обедом. Я вымыла посуду и впервые за несколько лет вечной спешки не знала, что мне делать дальше. Спросить у Ицы – в честь чего такие перемены? – я не решалась, но целый месяц после школы, подходя к дому, со страхом думала, а вдруг я сегодня Ицу не застану дома, но, к счастью, она опять сидела в своей качалке, кроткая, с едва заметной улыбкой на красивом лице. И хотя, увидев её на привычном месте, я успокаивалась, но одновременно во мне появлялось и раздражение, как эта взрослая женщина, имеющая двух детей, может рассиживаться по целым дням в своей дурацкой качалке, когда дел по дому полным-полно. Ну, к примеру, приготовила бы обед, убрала бы квартиру, постирала бы вещи Габи, отца… Раздражаясь, я шла проверять, но всё, что мне приходило в голову, она успевала сделать до моего прихода, и, что больше всего меня злило, намного лучше, чем делала я. Тогда я решила, что если она может всё делать быстро и даже лучше меня, тогда зачем мне себя утруждать? Я перестала не только стирать свои вещи, но и мыть за собой посуду, когда завтракала или обедала одна. Ица все делала, и даже без единого замечания. Это меня ещё больше злило. У меня появилась масса свободного времени, которое я не знала куда девать, но так как ни подруг, ни друзей у меня не было, я попыталась их заиметь. Однако ничего из этого не получилось. Они не приняли меня. Мои одноклассники, привыкшие к тому, что я вечно убегаю, что у меня никогда нет свободного времени, были только удивлены, когда я немножко задерживалась с ними, и даже часто напоминали мне, что пора бежать домой. И я уходила, конечно, не только поэтому, я просто не знала о чём с ними говорить. И дома не знала что делать. По привычке уроки я делала быстро, телевизора у нас не было, да и некому было его смотреть ещё совсем недавно. Единственным развлечением стала Ица. Я брала любой учебник, садилась так, чтобы было удобно наблюдать за Ицей и, делая вид, что учу урок, наблюдала за ней. Она так поглощена своими мыслями, что не замечала, как на её лице появлялась улыбка, глаза сияли от счастья. Лицо Ицы и весь её облик, движения рук и всего её маленького тела приобретали что-то такое, что невозможно описать, или передать словами, надо было только смотреть на неё и любоваться. В такие минуты я забывала обиды, хотела припасть к ней и просить у неё прощения за то, что когда-то была недовольна ею. А она вдруг вставала, плавно двигаясь по комнате, шла на кухню или ещё куда-нибудь, что-то там делала и снова садилась в качалку с выражением уже другим, удовлетворённым, и опять погружалась в свои думы.
Говорят: красота от Бога, или красота – дар Божий. Если это, правда, значит она его посланница (избранница). Иногда она сидит и просит его о чём-то. Иногда он с ней говорит, она старается выполнить его поручения. Он ей помогает, иначе, как может она всё так быстро и так хорошо делать? Если это так? Тогда почему я родилась такой некрасивой? Почему мне в недоносе, а ей на подносе? Ведь я по сравнению с ней лучше, само собой разумеется, не внешне. Неужели и Богу нужна красота? Конечно, красота нужна всем, но неужели он, как люди, ослеплён внешней красотой? Нет, здесь я, очевидно, где-то ошибаюсь. Ну, хорошо, вернёмся к людям, здесь более-менее понятно, вернее, определённее. Хотя не знаю, так ли? Умные люди говорят: „Терпение и труд – всё перетрут“. И что же? „Перетёр“ ли мой труд мои невзгоды? Кому нужно моё терпение? У меня нет друзей. Я лишена ласки, любви. Никого я не люблю. Не могу, не привыкла, не умею веселиться. Я одна. Озлоблена. Где искать справедливость? Где? У кого? И там наверху и здесь на земле всё только для избранных, и всем абсолютно наплевать на душу неизбранных, хотя мы, неизбранные пашем на земле. Тогда зачем нам работать на них? Надо покончить с этим. Надо хоть на земле установить справедливость! Каждый должен получать по заслугам, по тому, что он произвёл на свет божий. Я готова была вскочить, и не теряя ни минуты ринуться в бой, но, вставая, я подняла голову и увидела маму. Она светилась, она была такая красивая, что невозможно было оторвать от неё глаз. Я как заворожённая смотрела на неё, вся моя агрессия исчезла, я готова заплакать от умиления, и тогда в голове мелькнула фраза: „Красота спасёт мир“. Возможно, но опять без меня. И я заплакала. Удивленная мама подошла ко мне, и, не зная, что сказать мне, чем успокоить, обняла меня. Почувствовав тепло мамы, я тоже обняла её и заревела в голос. Мама долго стояла так и гладила меня по голове. Вдруг я почувствовала, какой у неё большой и крепкий живот. Я ослабила своё объятие, но не могла и не хотела оторваться от её тепла. Когда я успокоилась, мама спросила меня: „Что с тобой, дочка?“ – Мне стало так стыдно, что, не поднимая головы, убежала к себе в комнату. После этого случая уроки я делала только в своей комнате».
– Век – живи, век – учись, – вспомнил Дьюри пословицу, поражённый прочитанным. Дочь переживала то, что и он, как ни странно. Такие разные люди, с совершенно разным жизненным опытом и вдруг на тебе…
Ему захотелось встать, пройтись, освободиться от навалившихся мыслей и чувств. Он машинально взял Цилике на руки и, убаюкивая её как младенца, зашагал по комнате. Кошка даже замурлыкала от удовольствия, однако Дюри не обратил на это внимания, он был полностью во власти своих дум:
– Я имел дом, но не имел своей комнаты. Чилла не имела ничего, но имела свою комнату. Я видел многое, она ничего. Я любил свою жену, а она не любила свою мать. Я хотя и любил, был одинок, так как меня не любили. Ты одинока потому, что не любишь. Ты одна именно из-за этой непосильной ноши, которую твоя мать взвалила на тебя. Так же, как я на работе. У нас с тобой не было ни времени, ни желания иметь друзей, мы вспоминаем о них только тогда, когда чувствуем потребность в них, а их надо искать, но для этого надо много времени и желания. Всё надо делать в своё время. Раньше не было времени, оно принадлежало только Ице, сейчас оно есть, но. – устав ходить, да баюкать кошку, Дьюри решил сесть и продолжить читать. Устроившись удобнее, положив Цилике себе на колени, Дьюри, погладив её, сказал: – Любишь ты, Цили, хорошую жизнь. – И кошка как бы ему в ответ постаралась удобнее устроиться у него на коленях. Дьюри ласково посмотрел на кошку. В его голове после раздумий вдруг сложился неожиданный афоризм: «Если век проживёшь с открытыми глазами, не перестанешь удивляться». Он придвинул рукопись поближе и начал читать дальше:
«…Вскоре мама настолько отяжелела, что с трудом передвигалась по квартире. Я помогала ей, насколько могла, по хозяйству. Мама стала добрее ко мне, мы часто говорили о чём-то будничном, но, ни о чём серьёзном, иначе я бы запомнила.
Перед мамиными родами у меня появилась подруга. Я страшно обрадовалась её появлению, тем более что не я добивалась её дружбы, а она. В первый же день она мне сразу выложила, что влюблена в одного мальчика из соседней школы и потащила меня к этой школе, чтобы показать его. Мы простояли у школы битый час, замёрзли, но его так и не дождались. Меня очень заинтересовал мальчик, конечно, интересно посмотреть на человека, в которого влюбилась моя подруга Марта, но для меня намного интереснее, как он будет отвечать на её любовь. Во-первых, мне до этого казалось, что любовь – удел взрослых, а мы ещё дети. Во-вторых, я ещё никогда не испытывала этого чувства. Может, кто-то мне порой и нравился, но как музейный экспонат, которым любуешься, но знаешь, никогда не будет твоим, и поэтому не мечтаешь владеть им.
Вскоре нашим ежедневным маршрутом стало проходить мимо этой школы с остановкой возле неё. И в один прекрасный день мы, наконец, увидели Его. Мальчик как мальчик, ничего особенного. Сколько я ни пыталась увидеть в нём что-то особенное, выделить его среди других мальчиков, в которых никто не влюблялся, не могла, а Марта им бредила. Когда мы с ним познакомились, он совершенно разонравился мне, но ради Марты, для компании, мне первое время надо было выслушивать его бредни. Мы гуляли вместе и я с трудом сдерживала раздражение от глупостей, которые он говорил, что остановить Марту не могло, она от его присутствии настолько терялась, что говорила с ним только я. На одно свидание я не пришла, что-то надо было сделать по дому, но они пришли ко мне домой в беспокойстве, не случилось ли со мной что – нибудь. На моё счастье, мама вскоре родила, и у меня был прекрасный предлог больше не встречаться с ними, хотя я и привязалась к Марте и потом часто скучала и думала о ней. Мама родила нам ещё одну девочку, назвали её Тыко. Всем она нравится своим характером. Она настолько спокойная, что даже когда намочит подгузники, не плачет, а когда голодная – чуть похныкивает и сразу замолкает, когда получает грудь или соску. Она не то, что Габи. Впервые я почувствовала неприязнь к Габи, когда ей было около трёх лет. У меня, которая чувствовала напряженность отношений отца с матерью, была одна отрада – мои игрушки. Я за ними ухаживала, любила их и подолгу с ними играла. Я с такой нежностью и трепетом относилась к ним, что, несмотря на их возраст (уже около 5 лет), они выглядели как новенькие. Только уголок, где находились мои игрушки, напоминал о былой, полной достатка жизни нашей семьи. Играя со своими игрушками, я забывала грубую повседневность. С годами игра принимала болеё осмысленный характер. Куклы мне заменяли подруг, которых я не имела из-за того, что намного переросла одноклассников, и с ними мне было не интересно, во-вторых, они грубы, бестактны, как взрослые. Габи тоже хотела играть куклами, но я не давала их. Тогда Габи начинала плакать в присутствии родителей, потому что она знала, что в другом случае слёзы ей не помогут. Плакала она до тех пор, пока у родителей не сдавали нервы, и тогда вмешивались или отец, или мать. Разговор развивался по следующему стандартному сценарию:
– Габи, девочка, почему ты плачешь?
– Чилла не даёт куклу.
– Чилла, ну как тебе не стыдно, ведь это твоя сестра, дай ей поиграть.
На что я, конечно, возражала, что Габи её испортит. Кто-нибудь из родителей, естественно, требовал:
– Не испортит она твою несчастную куклу, ну дай ей сейчас же.
Я пыталась объяснить, что в прошлый раз она поломала руку у моей куклы.
Само собой ответ был один и вполне ожидаемый:
– Ну и пусть ломает, для чего тебе игрушки, ты уже взрослая.
Кончалось обычно тем, что я убегала плакать, но иногда оставалась, и наблюдала за Габи. Как только та делала с куклой что-то не так, я набрасывалась на Габи, отнимала куклу, та, естественно, пускалась в рёв. Если родители были поблизости, те опять вмешивались.
Так постепенно она мои игрушки испортила или поломала. Она и вправду не играла с ними. Как только игрушка оказывалась в её руках, она срывала свою злобу на бедных игрушечных зверятах, начинала издеваться над ними. Но одну куклу я всё же не давала ей ни под какими уговорами и угрозами родителей. Я прятала свою любимую игрушку на чердаке, но в один не слишком прекрасный день Габи и до неё добралась и оторвала ей голову. Когда я увидела, что кукла без головы, я избила Габи. Во мне накопилось столько злости и ненависти, что я готова была оторвать голову своей маленькой сестре, как она моей последней и любимой кукле. Как мне хотелось в тот раз с ней расправиться! Теперь я, конечно, рада, что у меня не было, и нет столько сил, а то: чем чёрт не шутит, когда бог спит.
После родов мама вскоре поправилась настолько, что начала хозяйничать дома. Гости к нам не приходили. Отец приносил с базара продукты, мама вкусно готовила. У меня появилось свободное время. Я подолгу задерживалась после уроков с Мартой. Меня начали интересовать мальчики, правда, не так, как Марту, которую интересовал только секс. С ними было лучше, чем с девочками, хотя и с ними я не могла найти ничего общего, но их присутствие хотя бы что-то обещало, если не сейчас, то в будущем.
В нашем классе мальчики делились на три группы: мальчики, как девочки, у которых в голове только тряпки и секс. Мальчики, которых ничто не интересует, кроме машин, и денег их родителей. Мальчики, которых интересовало всё, кроме выше перечисленного. К сожалению, я обратила на него внимание, когда у меня становилось всё меньше свободного времени.
Ица перестала кормить Тыко и всё чаще уходила к своим подругам. Всё хозяйство снова сваливалось на меня. Миклоша я знаю ещё со второго класса. Он всегда учился хорошо, но редко оставался в школе после уроков, так же, как и я. Хорошо помню, что ещё в младших классах кто-то сказал, что он убегает домой, чтобы подольше зубрить уроки. И все согласились с этим, ни у кого в классе на протяжении нескольких школьных лет даже не возникло никакого сомнения, что всё обстоит именно так. Все пользовались его подсказками, списывали с его тетрадей домашние задания. Для всех он был ходячим справочником и только. Это почему-то его устраивало. В классе у него не было ни друзей, ни врагов. Обратила я на него внимание совершенно случайно. Несколько девочек говорили на излюбленную тему: о сексе. Я хотя и не люблю обсуждать эту тему, но вдруг влезла в разговор, сказав, что не понимаю женщин, которые замужем и всё же ищут себе любовь на стороне. Никто из моих подруг и не собирался понимать таких женщин, подобных женщин обычно обзывали одним известным мерзким словом, которое, подобно звуку пощёчины, стояло в ушах. Впервые я почувствовала стыд за мать, хотя это слово совершенно несовместимо было с образом Ицы. Всё восстало во мне против столь несправедливого, как мне казалось, обвинения, и хотя многим в маме я была недовольна, все мои подруги стали вмиг мне противны. Я готова была плюнуть всем в их противные мерзкие лица и немедленно доказать своим подругам, что они жестоко ошибаются. Я готова драться со всеми, но в горле застрял какой-то комок, слезами наполнились глаза, лица девчонок передо мной расплывались… Стараясь спрятать от них своё лицо, я резко повернулась и побежала домой. Подходя к своему дому, я плакала от обиды за мать, но идти туда мне не хотелось. Однако что мне делать здесь, возле нашего дома? Свернув в первый попавшийся переулок, я вдруг наткнулась на Миклоша. Мы удивлённо посмотрели друг на друга. Может быть, и он подумал про меня, что я его преследую, как я подумала о нём. Когда же мы выяснили, что оба живём поблизости от этого места нашей случайной встречи, то дружно засмеялись. Мы немного погуляли, а на прощание Миклош мне посоветовал прочитать „Мадам Бовари“. Я впервые слышала это название, поэтому от смущения только пробормотала: „Конечно, конечно“. На другой день по дороге домой он достал из сумки книгу и, протягивая её мне, сказал: „Возможно, у вас такой книги нет“. Я опять засмущалась, даже не посмотрела на заглавие и быстро сунула книгу в сумку. Придя домой и, вытащив роман из портфеля, я прочитала его название: „Мадам Бовари“. Сразу начала читать, но тот далёкий мир не трогал меня. Дома было много неотложных дел, и только по вечерам, закончив уроки, несколько раз я начинала его читать, но засыпала. Вскоре я даже перестала вспоминать об этой книге, когда ложилась спать. Прошло несколько месяцев. Я совершенно позабыла о книге, тем более что Миклош о ней даже не заикался. Как-то раз, когда я в спешке собирала учебники в школу, мне под руку попалась и книга Миклоша. После уроков я чистосердечно призналась ему, что не смогла прочесть книгу, совершенно не было времени, но не принесла её, так как надеюсь её всё-таки прочитать. Он улыбнулся и сказал, что дарит мне эту книгу на память. Я, конечно, поблагодарила его и обещала, что обязательно поговорим о ней с ним, как только прочту. Он ответил, что готов ждать, и смущенно улыбнулся. Ему пришлось долго ждать. Мне всё больше и больше приходилось работать дома. Я с трудом успевала готовить уроки, ведь на мне уже висели как гирлянды Габи и Тыко, благо Тыко была спокойным ребёнком, зато Габи чем старше, тем становилась хуже. Особенно при родителях, когда чувствовала около себя защитников. Она исподтишка делала гадости, но стоило мне заметить её проказы, как она с воплем о помощи бросалась под защиту взрослых. Первое время я старалась внушить ей, что смогу отплатить ей за всё, когда мы останемся одни, но на неё это не подействовало. Несколько раз я её отлупила, когда дома не было родителей, но и это не очень помогло. Вскоре я смирилась, у меня просто не хватало сил на всё и всех. Я недосыпала, ложилась поздно, вставала рано, часто с головной болью. До школы надо было принести из магазина для детей молоко, какао, кефир, хлеб. Накормить их да бежать в школу. В повседневной суматохе я абсолютно перестала чувствовать время. Пролетела осень, наступила и растаяла зима, расцвела и отцвела весна. Я повзрослела, но ничего в моей жизни не изменилось. Наконец кончились занятия в школе. Наступили летние каникулы. Я так много ожидала от них, что если бы даже всё сложилось хорошо, то я всё-таки была бы разочарована. У меня начала расти грудь, и мне уже стыдно было бегать перед отцом по дому в одной сорочке, как раньше. Пока я собиралась прочесть книгу и поговорить с Миклошем, он уехал отдыхать к бабушке в деревню. Это сразу изменило мои планы. Книжку я отложила до его приезда, чтобы не забыть, о чём говорить с ним. Мне и самой хотелось немного отдохнуть. Однако первые несколько дней я чувствовала себя не в своей тарелке. Было много свободного времени. Но вскоре моё свободное время кончилось. Дни полетели быстрее, и вот уже наступила пора снова идти в школу. Я чуть не заплакала от огорчения.
Первые дни в школе особенные. Все как-то изменились, выросли. Миклоша я даже сразу не узнала, он вырос на целую голову, возмужал. На лице появились прыщи, но это не очень портило его. Марта несколько дней рассказывала мне о своих похождениях на Балатоне, где она отдыхала со своими родителями, которые стали на лето вполне современными, перестали на неё обращать внимание. А уж она-то не упустила даром времени. Один из её ухажёров открыл ей истину жизни, которая гласила: „Если хочешь познать жизнь, должна познать мужчину“. Она хотела познать, но ещё боялась. У меня не было времени слушать её после школы, а за перемену она не успевала поделиться своими переживаниями, поэтому я ей предложила прийти ко мне домой. Так впервые у нас дома появилась моя подруга. Ей понравилось, как я хозяйничаю, но и здесь мы не смогли поговорить всласть, дети мешали. Вначале Марта с удовольствием играла с Габи и таскала Тыко, но с непривычки быстро устала и вскоре ушла. После этого посещения Марта старалась чаще провожать меня домой, чем заходить к нам. Меня это не очень устраивало, так как я лишалась единственной возможности вне школы говорить с Миклошем…»
Цилике проснулась. Она неторопливо огляделась, потянулась, выгнув спинку и вытянув ноги, затем так же медленно встала, не обращая внимания на Дьюри, и соскочила с его колен, которые служили ей прекрасной постелью, а затем медленно направилась по направлению к двери. Только сейчас Дьюри почувствовал, что устал. Аккуратно сложив рукопись Чиллы, он решил немного отдохнуть.
На другой день, когда легли спать, Дьюри продолжил чтение. Устроившись в качалке Ицы и обложившись для удобства подушками, начал читать:
«Я длительное время думала, что Габи просто злая девочка, которая меня ненавидит, хотя причины для ненависти я не находила. Правда, я её несколько раз била, но ведь она получала по заслугам. Я всегда говорила ей, за что наказываю. Без причины я её никогда не трогала. Кого в детстве не били? И что?
Первый раз я её побила, когда она оторвала голову моей куклы, но ведь она раньше делала, чтобы вывести меня из равновесия, да убежать с криком под защиту родителей. Обычно они ласкали её и ругали меня. Так она вытягивала из родителей ласку и внимание. Но вскоре она нашла лучшую защитницу, нашу соседку, которая её очень любила. Отец ей преподносил цветы, которые, простояв день, должны были быть выброшенными. Мать говорила, что не может видеть, как увядает красота. Соседка, конечно, этого не знала и думала, что отец покупает цветы для неё. Соседка – тетя Ила, небольшого роста, толстая, с кривыми ногами и большой головой, напоминала мне жабу. Она любила, стоя у забора, подолгу болтать о всякой всячине. Я её обычно избегала. При своей самовлюблённости она, конечно, понимала, что мать намного красивее её. Понять же, почему она получает от отца цветы при такой красавице жене, ей, очевидно, было не дано. Она решила, что получает цветы из-за прекрасной души. В периоды, когда мать загуливала, она особенно часто появлялась у забора. И вот в ней-то и нашла Габи себе защитницу. Как-то раз, придя домой после школы, я кормила Тыко и поела сама, уж очень хотелось есть. Габи сидела, не притрагиваясь к еде. Пока я не утолила свой голод, я не обращала на неё внимания, а когда обратила, то увидела, что слёзы ручьями текут по лицу Габи.
– Что с тобой, почему ты плачешь? – обратилась я к ней.
Габи зарыдала в голос. Но когда я встала, чтобы подойти к ней, она выбежала во двор. Я чуть помедлила следовать за ней, но, услышав её вопль „Помогите“, выбежала к ней на помощь. С порога я увидела, что ей ничто не угрожает, она бежит к забору, возле которого стоит соседка с распростёртыми объятиями. Тут я взорвалась и разъярённая бросилась за Габи, но она уже была в объятиях Илы, за забором, которая приговаривала:
– Бедная моя, красивая моя девочка.
Первым моим порывом было желание избить Габи и всё рассказать соседке, но, видя с какой ненавистью Ила смотрит на меня, я поняла, что доводы в своё оправдание Ила не услышит, а отобрать у неё Габи я не смогу. Я вернулась в дом с ненавистью к Габи. И хотя потом я многое поняла, когда прочла дневник Ицы, где она пишет: „Я прекрасно сознаю, что детям не хватает ласки, но сейчас поздно менять заведённый порядок. Семена проросли и приносят свои плоды. Вот Габи. Хотя она, быть может, и любит Чиллу, но, ревнуя её к Тыко, делает всё ей назло. В результате Чилла получает двойной удар, от неё и от нас, а сама Габи – двойное удовольствие: наказывает её за невнимание к ней и получает выклянченную ласку от нас…“ Но, как правильно пишет Ица: „Семена проросли и приносят свои плоды“. Я не могу полюбить Габи, не могу любить её, как сестра, которая была для неё почти матерью. Говорят, что мать прощает всё своим детям. Наверное, потому что любит. Известна также поговорка: „Если любишь – простишь“. А вот любви у меня нет… Я часто употребляю это слово… А что это такое? Я много раз слышала: отец любит мать, поэтому ей прощает. Да разве это любовь? Но если это любовь, тогда я не хочу любить. Будь проклята такая любовь.»
– Побойся Бога, Чилла, – вырвалось у Дьюри, – что ты, детка, не спеши, возможно, и ты когда-нибудь познаешь это чувство и поймёшь, что поторопилась его проклинать. Эх! Что ты знаешь о жизни? Как ты так, наотмашь… всё… – Дьюри хотел сказать что-то очень веское, но, волнуясь, не мог подобрать нужные слова, которые помогли бы объяснить что-то очень сложное в этом мире. Он несколько раз только и мог произнести: «Эх, детка!». Больше ничего не мог сказать и вдруг понял, что не сможет ей никогда объяснить, что такое любовь. Так слепому никогда не объяснить, что такое свет. Слёзы покатились по его пылающим щекам. Ему было впервые стыдно и за себя, как за отца, и за дочь, которой он в душе гордился. Снова погладив кошку, успокоился, и продолжил читать с того места, где остановился:
«…Я не заметила, когда вернулась Габи. Я учила уроки. Она тихо подошла ко мне и положила конфету на мою книгу в знак примирения. Я не возражала. Злость на неё у меня давно прошла, а конфеты я очень любила, но при этом сделала вид, что хотя и простила, но конфету не принимаю. Я долго крепилась. Габи несколько раз заходила под разными предлогами, но я-то понимала истинную причину. В конце концов она не выдержала и посоветовала мне попробовать конфету. Я откусила половину. Габи смотрела на меня, и, глотая слюни, поинтересовалась, насколько мне понравилась конфета. Мне действительно понравилась конфета, но вторую половину я сунула ей в рот. Она с благодарностью долго смотрела на меня и не сразу ушла из комнаты, где я занималась. Мне показалось, что она осознала свой поступок. Но на другой день она, зарёванная, опять была в объятиях Илы. Я уже не возражала, так как она на несколько часов была под присмотром и мне не мешала, а что будет думать Ица, мне стало безразлично, после нескольких объяснений с ней. Я просто устала от всего и от всех. Я хотела покоя.
Ненавижу повседневность. Чувствую, что есть другая жизнь, не такая изнурительная, безрадостная, тусклая, одинокая. Я когда-то даже сама её испытала, но не помню когда. Но в одном я уверена, что та жизнь прекрасна и она существует реально.
В прошлом году, бегая, как всегда, по городу за всякими покупками, я обратила внимание на яркую афишу, которая как магнит притянула меня к себе. Подойдя поближе, я увидела афишу ежегодной цветочной выставки-ярмарки и решила, что я обязательно должна побывать на такой выставке. Весь год собирала деньги на поездку, отказывая себе буквально во всём.
Настал праздник цветов и моей мечты. В то утро проснулась без обычной тяжести в голове, не смотря на беспокойную ночь. Впервые за многие годы мне снились светлые, весёлые сны. И хотя я проснулась на час позже намеченного времени, но без суеты и раздражения приготовила, как обычно, завтрак для всех, постелила праздничную скатерть и накрыла на стол, надела Ицыно платье, которое весь год, по ночам, подгоняла под свою фигуру. Когда я, наконец, попала на площадь, усыпанную цветами, людей ещё не было. Медленно двигаясь от одной цветочной композиции к другой, я впервые почувствовала себя участницей какого-то прекрасного, нереального представления. Это чувство заставляло меня быть готовой к неожиданной встрече или событию, как в кино, но ничего не происходило, и постепенно острота ожидания притупилась. Площадь постепенно наполнялась посетителями, и по мере увеличения количества посетителей выставки я перестала чувствовать себя героиней прекрасной сказки. Однако восторг от прикосновения к прекрасному не притупился, и возникло чувство, которое я и самой себе пока не могла объяснить. К полудню я несколько раз обошла выставку, но уходить по-прежнему не хотелось. Ещё вчера я решила, что пробуду на выставке до тех пор, пока на ней можно будет свободно передвигаться. Я по возможности старалась избегать большого скопления людей, но здесь всё по-другому. Людей было много, но они улыбались, не спешили, не толкались, подолгу стояли у цветов и восторженно рассматривали цветочные композиции. Конечно, и здесь были люди, которые куда-то спешили или равнодушно стояли у цветов, но на них я не останавливала своего внимания, они для меня здесь просто не существовали. Вскоре я почувствовала, что не только цветы здесь прекрасны, но и, что самое удивительное, – люди. Я сама испытывала радость при встрече с незнакомыми людьми. Привычные слова приветствия звучали по-новому. Сколько доброжелательности в каждом приветствии! Да что слова… Слов можно даже не расслышать, но, оказывается, можно горячо пожать друг другу руки, обнять с тёплым чувством, расцеловать с любовью. Можно просто коснуться человека и отдать ему частицу своего тепла. „Да, конечно, прикосновение, тепло руки“, – вспомнила я. И только здесь я вспомнила, когда это испытала. Как-то к маме пришла подруга с мужем, который не говорил по-венгерски. Мать с подругой проговорили весь вечер, и, конечно, как обычно, я была предоставлена самой себе. Сначала этому человеку, естественно, переводили о чём идёт речь, но потом подружки настолько увлеклись разговором, что перестали ему переводить. И вот тогда я почувствовала, что в комнате есть человек, который, как и я, одинок. С первого же взгляда я почувствовала к нему симпатию, но подойти к нему не решалась, пока он принимал участие в общем разговоре. Но как только этот человек оказался забытым увлёкшимися разговором подружками, я, сразу же, подошла к нему с тетрадью и карандашом, и попросила его что-нибудь нарисовать. Это чувство, когда про тебя забывают, было мне тоже хорошо известно. Мы почти сразу начали понимать друг друга. В тот год осень выдалась очень холодная. В комнате уже несколько дней тоже было довольно холодно. Видимо, я простудилась, начала кашлять, но как-то на это никто не обращал особого внимания. Правда, иногда мать спрашивала меня, не холодно ли мне, на этом её забота кончалась. Этот иностранец посадил меня к себе на колени и долго рисовал мне всяких животных и цветы. Много цветов. Цветы… Они появлялись на каждом клочке бумаги, они были такие нежные, как его руки… Казались такими душистыми, как аромат от его сорочки, такими тёплыми, как его колени и грудь, к которой я прижималась спиной, сидя у него на коленях. А когда он уходил, то так нежно погладил меня по голове, что я почему-то заплакала и убежала к себе, чтобы только не видеть, что он уходит».
– Как же так, получается? – возмутился Дьюри, – пришёл человек, всего на каких-то полчаса, и ты почувствовала, что он одинок, а я, твой отец, который живёт с тобой столько лет, но ты не замечаешь, что я одинок. Хотя я в сотню раз больше, чем он, нуждаюсь в теплоте, внимании, любви. В чём секрет? Конечно, легче объяснять несовершенством мира, что я и делал, когда был молод, но сейчас меня такой ответ не удовлетворяет. Видно во мне есть что-то, но что? Что? Что-то, что мешало вам понять меня? И тебе мешало, и моей дорогой Ице. Что же это такое? И не найдя ответа, Дьюри продолжил читать в надежде, что, возможно, рукопись Чиллы или дневник Ицы помогут ему разобраться в себе.
«…Мне всегда казалось, что умные и красивые люди, не страдают. Кажется, правда, чего им страдать? Умные много знают, предвидят и поэтому не ошибаются. Для них ахиллесовой пятой может стать только страстная любовь, которая не подвластна рассудку. А у красивых? Эх! Какие они счастливые! Им даже ума не надо, им всё прощают, им все стараются угодить. Сколько раз я сама была свидетелем, как возмущается человек в автобусе, когда его кто-то случайно толкнёт, но сразу же, расплывается в улыбке, если ему на ногу наступит красивая женщина. Впервые я почувствовала, как ошибалась, когда начала читать дневник мамы. Меня просто поразило, что такая красивая, такая, как мне казалась, эгоистическая по натуре женщина Ица, для которой мир состоит только из её желаний, вдруг страдает и мечется. Первые страницы её дневника меня не тронули, я не могла понять свою мать и принять её мысли, возможно, именно потому, что психология красивой женщины ничего общего не имеет с психологией обычной девушки, а тем более внешне неинтересной. Я уже собиралась прекратить читать, но, к счастью, решила пробежать ещё несколько страниц и наткнулась на описание её возвращения в поезде.
…Мне вдруг стало страшно. Я хотела убежать, вырваться из вагона, где всё: стены, полки, столик – всё было неподвижно, а поезд мчался… За окном была жизнь, полная страстей и перемен. Я как зачарованная смотрела в окно. А в наше окно глядела ночь. Ночь была настолько тёмной, что я не могла разобрать, где небо, где земля. Я упорно смотрела в окно в поисках своей звезды. Вдруг я почувствовала, как Дьюри стал меня обнимать. Его руки сначала были настойчивы, но не успел он прижаться ко мне, я вся заледенела. К счастью, он быстро почувствовал, что лучше не возбуждать себя напрасно, и отстал. Вскоре ровное дыхание спящего Дьюри заполнило купе. Мне стало тесно, мне стало душно. Выйти я не могла. В тамбуре горел свет, но если бы проснулся Дьюри, то обязательно последовал бы за мной, и это было бы намного хуже. Я так прижалась к окну, что почти слилась с ним. Мерный стук колёс, дыхание спящего Дьюри, а перед глазами сплошная тьма, нет никакого ориентира, но ты хорошо знаешь, что ты мчишься куда-то, что тебя увозят дальше и дальше от места, где тебя любили, где было так хорошо, и везут в глушь. От сознания безысходности на меня навалилась тоска. Во мне не было никаких чувств. Даже гнева. Сколько времени я просидела у окна, не помню…»
Дьюри прервал чтение. Даже сейчас, когда прошло столько времени, не мог спокойно читать о том, что касалось жизни с Ицей, тем более, когда она писала о тех днях, которые он считал лучшими в их жизни. С тем, что Ица описывала их жизнь, он почти смирился, но то, что это тогда могло нравиться Чилле, его поразило. Он долго сидел, глядя на покрытую извёсткой стену, как на экран в кино, и ждал, что вот-вот на стене появится тот эпизод из их жизни, который всё сразу разъяснит ему. Однако вспоминались какие-то незначительные сцены, которые совсем не помогали ему понять что-то очень для него важное, а наоборот, только всё путали. К примеру, эпизод с отъездом. Увёз он её не потому, что ревновал, а потому, что в тот вечер собирались играть «по крупному». Конечно, он тоже должен был стать одним из участников этой игры. И всего за час до её начала Дьюри совершенно случайно стал невольным свидетелем заговора игроков против него. Он оказался в чужом городе, здесь у него нет других знакомых, кроме как раз тех, кто собирается его разорить. Не видя иного выхода из создавшегося положения, Дьюри решил уехать. Конечно, об этом не мог сказать Ице. Она бы не поверила, ведь одним из участников заговора был молодой интересный ловелас, умом и манерами которого восхищалась Ица с первого дня знакомства. Когда они оказались в вагоне поезда, и до Ицы дошло, что они едут домой, она вдруг набросилась на него и впервые повысила голос. Он отлично помнит, что сдерживал себя, подождал, пока Ица выговорится, и несколькими энергичными предложениями поставил её на место. Поняв, что с ним шутки плохи, Ица сразу присмирела и села у окна. Ему показалось, что ей стало стыдно за свою выходку, и Дьюри решил дать ей возможность самой во всём разобраться. Вскоре он даже потушил свет в купе, за что она его поблагодарила. Впервые за время их семейной жизни ему в тот вечер хотелось побыть одному. Надо было подумать о возможных последствиях бегства. К тому же никаких доказательств у него не было. Следовало представить всё так, чтобы не задеть ничьёго самолюбия, но и самому выглядеть достойно. Ица уткнулась в окно, а упорство, с каким она глядела в абсолютно тёмное окно, подтверждало, что ей просто стыдно смотреть ему в глаза. И за это он был ей благодарен. Он устроился на другом конце сидения, задумался и вскоре нашёл решение. Обрадованный, он решил приласкать её, но она, как ему показалось, наверное, ещё не простила себе своей выходки, и не была готова принять его прощение. От усталости он буквально валился с ног, и единственный раз в жизни он с удовольствием заснул один, чувствуя себя впервые хозяином положения. Это чувство он запомнил на всю жизнь.
Вот и сейчас Дьюри с удовольствием вспомнил то блаженное состояние, которое, как ему казалось, мог испытать только полководец после трудного выигранного сражения. Спать ему теперь совершенно не хотелось, он снова взял в руки дневник Чиллы, собираясь продолжить чтение, но вдруг вспомнил анекдот: Возвращается солдат с фронта и видит: сидит девушка и кормит ребёнка грудью. Девушка ему понравилась. Он решил разузнать о ней подробнее, и спрашивает у стоящего рядом с ней отца: «Почему она кормит ребенка?» А тот отвечает: «Молоко есть, время есть, почему же не кормить?» И перефразируя ответ её отца, он сказал себе: «Дневник есть, время есть, почему бы не почитать?». И продолжил чтение.
«…Меня поразило больше всего то, что такая красивая женщина, как моя мама, может быть не уверенной в своём превосходстве над всеми, чуть ли, не с рождения. Она пишет, что только в поезде почувствовала: „Стук колёс на стыках равномерно отмерял не только время, но и расстояние, которое увеличивалось между нами и городом, где мне было так хорошо. Этого я, конечно, не могла простить Дьюри, ведь я ему пока не изменяла, мне просто доставляло удовольствие кокетничать, но я поняла, что с этой минуты Я хозяйка и только Я“.»
– Врёт она, дочка! – возмутился Дьюри, отложил записи Чиллы и начал объяснять воображаемой дочке, но скорее всего, самому себе. – Да какая же она была хозяйка, если она на протяжении почти девяти лет, до того проклятого дня рождения, была как ручная. Если бы не Аттила, если бы я тогда не напился, быть может, и у тебя была бы светлая жизнь. И что меня дёрнуло пить с ним? Возможно, мне хотелось доказать твоей матери, что я могу перепить его, что я сильнее его во всех отношениях. И… Эх! дочка. Я был не тем, кем стал сейчас, это твоя мать меня довела до того, что даже стыдно смотреть в зеркало, на кого я стал похож. Поэтому тебе трудно представить, почему Ица могла быть не столь уверенной в себе, как бы тебе этого хотелось.
В молодости и мне казалось так же, как и тебе, что красивые меньше страдают, но, прожив долгие годы с твоей матерью, я понял то, моя милая девочка, что красивые ещё больше страдают, чем некрасивые. Если некрасивые страдают от взгляда тех, кто им нравится, то красивые страдают от взгляда любого человека, кто посмотрит на них не так, как хочется. С годами некрасивые женщины привыкают к своей внешности и перестают обращать на неё внимание, красивые же совсем наоборот.
Год, проведённый без Ицы, когда она сбежала с Аттилой, настолько меня доконал, что в один «прекрасный» день, увидев себя в зеркале, я ужаснулся. На меня смотрел другой человек, в зеркале был не я, а кто-то другой, с ужасной внешностью, с заостренными чертами лица. Из зеркала на меня смотрел испуганный, совершенно растерянный, состарившийся человек… Я потерял самого себя. Исчезло всё то, что было во мне привлекательного. И тогда я понял, что если вдруг Ица вернётся, то я стану согласен на все условия, только чтобы хоть иногда видеть её, быть рядом с ней. Я просто уже не мог жить без неё. Я понял, что могу рассчитывать только на её снисхождение, на её милостыню. Я стал нищим. Во мне уже ничего не было, кроме мечты об Ице. Я был готов на всё. Меня охватило равнодушие ко всему на свете, кроме Ицы. Я был переполнен мечтами о ней.
В этот день он больше не читал. И совсем не потому, что не было времени, просто не мог больше вынести и своих воспоминаний, и напоминаний о той прожитой жизни, хотя загнул лист на том месте, где остановился.
Только спустя три дня он снова продолжил читать:
«…Не могу понять, зачем моим родителям дети? Часто женщины рожают детей именно для того, чтобы удержать своих мужей в семье. И только в том случае, если отцы очень любят своих детей, эта уловка жён приносит свои плоды.
Ица совершенно не думала таким способом удержать отца, она сама стремилась куда-то улететь. Семья без детей – косая семья. Но у нас нет семьи. Неужели они думают, что чем больше наплодят детей, тем лучше, тем семья крепче? Если у них будет даже куча детей, семьи не будет. А самое удивительное то, что ни ему, ни ей дети не нужны. Дети для них обуза, но она рожает, он не возражает. Сплошная путаница. Такое нарочно не придумаешь. Но им-то что, а вот как быть нам? Нам из-за их ошибок мучиться всю жизнь».
– Эх, дочка! Все мы мучаемся не только из-за своих ошибок, но отвечаем и за ошибки предков. А ты думаешь, что я не страдал из-за моих родителей?
Когда изменился строй, меня не любили за состояние родителей, но у меня, ни разу не возникло мысли об их вине передо мной. Откуда в тебе столько смелости судить нас, ведь, в сущности, ты о нас ничего не знаешь. Возможно, хотя ты и выросла, но осталась в чём-то ещё совсем ребёнком? Помню такой случай. Тебе тогда было четыре года. Однажды утром я опаздывал на работу. Но так как вечером у меня никогда не хватало терпения собрать необходимые для работы материалы, то я утром за завтраком вспоминал о нужных мне документах, с набитым ртом вскакивал из-за стола и летел на их поиски. Обычно Ица помогала мне. Как-то раз, возвращаясь после очередного такого поиска, чтобы продолжить завтрак, мы увидели тебя, сидящую за столом, и нашу кошку Цили, но на столе. Я, конечно, сразу возмутился тем, что кошке в нашем доме всё разрешается, решил прекратить это безобразие, прогнать и испугать её. Я крикнул «брысь» и сделал вид, что собираюсь её поймать. Испугал я не столько кошку, сколько тебя. Кошка благополучно соскочила со стола, а ты уронила чашку с чаем на пол, облила себя и своё платьице. Конечно, от моего громкого голоса и от неожиданности ты заплакала. Ица, сразу взяв тебя на руки, начала успокаивать и утешать. Вскоре ты успокоилась, поняла, что виновата во всём Цили. Запомнился этот эпизод по двум причинам. Во-первых, я считал себя виновным, что тогда так напугал тебя. А во-вторых, с детства, с тех самых пор свои ошибки ты сваливала на Цили, вплоть до слов, которые тебе не удавалось правильно произнести.
Когда взрослые поправляли неправильно произнесённое тобою слово, ты, помолчав некоторое время, очевидно, произносила его мысленно правильно, а потом обращалась к окружающим:
– Какая Цили глупенькая, она говорит так, хотя правильно надо говорить по-другому.
А когда тебе указывали на неправильное поведение, ты обычно задумывалась на некоторое время и не всегда соглашалась с тем, что тебе говорили. Но и тогда, когда ты соглашалась с мнением взрослых, ты говорила:
– Какая Цили плохая, она всё делает так, как нельзя, а хорошие дети делают хорошо.
Дьюри потерял нить, почему-то начал вспоминать детство Чиллы, он умолк, но не успокоился. Читая дневник, ему что-то хотелось ей объяснить, в чём-то возразить. Наверное, поэтому он снова начал вспоминать былую жизнь, но на главный для себя вопрос он так и не ответил. Дьюри снова обратился к страницам дневника:
«..Не могу понять, зачем моим родителям дети?»
– Эх, дочка, если бы ты знала, насколько глуп твой вопрос? С таким же успехом, ты могла меня спросить: зачем я дышу? Но я постараюсь тебе ответить. Больше всего на свете я любил твою мать, без неё я не мыслил жить на свете. Ты этого не поймёшь никогда. Ты начисто лишена этого чувства. Я не хочу тебя обижать или умалять твоё достоинство. Ты очень хорошая девочка, добросовестная, с огромным чувством ответственности. Ты намного лучше меня и своей матери. И если бы на свете было много таких людей, как ты, люди жили бы намного лучше, правильней. Но любовь – это другое, что-то необъяснимое. Я, быть может, и не смогу тебе объяснить, что это такое, но знаю одно, что без этого чувства жизнь была бы как у кроликов. Если меня спросят, счастлив ли я? Как ты думаешь, что я отвечу? Не догадаешься. Мой ответ будет не «да», а «ОЧЕНЬ». Смешно? Нисколько, для того, кто прожил жизнь. Чем я счастлив? Тем, что разбазарил родительское состояние, ничего не нажив? Тем, что стал пьяницей? Тем, что у меня есть дети, которым я ничего не могу дать? Нет, нет, нет!!! А чем? Тем, что я был мужем твоей матери…. Женщины незаурядной…. Женщины, без которой немыслимо было жить… После возвращения её из Будапешта я ничем не мог её привязать к себе, кроме вас, хотя прекрасно понимал, что и эта связь не самая прочная. Чем можно было её удержать? А самое главное, ради чего всё можно было выдержать. После того как она чувствовала, что беременна, она сразу теряла всякий интерес к мужчинам, переставала жить своей жизнью и жила только интересами будущего ребёнка и заодно и нашими. По-моему, самые счастливые дни для всех в семье приходились на периоды начала её беременности до конца кормления ребёнка.
Дьюри ещё немного подумал, хотел ещё что-то добавить к своему мысленному монологу, но, не найдя подходящих слов, решил продолжить чтение:
«…Меня часто поражало отношение Ицы к нашей кошке, и поэтому, увидав в её дневнике несколько строк о кошке, я с интересом прочла бы их, однако решила, чтобы не зависеть от её мнения, написать самой о кошке, а затем прочитать те записи из дневника Ицы и сравнить их.
Итак! За всю свою жизнь я ни разу не видела, чтобы Ица хоть раз погладила Цили, а ведь насколько я помню, она принесла её котёнком в дом. Папа и я привязались к кошке, особенно папа, а Цили платила каждому своей любовью в той мере, в какой её получала. Больше всех она любила папу, потом меня и почти не замечала Ицу. Когда подросли Габи и Тыко, они потеснили меня. Однако папу, Цили по-прежнему любила больше всех. Ведь бедное животное не могло знать, что именно папа утопил тогда ещё слепых котят, и возил её саму в ветлечебницу на операцию. Возможно, Цили и не была бы так привязана к нему, но кошки не умеют думать. После потери котят Цили долго не могла успокоиться. Никого она не замечала, даже пищу не принимала – искала котят. В этот период я даже начала бояться её. Появлялась она внезапно, двигалась крадучись, с сосредоточенным взглядом, как будто впереди видела цель. Иногда забивалась в угол и мяукала, да так, что хоть из дому беги. Мама в этот период вообще не появлялась дома, жила у своих родителей, потом и меня взяла к ним. Не помню, сколько времени мы жили у деда с бабушкой, однако, когда мы вернулись домой, кошка вела себя уже совершенно по-другому. Она почти не появлялась во дворе, стала пугливой. Она поправилась, но вздрагивала при резком звуке и сломя голову неслась куда-то. Когда я поинтересовалась, чем вызваны эти перемены, мне сказали, что она вскоре успокоится, но, чтобы больше не повторялась история с котятами, её возили к ветеринару, иными словами, у неё больше никогда не будет котят. Я её тогда немного пожалела, очевидно, для приличия, но в душе обрадовалась, что тех ужасных дней больше не будет, но с годами мне больше и больше было её жаль. Нам, без сомнения, было лучше так, ну, а ей? Она перестала выходить во двор, боялась животных, особенно котов. Вместо того чтобы ловить мышей, она играла с мячом или другой небольшой игрушкой, подвешенной на ниточку. Страшно много спала. Иногда, видя её спящей, мне казалось, что она видит сны о своей молодости. Уйди она от нас сразу после потери котят, может, и прожила бы нормальную жизнь, а то искала она их в доме и, возможно, даже ждала помощи от нас, именно от тех людей, которые и лишили её потомства. И получила помощь!»