«…Ица чаще задерживалась у подруг, но приходила каждый вечер домой, принося мне что-нибудь. Отдавала она мне свой подарок обычно тогда, когда мы оставались одни. А однажды она пришла под утро мокрая. Я всю ночь прождала её. Впервые я готова была наброситься на неё, но, увидев свою мать дрожащей, мокрой, постаревшей, я накинула на Ицу своё одеяло, в котором вышла встречать. Я снова почувствовала к ней жалость. Я даже стала вытирать её своим одеялом. Она стояла как маленькая девочка и плакала. С того проклятого утра её как будто подменили. В ней как будто погас свет. Её прекрасные глаза стали абсолютно невыразительными. Она могла часами сидеть, уставившись в одну точку, потом вставала и куда-то уходила, не сказав никому ни слова. Первое время я очень её жалела, но когда на меня опять свалилось хозяйство, я озверела. Меня особенно раздражало, когда я была уверена в том, что она дома, а позже убеждалась, что её и след простыл. В эти минуты я давала себе слово, что завтра я поступлю так же, наплюю на всё и не приду из школы домой, а пойду, куда глаза глядят, но всё же приходила домой.

Дул пронзительный ветер. Было холодно. После школы я сразу пришла домой. Ицы не было в доме. Дети, голодные, облепили меня. В доме хоть шаром покати. Я решила, что она пошла за хлебом, но долго её ждать не было сил, ни у меня, ни у детей, они начали ныть. Благо, на хлеб и молоко я нашла деньги и в такую погоду пошла в магазин, проклиная всё на свете. Ица пришла около двух часов. Конечно, без продуктов. Я готова выть от ярости. Мне показалось, что она пьяна, она шла пошатываясь. С трудом села за стол, уронив голову на руки, которые не в силах её удержать, и она головой ударилась о стол. Я не выдержала и, наконец, набросилась на неё. Весь гнев, который скопился во мне за многие годы, вдруг вырвался из моей груди. Что я говорила, не помню. Я кричала, обвиняла, била посуду… Я не могла смотреть в её сторону… Но вдруг стало как-то тихо, я остановилась и посмотрела на неё. Она простонала:

– Вызови скорую…

– Мне стыдно бегать каждый раз за докторами, – раздраженно ответила я, – ты бы лучше перестала жрать, где попало…

– Мне плохо…

– Отстань, – сказала я со злостью и направилась к двери, чтобы уйти, не видеть, не слышать..

В дверях стояли Габи и Тыко с круглыми от ужаса глазами. Увидев их, я вдруг осознала происходящее… Я взглянула на Ицу, чтобы убедиться, не сон ли это. Она затихла, как будто в ней что-то оборвалось, и мне показалось, что ей вдруг больше не хотелось бороться за жизнь. А была ли это жизнь? Были ли прожитые годы жизнью, она уже не знала… да и не хотела знать… всё вдруг обесценилось… потеряло смысл. Всё стало безразличным… и на себя она смотрела со стороны, глазами постороннего человека, для которого она и её жизнь просто какое-то недоразумение, на которое не стоит обращать внимание…

И вдруг с поразительной для себя ясностью я почувствовала, что я, её дочь, за которую она хваталась в последние месяцы, оказалась соломинкой, за которую не стоило и хвататься. Боль, обида, усталость, всё вместе взятое, затмили мне глаза, и я перестала видеть вокруг себя. Даже возненавидела такую красивую женщину, а эти (Габи и Тыко) видят всё. Я преступница. Да нет же! Я убийца! А дети, мои сёстры, свидетели. Я… я не знала, что делать.

Я бросилась за скорой помощью, растолкав Габи и Тыко, стоящих в оцепенении».

На этом запись кончалась. Дьюри собрал прочитанные листы и уложил в папку. Стояла глубокая ночь. Цили проснулась и, соскочив с колен Дюри, исчезла в полумраке комнаты.

– Зачем я жил? – подумал Дьюри. – Прожил я самый буйный век, но он меня почти не коснулся. Родители мне оставили большое состояние, часть отняли коммунисты, но дали работать. Работал, конечно, плохо, но была работа. Пришла долгожданная свобода. Остался без работы. Имею пенсию, на которую прожить нельзя даже одному мне, не говоря о детях. Если бы не они, мне и этого не надо было бы. Мне вообще ничего не надо сейчас. Всё, что мне надо было, ушло от меня. Единственная женщина, кого видел и для кого жил, – Ица, которая, как выяснилось, никогда не любила меня. Для которой я оказался ничто. Если бы она хотя бы ненавидела меня, и то было бы не так жутко. А то – ничто. Она народила мне четверых… и что? Единственная среди них моя дочь, и та не вспоминает обо мне в своих записях. И для неё я ничто. Тогда зачем я жил? Ни друзей, ни врагов, ни семьи. Никто меня не замечает… не боится, не радуется при моем появлении. Она права, что ушла, когда почувствовала, что это конец, когда на улице у встречного человека не загораются глаза и он равнодушно проходит мимо тебя… Зачем пришли мы в сей мир? Зачем пришёл Я? Чтобы жить как невидимка для окружающих? И даже для неё? Ради которой был послан, чтобы она смогла проявить себя, раскрыть свой характер и показать его возможности, но для кого? Кто хотел смотреть на это уродство в красивой упаковке? Кто-кто, а только не Я! Хотя, если честно, отдам десять дней без неё за один день с ней.

Ложился в кровать осторожно, зная, что скрипит, и несмотря на его старания, раздался такой громкий звук, что ему показалось, будто в ночной тиши его слышит округа. Дьюри прислушался, не разбудил ли он детей. Они мирно спали.

– Слава Богу, что я не разбудил их, они ничего не услышали, – подумал Дьюри, стараясь не вспоминать о том, что отдыхать ему придётся недолго, ведь утренние лучи солнца уже ворвались в комнату, и вскоре надо будет ставить чайник, приготовить завтрак, накормить и отвести детей: Яно в ясли, Тыко в садик, Габи в школу.

День только начинался.