Главная идея этой книги проста: человек обладает моральным инстинктом (инстинктом нравственности). Я определяю этот инстинкт как способность выносить быстрые суждения по поводу того, что правильно или ошибочно с точки зрения морали. Эта способность естественным образом формируется у каждого ребенка и основывается на неосознаваемых алгоритмах поведения, в дальнейшем именуемых «грамматикой действия». Одни компоненты этой способности сформировались под действием дарвиновского естественного отбора за миллионы лет до того, как появился наш биологический вид. Другие компоненты были добавлены или усовершенствованы в процессе эволюции вида и являются уникальными, присущими только человеку и его морали. Представление о моральном инстинкте сложилось под влиянием идей, распространившихся из области изучения другого инстинкта — инстинкта, лежащего в основе нашей способности к овладению языком.
Революция в лингвистике, произведенная Ноамом Хомским в 1950-е годы, красноречиво описана Стивеном Пинкером в книге «Язык как инстинкт». В основе этой революции — изменение теоретических позиций. Согласно новому подходу, вместо сравнительного анализа различных языков и анализа роли опыта в обучении языку исследователи должны переориентироваться на достижения биологических наук. Им следует рассматривать язык как искусно спроектированный орган — универсальную умственную способность человека. Универсальная грамматика, которая составляет сущность нашей языковой способности и является частью нашего видоспецифического врожденного дарования, обеспечивает средства для овладения конкретными языками.
Овладев родным языком, мы говорим сами и понимаем, что говорят другие, не рассуждая и не имея осознаваемого доступа к лежащим в его основе правилам или принципам. Я утверждаю, что наши способности в сфере морали обеспечиваются универсальной моральной грамматикой, которая создает инструментарий для построения конкретных моральных систем. С этих позиций, овладение культурно-специфическими нормами — процесс, больше напоминающий развитие какого-либо органа тела, чем просиживание в воскресной школе за изучением пороков и добродетелей. Благодаря универсальной моральной грамматике мы судим о том, какие действия допустимы, обязательны или запрещены, не рассуждая и не имея доступа к лежащим в их основе принципам.
Эта книга — о радикальном переосмыслении наших представлений о принципах поведения. Эти представления основываются на аналогии с теорией происхождения языка, которая получает все больше подтверждений благодаря бурному росту научных фактов. Наши моральные инстинкты не восприимчивы к руководящим наставлениям, открыто декларируемым религиями или правительствами. Наша моральная интуиция иногда согласуется с теми представлениями, которые диктует культура, а иногда и расходится с ней.
Схема анализа, которой я придерживаюсь в книге, следует определенной традиции, ее истоки можно найти в трудах Галилея. Она была принята большинством физиков, химиков и рядом исследователей в других естественных и социальных науках. Это позиция, которая утверждает сложность мира и допускает тщетность попыток дать его полное описание. Такое признание усмиряет исследователя. В логике этой позиции наилучший путь к продвижению состоит в том, чтобы выделить небольшой фрагмент проблемы, принять несколько упрощающих положений и попытаться получить некоторое понимание, продвигаясь в глубину области.
Стремясь понять психологию морали, я не буду исследовать все способы, которыми с ее помощью мы ежедневно взаимодействуем с другими людьми. Я использую подход, принятый в лингвистике Хомского. Как известно, лингвисты, последователи Хомского, отложили решение вопросов использования языка. Вместо этого они сфокусировались на подсознательном знании, которое дает каждому из нас способность выражать и оценивать бесконечное число предложений. Я применил такой же узкий подход к изучению принципов морали. Результатом этого явилось детализованное объяснение того, как неосознаваемая и универсальная грамматика морали составляет основу наших суждений о добре и зле.
Внутреннюю работу наших моральных инстинктов рассмотрим на примере. Алчный человек рассчитывает получить значительную сумму денег, если умрет его молодой племянник. Согласно первой версии истории, дядя спускается в ванную комнату, имея намерение утопить своего племянника в ванне, и осуществляет его. По второй версии, дядя спускается в холл, намереваясь утопить своего племянника, но тот лежит в ванне лицом вниз, т. е. уже тонет. Дядя закрывает дверь и оставляет своего племянника без помощи. Обе версии имеют один и тот же несчастливый конец: племянник умирает. Дядя в обоих случаях имеет одно и то же намерение, но в первой версии он его непосредственно воплощает, а во второй версии — нет. Удовлетворит ли вас, если суд присяжных сочтет дядю виновным в первой версии и невиновным — во второй? Вряд ли. Такое решение почему-то кажется фальшивым, противоречащим нашей моральной интуиции. Дядя представляется равно ответственным за свои действия и свое бездействие, а также за трагические последствия, к которым они привели. И если интуиция признает это в случае с дядей, почему такого не происходит в любом моральном конфликте, где есть различия между действием с отрицательными последствиями и оплошностью, приводящей к действию с такими же отрицательными последствиями?
Теперь рассмотрим эвтаназию и отношение Американской медицинской ассоциации к этой проблеме: «Намеренное прекращение жизни одного человеческого существа другим — убийство из сострадания — противоречит профессиональным медицинским нормам и политике Американской медицинской ассоциации. Прекращение использования исключительных средств для продолжения жизни тела, когда имеются неоспоримые доказательства того, что биологическая смерть неизбежна, определяется решением пациента и/или его ближайших родственников». Врачу запрещается окончить истощенную до предела Жизнь пациента, но разрешается прекратить поддержание жизнеобеспечения. В одном случае рассматриваются действия, в другом — их отсутствие. Соответствует ли это четко аргументированное разделение, поддерживаемое большинством стран в этой сфере, нашей моральной интуиции? Согласно моей интуиции, НЕТ.
Эти два случая ставят в центр внимания три проблемы: во-первых, законные власти часто игнорируют или скрывают существенные психологические различия, такие как нашу врожденную склонность рассматривать совершение действий по-одному, а несовершение — по-другому. Во-вторых, если эти различия установлены, они нередко вступают в конфликт с нашей моральной интуицией, и, наконец, в-третьих, когда политика и интуиция конфликтуют, политика оказывается в проигрыше. Один из хорошо скрываемых секретов медицинского сообщества заключается в том, что число убийств из сострадания в Соединенных Штатах и Европе существенно выросло в последние десять лет, хотя официальная политика осталась неизменной. Врачи следуют своей интуиции вопреки установленным правилам даже при угрозе лишиться медицинской практики.
В случаях, когда врачи придерживаются официальной политики, они нередко нарушают сложившуюся в АМА практику предпочтения бездействия в отношении таких больных. Например, в июне 2004 года доктор, открыто противопоставивший себя принятой в штате терпимости в отношении убийства из сострадания с помощью передозировки препаратов, заявил: «Я пришел в медицину помогать людям. Я не готовился к тому, чтобы давать им предписания умереть». Вполне возможно помогать пациенту, прекращая поддержку его жизнеобеспечения, но не допустимо помогать пациенту, выписывая ему сверхдозу препарата. Эта логика звучит фальшиво. Как показала реакция американцев на дело Терри Шейво, обнародованное в 2005 году, многие воспринимают прекращение поддержки жизнеобеспечения как законное действие, единицы оценивают его как морально неправильное. А для многих в Соединенных Штатах моральные нарушения равнозначны нарушениям религиозных норм, действиям, которые попирают слово Господа.
Генри Уодсуорт Лонгфелло, вторя большинству голосов, утверждавших, что религия с необходимостью должна освящать мораль, писал так: «...мораль без религии — это только разновидность мертвого исчисления, попытка установить наше место в бушующем море путем измерения расстояния, которое мы преодолели, но без бдительного ока божественных сил». Я утверждаю, что этот союз между моралью и религией не только вынужденный, но и не нужный, требующий развода.
Очевидно, что в сфере медицины, так же как и во многих других сферах, где возникают нравственные конфликты, политические позиции ослабевают. Политики должны более внимательно прислушиваться к нашей моральной интуиции и устанавливать правила, которые эффективно учитывают нравственные принципы, присущие нашему виду. Учет нашей интуиции не означает ее безусловного принятия. Не только возможно, но и вероятно, что некоторые из интуитивных ощущений, которые мы имеем, в настоящее время не могут быть применены к текущим социальным проблемам. Однако, формулируя политические требования, которые диктуют людям нормы поведения, мы с большей вероятностью создадим долгосрочные и эффективные законы, если будем принимать в расчет интуитивные склонности, которые сопровождают наши первоначальные реакции на навязываемые социальные нормы.
Возникает крайняя необходимость объединить весь материал, посвященный этой проблематике. Меня побуждает к этому, говоря словами Мартина Лютера Кинга, «жесткая срочность текущего момента». Господствующее представление о том, что нравственное решение — результат рассудочного выбора, ведет к ошибочным решениям в сфере политики, права и образования. Я полагаю, что подлинной причиной такой ситуации является наше незнание природы моральных инстинктов и способов их взаимодействия с постоянно меняющимся контекстом. Пришло время изменить ситуацию. К счастью, темпы научных достижений в области изучения морали настолько стремительны, что в тот момент, когда вы будете читать эти строки, я уже буду работать над новым прологом, отражая новое состояние проблемы.
Что не так?
*
Сотни книг серии «Помоги себе сам», ответы на телефонные обращения на радиостанции вместе с проповедями таких американских гуру по этике, как Уильям Беннет и Ренди Коэн, снабжают нас принципиальными установками и методами для ведения благочестивой жизни. Юридические школы по всему миру ежегодно выпускают тысячи специалистов, обученных рассуждать по поводу случаев мошенничества, краж, насилия и несправедливости. Учебники по правоведению насыщены принципами, согласно которым следует судить человеческое поведение как моральное или аморальное. Большинство ведущих университетов включают в программы обязательные курсы, призванные обучить студентов беспристрастной логике, движению от доказательств к выводу, проверке исходных посылок и недвусмысленному формулированию умозаключений и гипотез. Медицинские и юридические заключения предоставляют продуманные и рациональные правила, устанавливающие нравственные ориентиры для морально запрещаемого, разрешаемого и наказуемого действия. В коммерческой деятельности при заключении контрактов стремятся к прозрачным способам ведения равноправных переговоров и расчетов. Военные наставники обучают солдат действовать хладнокровно, обдумывая альтернативные стратегии, планируя эффективные атаки, учат сдерживать эмоции и инстинкты, которые могут вызвать импульсивное поведение именно в тот момент, когда для достижения нужного результата требуется остановиться и порассуждать. Создаются президентские комитеты, в задачи которых входит четкое определение этических принципов и последствий применения насилия как внутри страны, так и за рубежом. Все эти профессионалы разделяют общую позицию: сознательные размышления на основе недвусмысленных принципов являются источником наших моральных суждений. Согласно классическому тексту по философии морали, «мораль прежде всего предмет обсуждения оснований поведения человека. Морально оправданным в любых обстоятельствах является то, что имеет наибольшие основания для исполнения».
Доминирующая позиция становится жертвой иллюзии. Тот факт, что, обсуждая проблему добра и зла, мы можем осознанно комментировать декларируемые принципы, которые адресуют нам родители, учителя, правоведы, религиозные лидеры, не означает, что эти принципы служат источником наших нравственных решений. Напротив, я утверждаю, что моральные суждения обусловлены неосознаваемыми процессами, скрытой «моральной грамматикой», которая оценивает причины и следствия действий, наших собственных и чужих. Это объяснение переносит всю тяжесть ответственности с философии морали на науку о морали.
Эта книга рассказывает, почему возникли и как действуют наши интуитивные моральные представления. В ней также делается попытка предвосхитить будущее человека как биологического вида. Я рассматриваю психологические основы морали как инстинкт, т. е. как сложившуюся в эволюции способность человеческой психики неосознанно и автоматически порождать суждения о добре и зле. Благодаря этой способности, мы можем лучше понять, почему некоторые из наших поведенческих реакций и решений всегда будут рассматриваться как несправедливые, недопустимые или наказуемые и почему некоторые ситуации заставляют нас грешить перед лицом общественной нравственности, диктуемой нам законами, религией и образованием. Наши развившиеся в эволюции нравственные инстинкты не делают моральные суждения неизбежными. Скорее они придают акценты восприятию, ограничивают моральные установки и оставляют нас при этом в недоумении, потому что управляющие принципы оказываются глубоко спрятанными в хранилище нашего подсознания.
Хотя я в основном сосредоточусь на том, что делают люди в контексте морального конфликта и как и почему они приходят к тем или иным моральным решениям, — важно понять связь между описанием и предписанием, между тем, что есть, и тем, что должно быть.
В 1903 году философ Джордж Эдуард Мур указывал, что доминирующая философская перспектива — утилитаризм Джона Стюарта Милля часто впадает в натуралистическое заблуждение: пытаясь оправдать особые моральные принципы обращением к тому, что есть добро. Для Милля утилитаризм был политикой реформ, предназначенных изменить представление людей о том, как следует вести себя. Утилитаризм должен был побудить людей сосредоточиться на идее всеобщего добра, определяя его в категориях естественных свойств человеческой натуры, таких как всеобщее счастье. По Муру, уравнивание понятий хорошего и естественного было ошибочным, поскольку есть естественные вещи, которые очень плохи (полиомиелит, слепота и т. п.), и искусственно созданные вещи, которые хороши (вакцины, очки и т. п.). У нас нет оснований считать, что, двигаясь от естественного, мы обязательно придем к чему-то хорошему.
Натуралистическое заблуждение становится еще более ощутимым при попытках вывести понятие должно быть из понятия есть. Рассмотрим факты. В большинстве культур женщины уделяют больше времени уходу за детьми, чем мужчины (половые различия, которые совпадают с имеющимися у наших предков — приматов), мужчины более агрессивны, чем женщины (и это также совпадает с нашим приматологическим прошлым), и полигамия распространена гораздо шире, чем моногамия (что характерно для большинства животных). Из этих фактов мы не имеем права заключать, что женщины должны выполнять всю работу по уходу за детьми и их воспитанию, в то время как мужчины будут пить пиво; что обществу следует одобрять мужскую агрессивность, потому что тестостерон делает насилие неизбежным, а женщинам следует терпеть и поддерживать мужской промискуитет, потому что это заложено в их гены и составляет часть природного плана. Описательные принципы, раскрывающие человеческую природу, не обязательно имеют причинную связь с принципами предписания. Выведение причинно-следственной связи здесь было бы ошибочным.
Характеристика натуралистического заблуждения, данная Муром, явилась причиной того, что поколения философов либо игнорировали, либо преуменьшали открытия биологических наук. Вместе с работами философа-аналитика Готлоба Фреге эта установка привела к усиленной критике этического натурализма — философского направления, которое пыталось определить понятие правильного через обращение к естественному. Она также привела к интеллектуальной изоляции тех, кто всерьез задумывался о моральных принципах, и тех, кто пытался раскрыть особенности природы человека. Таким образом, обсуждение моральных идеалов было отделено от фактов морального поведения и психологии.
Резкое отделение фактов от идеалов, однако, оказывается слишком экстремальным. Рассмотрим следующий пример.
ФАКТ: единственное различие между двумя операциями (первую проводит врач, дающий девочке обезболивающее, вторую — врач, не дающий обезболивающего) состоит в том, что ребенок будет испытывать мучения во время второй хирургической операции. Анестезия не причинит вреда ребенку, но послужит причиной временной потери сознания и чувствительности к боли. Девочка проснется после операции без плохих последствий и в лучшем состоянии благодаря работе доктора, применившего анестезию.
ОЦЕНОЧНОЕ СУЖДЕНИЕ: следовательно, доктор должен дать ребенку анестезию.
Здесь представляется разумным перейти от факта к оценочному суждению. Этот переход, как и математическое доказательство, требует немного больше, чем просто понять различие между последствиями выполнения действия и воздержанием от действия. В таком случае кажется разумным использовать термин есть, чтобы получить требование должно быть.
Одни только факты не способны заставить нас действовать. Однако когда мы изучим факт и вникнем в его детали, то нередко выносим оценочное суждение, предполагающее, что что-то должно быть сделано. Что побуждает нас заключить, что доктор должен дать обезболивающее? В первую очередь это мысль, что девочка не должна чувствовать боль, если боли можно избежать. Наше отношение к боли, а именно то обстоятельство, что, если возможно, ее необходимо снять, заставляет нас перевести факты этого случая в оценочное суждение. Но такой переход не всегда будет правильным. Нам необходимо понять, что направляет наши побуждения и установки.
Суть всего этого достаточно проста. Иногда объединение факта и желания ведет нас к логическому заключению о том, что следует сделать, но это происходит не всегда.
Нам необходимо рассматривать факты в каждом жизненном случае. Природа не будет определять переходы от фактов к оценочным суждениям и от них к действиям. Природа, однако, может ограничить то, что морально допустимо, и предложить способы, с помощью которых человек и, возможно, животные побуждаются к действию.
Когда в фильме «Африканская королева» Кетрин Хепберн поворачивается к Хамфри Богарту и говорит: «Природа, мистер Олнат, это то, что мы вкладываем в данное слово, чтобы возвыситься», она произносит одно слово неверно. Мы не должны возвышаться над природой, мы должны возвышаться вместе с природой.
Задача сформулировать стабильные принципы, предписывающие нормы поведения, как через официальные законы, так и через религию может быть решена только в том случае, если понять, каким образом они будут рушиться перед лицом тех способностей, которыми снабдила нас мать-природа.
Реальный мир
Программа MTV «Реальный мир» дает возможность наблюдать за усилиями людей, которые стараются решить «реальные» моральные дилеммы. В 15-м эпизоде сезона 2004 года девушка по имени Френки поцеловала юношу по имени Адам. Позднее девушка пыталась убедить своего бойфренда Дейва в том, что это была ошибка — ничего не значащий поцелуй после излишнего количества выпитого спиртного. Френки сказала Дейву, что он — ее настоящая любовь, но Дейв не клюнул на наживку. Подавленная конфликтом, Френки заперлась в комнате и нанесла себе ножевые ранения.
Даже если это выглядит мелодраматично и больше напоминает суррогатные чувства, задумайтесь над следующим обстоятельством. Хотя верность и не является характерной особенностью этой возрастной группы, эмоциональный пролог и эпилог к промискуитету угнетает многих. Тысячи подростков он ведет к членовредительству. Дистресс — один из признаков признания разумом наличия социальной дилеммы, арены борьбы интересов.
Но что поднимает социальную дилемму до уровня моральной и делает суждение морально значимым? В чем отличительные признаки моральной дилеммы по сравнению с социальной дилеммой, не имеющей морального аспекта? Это принципиальный вопрос для всех, кто занимается проблемами строения и механизмов сознания. Точно так же, как лингвисты задаются вопросом по поводу определяющих характеристик речи, в отличие от других акустических сигналов, мы хотим понять, какие специфические отличия имеют моральные дилеммы.
Френки столкнулась с моральной дилеммой: она предала Дейва, так как обязалась быть верной. Целовать кого-то другого запрещено. Нет письменных законов, устанавливающих, какие действия обязательны, а какие запрещены в романтических, но не брачных отношениях. И все же любой признает, что существуют ожидаемые паттерны поведения и последствия, связанные с их нарушением. Если даже авторитетная личность сказала вам, что нет ничего страшного в том, чтобы обмануть свою первую возлюбленную (или возлюбленного), независимо от того, насколько мы к этому склонны, мы будем испытывать чувство неловкости, чувство того, что совершаем нечто неправильное. Если учитель в классе сказал детям, что в любых случаях нужно ударить соседа, чтобы разрешить конфликт, большинство, если не все дети будут возражать против этого. Авторитетные фигуры не могут оправдать моральных нарушений. Однако это не срабатывает в отношении других социальных норм или договоренностей, например таких, которые связаны с приветствиями или с поведением за столом. Если владелец ресторана объявил, что все посетители могут есть руками, некоторые из них воспользуются этим разрешением, а другие нет — в зависимости от их настроения и воспитания.
Чтобы понять смысл моральной дилеммы, мы должны, по крайней мере, выявить конфликт между двумя разными обязательствами. В прологе я описывал классический случай морального конфликта: мы все верим в то, что, с одной стороны, никто не имеет права укорачивать наши жизни, и, с другой стороны, в то, что мы не должны являться причиной чьей-то боли или способствовать ее продолжению. Однако некоторые люди также верят в то, что допустимо прекратить чье-либо существование, если он или она страдает от неизлечимой болезни. Таким образом, мы сталкиваемся с конфликтом между сокращением и сохранением чьей-либо жизни. Сегодня этот конфликт приобрел более экстремальный характер, чем это было в нашем эволюционном прошлом. Во времена охотников/собирателей выживание человека зависело от состояния его здоровья, тогда не было доступа к новым лекарствам и системам поддержки жизнеобеспечения, которые в настоящее время продлевают наши жизни далеко за пределы ожиданий, обусловленных природными возможностями. Поэтому, когда у нас возникает соблазн закончить чью-либо жизнь сегодня, мы должны учитывать и ту возможность, что новые средства лечения могут находиться где-то рядом. Из-за этого возникает конфликт между немедленным прекращением страданий человека и продолжением этого страдания до момента появления нового метода лечения. Какой из вариантов долженствования есть у нас и какой из вариантов долга является ключевым в моральной дилемме?
Для того чтобы увидеть, каким образом долг может играть определяющую роль в споре двух противоположностей, я приведу несколько классических примеров. Предположим, я утверждаю, что моральный фундамент общества зависит от непротиворечивой позиции лиц, которые соблюдают свои обязательства, в частности возвращают свои долги. Если я обещал вернуть долг своему другу, я должен выполнить обещание и отдать деньги. Это кажется обоснованным, особенно потому, что альтернатива — нарушение обещания — ослабит дружеские узы.
Предположим, что я занимаю у своего друга охотничье ружье и обещаю вернуть его в следующий охотничий сезон. За день до предполагаемого возврата ружья я узнаю, что у моего друга клинически диагностировали склонность к неконтролируемым приступам ярости. Хотя я обещал вернуть ружье, возникает ощущение, что у меня есть новое обязательство оставить его у себя, таким образом предохранить моего друга от нанесения возможного вреда себе и другим. Два обязательства находятся в конфликте: выполнение обещания и защита людей. При такой формулировке кое-кто может возразить, что здесь нет конфликта: обязанность защитить других от потенциального вреда по своей значимости перекрывает обязательство выполнить обещание и вернуть долг. Простая модель соотношения цены и выигрыша подсказывает решение: спасение многих жизней перевешивает нарушение личного обязательства. Решение не устраняет моральной проблемы, хотя и имеет определенное значение.
Мы можем усилить проблему морального конфликта, сославшись на дилемму Уильяма Стайрона из фильма «Выбор Софи». Несмотря на то что ситуация придумана, эта дилемма и другие, подобные ей, возникали в годы войны. Когда Софи и ее дети оказались в нацистском концентрационном лагере, немецкий офицер предложил Софи на выбор: указать на одного из двух детей — он погибнет, зато второй останется жить; если откажется выбрать, оба ребенка погибнут. Убеждая ее, что хуже иметь двух мертвых детей, чем одного, офицер заставляет Софи сделать выбор между своими детьми, выбор, который ни одйн родитель не захочет сделать и не должен делать никогда. Рассматривая проблему таким способом, кто-нибудь может сказать, что у Софи нет выбора: согласно трезвому математическому расчету, 1 > 0. Если отсутствует выбор, — нет моральной проблемы. Однако формальный взгляд на трудное положение Софи игнорирует несколько других вопросов. Будет ли плохо со стороны Софи отвергнуть предложение офицера и допустить гибель обоих детей? Будет ли Софи нести ответственность за смерть двух своих детей, если она решит отказаться от выбора?
Поскольку невозможно обратиться к прямым и непротиворечивым принципам, чтобы ответить на эти вопросы, мы остаемся с моральной дилеммой — проблемой, которая сталкивает конкурирующие обязательства в конфликт. Ответственность Софи как матери заключается в том, чтобы защищать обоих детей. Даже если она постоянно воюет с одним ребенком и никогда — с другим, она все равно сталкивается с дилеммой. Личностные особенности, даже неприятные, не обеспечивают достаточного права для решения вопроса о жизни другого человека, несмотря на то что они могут сместить наши эмоции в том или другом направлении. Представьте, если бы закон позволял личностным различиям вмешиваться в наши суждения о справедливости и наказании. Мы могли бы осудить мелкого воришку на длительное тюремное заключение из-за его наглого поведения и в то же время освободить другого такого же вора от приговора благодаря его очаровательной улыбке. Софи приносит в жертву свою маленькую дочь, чтобы спасти старшего, более сильного сына. Затем она теряет его след и, годы спустя, совершает самоубийство.
При обсуждении описанных выше случаев сначала мы выдаем, по-видимому, автоматическую реакцию на дилемму, а потом критически оцениваем, что бы мы сами стали делать, оказавшись в положении персонажа.
Мы сочувствуем переживаниям Софи, понимая, что выбор необходим. Однако осознаем, что без твердой основы для выбора можно с равным успехом положиться на жребий. Эмоции, сопровождающие выбор, стимулируют предпочтение. В то же время недостаток эмоционального предпочтения одного выбора по сравнению с другим заставляет решать вопрос с помощью жребия. В тех жизненных ситуациях, когда от нас требуется объяснять свои решения, мы нередко оказываемся в замешательстве. Хотя, без сомнения, у нас есть интуитивные основания для выбора, но насколько мы можем быть уверены, что чувства, вызвавшие наше суждение, не войдут в противоречие с грядущими последствиями? Если эмоции воздействуют на наше решение незаметно, мы тем более не имеем доказательств того, что эти две составляющие причинно связаны, как в тех случаях, когда укол булавкой вызывает боль.
Ни мы, ни какое-либо другое живое существо не может просто испытывать эмоцию. Что-то в мозге должно признать — сразу же или через некоторое время, — что эта ситуация эмоциональна. Когда Софи решилась сделать выбор, он вызвал у нее чувство вины. Почему? Вина представляет собой одну из форм ответа на социальный проступок — насилие над общественными нормами. Перешла ли Софи границы? Нарушила ли Софи закон? Было ли ее решение выбрать одного из детей морально допустимым или достойным порицания? Если бы Софи никогда не испытала чувства вины, стали бы мы о ней хуже думать? Мое ощущение, что поступок Софи допустим, даже, может быть, обязателен при условии выбора между двумя мертвыми детьми или одним. Почему тогда возникает чувство вины? Наиболее вероятно, что эта эмоциональная реакция, как и все другие, возникает из-за часто не осознаваемого анализа причин и следствий действия человека. Кто-то сделал что-то кому-то, почему и с помощью каких средств и с какой целью? Этот анализ должен предшествовать эмоции. Если система анализа сталкивается с проблемой, она может включить эмоцию в мгновение ока, автоматически. Понимание этого процесса объясняет, почему Софи ощущала вину, несмотря на то что она не сделала ничего ошибочного. Выбор, вынужденный необходимостью, может запустить такую же тревогу и тоску, которая сопровождает выбор добровольный. Характер переживаемой эмоции вытекает из бессознательного анализа причин и следствий действия. Этот анализ, с моей точки зрения, сфера действия моральных способностей.
Против каузальной силы эмоций выступают те, кто думает, что мы можем решать моральные дилеммы, сознательно рассуждая с помощью набора принципов или правил. Эмоции же мешают нашим трезвым размышлениям. В крайнем варианте этой перспективы — признание того, что моральных дилемм не существует. Потому что для каждого очевидного конфликта, включающего два или более конкурирующих оснований, есть только один выбор. Надпись на стене церкви в Йоркшире (Англия) гласит: «Если у вас есть противоречащие друг другу обязательства, одно из них — не ваше». Если у вас есть совершенная теория морали, в ней должен быть сформулирован точный принцип, или правило, основания выбора. Теория морали должна быть похожа на физику — систему, которую мы можем описать с помощью законов, потому что она обнаруживает закономерные повторяемости. Подобно знаменитому уравнению Эйнштейна, позволяющему понять связь между массой и энергией: E= mc 2 , мы должны иметь столь же красивые уравнения для сферы морали. С такими уравнениями мы можем анализировать детали ситуации, варьируя числами, и на выходе иметь четкий и разумный ответ при моральных выборах. Дилеммы в этом контексте становятся весьма иллюзорными. Ощущение морального конфликта происходит из того факта, что личность, оценивая ситуацию, не думает четко и рационально, не видит вариантов выбора — причин и следствий. Человек использует скорее свои инстинкты, чем разум. Наши эмоции не обеспечивают правильного течения процесса для осуществления выбора, даже если они направляют нас в том же направлении, в каком это делает наш разум.
Побуждаемые напряженными сомнениями, с которыми мы сталкиваемся, выделяя источник наших моральных суждений, рассмотрим последний набор случаев.
Это случаи из реальной жизни, они заставят нас задуматься о различиях между действием и бездействием. Различия такого рода уже были обозначены в прологе, когда я писал об эвтаназии. Представьте. Вы едете по сельской дороге в своей новой машине с откидным верхом, салон отделан безупречной кожей. На краю дороги вы замечаете маленькую девочку с окровавленной ногой. Увидев вас, она просит о помощи. Ее нужно доставить в больницу. Вы в растерянности. Ее окровавленная нога испортит кожаное сиденье машины, и за химчистку вам придется заплатить 200 $. Но вскоре вы осознаете, что это недостаточные основания для колебаний. Жизнь человека, конечно, стоит гораздо больше, чем кожаный салон машины. Вы берете ребенка и везете его в больницу, принимая прогнозируемые последствия своего решения — счет на 200 $ за чистку кожаной обивки машины.
Теперь рассмотрим сходную ситуацию. Вы получаете письмо из ЮНИСЕФ с просьбой сделать пожертвование для умирающих детей в бедной африканской стране. Причину смерти, кажется, легко устранить: нужно больше воды. Пожертвование в размере 50 $ спасет 25 жизней, обеспечив каждого ребенка пакетом медикаментов, которые устранят обезвоживание, вызванное диареей. Если статистика по диарее и обезвоживанию не захватывает вас, переведите ее в число других равно устраняемых причин смерти (голод, корь и авитаминоз), вызывающих ежегодную многомиллионную детскую смертность. Большинство людей выбрасывают эти письма о помощи в мусорную корзину. Они поступают так, даже если в письме есть фотография детей, умирающих от жажды. Фотография у многих вызывает сострадание, но оказывается недостаточной, чтобы стимулировать подписание чека.
Для тех, кто заботится о принципах, лежащих в основе наших моральных суждений, важно выявить, что различает эти два случая. Что заставляет большинство людей думать, возможно сначала неосознанно, что необходимо остановиться и помочь ребенку на краю дороги, в то время как помощь иностранным детям, умирающим от жажды, не обязательна? Если к таким заключениям ведет разум, тогда те, кто критически анализирует эту дилемму, должны дать принципиальное объяснение своих суждений. Если их спросят: почему они не делают пожертвований, они назовут такие причины, как неопределенность, связанная с перечислением денег и гарантией того, что они будут доставлены умирающим детям. Далее будет упомянут тот факт, что они могут помочь лишь небольшому числу нуждающихся детей и что такие пожертвования должны находиться в компетенции богатых правительств, а не частных лиц. Все эти соображения выглядят достаточно разумными, но в качестве принципов для ведения благочестивой жизни они не годятся. Деятельность многих организаций, осуществляющих помощь детям, особенно ЮНИСЕФ, прозрачна и имеет исключительно высокие показатели передачи фондов по назначению. И хотя пожертвование-в 50$ спасет только 25 детей, разве не лучше спасти 25, чем не спасти никого? Вероятно, правительства разных стран могли бы помогать больше, но они этого не делают. В связи с этим почему бы не сделать пожертвования и не спасти нескольких детей? Когда большинство людей сталкиваются с такими встречными аргументами, они обычно неохотно соглашаются в принципе, а затем все-таки находят причины для отказа. В конце концов, они сдаются и приходят к вымученному заключению, что именно сейчас они не могут сделать это пожертвование — может быть, на следующий год.
Обращение к эволюции поведения помогает снять некоторое напряжение, которое возникает, когда мы сравниваем степень готовности оказать помощь раненому ребенку или детям, умирающим от жажды. Оно дает возможность частично объяснить наши рассуждения и плохо согласующиеся оправдания противоречивого поведения в этом и во многих других случаях.
В эволюционном прошлом человеку предоставлялись возможности помогать только тем, кто находился рядом: охотнику, раненному буйволом, голодающему родственнику, стареющему человеку и женщине с осложненной беременностью. Возможности для альтруизма на расстоянии не существовало. Психология альтруизма формировалась в контактах с ближайшим окружением, на расстоянии вытянутой руки. Хотя и сейчас нет гарантии, что мы обязательно поможем другим, оказавшись в тесной близости с ними; принципы, которые руководят нашими действиями, гораздо лучше объясняются с помощью категорий «близости» и «вероятности». Раненый ребенок, лежащий на краю дороги, вызывает немедленную эмоциональную реакцию и создает психическое состояние, побуждающее к действию, последствия которого имеют высокую вероятность успеха. Мы сочувствуем девочке и уверены, что наша помощь с высокой степенью вероятности облегчит ее страдания и спасет ей ногу. Фотография голодающих и умирающих детей также вызывает сострадание, но изображение не способно вызвать эмоцию такой же интенсивности, как реальное событие. Кроме того, даже если эмоция при виде детей на фотографии и возникает, связь между действием (пожертвованием) и его следствием (облегчением участи детей) психологически оказывается очень слабой.
Из приведенной выше дискуссии нам не следует делать далеко идущих выводов о том, что наши интуитивные представления всегда обеспечивают наилучшие варианты решения — в отношении того, что морально оправдано, а что нет. Как объясняет психолог Джонатан Бэрон, интуиция может привести к неудачным и даже вредным результатам. Например, мы с высокой вероятностью определим действия с отрицательными последствиями как запрещаемые. Одновременно с этим бездействие, которое приводит к таким же отрицательным последствиям, мы можем оценить как допускаемое. Вспомним, когда речь идет об эвтаназии, приоритетность позиции бездействия побуждает нас благосклонно относиться к прекращению жизнеобеспечения смертельно больного человека, в отличие от действия, цель которого — смерть человека. Такой же перевес в сторону бездействия позволяет одобрить отказ от серии прививок даже в тех случаях, когда они спасают жизни тысячам детей на фоне нескольких, умерших от побочных эффектов. Как показывает Джонатан Бэрон, эти ошибки коренятся в интуитивных представлениях, которые не дают нам возможности оценить последствия наших действий. Если интуитивные ощущения поднимаются до ранга правил, то умственная слепота оборачивается фантазиями. Необходимость оправдать наши мнения приводит к тому, что мы оказываемся вовлеченными в сложную психологическую игру.
Подведем черту. Рассуждения и эмоции играют определенную роль в нашем моральном поведении, но ни те, ни другие не могут считаться полностью ответственными за процесс, ведущий к моральному суждению. Мы пока еще не установили, почему у нас есть специфические эмоции и специфические принципы для суждений. Мы представляем причины, но они часто оказываются недостаточными. Даже когда они убедительны, неизвестно, эти ли причины вызывают наши моральные суждения или наши суждения являются следствием неосознаваемых психологических манипуляций? Каким причинам мы должны доверять и конвертировать их в универсальные моральные принципы? У нас возникают эмоциональные реакции на большинство, если не на все моральные проблемы, но зачем нужны именно эти специфичные эмоции, почему мы должны к ним прислушиваться? Можем ли мы гарантировать, что другие люди испытают такие же чувства по поводу данной моральной дилеммы?
Философы обсуждали эти проблемы веками. Они очень сложны. Моя цель — продолжить их разъяснение. Мы можем продвинуться в решении проблемы, если обратимся к анализу большого объема новых научных фактов. Эти факты мы будем рассматривать в контексте идеи о том, что человек обладает моральными способностями — некоторым ментальным органом, который обеспечивает универсальную грамматику действия.
Те, кто достаточно смел, присоединяйтесь к Мильтону: «Внутрь первозданного хаоса, в чрево природы!»
Ошибочная логика
У Томаса Гоббса в книге «Левиафан», опубликованной в 1642 году, написано: «Справедливость и несправедливость не являются способностями, присущими телу или духу». Переформулируем это утверждение: мы начинаем с чистого листа, позволяя опыту формировать наши моральные понятия. Гоббс защищал эту позицию, приводя «мысленный» эксперимент с «диким» ребенком. Он утверждал, что, если биология определяет наши способности к моральным рассуждениям, таким как способность быть мыслящими, рефлексивными, сознательными, осмотрительными, принципиальными и отстраненными от наших эмоций или страстей, тогда они «могут присутствовать, наряду с чувствами и переживаниями, у человека, который оказался один в мире».
Взгляды Гоббса на человека порождают удобную идею о том, что все плохие яйца могут превратиться в хороших цыплят, если на них будет влиять мудрость старшего поколения. И это единственная причина, по которой мы можем поддерживать согласованную, преемственную систему правосудия. Особенности нашей биологии и психологии представляют просто хранилища для информации и для последующего размышления о содержании сохраняемой информации средствами рационального и хорошо построенного логического процесса. Но каким образом этот процесс определяет, что нам следует делать?
Верно, что общество предлагает нам принципы и указания, когда мы рассуждаем по поводу того, что должно быть сделано. Но почему мы должны их принимать? Каким образом мы должны определять — являются ли они справедливыми и разумными? У философов прошлого, начиная с Рене Декарта, мы обнаруживаем один бесспорный ответ: избавьтесь от страстей и отдайте приоритет размышлениям и рациональности. Из этой рациональной и определенно разумной позиции имеются два следствия. С одной стороны, мы можем рассмотреть специфические, имеющие отношение к морали примеры, включающие ущерб, согласование и наказание. Опираясь на детали конкретного примера, мы можем прийти либо к утилитарному суждению, базирующемуся на одном-единственном основании — приносит ли этот результат наибольшую пользу, либо к этическому суждению, которое базируется на идее, что каждое морально релевантное действие является или правильным, или неправильным, независимо от его последствий. Утилитарный взгляд фокусируется на следствиях, в то время как этическая перспектива концентрируется на правилах, иногда допуская некоторые исключения. С другой стороны, мы можем попытаться очертить общий набор руководящих принципов для характеристики наших моральных обязательств, независимо от особенностей ситуаций и чувства удовлетворения. Это путь, который проложил философ Иммануил Кант, утверждая в наиболее жесткой форме категорического императива: «Поступай так, чтобы максима твоей воли всегда могла быть вместе с тем и принципом всеобщего законодательства».
Для Канта моральные основания — мощные стимулы для должного действия. Поскольку они не ограничены специальными обстоятельствами или содержанием, они имеют универсальные применения. Иначе говоря, только универсальный закон может обеспечить мыслящему человеку достаточные основания действовать добросовестно.
Если этим объясняется, как устроена наша мораль, тогда один из существенных аспектов этой работы — программа, которая обеспечит возможность исключить наши аморальные действия. Программа написана как императив, оформленный в виде правила или приказа. Спаси ребенка! Помоги старушке! Накажи вора! Этот императив является категорическим, потому что он выполняется без исключений. Он хорошо совмещается с другим категорическим императивом Канта, поддерживающим Золотое правило: «Поступай с другими так, как ты хочешь, чтобы они поступали с тобой». И он не совпадает с императивом, позволяющим смягчить Золотое правило с учетом личной выгоды: «Поступай с другими так, как ты хочешь, чтобы они поступали с тобой, но только в том случае, если это обеспечит тебе большой личный выигрыш или обернется недорогой ценой».
В своем универсальном подходе Кант идет еще дальше, добавляя другой императив, другой принцип: «Действуй таким образом, чтобы всегда обращаться к человечеству (и в своем собственном лице, и в лице любого другого) как к конечной цели, но никогда — просто как к средству». Принцип категоричен, потому что описывает неоспоримое требование и определяет не подлежащее обсуждению условие: «Никогда не используйте людей просто как средства». К людям следует относиться как к высшим целям — индивидуумам с желаниями, намерениями и надеждами.
Один из способов обдумать категорический императив Канта — это рассмотреть его как руководство к действию.
1.Человек формулирует принцип, который обусловливает причину его действия.
2.Затем он переформулирует этот принцип в универсальный закон, который, по его убеждению, применим ко всем остальным мыслящим существам.
3.Затем он анализирует выполняемость универсального закона при условии, что он знает о мире и о присутствии в нем других мыслящих существ. Если человек приходит к выводу, что закон применим, он переходит на позицию 4.
4.Он задает себе вопрос: должен ли я и могу ли действовать по этому принципу в этом мире?
5.Если его ответ на позицию 4 — «да», то его действия морально оправданы.
Один из главных примеров Канта — это вероломные обещания.
Фред беден и голодает. Он просит своего друга Билла одолжить денег на еду. Фред обещает вернуть Биллу долг, но в действительности не собирается этого делать. Это пустые обещания.
Давайте применим метод Канта.
Шаг 1. Фред полагает, что, поскольку он голоден и беден, он имеет право просить взаймы и обещать возврат долга. У Билла есть деньги, заем не нанесет существенного ущерба его финансам, и их дружба сохранится, даже если заем никогда не будет возвращен. Заключение по этой ситуации может звучать приблизительно так: морально оправдано для Фреда изменить обещанию, данному Биллу, поскольку выгоды для Фреда перевешивают цену события для Билла.
Шаг 2. Переформулируем заключения, сделанные по этому специфическому случаю, в универсальный закон: морально оправдано для любого мыслящего существа изменить своему обещанию в том случае, если его личная выгода от этого перевешивает цену такого поступка для других.
Шаг 3. Насколько применим этот универсальный закон? Можно представить себе мир, в котором большинство обещаний не выполняется или, по крайней мере, в большинстве случае их результаты непредсказуемы с точки зрения правды или лжи? Ответ кажется ясным. Нет! Не будет шагов 4 или 5. Морально недопустимо давать вероломные обещания. Однако, как я подчеркивал в последнем разделе, это не означает, что мы всегда обязаны выполнять свои обещания. Может быть оправданным нарушение обещания, если позитивные следствия отказа будут перевешивать негативные следствия выполнения.
Императив Канта показывает, что в рационально устроенном мире единственный путь к справедливому и универсальному набору принципов — это гарантировать, что данные принципы применимы к каждому без исключения. Поэтому категорический императив препятствует возникновению теоретически возможных сообществ, в которых воровство, ложь и убийство составляют часть универсального закона. Причина очень проста: последствия этих законов наносят вред даже эгоистичным индивидуумам, они могут потерять свою собственность, друзей или жизнь.
Давайте назовем индивидуумов, которые формулируют свои моральные суждения исходя из сознательных рассуждений на основе релевантных принципов, «созданием Канта». Мы изображаем его здесь и далее в виде маленького существа с огромным мозгом, которое в задумчивости прикладывает палец к виску. Хотя я использую воззрения Канта как образец такого подхода, позвольте отметить: даже Кант признавал, что житейские представления о добре и зле, и особенно эмоции, могут определять мотивы поведения. Но для Канта и многих его последователей наши эмоции являются препятствием. Мы приходим к заключительным моральным суждениям через сознательное размышление — процессу, который влечет за собой обдуманное отражение принципов или правил, благодаря которым некоторые вещи становятся морально оправданными, а другие — аморальными.
Чтобы увидеть, насколько хорошо создания Канта справляются с внешним миром, рассмотрим следующий пример. Мне предлагают принцип, согласно которому я должен всегда говорить правду, потому что правдивость ведет к стабильным и более эффективным взаимосвязям. Проанализируем этот пример с помощью метода пяти шагов. Кажется, что этот принцип работает, может быть, даже слишком хорошо.
Когда мой отец был ребенком, в оккупированной Франции добрая девочка предупредила его, что нацисты собираются прийти к ним в деревню, и если он еврей, то он может спрятаться в их доме. Хотя и недовольный необходимостью открыть, что он еврей, отец поверил девочке и укрылся в ее доме. Когда нацисты пришли и стали расспрашивать, есть ли в деревне евреи, девочка и ее родители сказали, что нет, и, к счастью, этим все и закончилось. И девочка, и ее родители солгали. А если бы они были подлинными созданиями Канта, для них было бы невозможно не объявить об укрытии моего отца. Я, со своей стороны, радуюсь тому, что кантианцы иногда могут отвергать свой принцип.
Кантианцы попадают в такую же трудную ситуацию, когда речь идет о причинении вреда другому индивидууму. Они могут желать, чтобы все придерживались категорического императива, согласно которому убийство — неправильное действие, потому что не могут допустить, чтобы индивидуумы, даже с весомыми личными причинами, могли убить кого-либо. Им кажется столь же невозможным рекомендовать убийство как морально оправданное решение для спасения жизней нескольких других индивидуумов. В этом случае прагматический расчет может подтолкнуть нас к такому действию, но этическая оценка не допустит: убийство, безусловно, порочно.
Дебаты по поводу наиболее значительных теорий о моральных суждениях, таких как категорические императивы Канта, продолжаются и в двадцать первом столетии. Эта насыщенная и интересная история здесь не должна нас касаться. Наибольшее значение для нас имеет связь между философией морали и психологией морали. Те же исследователи, кто продолжает традиции, связанные с проблемами сознательного рассуждения, ориентируются на философские воззрения Канта.
Психология морали, особенно в аспекте развития, была представлена в двадцатом и двадцать первом веках идеями Жана Пиаже и Лоренса Колберга. Оба придерживались той точки зрения, что моральные суждения диктуются обществом и совершенствуются в результате опыта (вознаграждения и наказания). Они базируются на способности рассуждать, разбираясь «в рельефе» моральных дилемм, и завершать этот процесс заключением, которое основано на четко определенных принципах. Колберг определяет эту позицию так: «...моральные принципы — это активная реконструкция опыта».
Таким образом, психология, признавая, что сознательное рассуждение приводит к моральному суждению, следовала философии Платона и Канта. Цель развития ребенка состояла в том, чтобы подготовить идеально рациональное существо и выпустить его в жизнь с готовностью к практическим рассуждениям и логическим выводам.
Во многих отношениях Колберг превзошел Канта, утверждая, что наша психология морали — рациональная и высокоинтеллектуальная психология, основывающаяся на четко сформулированных принципах.
Пиаже и Колберг сфокусировались на проблеме справедливости, определяя характеристики морально зрелой личности, и попытались объяснить, как опыт ведет ребенка от моральной незрелости к зрелости. Пиаже выделил три стадии морального развития, в то время как Колберг описал шесть. Разница в числе стадий объясняется стремлением Колберга выделить каждую стадию на основе более точно определяемых способностей. Каким образом ребенок приобретает эти умения? Кто именно, если таковой имеется, объясняет ему, что такое «хорошо» и что такое «плохо», помогая каждому ребенку ориентироваться в сложном лабиринте действий, которые имеют моральное оправдание или не имеют его? Поднимая эти вопросы, я не сомневаюсь, что некоторые аспекты детской моральной психологии по мере развития ребенка изменяются. Я также не отрицаю, что с возрастом дети приобретают все более утонченный стиль сознательных рассуждений. Однако наиболее интересные проблемы здесь: что изменяется, когда, как и почему?
Рассмотрим, например, историю, в которой девочка по имени София обещает своему отцу, что она никогда одна не будет переходить большую улицу с интенсивным движением. Однажды София видит посреди улицы щенка, испуганного и неподвижного. Спасет ли София щенка или сдержит свое обещание? Дети моложе шести лет обычно отправляются спасать щенка. Когда их спрашивают, что при этом будет чувствовать их отец, они отвечают: «Удовлетворение», объясняя свой ответ тем, что отцы тоже любят щенков. Если эти дети узнают, что отец Софии накажет ее за то, что она перебежала через улицу — нарушила обещание, они ответят, что спасение щенка не предмет выбора. Если их спросят, что София почувствует, оставив щенка на дороге, они ответят: «Удовлетворение». Дети думают, что, поскольку подчиниться авторитету — это хорошо, тогда они тоже должны испытывать хорошие чувства, послушавшись своего отца.
Ответы на эти варианты вопросов меняются с возрастом. Дети уходят от ответов, которые фокусируются на менее значимых пунктах, существенных лишь здесь и сейчас, открывая путь к более тонким взглядам по поводу причин и следствий, а также разницы в установках, которые следует иметь, размышляя о себе и других. Но что вызывает эти изменения? Это плавный, «танцующий» переход с одной стадии на другую, в котором нелегко выделить отчетливые границы между стадиями. Возникает, однако, вопрос, все ли дети обязательно проходят через одни и те же стадии, начиная со стадии 1, где закрепляется голос авторитета, и кончая стадией 6, идеальным состоянием, при котором индивидуумы приобретают абстрактные принципы для рационально обоснованного выбора среди многих других? Каким образом наша среда формирует кантианское создание — личность, которая судит о добре и зле, приобретая осознанное отношение к релевантным моральным принципам?
Допустим, так же как Пиаже и Колберг, что дети переходят с одной стадии морального развития на другую с помощью возрастающей способности обобщать то, что им говорят родители. Согласно Фрейду, можно представить, что дети очерчивают понятия «хороший» или «разрешаемый» по отношению к тем вещам, которые родители рекомендуют им делать, и определяют понятия «плохой» или «вредный» по отношению к тем вещам, которые родители им запрещают. Хорошие поступки вознаграждаются, а плохие наказываются. Специалист по обучению животных Беррес Фредерик Скиннер показал, что можно научить крысу нажимать на педаль за вознаграждение и избегать нажатия на педаль при угрозе наказания ударом тока. Опираясь на этот способ, родители также могут обучать своих детей. Каждая стадия морального развития связана с различными принципами действия. Каждая стадия является предпосылкой для достижения следующей. На каждой стадии способности ребенка узнавать различия между властью и моралью, причинами и следствиями, важностью обязательств и ответственности ограничены.
Теория морального развития сталкивается с целым рядом препятствий.
Препятствие первое. Как и почему должен действовать авторитет? Нет сомнения, что вознаграждение за соответствующие действия и наказание за несоответствующие могут заставить ребенка вести себя по-разному, но что делает конкретные действия морально релевантными? Родители предъявляют к своему ребенку большое количество требований, многие из которых не имеют моральной основы. Чтобы ребенок получил вознаграждение, мы говорим: делай домашнюю работу, ешь капусту или принимай ванну. Угрожая наказанием, мы говорим: не играй своей едой, займись делом или возьми лекарство из ящика. Вознаграждаемые действия, несомненно, хороши с точки зрения того, что они удовлетворяют родителей и способствуют развитию самостоятельности ребенка. Точно так же наказуемые действия плохи, потому что они вызывают отрицательные эмоции у родителей и наносят вред развитию самостоятельности ребенка. Но что позволяет ребенку отличать смысл хороших или плохих поступков в том случае, когда оценка «плохой» — «хороший» исходит от другого человека? Обращение к авторитету не обеспечивает ответа. В решении проблемы это возвращает нас на один шаг назад и поднимает другой вопрос: что делает приговор родителя нравственно верным или ошибочным?
Связанное с этим второе препятствие касается соответствия между опытом и словесными метками «хороший» и «плохой» или их эквивалентом в других языках. Множество исследований, посвященных развитию, позволяет утверждать: некоторые понятия дети легко усваивают, потому что эти понятия подкрепляются жизненным опытом ребенка. Другие понятия воспринять труднее, потому что они абстрактны. Возьмите как пример слова «сладкий» и «прокисший». Хотя нам было бы сложно дать им удовлетворительные определения, когда мы рассуждаем о значении этих слов, они, безусловно, связаны с тем, что мы чувствовали на вкус или по запаху. Сладкие вещества вызывают чувство удовлетворения, в то время как прокисшая пища обычно вызывает отвращение, желание отказаться. Словам «хороший» и «плохой» не хватает взаимосвязи с восприятием и ощущением. Присвоение чему-либо определений «хорошего» или «плохого» обеспечивает удобные наименования для обозначения вещей, которые нам нравятся или не нравятся, но это не объясняет значения вещи. Мы должны еще раз спросить: почему одни действия вызывают приятные чувства, а другие — неприятные? Словесные метки «хороший» и «плохой» вместе с их эмоциональными коррелятами положительных и отрицательных чувств появляются после того, как разум вычисляет допустимость действия, основываясь на его причинах и следствиях.
Третье препятствие касается стадий развития. Какие критерии мы будем использовать, чтобы указать, на какой стадии находится ребенок? Необходимы ли психологические достижения на данной стадии развития для продвижения к последующим и существует ли моральное превосходство на более продвинутых стадиях?
Рассмотрим стадию 1 в схеме Колберга — период, который включает детей в возрасте до десяти лет. На этой стадии конкретные действия рассматриваются как непременно хорошие или плохие, установленные и неизменяемые, как действия, определяемые родительским авторитетом. Если родительская власть предоставляет полную свободу, все, что ребенок получает от взаимодействия с родителем, — это ярлык для поступка. Есть картофельное пюре руками — плохо, так же как ковырять в носу, швырять вещи, досаждать учителю, пинать собаку и мочиться в штаны. Это своеобразный «шведский стол» культурных соглашений, вопросов физической безопасности, родительской эстетики и нравственно запрещенных действий.
Утверждение, что ребенок следует родительскому авторитету, ничего не говорит о его собственном моральном статусе. Дети ежедневно слышат множество команд, изрекаемых назидательным родительским голосом. Каким образом ребенок должен выбрать между социальными соглашениями, которые можно нарушить (спаржу ты можешь есть руками, а картофельное пюре нет), и моральными соглашениями, которые нарушать нельзя (ты не можешь ударить брата ножом, независимо от того, насколько он тебя раздражает) ?
Ситуация ухудшается по мере продвижения ребенка по моральной лестнице. Колберг признавал, что заключительная стадия представляет труднодостижимый идеал, но предполагал, что индивидуумы проходили через другие стадии, сталкиваясь лицом к лицу с новыми конфликтами и включаясь в игру типа «моральных музыкальных стульев», — и открывали для себя новые перспективы. Колберг был прав, полагая, что конфликт запускает механизм морали. Должен ли я... поделиться пирожком или оставить его себе? Сказать маме, что я прогулял школу, или сохранить это в тайне? Спасти щенка или выполнить обещание и не выбегать на дорогу? Колберг был также прав, думая, что оглядка на будущее очень важна в принятии морального решения. Однако он ошибался, когда полагал, что каждый ребенок разрешает конфликт одним и тем же способом — принимая в расчет позицию другого. Колберг придерживался этой точки зрения, потому что верил в универсальность морального развития ребенка.
Каждый ребенок проходит все стадии развития, реализуя один и тот же набор принципов и принимая одни и те же решения.
Хотя стремление понять другого и оценка возможного развития событий являются важными факторами в процессе формирования нравственных аспектов поведения личности, трудно представить, какую роль они могут выполнять в конфликте интересов. Вряд ли это будет роль высшего арбитра, и я докажу это в следующем разделе. У меня есть убеждение, что женщина имеет право на аборт. Я встречаю людей, которые с этим не согласны. Я могу себе представить, что это должно значить — придерживаться их точки зрения. Они пытаются встать на мою сторону. Теперь мы лучше понимаем позиции друг друга, однако это не позволяет принять единое решение. Сопереживание сближает нас, но никогда не является арбитром.
Финальная стадия в схеме Колберга достигается индивидуумами, которые осознанно и рационально размышляют об универсальных требованиях, принимая многие из принципов Канта, включая первое требование: никогда не обращайтесь с людьми как с простым средством, но всегда — как с высшей целью. Колберг оценивал нравственное развитие индивидуума на основе сорокаминутного интервью, в котором он просил собеседников высказать свое мнение по поводу нескольких моральных дилемм и затем обосновать свои ответы. В работе такого рода требуется искусство интерпретации. Например, если я нанимаю повара и использую его как средство, чтобы приготовить обед, я аморален? Нет, я нанимал его на работу, имея в виду именно эту цель. Он — средство для достижения моих целей. Но это действие не входит в сферу морали, потому что оно не ущемляет его независимости. Он принял задание, зная условия работы. В моем поступке нет ничего безнравственного. Теперь представьте, что я попросил повара приготовить свинину, хорошо зная, что он хасид, что такое поручение нарушает его религиозные верования. Это безнравственная просьба, потому что она отражает преимущество, даваемое асимметрией власти, которая позволяет использовать другого человека как простое средство для достижения цели.
Принятие принципов Канта как критерия оценки морального прогресса немедленно приводит к возникновению проблемы.
Хотя Колберг, возможно, поддерживал эти принципы и использовал мастерство Канта в «интеллектуальном ландшафте», чтобы обосновать свои представления, другие философы равного с ним статуса, назовем для примера Аристотеля, Юма и Ницше, совершенно не согласны с Кантом. Этот факт оставляет две возможные интерпретации: или различные принципы противоречат друг другу, или некоторые из самых больших мыслителей нашего времени так и не достигли заключительной стадии морального развития по схеме Колберга.
Последняя проблема с описанной Пиаже и Колбергом схемой морального развития состоит в том, что в ней имеет место переход от корреляции к установлению причинной обусловленности. Мы все можем согласиться с тем, что имели опыт логического анализа моральной дилеммы, размышляя по поводу того, должны ли мы голосовать «за» или «против» абортов, однополых браков, смертной казни, использования стволовых клеток. Нет никакого сомнения, что сознательное размышление составляет часть нашей способности вынести моральный приговор. Остается неясным, однако, предшествует ли рассуждение моральному вердикту или следует из него? Например, множество опросов показывают, что люди, которые являются противниками абортов, придерживаются мнения, что жизнь возникает в момент зачатия и, таким образом, аборт является формой убийства; так как убийство или намеренный вред плохи, т. е. нравственно запрещены, то же самое касается и аборта.
Для других людей жизнь начинается при рождении ребенка, и, таким образом, аборт не является убийством; он морально допустим. В конце 2004 года суд присяжных признал Скотта Петерсона виновным в двух преступлениях: в убийстве своей жены и их будущего ребенка. Лейси Петерсон была на восьмом месяце беременности. По-видимому, это классический случай перехода от сознательно разворачиваемого принципа, согласно которому аборт — это убийство человека, к тщательно аргументированному заключению: убийство человека запрещено. Хотя обычно мы заканчиваем принципом и, видимо, используем его для вынесения морального суждения, можно ли считать, что это единственный путь? У него есть альтернатива: мы подсознательно реагируем на способ прекращения жизни ребенка отрицательно, и это чувство приводит к суждению, что аборт является неправильным. Оно вызывает рассуждение: прерывание жизни плохо, и, следовательно, оправдывается представление о том, что жизнь начинается в момент зачатия. В этом случае мы также заканчиваем категоричным рассуждением, но оно опирается на эмоциональный ответ, который непосредственно ответствен за наше суждение. Таким образом, даже по отношению к детям, достигшим самой сложной стадии морального развития, ни одно из наблюдений самого Колберга или кого-нибудь из его последователей не дало оснований ответить на вопрос: рассуждение идет первым или последним?
Пиаже и Колберг заслуживают уважения за признание важности изучения психологии морального развития и за то, что отметили существенные изменения в способности ребенка рассуждать по поводу моральных дилемм. Очевидно, что в соответствии с подходом Канта к моральному суждению мы можем участвовать (и часто участвуем) в сознательных рассуждениях по поводу нравственности, основанных на четко выражаемых принципах. Очевидно также, что этот вид рассуждений в некоторых обстоятельствах действительно определяет наши моральные суждения.
Признание, что мы действительно реализуем сознательные, рациональные рассуждения, не означает того, что эти рассуждения являются единственной формой умственных операций, лежащих в основе наших моральных суждений. Именно в этом смысле оценки пути развития ребенка, данные Пиаже и Колбертом, были существенно подорваны — и концептуально, и методологически. Так как восприятие ребенком моральных дилемм может меняться, определение стадии морального развития каждого индивидуума — это большое искусство. Однако и оно не в состоянии объяснить, каким образом достигается каждая стадия. Поскольку метод выбора включал представление моральных дилемм, вслед за которым надо было дать суждения и их обоснования, с его помощью нельзя оценить моральную компетентность ребенка в полном объеме. Судя по некоторым данным (я буду говорить о них далее), дети в значительно более раннем возрасте, чем в том, когда, согласно Пиаже и Колбергу, начинается моральное развитие, уже распознают различия между намеренными и случайными действиями, социальными и моральными соглашениями, намеренными и ненамеренными, но прогнозируемыми последствиями. Многие из их суждений возникают быстро, непроизвольно, без привлечения четко определяемых принципов. Важно, что и взрослые высказывают некоторые из таких же суждений, хотя также не имеют четких представлений о принципах, лежащих в их основе. Кантианские создания не могут в полной мере представлять присущие нашему виду психологические признаки.
Путь страсти
Оцените, пожалуйста, каждый из следующих эпизодов по десятибалльной шкале, характеризующей силу отвращения, где 10 баллов — «чрезвычайно отвратительно».
1. Вы приходите домой с работы, и ваша дочь бросается к вам с возгласом: «Папа! Я только что вошла в ванную, а там мама слизывает мороженое с сиденья для унитаза. Увидев меня, она сказала: «Это восхитительно, — и затем спросила: — Не хочу ли я немного?»
2. Брат и сестра вместе проводят каникулы. Чтобы обогатить свои отношения, они решают, что должны заняться любовью. Так как у него была операция по поводу удаления семявыводящего протока, а она принимает противозачаточные таблетки, никакого риска беременности нет. Они страстно занимаются любовью, и это замечательный опыт для обоих. Они сохраняют все в тайне, как нечто такое, о чем всегда будут помнить и чем будут восхищаться.
Мой собственный эмоциональный барометр показывает около 6 — для первого сюжета и 8 — для второго. Когда я впервые услышал об этих случаях, у меня возникла немедленная бессознательная ответная реакция. Оба вызывали отвращение. Но эти два случая кажутся различными. Я еще могу вообразить, что меня убедили, хотя с некоторой долей принуждения, в приемлемости слизывания мороженого (или любого другого продукта питания) с унитаза: это совершенно новое сиденье, и оно стерильно чистое; это единственная пища в доме, а я ничего не ел два дня; это был спор со старым другом. А вот на то, чтобы вообразить аргументы в пользу кровосмешения, мне требуется гораздо больше времени. Я не могу представить никаких оснований для того, чтобы когда-либо заниматься любовью с сестрой, если бы она у меня была. Кровосмешение представляется нравственно неправильным, тогда как облизывание унитаза кажется просто непристойным!
Если бы кто-нибудь разработал новомодный, самоочищающийся унитаз и Министерство здравоохранения объявило бы населению, что отныне на этих предметах можно принимать пищу, вероятно, потребуется не слишком много времени, чтобы люди изменили свое отношение к месту для обеда. С другой стороны, если бы наши медицинские центры заявили, что контрацепция полностью застрахована от ошибок, устраняя, таким образом, риски зачатия при половых контактах братьев и сестер, большинство из нас, вероятнее всего, отвергнут мысль об этом, независимо от того, используют они противозачаточные средства или нет. Не является ли отвращение в этом случае вариантом непреднамеренной эмоциональной реакции, которая связывает нас со сферой морали? Если так, то почему моральное суждение порождается в одном случае и не возникает в другом? Что служит его источником? Что делает сексуальные контакты братьев и сестер отвратительными и поэтому нравственно неприемлемыми? Или действительно, это нравственно неправильно и поэтому отвратительно? В настоящее время имеются научные факты, которые позволяют отвечать на эти вопросы, но идеи, которые лежат в их основе, уходят в далекое прошлое.
Если Кант заслуживает уважения как ведущий идеолог беспристрастного морального рассуждения, то философ семнадцатого столетия Дэвид Юм получает признание как первый светский философ, творец идеи, согласно которой моральные суждения возникают на основе переживаний. Он был первым человеком, который указал, что моральное поведение имеет «утилитарное значение» для достижения наибольшего блага. Его проникновение в природу наших моральных суждений заключалось в следующем: он рассматривал их в том же самом свете, в каком мы воспринимаем наши ощущения и образы мира. Человеку не нужно прилагать сознательных усилий, чтобы увидеть цвет предмета, например красный, услышать музыку, воспринимать запахи духов или ощущать шероховатость поверхности. Тем же самым способом, как полагал Юм, мы воспринимаем помощь как правильное действие, потому что оно вызывает хорошие чувства, а мошенничество как неправильное, потому что оно связано с плохими чувствами.
Идеи Юма бросали прямой вызов тем, кто придерживался точки зрения, согласно которой чистое рассуждение — единственное средство, обеспечивающее добродетельную жизнь, необходимое противоядие нашему эгоизму. В отличие от этих теоретиков, Юм видел свою цель в построении философии морали как центральной в науке о природе человека. К сожалению, в то время главные работы Юма по этике очень плохо распространялись и наука никоим образом не ассимилировала их. Сегодня его труды изучаются в большинстве университетов, и идеи Юма переживают возрождение, включаясь в поток новых достижений когнитивных наук.
Основанием для теории Юма служит рассмотрение моральных суждений через призму трехстороннего взаимодействия: субъект (действующее лицо), реципиент (адресат или получатель) и наблюдатель. Идея заключается в том, чтобы понять, какие добродетели и пороки побуждают субъекта действовать тем или иным способом; понять, как действия субъекта влияют на реципиента и что чувствует наблюдатель по отношению к субъекту и реципиенту, отслеживая результаты их взаимодействия. Если субъект проявляет милосердие, этот доброжелательный акт отмечается в характеристике личности как знак добродетели. Юм полагал, что некоторые черты индивидуальности, такие как доброта, великодушие и милосердие, являются врожденными. В то же время другие черты, такие как справедливость, преданность и целомудрие, приобретаются благодаря воспитанию и приобщению к культуре. У Юма не было никаких научных доказательств в поддержку этих предположений. Исходная сила его аргументов состояла в том, что такие черты, как доброта и справедливость, являются мощными источниками мотивации действия. Действие вызывает ответную реакцию и у реципиента, и у наблюдателя. Проявление милосердия вызывает у реципиента добрые чувства и заставляет очевидцев, наблюдающих за реципиентом, испытать чувство расположения. Положительные чувства наблюдателя вызывают суждение: моральное одобрение исходного действия. Поскольку очевидец, переживая за реципиента, испытывает положительные чувства, он преобразует эти чувства в оценку действия, выполненного субъектом, приписывая его к категории добродетели — в противоположность пороку. Одобрение, таким образом, подобно эстетическому суждению о красоте в противоположность дедукции или выводу в математике. Оценка красоты орхидеи является автоматической, она дается легко и без размышления о причинах. Построение логического вывода из постулата или решение математической задачи требует времени. Эти действия целенаправленны и продуманы в контексте необходимых для их выполнения аксиом и операций. Нравственное одобрение милосердия значительно больше напоминает эстетическое признание красоты орхидеи.
Анализ переживаний участников трехстороннего взаимодействия привел Юма к замечательному заключению: «Разум является и должен быть только рабом страстей и никогда не может претендовать ни на какую иную роль, чем служить и повиноваться им». Так появилось «создание Юма», обладающее врожденным моральным чувством, которое обеспечивает механизм аргументированных суждений, без сознательных размышлений. Эмоции воспламеняют моральные суждения. Разум следует за этой движущей силой. Разум позволяет думать об отношениях между нашими средствами и целями, но он никогда не может мотивировать наши выборы или предпочтения. Наше моральное чувство формирует наши эмоциональные реакции, которые побуждают к действию, делая возможными суждения о добре и зле, допустимом и запрещенном. Моральное чувство создания Юма походит на его другие инстинкты, составляя часть дара природы: «[Моральные чувства] столь укоренены в нашем строении и душевном складе, что, не уничтожив полностью человеческий разум болезнью или безумием, нельзя искоренить и уничтожить их... Природа должна снабдить нас необходимыми возможностями и дать нам некоторое понятие о моральных различиях».
Наше моральное чувство — неизбежный результат нормального развития, не отличающегося от развития руки или глаза.
Создания Юма, несомненно, реальны. Мы испытываем бесчисленные моральные дилеммы на протяжении всей нашей жизни, и часто у нас возникает чувство, что мы решаем их быстро, подсознательно и без какого-то видимого влияния законов или религиозных доктрин. Ученые только недавно признали вездесущность юманианских созданий. Они обнаружили фундаментальную иллюзию в нашей психологии: сознательное размышление часто не играет никакой роли в наших моральных суждениях, и во многих случаях отражается post factum в оправдании или объяснении ранее проявившихся склонностей или верований.
Если, как предполагал Юм, мы снабжены моральным чувством, подобным сенсорным системам зрения, слуха, вкуса, осязания и обоняния, то для этого чувства также должны быть предназначены специализированные рецепторы. По Юму, моральное чувство обладает оценочным механизмом, просчитывающим добродетельность или порочность действия и в соответствии с этим обеспечивающим центральную силу мотивации. Любой сенсорный орган, питающий эмоции, функционирует как рецептор для нашего морального чувства. Так, в отличие от других чувств с их установленными «входными каналами» для звука, запаха, осязания или зрелища, моральное чувство не связано ни с одной конкретной модальностью. Я могу видеть, как мужчина бьет женщину, слышать ее плач, чувствовать ее горе, когда она рыдает на моем плече. Я могу даже вообразить, если на самом деле не присутствовал при этой сцене, каково это — быть свидетелем того, как мужчина бьет женщину. События (разворачивание преступления) и действия (нанесение ущерба) непосредственно вызывают у нас эмоции, побуждая нас к тому, чтобы приблизиться или убежать, почувствовать вину или стыд, ненависть или горе. Симпатия вызывает альтруизм и протест против насилия, принимая во внимание то, что ожидает получателя. Наши эмоции формируют правила для определения того, что считать добром или злом.
Для Юма наше восприятие морально релевантного действия подобно восприятию объекта. Когда мы видим объект, например, красного цвета, цвет — это объективный факт: это красный. Мы верим, что это красный, и наше убеждение правильно. Этот цвет имеет отношение к свету, поглощенному и излучаемому. При ином освещении мы будем воспринимать другой цвет объекта, и еще раз предметом обсуждения будет его цвет и наше понимание этого. Юм думал, что наши действия закодированы сходным образом. В категориях допустимых и запрещенных действий есть также свой предмет — моральная истина. Эта истина может изменяться при различных условиях, как может меняться наше восприятие цвета объекта. Юманианские создания могут быть глубоко убеждены, что убийство — это зло. Наблюдение за актом убийства заставляет их чувствовать гнев, возможно, даже ненависть к убийце. Они могут также чувствовать себя виновными, если не сообщили об убийце властям, потому что убийство — это преступление. Наблюдение за тем, как некто совершает убийство в целях самозащиты, вызывает другой набор эмоций. Юманианские создания часто испытывают благоговение перед тем, кто имеет мужество защитить себя и других от убийцы, и вряд ли они чувствуют вину, если у них нет возможности сообщить об индивидууме, действующем в целях самозащиты. Поэтому существует проблема нравственной оценки сути действия и его эмоционального заместителя.
Юм проводил различие между действием, вызывающим эффекты, и его способностью нести некоторую объективную моральную ценность. Возвращаясь к визуальному восприятию и нашим эстетическим суждениям, подчеркнем, что объект не является красивым сам по себе. Мы выносим суждения о внешнем виде объектов, считая некоторые из них красивыми, при определенных условиях. Многие из нас, не осознавая этого, испытывают благоговейный трепет, восхищаясь красотой пирамид в Египте, но чувствуют отвращение к их воссозданию в Лас-Вегасе — всемирной столице азартных игр. Как заявлял Юм, «красота — не свойство объекта, а некоторое чувство наблюдателя, т. е. того, кто смотрит на этот объект, точно так же добродетель и порок — не свойства личностей, но чувства наблюдателя». Ни личность, ни действие, согласно Юму, не являются нравственно хорошими или плохими. «Когда вы объявляете какое-либо действие или личность порочными, вы не имеете в виду ничего другого, кроме того, что из-за особенностей вашей натуры у вас возникает ощущение или чувство вины при размышлениях об этом».
Объявляя Эрика Харриса и Дилана Клеболда порочными изза их отвратительного нападения на учащихся и преподавателей колумбинской (Columbina) средней школы, мы обнаруживаем у себя чувство вины. Теперь, когда мы лучше понимаем психологические причины, лежавшие в основе их нападения, когда у Клеболда диагностировали клиническую депрессию, а у Харриса психопатию, это объяснение у некоторых из нас вызывает другую эмоцию. Хотя у тех, кто пострадал в результате стрельбы, вряд ли изменится отношение к этому ужасающему событию, однако многие начинают реагировать с чувством печали и на потери в колумбинской школе, и на отягощенное психическое состояние этих двух убийц-подростков. Их действия не имеют нравственного оправдания. Мы не хотим делать законной систему, которая бы разрешала подобные действия. Но мы также не хотим иметь систему законов, которая механически приписывает действия (даже такие, как убийство) к определенным моральным категориям, утверждая, что одни из них — добро, а другие — зло, и, таким образом, препятствует обсуждению, как будто эти категории являются моральными абсолютами. Подобно рассмотрению объекта в различных условиях освещения, наше моральное чувство вызывает различные эмоции в зависимости от условий, в которых мы воспринимаем действие. Утверждение, что наше моральное чувство вызывает различные эмоции, однако, не объясняет того, как это делается. Очевидно, что мы имеем различные эмоции. Неясным остается процесс, который должен возникнуть в начале, обеспечивая эмоциональные реакции различных оттенков в разных ситуациях.
Кантианские создания вступают в спор с созданиями Юма по двум следующим позициям. Во-первых, кантианец полагает, что вы должны иметь серьезные основания, чтобы сформулировать специфическое суждение. Когда создание Юма просят дать обоснование, то все, что оно может сделать, — это пожать плечами и сказать: «Чувствуется, что это правильно». По выражению философа Джемса Рэчэлса, это похоже на то, как если просить кого-то объяснить его эстетические предпочтения.
С одной стороны, если кто-то говорит: «Я люблю кофе», ему не надо искать причину, он просто заявляет факт, касающийся его, и ничего больше. Не существует такого процесса, как «рациональное обоснование» пристрастия или нелюбви к кофе, поэтому не может быть и никакого спора по данному вопросу. Пока человек сообщает о своих вкусах, все, что он говорит, должно считаться истиной... С другой стороны, если кто-то говорит, что кое-что нравственно неприемлемо, он, действительно, должен указать причины, и, если его причины являются убедительными, другие люди должны признать их силу. По той же логике, если он не имеет никаких весомых причин для того, что он утверждает, а только шумит по этому поводу, нам нет необходимости обращать на него внимание.
Вторая позиция кантианца наносит более разрушительный удар: если мы решаем, что является правильным или неправильным, привлекая наши эмоции, то как мы можем достигнуть беспристрастности, объективного и всеобщего смысла того, что допустимо или запрещено?
Рассмотрим пример с ложью. Прогуливаясь, я замечаю мужчину, который выронил бумажник. Я подбираю бумажник раньше, чем он успел обернуться. Внутри я вижу 300 $. Я думаю о кожаном пальто, которое хочу купить, и о том, покроет ли эта сумма стоимость пальто. Мысль о возможности приобрести пальто рождает хорошее чувство. Однако у меня возникает и другое чувство: было бы неправильно оставить у себя бумажник и деньги. Впрочем, рассуждаю я далее, что тот, кто носит с собой такую сумму наличными, должно быть, преуспевает и вряд ли заметит пропавшие деньги. Когда мужчина оборачивается и спрашивает меня, видел ли я бумажник, я немедленно отвечаю: «Нет» — и продолжаю свой путь. Я оправдываю свою реакцию, говоря, что солгать в этом случае уместно, потому что мужчина не будет особенно расстроен из-за потери этих денег. Эмоции управляют этим событием, но они являются пристрастными, толкающими к эгоистичному поведению. Эмоционально управляемая интуиция, если это именно она, терпит неудачу, потому что не может быть беспристрастной. Эти аргументы не отрицают того факта, что эмоции играют роль в наших моральных действиях. Скорее они указывают на слабость в использовании эмоций с целью развития представления об общих принципах нравственного действия.
Мысли Юма о моральном поведении оказывали небольшое влияние на науку до тех пор, пока в двадцатом столетии специалист по возрастной психологии Мартин Хоффман не привлек к ним внимания. Это расхождение между философией и психологией можно прямо сопоставить с отношениями между Кантом и Колбергом. Фактически беспристрастная, рациональная и рассчитываемая мораль Канта соответствует базирующейся на рассуждении схеме морального развития Колберга, в то время как страстная, интуитивная и эмоциональная мораль Юма сопоставима с базирующейся на эмпатии схеме морального развития по Хоффману. Подобно Юму, Хоффман поместил эмпатию в центр своей теории морали в качестве сущности юманианских созданий. Сочувствие — как «искра, зажигающая в человеке беспокойство о других, клей, на котором держится социальная жизнь».
В отличие от Колберга, Хоффман придавал меньшее значение устойчивым стадиям морального развития. Формирование созданий Юма происходит в основном в ранние и поздние периоды эмоционального созревания. Ранний, или примитивный, период морального развития встроен в биологию ребенка, с проблесками его приматологического прошлого, комбинацией эгоистического и сострадательного мотивов. Большинство самых ранних форм эмпатии ребенка являются автоматическими и бессознательными, часто вызванными его собственными способностями к подражанию, которые не поддаются контролю. Сразу после рождения, приблизительно в течение одного часа, ребенок, едва способный видеть, может подражать выражению лица взрослого. Подражая мимике и жестикуляции, моторная система поддерживает эмоциональную систему. Так, когда ребенок подсознательно подражает выражению лица другого (печаль это или восхищение), он невольно устанавливает сцепление между выражением эмоции и ее переживанием. Следствием этого действия является то, что, когда маленькие дети видят других, испытывающих специфическую эмоцию, они могут одновременно чувствовать нечто подобное. Сочувствие передается как инфекция, как игра с эмоциональной меткой. Эта форма сопереживания никогда полностью не исчезает, как доказал социальный психолог Джон Барг, назвав ее «эффектом хамелеона».
Когда мы общаемся с кем-то, кто много жестикулирует в течение разговора, часто касается своего лица или говорит на особенном диалекте, мы, с определенной степенью вероятности, станем так же жестикулировать и употреблять слова того же диалекта, даже если это не характерная для нас форма ведения разговора. Когда мы сталкиваемся с информацией о чьем-то возрасте или расовой принадлежности, мы бессознательно активируем стереотипы или предубеждения, которые впоследствии также без их осознания влияют на наше поведение. Когда мы видим пожилого человека, в реальной жизни или на фотографии, мы, с большой долей вероятности, станем замедлять свои действия, реагируя на это взаимодействие. Когда мы оперируем с образом этнической группы, по отношению к которой имеем бессознательные отрицательные или враждебные установки, возникает вероятность того, что, рассердившись, мы станем более агрессивными, чем тогда, когда мы оперируем с образом нашей собственной этнической группы или группы, которая вызывает положительные установки. Мы, подобно хамелеонам, примеряем различные цвета, чтобы соответствовать особенностям нашего социального партнера.
Хоффман описывает этот ранний период развития эмпатии как основополагающий, но простой, поскольку сочувствие «основывается на совокупности поверхностных признаков и требует самого поверхностного уровня когнитивной обработки».
Тем не менее здесь появляется различие между исключительно эмоциональным созданием Юма и тем, у кого уже имеется некоторое слабое понимание того, что он делает и почему. Только в более зрелом периоде развития эмпатия объединяется с психическим отражением и пониманием. Зрелое создание Юма не только опознает, когда кто-то находится в состоянии блаженства или страдает от боли, но также и понимает, почему у него должно возникнуть желание помочь, протянуть руку дружбы или поучаствовать в радостном переживании. Со зрелостью приходит способность встать на позицию другого. Хотя способность принимать чью-либо точку зрения, как эмоционально, так и рационально, не ограничена областью морали, она играет более значительную роль. Но умственное развитие ребенка, подобно развитию его легких и сердца, зависит от временной динамики процессов созревания.
С возрастом мы становимся свидетелями возникновения способностей, которые необходимы для вынесения моральных суждений, но эти способности не являются для них специфическими. Сопереживание проходит путь от исключительно эмоциональной формы, которая становится рефлексивной по мере роста вашего ребенка, превращаясь в форму сочувствия, которое учитывает, что другие знают, во что верят и чего желают. Из анализа нарушений развития (таких, как аутизм, при котором неспособность встать на позицию другого имеет разрушительные последствия для понимания моральной сферы) мы знаем, что эти способности необходимы.
Нет сомнения, что Хоффман прав: эмпатия действительно играет большую роль в наших моральных действиях. Она мотивирует все юманианские создания. За последние двадцать лет изучение психики обеспечило глубокое понимание эмпатии, включая ее эволюцию, развитие, неврологические основы и распад при психопатии.
Хотя в дальнейшем я буду иметь возможность намного больше рассказать об этих результатах и более общей роли эмоций в формировании нашего морального поведения, здесь я хочу высказать предостережение. Наши эмоции не могут объяснить, как мы судим, что является правильным или ошибочным, не могут объяснить, как ребенок проводит границу между социальными правилами и моральными нормами. Опыта ребенка недостаточно, чтобы провести разделительную линию между обычными социальными нарушениями традиционных норм поведения вообще и моральными нарушениями в частности. Маленькая девочка ударила малыша из-за того, что тот не пускает ее играть в песочнице. Отец девочки рассердился, объясняет ей, что драться плохо, и настаивает, чтобы она извинилась перед мальчиком. Приобретая этот опыт, малышка прочитывает эмоцию гнева на лице своего отца, связывает эту эмоцию с предыдущим случаем и заключает, что удар — это плохо. Несколько минут спустя та же девочка берет песок и кладет его в рот. Отец снова сердится, хлопает ее по руке, промывает ей рот и затем говорит, что она никогда не должна брать песок в рот. Та же самая эмоция, различное заключение. Ударить другого — поступок, имеющий моральный аспект, использовать песок вместо пищи — нет. Каким образом эмоции ребенка адресуют одно действие к моральному чувству, а другое — к здравому смыслу? И каким образом девочка начинает понимать, что она не может стукнуть малыша, но отец может иногда хлопнуть ее по руке, стряхивая песок? Эмоции могут побуждать ее к некоторым действиям, но не могут научить ее различать социальные и моральные правила, не могут объяснить, почему некоторые действия нравственно неправильны в одном контексте (стукнуть мальчика, рассердившись), но не в другом (ударить дочь по руке, беспокоясь за ее здоровье).
Следовательно, нам необходимо понять, каким образом прогрессируют оценки, которые вызывают эмоцию. Это необходимо сделать по двум причинам: независимо от того, что это за система, она является первым шагом в нашем моральном анализе и может предоставить точку отсчета для наших моральных суждений. Рассматриваемая с другой стороны, это часть нашего разума, которая оценивает намерения, действия и последствия; возможно, она является центром морального размышления, частью нашей психологии, которая выносит исходный приговор о допустимом, обязательном или запрещенном поведении. Если этот взгляд является правильным, тогда наши эмоции, включая эмпатию Хоффмана, находятся в «нижнем слое движения», представляя фрагменты психики, вызываемые бессознательными моральными суждениями. Эмоции играют свою роль, как утверждали Юм и Хоффман. Но в большей степени, чем внося вклад в порождение морального суждения, наши эмоции могут функционировать подобно весам, заставляя нас склониться к одному выбору, а не к другому. Когда, вследствие мозговой травмы, эмоции слишком сильны или, напротив, отсутствуют, наша компетентность судить о моральных ситуациях может остаться без изменений, даже если способность совершать правильные поступки существенно падает. Серийные убийцы, педофилы, насильники, воры и другие преступники могут признавать разницу между добром и злом, но им не хватает эмоционального компонента, чтобы следовать своим интуитивным размышлениям.
Рассмотрим опорные моменты. Моральные дилеммы создают конфликт, как правило, между двумя или более конкурирующими обязательствами. Столкнувшись с такими дилеммами, мы выносим суждение, приговор относительно характера человека или действия, признавая его нравственно хорошим или плохим. Эти суждения всегда делаются, сознательно или бессознательно, со ссылкой на набор определяемых культурой добродетелей и пороков. Некоторые суждения действительно возникают подобно вспышкам молнии, спонтанной, непредсказуемой и мощной. Кровосмешение — плохо, точно так же как издевательство над ребенком ради забавы. Помочь старику перейти через улицу — хорошо, так же как нянчить ребенка и давать деньги на благотворительные цели. Другие суждения появляются медленно и осознанно, после осторожного взвешивания всех «за» и «против».
Если мы соглашаемся, что женщина имеет право принимать решения, касающиеся ее тела, то аборт должен быть ее правом. Но плод также имеет некоторые права, даже если он не способен реализовать их. Конфликты часто возникают, когда разные стороны нашей личности выбирают между кантианским рассуждением и интуицией Юма: аборт может быть допустим, но чувствуется, что это неправильно, потому что аборт — убийство.
Интуиция и сознательное рассуждение осуществляются поразному. Интуитивные решения являются быстрыми, автоматическими, непреднамеренными, требуют небольшого внимания, рано возникают в развитии, они реализуются в отсутствие явных причин и часто кажутся нечувствительными к возражению. Рассуждение протекает медленно, является преднамеренным, вдумчивым, требует значительного внимания, поздно возникает в развитии, оно может быть обоснованно и открыто для тщательно сформулированных и принципиальных контраргументов. Подобно всем дихотомиям, здесь существуют оттенки. Но пока мы можем начать с этих двух контрастирующих позиций, используя их, чтобы перейти к третьей.
Моральные инстинкты Рассмотрим следующие сюжеты.
1. Хирург направляется в больницу, навстречу ему выбегает медсестра, описывая сложившуюся неординарную ситуацию: «Доктор! Санитарная машина только что доставила пять человек, все они в критическом состоянии. Двое имеют повреждение почек, один поражение в области сердца, у другого сильно травмировано легкое, наконец, у последнего — разорванная печень. У нас нет времени для поиска доноров этих органов, но сейчас в приемной сидит здоровый, молодой человек. Он только что вошел, чтобы сдать кровь. Мы можем спасти всех пятерых пациентов, если возьмем необходимые органы у этого молодого человека. Конечно, он не выживет, но мы спасем пять человек».
Действительно ли морально допустимо для хирурга взять органы этого молодого человека?
2. Поезд движется со скоростью 150 миль в час. Внезапно на панели загорается лампочка, указывающая на полный отказ тормозов. Прямо перед машинистом, вдоль путей по ходу движения поезда, идут пять человек, очевидно не осознающих, что на них движется поезд. Машинист замечает, что впереди есть разъезд и по той ветке идет только один пешеход. Машинист должен принять решение: продолжать двигаться по своему пути, таким образом, убив пятерых, или изменить направление движения поезда и, таким образом, убить одного человека, но спасти пятерых.
Действительно ли морально допустимо для машиниста изменить направление движения поезда?
Если вы сказали «нет», отвечая на первый вопрос, и «да», отвечая на второй, вы похожи на большинство людей, которых я знаю, или на тысячи испытуемых, которых я тестировал в ходе экспериментов.
Далее. Вы, наиболее вероятно, ответили на эти вопросы немедленно, не тратя много времени на размышления. Что, однако, определило ваш ответ? Какие принципы и факты отличают эти сюжеты? Если ваши суждения исходят из религиозного учения или положений этики, согласно которым убийство — это зло, тогда у вас имеется непротиворечивое объяснение первого случая, но плохо согласующееся с этим объяснение второго случая. Во втором сюжете (с поездом) перевод стрелки, казалось бы, имеет смысл: возникает ощущение правильности действия — убить одного, чтобы спасти жизни пяти человек. В первом сюжете (с больницей) возникает чувство неприемлемости действия — убить одно лицо, чтобы спасти пятерых. Вы могли бы объяснить случай в больнице, ссылаясь на то, что незаконно совершить намеренное убийство, особенно если вы — врач, ответственный за жизнь людей. Именно так утверждает закон. С верой в это мы были воспитаны. Наша культура запечатлела это в сознании каждого из нас, когда мы были молодыми, неопытными, восприимчивыми, иными словами, были «чистой доской». Теперь попробуем описать эпизод с поездом юридической лексикой: вы намереваетесь убить одного человека, чтобы спасти от смерти пятерых. Вы действительно намерены сделать нечто во втором случае, чего не хотели делать в первом.
Зачем эти умственные упражнения? Потому что во втором сюжете происходит кое-что отличное. Для большинства людей это отличие трудно сформулировать. В эпизоде с больницей, если поблизости не окажется человека, обладающего тканевой совместимостью с пострадавшими, нет никакого способа спасти пятерых пациентов. В дорожном эпизоде, если боковой путь свободен, машинист может изменить направление движения поезда; фактически в этом сценарии он должен переключить стрелку — обязательное действие, — поскольку нет никаких отрицательных последствий при переводе движения на боковой путь.
Мы можем объединить эти рассуждения и объяснить их, апеллируя к следующему принципу: вред, возникающий как побочный продукт при достижении весомого положительного результата, допускается, но непозволительно использовать вред как средство для получения такого результата. В примере с поездом убийство одного человека — косвенное, хотя и предсказуемое следствие при выполнении другого действия, которое спасает пятерых. Ключевой момент — повернуть переключатель с целью перевести поезд на другой путь — не имеет никакой эмоциональной значимости; это ни положительно, ни отрицательно, ни хорошо, ни плохо. В примере с больницей доктор вынужден нанести непоправимый вред одному человеку, используя его органы как средство для спасения жизни пятерых. Действие, заведомо предполагающее нанесение физического вреда здоровью, вызывает безусловно отрицательное чувство; это плохо. Эти различия объясняют суть понятия, известного как «принцип двойного эффекта». Философские исследования раскрыли этот принцип, но только после многих лет дебатов и изучения специфических моральных дилемм.
Каждый, кто выслушивал эти доводы, однако, решал подобную дилемму немедленно, без какого-то намека на обдумывание сути проблемы, принципов ее разрешения. Все ответы кажутся аргументированными, но у нас нет никакого осмысленного рассуждения. Фактически, опираясь на несколько исследований, которые я буду обсуждать в главе 2, ряд читателей этих сценариев формулируют этот принцип как объяснение своих суждений. Эту неспособность обеспечить соответствующее истолкование нельзя оправдать ни юным возрастом, ни отсутствием образования: она характерна и для образованных взрослых, мужчин и женщин, специально подготовленных и далеких от философии морали или религии.
Если Колберг прав, то все эти люди имеют задержку морального развития, оставаясь на стадии 1 — морали пещерных людей. Без серьезных обоснований наших действий мы нравственно незрелы, нам необходимо учиться рассуждать на темы морали, начать, может быть, с пособий типа CliffsNotes к претенциозной прозе Канта.
Диагноз Колберга в лучшем случае неполон, а в худшем случае — глубоко ошибочен. Педагоги, которые следуют его оценкам, должны задуматься над этим. Кто-то считает, что, поскольку эти сюжеты искусственны, далеки от наших каждодневных переживаний, от тех житейских конфликтов и проблем, которые часто возникают среди друзей и в семьях, поскольку они навязаны нам без возможности для осмысления, эти сюжеты не могут использоваться для понимания нашей психологии морали. Это несерьезные, «игрушечные» примеры, адресованные тем, кто живет в башне из слоновой кости. Однако, как указывал философ-моралист Ричард Хэйр, полемизируя со своими коллегами, «дело в том, что ни у кого нет времени, чтобы обдумать, что сделать, так что каждый полагается на мгновенные интуитивные реакции; но они не дают никакого основания для того, чтобы установить, что именно критическое размышление предписало бы, если бы время для него было». Эти сюжеты действительно искусственны. Но именно благодаря своей искусственности они обеспечивают единственное средство, чтобы продвинуться вперед, — научный метод для понимания моральной интуиции.
При решении философских проблем выдвигается необходимое условие — применение научного метода. Это требование формирует основу многих наук, включая психологию. Например, специалисты, изучающие зрительное восприятие, используют так называемые двойные фигуры, чтобы исследовать, как наше внимание и системы представлений взаимодействуют с тем, что мы видим и потенциально можем увидеть. Рассмотрите рисунок. Что вы видите?
Кто-то видит кролика, кто-то — утку, а некоторые — попеременно то утку, то кролика. Рисунок (информация) не меняется, но изменяется ваша интерпретация образа. А если вы покажете этот рисунок трехлетнему ребенку, он скажет, что видит или кролика, или утку: ребенок не способен переходить от одного образа к другому, туда-сюда. Только начиная приблизительно с четырех лет дети могут сохранять в памяти два различных образа и быстро переключаться с одного на другой.
В использовании искусственных и неожиданных моральных дилемм есть преимущества. Они не могут вызвать ассоциаций со знакомыми событиями, мы вряд ли сможем сформулировать суждения (основанные на одних эмоциях или на некотором опыте, применимом к данному случаю), которые бы соответствовали букве закона или религиозным нормам. Делая персонажей этих сюжетов чужими, неузнаваемыми, мы с большой вероятностью гарантируем беспристрастность оценок, не позволяем проявиться субъективным установкам, которые мешают достижению действительно универсальной теории морали. Кроме того, создавая искусственные дилеммы, мы можем свободно изменять их, параметр за параметром. Как пишет философ-моралист Франциска Камм, «философы, использующие этот метод, пробуют выявить причины специфических реакций и на основе полученных данных установить общие принципы. Затем ученые оценивают эти принципы через ответы на три вопроса. Соответствуют ли они интуитивным реакциям? Согласуются ли их базисные понятия или отличаются друг от друга? Являются ли эти принципы или основные понятия, лежащие в их основе, с точки зрения морали, правдоподобными и значительными или даже рационально обязательными? Попытка определить, насколько понятия и принципы нравственно значительны и востребованы разумом, необходима, чтобы понять, почему принципы, извлеченные из подобных случаев, должны быть широко приняты». Я считаю, что, когда искусственные примеры исследуются вместе с примерами из реальной жизни, мы сможем постигать важные грани в происхождении наших суждений.
Подобно всем моральным дилеммам, рассмотренные два сюжета содержат что-то, имеющее место в реальной жизни: конкретные лица, которые оказываются перед выбором между двумя или более действиями, причем каждое действие может быть ими выполнено. Результаты каждого действия будут иметь морально релевантные следствия, при этом, по крайней мере, одно из них будет положительным и одно отрицательным по отношению к благополучию и здоровью человека. Например, во время разрушительного урагана Катрина осенью 2005 года член Национальной гвардии штата Техас оказался перед таким выбором: «Я видел семью из двух человек на одной крыше и семейство из шести человек на другой крыше, и я должен был решить, кого спасать».
Выбор между спасением немногих и спасением многих не ограничен размышлениями философа. И подобно другим моральным дилеммам, он вызывает конфликт между конкурирующими обязанностями или обязательствами, где решение выбрать один путь не является скорым и абсолютно очевидным. Мы можем спросить, например, зависят ли эти два приведенных выше случая от абсолютных величин (убить сто, чтобы спасти одну тысячу)? Может быть, выбор определяется дистанцией между действием и его результатом — ущербом, к которому оно ведет? (Например, переключение тумблера изменяет направление движения вагонетки, и та сбивает корову; падающая корова обрушивается на пешехода, и день спустя тот умирает.) Конфликт присутствует в обоих случаях, человек может выбирать, но что должно быть сделано, не очевидно.
Предположим, что каждый, читая об этих двух случаях, высказывает суждения — автоматически последовательно и быстро, но они основаны на плохо сформулированном или даже несвязном объяснении. Если возможен ответ, представляющий своеобразный консенсус для каждого из этих сюжетов, то нам необходима теория, которая бы объяснила это единство мнений, или всеобщий взгляд. Точно так же мы должны объяснить, почему люди имеют именно такие интуитивные представления, но редко выдвигают основополагающие принципы, чтобы оправдать их. Мы должны также объяснить, как происходит усвоение этих принципов — в индивидуальном развитии и в эволюции — и как мы используем их, формулируя морально релевантные решения. Иногда, оказавшись в конфликтной ситуации, мы одновременно обнаруживаем и оцениваем силу нашей интуиции, признавая, что она побуждает нас к действиям, которые мы не должны предпринимать.
Мое объяснение этих противоречивых наблюдений состоит в том, что все люди обладают моральной способностью — способностью, которая позволяет каждому индивидууму подсознательно, автоматически оценивать безграничное разнообразие действий, опираясь на принципы, которые диктуют то, что допустимо, обязательно или запрещено. Истоки этого вида объяснения уходят в прошлое, к экономисту Адаму Смиту, впрочем, как и к Дэвиду Юму, хотя он и делал ставку на эмоции, но осознавал экспрессивную мощь нашей моральной способности и необходимость охарактеризовать ее принципы: «Теперь можно сформулировать вопрос в общем, касательно данной боли или удовольствия, что отличает мораль, лежащую в основе добра и зла. Из каких принципов это проистекает и как возникает в человеческом сознании? На это я отвечаю в первую очередь тем, что абсурдно полагать, будто в каждом специфическом случае эти чувства возникают в соответствии с исходными качествами и первичной конституцией. Поскольку количество наших моральных обязательств, в сущности, бесконечно, наши первоначальные инстинкты не могут распространяться на каждое из них и с самого раннего, грудного возраста формировать в человеческой психике все то множество образов, которые содержатся в сложнейшей системе этики. Такой способ не соответствует правилам, которыми руководствуется природа, где несколько принципов обеспечивают огромное разнообразие, наблюдаемое во Вселенной, и все исполняется наиболее легким и самым простым способом. Необходимо, следовательно, ограничить эти первичные импульсы и найти некоторые более общие принципы, на которых основаны все наши моральные понятия».
Современное продолжение этого спора связано с трудами выдающегося представителя политической философии Джона Ролза и лингвиста Ноама Хомского, которые предположили, что, возможно, существует большое сходство между языком и моралью, особенно в том, что касается наших врожденных способностей в этих двух областях познания.
Если аналогия уместна, что нам следует ожидать в процессе изучения нашей моральной способности? Существует ли здесь грамматика и, если так, как «моральный филолог» может раскрыть ее структуру? Позвольте мне объяснить, почему вы должны отнестись к этим вопросам серьезно: аналогичный перечень вопросов привел к потрясающему набору открытий в лингвистике и смежных с ней областях знания.
Мы знаем больше, чем проявляется в наших действиях. Это утверждение звучит банально, но фактически, по Хомскому, оно отражает одно из наших первичных интуитивных представлений о языке, так же как и о других способностях разума. Зрелый носитель языка — английского, корейского, суахили — знает о языке больше, чем раскрывает его речь. Когда я говорю, что знаю английский язык, я имею в виду, что могу использовать его, чтобы выразить свои мысли, идеи и понять то, что мне скажут поанглийски другие. Это житейское понимание знания. Хомский вкладывает в это понятие другой смысл: на первый план он выдвигает неосознаваемые принципы, которые лежат в основе использования и понимания языка. То же самое касается бессознательных принципов, которые лежат в основе понимания некоторых аспектов математики, музыки, восприятия объектов и, я полагаю, морали.
Когда мы говорим, то не думаем о принципах (правилах), которые определяют порядок слов в предложении, о том, что все слова относятся к различным абстрактным категориям частей речи (существительные, местоимения, глаголы и т. д.), что есть ограничения на количество лексико-грамматических сочетаний, которые могут быть объединены в предложения. Если бы мы в процессе разговора действительно думали хотя бы о некоторых из этих аспектов языка, наша речь напоминала бы тарабарщину. И точно так же, когда мы слушаем чью-то речь, мы не разлагаем высказывания на языковые единицы и грамматические категории, несмотря на то что каждый носитель языка способен мгновенно оценить фразу и решить, насколько хорошо или плохо она построена.
Когда Хомский составил предложение «Бесцветные зеленые идеи неистово спят», он намеренно соединил слова, которые никто никогда прежде не сочетал. Он построил грамматически правильное, но совершенно бессмысленное предложение. Искусственность предложения Хомского, однако, дает возможность понять одну важную черту нашей языковой способности. Она устанавливает различие между синтаксисом предложения и его семантикой, или смыслом. Большинство из нас не знают, что именно делает предложение Хомского (или любое другое предложение) грамматически правильным. Мы можем выразить некоторый принцип или правило, о которых узнали в курсе грамматики, но таких сформулированных положений вряд ли достаточно, чтобы объяснить, что фактически лежит в основе наших суждений. Это именно они — неосознаваемые, или оперативные, принципы, которые обнаруживаются лингвистами и никогда не появляются в учебниках, — объясняют образцы лингвистического разнообразия или сходства. Например, каждый носитель английского языка знает, что предложение «Ромео любит Джульетту» является правильно построенным, в то время как фраза «Его любит ее» — нет. Однако немногие из носителей английского языка знают почему. К тому же вряд ли кто-то стал бы использовать в речи — даже изредка — последнее предложение, включая малышей, только начинающих говорить по-английски. Потому что когда эти принципы проявляются в языке, тогда то, что мы осознаем как наше знание, «тускнеет» перед знанием, которое является оперативным, но недоступным для выражения.
Языковая способность лежит в основе принципов, позволяющих развиваться любому языку. Когда лингвисты именуют эти принципы как грамматику говорящего, они имеют в виду правила или операции, которые позволяют любому нормально развивающемуся человеку подсознательно порождать и постигать безграничный диапазон правильно построенных предложений на своем родном языке. Когда лингвисты ссылаются на универсальную грамматику, они обращаются к теории о неких принципах, доступных каждому ребенку, для того чтобы усвоить любой определенный язык.
Еще не родившись, ребенок не может знать, с каким языком он встретится, более того, он может столкнуться даже с двумя языками, если рожден в двуязычной семье. Но у него нет необходимости что-либо знать об этом. Что он действительно знает на уровне бессознательных ощущений, так это набор принципов, применимых для всех языков мира: мертвых, живых и тех, которые еще только могут возникнуть. Среда снабжает его специфическими звуковыми образцами родного языка, таким образом «включая» принципы только одного языка (или двух, если семья двуязычна). По этой причине процесс обретения языка напоминает процедуру установки ключей в определенное положение. Каждый ребенок начинает со всеми возможными вариантами положения ключей и без специфических ограничений. Эти ограничения устанавливает лингвистическая среда, действующая согласно законам родного языка ребенка.
От этих общих проблем Хомский и другие исследователи порождающей грамматики перешли к предположению, что мы нуждаемся в открытой характеристике языковой способности. Что это такое, как она развивается в жизни каждого индивидуума и как эта способность, возможно уникальная, сложилась в эволюции нашего вида? Я попытаюсь последовательно ответить на каждый из этих вопросов.
Что такое языковая способность? Чтобы ответить на этот вопрос, надо описать те виды психической и мозговой деятельности, которые являются специфическими для языка — в противоположность процессам, которые имеют общую основу с другими проблемно-ориентированными видами деятельности, включая пространственную ориентацию, социальное взаимодействие, узнавание объектов и локализацию источника звука.
В частности, необходимо описать принципы, которые управляют лингвистической компетентностью зрелого индивидуума, так же как и механизм, который позволяет этим принципам функционировать. Я собираюсь охарактеризовать эту систему независимо от факторов, которые «вмешиваются» в процесс использования языка или намерений говорящего. Например, мы используем органы слуха при речевом общении или когда пытаемся определить, откуда доносится сирена «скорой помощи». Но как только звуковой сигнал от наших ушей достигает области мозга, вовлеченной в его расшифровку, цель которой — определить, что это за звук и что с ним делать, механизм обработки меняется, поскольку одна система отвечает за обработку речи, а другая — за обработку неречевых сигналов.
Рассматривая механизмы работы мозга, мы видим, что восприятие речи включает систему, отличную от системы общей звуковой обработки. Мы также знаем, что язык не ограничен только звуковой стороной. Мы одинаково способны к выражению наших мыслей и эмоций на языке знаков. Хотя разговорный язык опирается на наши слуховые ощущения, а знаковый язык использует наш визуальный опыт, оба вовлекают одну и ту же систему, которая отвечает за «приписывание» слову лексического значения и за правильность сочетаний слов для создания имеющих смысл предложений. Оба способа восприятия речи так или иначе говорят нам, что мы находимся в сфере языка, в отличие, например, от восприятия музыки. Некоторые аспекты языковой способности, таким образом, специфичны только для языка, а некоторые являются общими с другими системами.
Как только система обнаруживает, что мы находимся в сфере языковой компетенции, готовясь произнести что-либо или услышать кого-либо, включается группа правил, которые организуют бессмысленные звуковые последовательности (фонемы) в значащие слова и предложения и позволяют сформироваться речи — монологической или диалогической. Таким образом, когда мы говорим о языковой способности, мы имеем в виду компетентность здорового, взрослого индивидуума, владеющего принципами, которые лежат в основе его родного языка. Что именно этот индивидуум говорит, определяется предметом его деятельности, на которую будет влиять его состояние (утомлен ли он, счастлив ли, находится ли в ссоре с возлюбленной или обращается к аудитории в несколько сот человек на митинге). Языковая компетентность касается принципов, которые обеспечивают порождение речи и ее понимание каждым нормально развивающимся человеком. Эти принципы и есть языковая способность. Анализ того, что мы говорим, кому и как, составляет предмет лингвистической деятельности и управляется множеством разных центров мозга, а также зависит от многих факторов, внешних по отношению к работе мозга, включая окружающих людей, разные учреждения, даже погоду и расстояние до потенциальной аудитории.
Как развивается языковая способность? Чтобы ответить на этот вопрос, необходимо объяснить, как ребенок продвигается к зрелому состоянию лингвистической компетентности, к состоянию, которое включает способность создавать самим и понимать безграничный диапазон осмысленных предложений, порожденных другими носителями того же языка. Ключевым здесь является вопрос об исходном речевом статусе ребенка — имеющихся у него неосознаваемых лингвистических принципах, предшествующих его контакту со звучащим или жестовым языком, а также степени, до которой этот исходный статус ограничивает не только то, что он изучает и когда, но и чему он может научиться, слушая речь или наблюдая за жестами.
Известно, что в разговорном английском употребляются две различные формы глагола «есть» — полная «is» и сокращенная «’s», например в выражениях «Фрэнк — глупый» и «Глупый Фрэнк». Однако мы не можем использовать сокращенную форму «’s» везде, где захочется. Например, в предложении «Франк более глупый, чем Джо» нельзя употребить сокращенную форму глагола после имени собственного Джо. Откуда мы это знаем? Никто не учил нас этому правилу. Никто не внес его в список исключений. Тем не менее ни взрослые, ни маленькие дети никогда не ошибаются, используя сокращенную форму глагола. Объяснение, основанное на значительном лингвистическом исследовании, таково: исходный лингвистический статус ребенка включает принцип сокращения глагола — правило, которое утверждает, что нечто подобное «’s» является слишком маленькой звуковой единицей, чтобы функционировать изолированно; всякий раз, когда вы используете эту сокращенную форму, за ней должно следовать другое слово.
Окружающая среда — звуковой образец английского языка — заставляет этот принцип действовать, буквально вытягивая его из «корзины» принципов, как по волшебству. Ребенок рождается с этим рабочим принципом, несмотря на то что он не может выразить это знание.
Как эволюционировала языковая способность? Чтобы ответить на этот заключительный вопрос, обратимся к нашей истории и выделим два относительно независимых аспекта: филогенез и адаптацию. Филогенетический анализ обеспечивает описание эволюционных отношений между видами, выстраивая ветвистое дерево жизни. Когда мы описываем часть этого дерева, мы получаем представление о том, какие виды наиболее близко связаны и как далеко назад, в прошлое, эти отношения простираются. Мы можем также использовать филогенетический анализ, чтобы определить, являются ли сходные признаки некоторых видов гомологичными (благодаря происхождению от общего предка, обладавшего этим признаком) или аналогичными (т. е. совпадающими благодаря конвергентной эволюции). Когда мы сталкиваемся с гомологией, перед нами историческая или эволюционная непрерывность в развитии видов. Обнаруживая аналогии, мы становимся свидетелями нарушения исторической или эволюционной непрерывности. Таким образом, логично задаться вопросом, какие компоненты нашей языковой способности являются общими для нас и для других видов и какие присущи только человеку? В случаях, где компоненты обнаруживают сходство, мы можем спросить, развивались ли они непрерывно от некоторого исходного предшественника или фрагментарно, как части общего решения специфической адаптивной проблемы?
Рассмотрим способность ребенка овладевать словами. В большинстве случаев изучение слова вовлекает звуковое подражание. Ребенок слышит, как его мать говорит: «Хочешь конфету?», и он повторяет: «Конфета». Слово «конфета» не кодируется в разуме, как спираль ДНК. Но способность подражать звукам — один из врожденных даров человеческого детеныша. Имитация не является специфическим компонентом способности к языку, но без этого ни один ребенок не смог бы овладеть лексикой своего родного языка, достигая ошеломляющего уровня — приблизительно пятьдесят тысяч слов у обычного выпускника средней школы.
Чтобы установить, свойственна ли вокальная имитация только людям, обратимся к другим видам. Хотя мы имеем 98% общих генов с шимпанзе, они не обнаруживают никаких признаков звукоподражания. То же самое характерно для всех других человекообразных обезьян, а также для низших обезьян. О чем говорит этот факт? О том, что люди развили способность к вокальной имитации спустя некоторое время после того, как отделились от нашего общего с шимпанзе предка, 6—7 миллионов лет назад. Другие виды, связанные с нами более отдаленно, чем любой из отряда приматов, обнаруживают способность к вокальной имитации: это относящиеся к отряду воробьиных певчие птицы, попугаи, колибри, а также дельфины и некоторые киты. Этот факт свидетельствует о том, что вокальная имитация свойственна не только людям. Кроме того, он еще раз подтверждает, что способность к вокальной имитации наследована людьми не от приматов. Более вероятно, что вокальная имитация развивалась у людей, некоторых птиц и некоторых морских млекопитающих независимо друг от друга. Вышеизложенное представляет относительно полный ответ на вопрос, как эволюционировала языковая способность?
Обращаясь к вопросам адаптации, мы можем охарактеризовать взаимосвязи между функциональной организацией и генетическим результатом. До какой степени способность к звуковому подражанию обеспечивает преимущества для отбора с точки зрения воспроизведения вида? Причем звуковое подражание может использоваться в различных контекстах — для усвоения лексики родного языка, в том числе и диалектной, для копирования каждого слова родителей — их манеры говорить, иногда даже их раздражения. Какой из первоначальных факторов оказывал наибольшее давление на селекцию? Для чего в первую очередь развивалась вокальная имитация и в чем заключается ее теперешняя польза? Ответы на эти вопросы отличаются неопределенностью. Хотя мы нисколько не сомневаемся в повседневных преимуществах имитации, особенно важна ее роль в сохранении разных диалектов, формировании традиций и т. д., все же неясно, почему эта способность развилась у одних групп животных, а не у других.
Стремясь охарактеризовать способности к языку, мы обсудили три относительно независимых вопроса. Однако каждый из них требует использования своей системы доказательств. Например, лингвисты выявляют так называемые «глубинные структуры», лежащие в основе построения предложений. С этой целью они используют суждения о правильности грамматической формы, сравнивают различные языки, чтобы показать общие абстрактные принципы, которые проявляются через очевидные различия. Возрастные психологи изучают способы усвоения языка, пытаясь установить, достаточен ли релевантный лингвистический «вход», чтобы объяснить итоговый результат. Нейропсихологи изучают пациентов с избирательными мозговыми травмами, выбирая случаи со специфическими аспектами нарушения речи при сохранности всех других или, напротив, случаи, когда речь остается сохранной, а другие познавательные способности снижены. Специалисты в области когнитивной нейронауки используют методы визуализации такого типа, как функциональный магнитный резонанс (fMRI), чтобы понять, какие области мозга участвуют в процессе обработки речи, и охарактеризовать схему органа речи и языка. Эволюционные биологи исследуют, какие аспекты языковой способности являются общими для человека и для других видов, пытаясь точно определить, какие из них могли бы объяснить столь мощные различия в выразительной силе нашей коммуникации и коммуникации у животных. Математические биологи используют модели, которые помогают исследовать, как различные механизмы обучения влияют на усвоение языков, или выявить условия, ограничивающие эволюцию универсальной грамматики. Это междисциплинарное сотрудничество способствует подлинному постижению природы языка. Мы начинаем понимать, что означает — знать конкретный язык и уметь использовать его при взаимодействии с миром.
Совместные усилия ученых, принадлежащих разным научным школам, направлены на изучение нашей моральной способности. Теперь мы готовы оценить и развить творческие идеи Ролза, особенно его лингвистическую аналогию. Я представляю вам «создание Ролза», обладающее механизмом, который позволяет выносить моральные вердикты, основанные на бессознательных, недоступных для разума принципах. Это существо с моральными инстинктами.
Грамматика действия
Один из способов применения лингвистической аналогии к моральной способности состоит в том, чтобы обсудить те же вопросы, которые Хомский и другие специалисты в области генеративной грамматики ставили для языковой способности. Вот как Ролз оценивал эту аналогию.
Прежде всего целесообразно провести сравнение с проблемой описания чувства грамматической правильности, которой мы обладаем, строя предложения на родном языке. В этом случае цель состоит в том, чтобы охарактеризовать способность опознавать правильно построенные предложения, формулируя четко выраженные принципы, на основе которых устанавливаются те же самые различия, которые осуществляет носитель языка. Это сложное и еще не завершенное исследование, как известно, требует теоретических построений, которые далеко опережают ситуативные требования доступного нам грамматического знания. Сходное положение дел, по-видимому, сложилось и в философии морали. Нет оснований полагать, что наше чувство справедливости можно адекватно охарактеризовать в соответствии со знакомыми предписаниями здравого смысла или извлечь из очевидных принципов обучения. Правильное объяснение моральных способностей, конечно, будет включать принципы и теоретические построения, которые существуют вне норм и стандартов, на которые ссылаются в повседневной жизни.
Параллельно с использованием лингвистами грамматически правильных суждений с целью выявить некоторые из принципов языковой компетентности исследователи морального поведения могли бы начать с использования этических суждений, чтобы раскрыть некоторые из принципов, лежащих в основе наших суждений о нравственно допустимых действиях. Грамматически правильные суждения появляются спонтанно, быстро и практически без раздумья. Суждения этики должны были бы возникать точно так же, но базироваться на нравственно релевантных действиях. Тем же самым способом, которым грамматически правильные суждения появляются на основе принципов и параметров универсальной грамматики, этические суждения созданий Ролза появляются на основе универсальной грамматики морали, содержащей общие принципы наряду с культурно-специфичными параметрами. Исходя из этой логики, можно утверждать, что каждая культура строит собственную моральную грамматику. Однако разнообразие культурно-специфических вариантов моральной грамматики имеет границы, которые определяются общими принципами.
Моральная грамматика зрелого индивидуума позволяет ему подсознательно порождать и постигать безграничный диапазон допустимых и обязательных действий в пределах родной культуры, опознавать насилие, когда оно возникает, и интуитивно предугадывать наказуемые нарушения. Как только индивидуум осваивает определенную моральную грамматику, другие моральные грамматики могут стать для него непостижимыми, как китайский язык для коренного носителя английского языка.
Чтобы разъяснить взаимосвязи между универсальностью и культурными разновидностями, рассмотрим акт детоубийства. Для американцев это варварский акт. С их точки зрения, людям, совершающим подобные действия, требуется специальная обучающая программа по охране детства. Для эскимосов и представителей некоторых других культур детоубийство является нравственно допустимым, и его можно оправдать на основании ограниченных ресурсов и других аспектов воспитания и выживания. Если две культуры видят мир через диаметрально противоположные моральные линзы, то наши этические ценности относительны, соотносятся с признаками местной культуры и могут свободно меняться. Нет никакой абсолютной морали, никаких истин, никакого универсума.
Эскимосы могли бы выглядеть как бессердечные, не заботящиеся о детях родители. Но при таком подходе исчезает то, что является универсальным для всех людей, включая американцев и эскимосов: забота о детях — универсальный моральный принцип. Во всех культурах общепринята родительская забота о своем потомстве. Во всех культурах издевательства над младенцами в форме развлечения или спортивного мероприятия запрещаются. Межкультурные различия обнаруживаются в условиях, которые делают допустимыми исключения из правил, в том числе и условия отказа. Дело объясняется просто: наша моральная способность «оборудована» универсальным набором правил, а каждая культура устанавливает специфические исключения из этих правил. Мы хотим понять универсальные аспекты наших моральных суждений так же, как их разновидности, выяснив при этом, что учитывается и что ограничивается.
Создание Юма утверждало бы, что универсальность возникает на основе нашей общей способности не только переживать эмоции, но и испытывать тот же самый вид эмоций в определенных контекстах. Причина, почему каждый нашел бы нравственно неприемлемым наблюдать или представлять взрослого, бьющего беспомощного младенца, состоит в том, что каждый испытал бы отвращение в этом контексте. Наш общий эмоциональный кодекс порождает общий моральный кодекс. Культурные вариации появляются, потому что отдельные культуры воспитывают специфические моральные представления, используя для этого образование и другие факторы, имеющие эмоциональный компонент. Получив аффективную окраску, подпитываемую неосознаваемыми эмоциями, ответы на нарушения морали бывают быстрыми и лишенными рефлексии.
Ролзовские создания отвечают примерно так же, как юмовские, но полагаются на причины и последствия действий, а не на эмоции.
Мы можем использовать в своих интересах эту грубую характеристику созданий Ролза и Юма, так же как их более отдаленных родственников, созданий Канта, чтобы построить три общие модели формирования наших моральных суждений. Эти модели абстрагируются от сложности реальных жизненных ситуаций, чтобы точно определить некоторые из существенных компонентов в процессе построения морального суждения.
Модель 1 описывает архетипическое создание Юма. Здесь, после восприятия и предполагаемой классификации действия или случая, возникает эмоциональный ответ, который немедленно порождает моральное суждение. Мы видим одного человека с ножом, другой человек — мертвый, у его ног, и мы классифицируем ситуацию как убийство, действие, которое порождает отрицательное чувство, приводящее к суждению «запрещено». Это этическое требование касается природы специфических действий, требование, которое возникает при объединении любого подобного действия и классификации по критерию «добро» или «зло». Эмоция обеспечивает прочность объединения. Повреждение мозговых областей, вовлеченных в эмоциональную обработку, вызвало бы полный распад моральных суждений, потому что моральные суждения созданий Юма обусловлены эмоциями.
Модель 2 — гибрид между созданиями Юма и Канта, смесь бессознательных эмоций и некоторых форм принципиального и сознательного рассуждений, возможно основанных на прагматических следствиях или доступных этических правилах.
Эти две системы могут сходиться или расходиться в своих оценках ситуации. Если они расходятся, то должен включиться некоторый другой механизм, чтобы решить конфликт и сформулировать суждение. Блокировка чувств неправильна, но иногда допустима, если позволяет получить больший позитивный эффект. Повреждение центров мозга, обеспечивающих эмоции, вело бы к распаду только тех аспектов моральных суждений, которые зависят от эмоций, оставляя холодное, преднамеренное рассуждение, чтобы решить остальное. Наоборот, повреждение частей мозга, участвующих в обеспечении осознанных рассуждений, привело бы к суждениям, которые игнорируют последствия, сосредоточиваясь вместо этого на правилах, диктующих, какие действия являются допустимыми, а какие — нет.
Модель 3 характеризует создание Ролза. В отличие от двух других, восприятие действия или случая вызывает анализ причин и последствий, которые, в свою очередь, актуализируют моральное суждение: разрешено, обязательно, запрещено. Эмоции, если они играют роль, включаются после вынесения суждения. Человек не намеревался использовать убийство с определенной целью — получить больший позитивный результат, скорее это было предсказуемое последствие. Его намерение состояло в том, чтобы спасти пятерых посредством нанесения вреда одному, и уничтожение одного было единственным решением.
Изучение побуждений или оснований действия, наряду с исследованиями преднамеренных и предсказуемых последствий, обеспечивает эмпирические материалы, которые могут иметь прямое отношение к характеристике нашей моральной способности. Функции эмоций в том, что они могут так или иначе модулировать наши действия. Другими словами, под контролем эмоций находится только то, что мы фактически делаем, а не то, что мы понимаем или воспринимаем как нравственно допустимое. В отличие от других «игрушечных» моделей, повреждение центров, отвечающих за эмоции, не имеет никакого воздействия на моральные суждения созданий Ролза. Эмоции возникают в соответствии с этими суждениями, но не вызываются ими. Психопаты представляют случай для проверки этой идеи. Они, как кажется, могут формулировать нормальные моральные суждения, но вследствие недостатка адекватных эмоций ведут себя неправильно, совершая нравственно недопустимые действия.
Только научное доказательство в противоположность философской интуиции может определить, какая модель является правильной. Однако в любом случае важно иметь все варианты, сведенные вместе и открытые для критического осмысления. До сих пор не было никакого серьезного обсуждения идей, связанных с созданием Ролза (модель 3). Чтобы заняться этим, мы должны достигнуть уровня детализации, сопоставимого с тем, который присущ современным работам по лингвистике, извлекая принципы, которые могут объяснить (с помощью соответствующей терминологии), как мы воспринимаем действия и события, их причины и моральные последствия для себя и для других.
Способность к языку подразумевает умение различать входные дискретные элементы, которые могут быть объединены, в том числе повторно, чтобы создать бесконечное разнообразие значимых выражений: фонем (термин лингвистики) — для индивидуумов, которые слышат, знаков — для тех, кто глух. Когда одна фонема объединена с другой, может образоваться слог. Когда объединяются слоги, они могут создать слова. Когда слова объединены, они могут создать фразы. А когда объединены фразы, может возникнуть «Илиада», «Происхождение видов» или журнал «Псих».
Действия, кажется, существуют в параллельной иерархической Вселенной. Подобно фонемам, многим действиям недостает смысла. Будучи объединены, действия часто приобретают значение. Подобно фонемам, когда действия объединены, они не смешиваются между собой: индивидуальные действия сохраняют свою целостность. Когда действия объединены, они могут выступать в роли целей субъекта, его средств и последствий другого действия или пропуска действия. Когда некоторое число мелких целей объединяются, могут появиться весьма значительные события, включая, например, балет «Щелкунчик», Мировые серии (национальный чемпионат США по бейсболу) и гражданскую войну. Иерархическая структура действий предполагает, что этика базируется на системе общих принципов или правил, а не является списком определенных примеров. Оценивая агрессивное нападение Джона на Фреда, согласно принципу, мы перечисляем ролевые функции, или переменные, такие как СУБЪЕКТ, ДЕЙСТВИЕ, ПРИЕМНИК, ПОСЛЕДСТВИЕ, МОРАЛЬНАЯ ОЦЕНКА. Например, запись в соответствии с принципом можно прочитать так: СУБЪЕКТ — УДАРЫ — ПРИЕМНИК — БОЛЬ — НЕПОЗВОЛИТЕЛЬНО. Вопрос о том, храним ли мы также информацию о Джоне, нападении и в особенности о Фреде, — это уже другая история.
Анализируя содержание принципа, мы получаем вторую параллель для сравнения с языком: чтобы достичь присущего ему безграничного диапазона выразительности, принципы нашей моральной способности должны иметь конечный набор элементов, которые можно повторно объединять в новые, значащие единицы или принципы. В языке мы неоднократно объединяем слова в сочетания более высокого порядка, образуя из них фразы и целые тексты. Применительно к нравственному закону — мы повторно объединяем действия, их причины и следствия.
Подобно Хомскому, Ролз предположил, что нам, вероятно, придется изобрести абсолютно новый набор понятий и действий, чтобы описать всеобщие моральные принципы. Наши формулировки всеобщих правил, в основном опирающиеся на здравый смысл, оказываются не в состоянии усвоить исчисления разума, до известной степени так же, как изучение школьной грамматики не может обеспечить овладение принципами, которые являются частью нашей языковой способности. Например, все перечисленные ниже действия, как правило, запрещаются: убийство, причинение боли, воровство, обман, мошенничество, нарушение обязательств и прелюбодеяние.
Из этих моральных правил, как и из других правил, есть исключения. Так, убийство вообще запрещается во всех культурах, но в большинстве из них, если не во всех признаются условия, при которых убийство разрешается или может быть оправданным: война, самозащита, невыносимая боль вследствие болезни. Некоторые культуры даже сохраняют условия, при которых убийство является обязательным. Так, в ряде арабских стран, если муж застает жену на месте преступления, родственники жены должны убить ее, таким способом смывая позор семьи. Но что делает эти правила всеобщими? Какие аспекты этих правил подвержены культурным изменениям? Действительно ли правила устанавливают отношения между сущностью релевантных действий (например, НАНЕСЕНИЕМ ВРЕДА, ПОМОЩЬЮ), их причинами (например, НАМЕРЕННЫЙ, СЛУЧАЙНЫЙ) и следствиями (например, ПРЕДОПРЕДЕЛЕННЫЙ, ПРЕДСКАЗУЕМЫЙ)? Есть ли здесь скрытая взаимосвязь или принципы действуют бессознательно и лишь поддаются обнаружению средствами науки? Если, как интуитивно полагал Ролз, аналогия между моралью и языком допустима, то наши объяснения, основанные на здравом смысле, будут недостаточны, потребуется более глубокий поиск скрытых принципов. Этот поиск раскроет набор принципов, которые подсознательно направляют наши моральные суждения о допустимом, обязательном и запрещенном действии.
Как развивается моральная способность? Чтобы ответить на этот вопрос, мы должны понять принципы, руководящие суждениями взрослого. Описав эти принципы, мы можем изучать, как они приобретены. Для этого необходимо выяснить ряд вопросов. Окружение ребенка обеспечивает достаточное количество информации, чтобы строить моральную грамматику, или ребенок обнаруживает компетентность, которая не зависит от особенностей среды? Приобретаем ли мы наши природные моральные нормы легко и без наставления или в результате кропотливых попыток запомнить детали новых традиций культуры? Есть ли критический период для приобретения наших моральных норм?
На самом основном уровне должны существовать какие-то врожденные способности, которые позволяют каждому ребенку строить определенную моральную грамматику. Никакие другие известные нам биологические виды не строят сложных моральных систем. Нечто уникальное, присущее умственным способностям человека делает возможным это строительство из поколения в поколение. Но в итоге мы хотели бы знать, за счет чего некоторые моральные системы поддаются обучению и что делает некоторые виды опыта нравственно релевантными? Здесь мы сталкиваемся с самым значительным вызовом в наш адрес, особенно по контрасту с достижениями в лингвистике. В отличие от армии лингвистов, которые обеспечили большие и содержательные списки того, что люди на различных языках говорят и понимают, нам не хватает сопоставимого каталога действий людей и их суждений в нравственно релевантных ситуациях. В отсутствие такой информации и в совокупности с набором описательных принципов, которые могут объяснять только сложившуюся систему представлений, трудно решить, с чем может ассоциироваться проблема развития. Вопросы приобретения знания в полном объеме можно поднимать только тогда, когда мы понимаем, что есть «зрелое (дефинитивное) состояние».
Как эволюционировала моральная способность? Как и в случае с языком, мы можем обратиться к этому вопросу, подразделяя моральную способность на ее составляющие и затем исследуя, какие компоненты являются общими для человека и других видов, а какие являются специфическими только для нашего вида. Осуществив это разделение, далее мы можем задаться вопросом, уникальны ли «человеческие компоненты» для системы морали или являются общими и для других систем познания? На вопрос об уникальности морали человека мы отвечаем, изучая других животных, на вопрос об уникальности нравственного закона мы отвечаем, изучая другие системы познания, анализируя, как они работают и как они развивались.
Один из способов охарактеризовать моральную компетентность животных состоит в том, чтобы исследовать их ожидания по отношению к тем, кто следует правилам, и к тем, кто их нарушает; установить, чувствительны ли они к различию между намеренным и случайным действием, испытывают ли они некоторые из морально релевантных эмоций и, если так, какую роль эти эмоции играют в их решениях. Если животное не способно различать намеренное и случайное, тогда оно будет воспринимать все следствия одинаково, не обращая внимания на их происхождение. Наблюдение за событием, когда шимпанзе случайно падает с дерева и ранит одного из стаи, будет эквивалентно наблюдению за событием, когда шимпанзе прыгает с дерева, чтобы нанести вред одному из стаи. Поведение животного, которое целенаправленно протягивает часть своей пищи другому, нельзя будет отличить от поведения животного, которое, потянувшись, чтобы достать пищу, случайно роняет часть ее на колени другого животного. Обнаружение параллелей так же важно, как обнаружение различий, поскольку и те, и другие освещают траекторию нашей эволюции, особенно то, что мы унаследовали и что изобрели сами.
Подобно всем другим областям знания, наше моральное знание развивалось отнюдь не в нервно-психическом вакууме, в изоляции от других процессов. Более того, наше моральное поведение зависит от других систем психики. Таким образом, то, что мы собой представляем, есть результат взаимодействия процессов двух видов. Во-первых, это процессы, специфические для этики, во-вторых, неспецифические процессы, которые играют важную поддерживающую роль. Например, мы были бы не в состоянии оценить моральное значение действия, если бы каждый случай, воспринятый или предполагаемый, мгновенно исчезал из памяти, не имея паузы для оценки. Основываясь на этом соображении, было бы неправильно считать, что память — определенный компонент нашей моральной анатомии. Память обеспечивает многие стороны нашей жизни, включая обучение игре в теннис, и впечатления о первом концерте рок-музыки, и представления о запланированных каникулах на побережье Карибского моря. Некоторые из этих воспоминаний касаются специфических аспектов нашей личной жизни (автобиографическая информация о первом посещении дантиста). Некоторые воспоминания связаны с более ранними переживаниями (эпизодически возникающее ощущение запаха яблочного пирога, испеченного матерью), некоторые присутствуют в долгосрочном хранении (например, дорога к дому), а другие хранятся недолго (номер телефона от оператора). Конечно, благодаря воспоминаниям, также сохраняется информация о нравственно запрещенных действиях, мысли о них вызывают некомфортные ощущения, мы оцениваем, что нужно изменить, чтобы улучшить наше моральное состояние. Поэтому наши системы памяти — часть «команды поддержки» для моральных суждений, но они не являются специфическими для моральной способности.
Подобно памяти, наши концептуальные представления о верованиях, желаниях и целях других также фигурируют в процессах, связанных с моралью и не связанных с ней. Рассмотрим различия между намеренным и случайным действием. Эти различия — часть нашего здравого смысла, житейских представлений о разуме других, включая такие психические конструкты, как вера, желание и намерение.
Мы делаем заключение об этих невидимых свойствах психики, основываясь на косвенных показателях (например, куда ктото смотрит, или чего добивается, или где кто-то был). Многие моральные различия зависят от способности улавливать различие между намеренным и случайным действием, даже при том, что это различие не является специфическим для сферы морали. Чем отличаются фразы: «Джо намеренно наносит удар Джону» и «Джо случайно наносит удар Джону»? Лингвистически четыре из пяти компонентов идентичны. Те же самые индивидуумы вовлечены в обе ситуации, и действие — удар — то же самое. Если мы можем раскрыть причину действия Джо, то мы припишем ему ответственность при условии, что он ударил Джона намеренно. Напротив, если Джо нанес удар Джону случайно, то, хотя последствия для Джона могут быть те же самые, мы, возможно, не захотим признать Джо ответственным за это.
Способ наших суждений о нравственной стороне чьих-либо действий может также повлиять на наше определение причины действия. Существует взаимодействие между более общей житейской психологией и более специализированной психологией морали. Рассмотрим следующий сценарий.
Вице-президент компании пришел к председателю правления и сказал: «Мы думаем о запуске новой программы. Она поможет нам увеличить прибыль, но программа небезопасна для окружающей среды». Председатель правления ответил: «Меня вообще не заботит состояние окружающей среды. Я хочу только одного: получить как можно больше прибыли. Давайте запускать новую программу». Они начали реализацию новой программы, будучи достаточно уверены в том, что окружающей среде она нанесет вред.
Когда испытуемые отвечают на этот вопрос, они, как правило, говорят, что председатель заслуживает осуждения, потому что он намеренно причинил вред окружающей среде. Напротив, когда они читают фактически идентичный сценарий, в котором слово «вред» заменяется на слово «польза» и слово «обвинение» заменяется на слово «одобрение», они обычно говорят, что председатель правления заслужил небольшую похвалу, хотя его действия не ставили целью принести пользу окружающей среде. В основе этих сценариев общий вопрос: воспринимается ли побочный эффект действия как преднамеренный или нет? В этих случаях — явная асимметрия. Когда побочный эффект действия дает отрицательный результат, люди с большой готовностью говорят о том, что исполнитель причинил вред. Ситуация выглядит иначе, когда результаты — положительные или полезные. Недавние эксперименты показали, что такие эффекты наблюдаются у детей уже с трехлетнего возраста. Эти данные заставляют предполагать, что мы обладаем способностью с большей вероятностью воспринимать действия как преднамеренные, когда они нравственно плохи, чем тогда, когда они нравственно хороши.
Позвольте мне дать еще одну заключительную иллюстрацию, чтобы завершить обсуждение процессов, которые являются необходимыми для наших моральных суждений и поведения, но не специфичны для этики. Наши эмоции и мотивационные побуждения связаны с нашими моральными суждениями и действиями, но не являются специфичными для морали.
Мы испытываем страх и радость по поводу многих вещей, которые не имеют никакого морального значения, включая боязнь змей и радостную удовлетворенность от нашей работы или рожка мороженого. Однако, как и в случае различения преднамеренного и случайного, небольшое изменение в контексте жизненной ситуации может изменить значение этих базисных эмоций, придать им моральное значение. Например, наблюдателю кажется, что есть что-то неправильное (по отношению к морали) в поведении мужчины, наслаждающегося рожком мороженого, который он только что отобрал у ребенка. Поскольку ребенок плачет, мужчина должен чувствовать себя плохо, потому что он сделал нечто непозволительное. Если эти эмоции вызваны нравственно релевантными действиями, то они должны быть частью моральной способности. Это классическое представление возвращает нас назад, по крайней мере к Юму, а в настоящем отмечено социальным психологом Джонатаном Хайдтом, который предполагает, что мы «снабжены» четырьмя семействами моральных эмоций:
(1) другой — осуждаемый: презрение, гнев и отвращение;
(2) осознающий себя: стыд, смущение и вина;
(3) другой — страдающий: сопереживание;
(4) другой — восхваляемый: благодарность и восхищение.
Эти моральные эмоции управляют всем. От них зависят наши интуитивные представления о том, что является правильным или неправильным и что мы должны или не должны делать.
Невозможно отрицать, что мы нередко испытываем чувство вины, сострадания или благодарности, что эти эмоции возникают в контексте морального поведения, реального или воображаемого, изменяя состояние и психики, и всего организма. Эти переживания, однако, оставляют открытыми два вопроса: каковы пусковые механизмы этих эмоций и когда они возникают в ходе моральной оценки? Для того чтобы эмоция возникла, нечто должно ее вызвать. Некоторая система в мозге должна опознать планируемое или законченное действие и оценить его с точки зрения последствий. Когда эмоция проявляется в контексте, описываемом как морально релевантный, оценочная система идентифицирует действие, которое часто касается человеческого благополучия — или собственного, или чьего-либо другого.
Активация мозговой системы, которая воспринимает действие и, очевидно, дробит непрерывный поток событий на части со специфическими причинами и последствиями, должна предшествовать возникновению эмоциональной реакции. Например, мы плохо себя чувствуем, когда наше действие причинило комуто вред, вызвало у кого-то стресс, привело к чьей-то потере. Появляется знакомое вам переживание, мы называем это чувство виной.
Обычно мы судим об этом действии как о неправильном или непозволительном. Я не отрицаю чувств. Но я действительно оспариваю причинную роль, приписанную нашему чувству. Вина могла бы вызвать наши суждения, но и сама могла бы явиться следствием наших суждений. То же самое может быть верно в отношении других моральных эмоций. Позднее у меня будет намного больше возможностей, чтобы обсудить это. Пока единственный имеющий отношение к делу факт — то, что наши эмоции не являются специфичными, специализированными компонентами моральной способности.
Наша моральная способность позволяет каждому нормально развивающемуся ребенку приобрести любую из существующих систем этики. Ниже приводится грубый эскиз моральной анатомии создания Ролза, его сущности и принципиального устройства. Это описание является непосредственным следствием лингвистической аналогии, взятой по ее номиналу. Это — дорожная карта, путеводитель, чтобы двигаться дальше по страницам этой книги.
Анатомия моральной способности создания Ролза
1.Моральная способность состоит из набора принципов, которые направляют наши моральные суждения, но строго не определяют, как мы действуем. Принципы составляют универсальную моральную грамматику, видоспецифический признак.
2.Каждый принцип обеспечивает автоматическое, быстрое суждение, касающееся нравственно допустимого, обязательного или запрещенного.
3.Принципы недоступны сознательному пониманию.
4.Принципы оперируют переживаниями, которые не зависят от их сенсорного происхождения, включая воображаемые и чувственные визуальные картины, слуховые события и все формы языка: разговорного, письменного и знакового.
5.Принципы универсальной моральной грамматики являются врожденными.
6.Усвоение врожденной моральной системы осуществляется быстро и легко, не требуя никакой инструкции. Содержание врожденной морали устанавливает ряд параметров, рождающих специфические моральные системы.
7.Моральная способность ограничивает диапазон возможных и устойчивых этических систем.
8.Принципы универсальной моральной грамматики присущи только человеку и являются специфическими только для моральной способности.
9.Чтобы функционировать необходимым образом, моральная способность должна взаимодействовать с другими способностями разума (например, способностью к овладению языком, зрительным восприятием, памятью, вниманием, эмоциями, верованиями), некоторые из них свойственны только людям, иные являются общими для человека и для других видов.
10.Поскольку моральная способность основывается на специализированных мозговых системах, повреждение этих систем может привести к отдельным нарушениям в моральных суждениях. Повреждение областей, вовлеченных в поддержку моральной способности (например, эмоций, памяти), может вызвать нарушение моральных действий, т. е. того, что индивидуумы фактически делают, в отличие от их понимания того, что некто должен сделать.
Особенности 1—4 — это в значительной степени характеристики способности в ее уже сложившемся виде, которую здоровые взрослые люди хранят в форме бессознательного и недоступного морального знания.
Особенности 5—7 — это в большей степени характеристики развивающиеся, которые определяют проблему приобретения системы морального знания, включая видовые признаки и культурные влияния.
Особенности 8—10 отражают эволюционные проблемы, включая уникальность нашей моральной способности и ее развитой структуры.
В целом это анатомическое описание обеспечивает схему для характеристики нашей моральной способности.
Я представил грубый эскиз того, как мы должны характеризовать моральную психологию в свете наших знаний о языке. Основываясь на характеристике языковой способности, введенной Хомским, которую развивали и критиковали несколько поколений лингвистов, теперь мы готовы следовать за этой традицией и изучать природу нашей моральной способности. Аналогия с языком будет стратегически полезна, вынуждая нас обращаться к новым вопросам о природе морального знания. Аналогия также покажет глубокие параллели между этими областями, в той же мере как и новые представления об их различиях. Различий следует ожидать, исходя из их очевидных функций: мораль зависит от беспристрастности оценки, язык — нет; мораль регулирует социальные взаимодействия, в то время как язык вносит свой вклад в этот процесс, но также обеспечивает трансляцию наших мыслей. Углубляясь в принципы, лежащие в основе обеих систем, мы раскроем то, что является общим для них и что — уникальным, как каждая область знания эволюционирует и естественно развивается у каждого ребенка.
Я также намеренно оставил одну проблему открытой и поддающейся толкованию, по крайней мере, двумя способами: являются ли создания Канта, Юма и Ролза в совокупности частью нашей моральной психологии или создания Ролза действуют в одиночку, так сказать, солируют, а создания Канта и Юма вмешиваются, когда мы решаемся на действия, соответствующие нашим моральным убеждениям? Я не буду говорить о выборе между этими возможностями здесь, потому что должен обеспечить необходимые доказательства. Ответ будет получен в дальнейшем.