Лера и Уля любили посидеть у костра вместе с папой и дедушкой. Вечернего костра ждали с нетерпением. Утром и днём у дедушки и у папы находились разные-всякие дела. Папа зарывался в свои карты, рисовал, чертил. А дедушка сегодня в тайгу, а завтра в деревню, вниз, к реке. В тайгу, правда, сходили раз-другой вместе, и дед показывал голубичники в западушках, малинники в россыпях, заповедники груздей и урочища рыжиков.

— Богато у меня тут, — приговаривал дед Савося, — вон, внученьки, какая у меня кладовая — таёжная, — и поводил ружьём вокруг, — всё, что в сопках и в тайге, всё, что в речках и в небе, — то моё…

Попробуй обойди всю тайгу, ей конца-края нет! А дед Савося ходил легко, пружинистой походкой и нисколько не уставал!

Бывало и так, что сёстры вдвоём кружили вокруг сайбы, доходя лишь до ближнего ключика за тальником или до черёмушника пониже сайбы — дальше запрещалось. Да и самим было боязно: «трр», «шррр», «фьють» — над головой, под ногами, за кустом.

У костра было тепло и сытно. У деда Савоси получались вкусные овощные похлёбки, и пшённая каша с дымком, и жаренный толстыми кусками таймень, и пресные лепёшки на чёрной, поместительной сковородке.

Ешь, грейся да слушай дедушкины россказни.

И забываешь, что дед «ненастоящий» — без бороды и усов. Зато какая трубка у деда Савоси: короткая, круто изогнутая, а черен переходит в чашечку в виде угловатой медвежьей головы. Дед редко дымит, чаще просто посасывает мундштук, как конфетку. Дымит папа. Сидит, поджав длинные ноги, сигарета меж худых тонких пальцев, щурится, думает о своём. Как же, он здесь, с ними, а его экс-пе-ди-ция там, где-то на Севере. Зато уж Лера с Улей привяжутся к деду:

— Почему того куличка зовут перевозчиком? А ту птичку — каменной плясуньей? А вон ту — горихвосткой?

Дед подумает, пососёт трубку и не торопясь:

— Потому перевозчик: с бережка на бережок летает низко-низко, чуть воды не касаясь, будто кладь перевозит, боится уронить… А у горихвостки, как воспарит, рыжий хвост пламенем на солнце — ну, жар-птица! Теперича каменка. Весь секрет имени — в каменьях гнездится, а сама собой вертлявая, беспокойная, с приплясом…

Ни про зверя, ни про птицу плохое не скажет — все у него замечательные! Пососал трубку в раздумье и наставил её мордастую страшенную голову на девочек:

— Вот медведь, да? Тихий зверь, какая еда ему всласть? Ему бы луковицы лилии-сараны подкопать, на ягодниках попастись, жучков-личинок из-под камушков слизнуть… Раз меня, спящего, обнюхал да ветками забросал, чтоб кто меня не затронул, не обидел, и пошёл дальше по своим делам… А то идёт по тропке навстречу, а у меня к нему никакого разговора, ухнешь либо палкой по стволу — он взовьётся и стреканёт в глухомань, и я ему ни к чему!

Так же про рысь, про тигра, про кабана, про лося — все тихие, смиренные, не звери, а сущие ангелочки. Только и мечтают прогуляться по лесу в своё удовольствие или в зоопарк попасть! Хоть всех в гости зови в сайбу или к костру!

А сегодня с утра разговор об одном: как бы речка не вздыбилась, было такое «залонись» — то есть в позапрошлом году.

— Залонись, — так выразился дед, — чуть не половина деревни сплыла низом по течению. А сюда на взгорок, ко мне на квартиру, почитай, всё зверьё сбежалось из всех падей и западинок, изо всех нор и гнездовищ — хоть руками хватай!

И, разок пыхнув трубкой, дед осуждающе поглядывает вниз по угору, будто видятся ему там, меж берегов, потемнелая, вспухшая река и плывущие по ней стайки, заплоты, дома, мычащие коровы, блеющие козы и голосящие петухи. Так Уле представляется то наводнение. Которое — залонись.

У костра замолчали. Сёстры, переглянувшись, тихонько встали с чурбачка и скользнули вдоль посеревшей бревенчатой стены по ту, заднюю, сторону сайбы.

Там, у глухой стены, пачкой были сложены оструганные доски — дед собрался покрыть ими земляной пол сайбы. Очень на них девочкам удобно: ровные, гладкие, широкие, мягко пружинят — и посидеть, и побегать, и покачаться. А то натащат сюда кукол, карандашей, лопаток да совочков, книжек с картинками…

А в десяти шагах от избёнки там и сям кучи валежника, лохматые и встрёпанные, — дед пособрал по лесу к зиме сухих сучьев, веток, тонких сохлых стволов, — полукружьем высятся, отгородив сайбу от тайги. Вроде дворик получился, тихий, зелёный, укромный, непохожий на их городской двор при каменном пятиэтажном доме…

За спиною у девочек таёжное жильё, костёр, у костра приглушённые голоса папы и деда Савоси — спокойствие и защита за спиной, а впереди, за двором, за валежником, тайга: лиственницы, россыпи камней, кусты жимолости, смородины, ползучие ветки кедрового стланика. И в тех густых зарослях — птичьи гнёзда, тёмные дупла, звериные хитрые норки, затаённые берлоги, там уханье сов, рёв медведей, вой волков, щёлканье, свист, попискиванье…

Манят узкие, чуть приметные тропки, по ним дед осенью ходит к своим плашкам и кулёмкам — самодельным деревянным ловушкам с приманкой для белок, соболей, куниц, колонков…

Манят, где узкие или широкие, где глубокие или чуть приметные, следы — меж кустов, под нависающей хвоей и листьями, у ключа, — медвежьи следы, кабаньи, рысьи, волчьи…

Оттуда сверху, из-за чащи ветвей, из-под каменных россыпей, дышало на них тяжёлым, близким, прерывистым дыханием и глядело на них раскосым осторожным глазом таёжное зверьё — где-то крадутся, где-то притаились, где-то дремлют, — и у сестёр замирало сердце от каждого лесного шороха: «Сохатый? Секач? Росомаха?»

И они жались друг к другу, хватались за своих кукол, замирали, вбирая голову в плечи, чтобы быть ещё незаметней под прикрытием бревенчатой замшелой стены старой сайбы и высоких куч сухого валежника на границе дворика…

— Ты слышишь, Лер? — сказала младшая. — Шумит.

Сквозь густую чащу хвои и листьев, деревьев и кустов снизу, от реки, доносился равномерный, тягучий, непрерывный рокот, будто там проходили длинные, бесконечные поезда без остановок, без замедления, одним ровным ревущим и гудящим ходом.

— Никак не пойму, — сказала, опустив глаза, Лера и дотронулась до Улькиного колена. — Там дожди, за хребтом, а здесь река вздувается. Как это может быть? Непонятно. — И пожала толстым плечом.

Старшая спрашивала младшую, небось знала, что у той ответ всегда на губах. Но будто спрашивает одно, а ответ хочет получить на другое, так у неё вдруг погрустнело лицо. И она всё глядит-глядит на сестру.

— Вот, — засмеялась Уля, и развела руками, и вдруг стала неуловимо похожа на маму, — а ещё первый класс кончила! Это потому что у тебя целых две четвёрки. Думать надо!

Вид мамин, а слова папины — подхватила! — тёмные глаза блестят, точно капельки росы на солнце.

— Ну и ладно. Что же ты-то надумала?

— Очень просто: там дождь льётся-льётся, воды всё больше-больше, места в реке не хватает, волна на волну садится, волна на волну находит, волна волну погоняет — и вода плывёт сюда, к нам… Ну, чего испугалась, ноги поджала! А я не боюсь, вот! Никого не боюсь, вот. Вот. Ни воды, ни зверей — никого!

И Уля, вскочив на доску-скамейку, с вызовом сестре, реке, тайге, зверям затянула во весь тонкий и звонкий свой голос:

Яблоки-веники, Весело мне, Весело мне. Я скачу на коне!

И шальные глаза у нее блестели, точно тёмные стекляшки на ярком солнце. Чёрные брови играли, смуглые щёки сияли, как смола на свету. Не надо, Лера, не надо, говорили Улины глаза и говорила её песня, я ведь знаю, о чём ты. Ещё слово, и мы с тобой вместе заплачем. И папа прибежит: «Что с вами, девчонки?» И всем будет тошнёхонько… Там дожди, за хребтом, откуда они приехали, дожди там… И дожди поливают холмик на горке… Перед отъездом они пришли туда и укладывали цветы, много цветов… Там, в городе, на горке… Не будем об этом, Лера…

— Уля! — шёпотом сказала Лера. Она глубоко вздохнула и задержала дыхание. — Уля! — выдохнула она, серо-синие папины глаза её округлились.

Но Уля лишь тряхнула прямыми длинными волосами, плотно зажмурила глаза, голос напрягся до последней жилки:

Яблоки-веники, Вихрем лечу, Вихрем лечу, Куда захочу!

Нет, дело не только в том, что Уле нравится эта летучая, озорная песня, куда-то, неизвестно куда зовущая, и не только в том, что она сама любит вихрем по первому зову, без раздумий… Маленькая была — папа недавно у костра говорил-посмеивался, — едва лишь на ноги стала, так вовсю разлетится, жмурится в весёлом страхе, а рот разинет буквой «у» — мчит, будто и впрямь на коне скачет, хорошо, если за лямки ухватишь, а то налетит на стенку или шкаф и расшибётся до синяков!

Нет, ещё она боится прервать песню, чтоб не разреветься…

— Уль, — подтолкнула старшая младшую локтем, — Уль, погляди под ту сосну, где хворост. Вроде сучок там зашевелился, тоненький, торчком стал… Да то же змея, змея забралась, ползает…

Улин конь остановился на полном скаку. Вместе со своими яблоками-вениками.

Сёстры притихли и так прижались к бревенчатой стенке, будто хотели протиснуться меж брёвен внутрь сайбы…