— И не веточка, и не змея. — Уля, приподнимаясь на цыпочки, вытягивая шею, высматривала сверху вниз кучу хвороста. — Это зверушка, вот кто. — И она тут же села на доску, подобрав ноги…
Как эта ожившая вдруг веточка превратилась в зверушку? Как эта зверушка выросла из сучка? Ведь Лера, приметив шевеленье, глаз не спускала с груды валежника!
Нет, не ошиблась Уля: зверушка!
Сидит себе зверок-зверушка, жёлтенький с сереньким, на задних лапках, передние покороче, на весу, чуть вытянутая мордочка задрана кверху, будто с неба чего-то ждёт, облака обнюхивает.
Как ты сюда попал, эй, длиннохвостый? Подкрался, да? И по хворостинкам забрался? Ага? Или оттуда снизу, из той кучи валежника вылез, из проволочного сплетения сучков, порыжелой хвои и листьев, из веток, чёрных, повядших и живых, ещё зелёных?
Эй ты, отвечай, зверок-зверушка, хватит вынюхивать! Кто ты есть? Добрый, смирный или зубами хвать?
Он не отвечал, жёлтенький с сереньким. Он даже не глядел в их сторону. Он недолго посидел на лапках. Беспокойный, сторожкий, с лёгким поворотливым телом, он крутился, суетился, что-то выглядывал, что-то вынюхивал, что-то выслушивал — и не уследишь за ним: то изогнёт сгибучий-разгибучий вёрткий хвост к затылку, то сунет его под себя, чтоб помягче, то выпрямит трубой. Сам согнётся горбушкой, или растянется пружиной, или в комочек, насторожённый, поднатужив упругие лапки…
Ну и непоседа, рыженький, ржавенький, а брюшко-то — глянь, Лера! — бело-серое, а метёлка хвоста — глянь, Уля, вон тряхнул ею! — бурая метёлка, будто в кофе сунули!
Эй, как звать тебя, хворостухин сын, кто ты есть — заяц не заяц, кролик не кролик, суслик не суслик, кто ты таков? Скорее, белочка, так почему ж ты не на дереве?
А он — будто услышал! — повернул к застывшим на скамейке девчонкам круглоносую морду, наставил маленькие заострённые ушки, и в тёмных смородиновых глазах — любопытство, тревога, вопрос: «А вы сами-то кто такие?» — и вдруг, тоненько, по-мальчишечьи свистнув, как их приятель Кузя во дворе, мелькнул полосатой спинкой — исчез, провалился, растаял, точно утренняя дымка над сопкой…
Неподвижна под сосной груда валежника, неровная, взлохмаченная, ощетиненная, вся в щёлках и прорехах, в проволочной путанице ветвей, — неподвижна и пуста, будто и не было на её верхушке маленького, суетливого, жёлто-серого зверка-зверушки!
Девочки даже привстали с досок. И снова опустились на них. Опять приподнялись. У Леры серые глаза округлились, а Уля своими чёрными помаргивает — не могут оторваться от валежника, от этих сухих сучьев, мёртвых ветвей, голых и с пожелтевшей хвоей, увядшими листьями, коротких и длинных, чёрных, бурых и зелёных веток, способных вдруг ожить маленьким лесным зверком!
Эй, рыженький, где ты, куда подевался!
Покачнулась густая и широкая сосновая лапа, протянувшаяся чуть не до самой плоской дерновой крыши сайбы, — вниз-вверх, вверх-вниз, мягкие, лёгкие, зелёные живые качели…
Вот же он, вот, вот — замелькал меж веток и пучков хвои, да быстро как, да проворно как!
Когда ж он успел заскочить на дерево? С какой стороны? Как ухитрился вышмыгнуть из валежника? Ага, всё-таки ты белочка, всё-таки на дерево своё скакнула!
Не очень-то хорошо видать её меж ветвей и густой хвои — летает как очумелая, вся не кажется: то краешек спинки, то закругление брюшка, а теперь, когда уселась на ветке, лишь виден изогнутый хвост и обе сомкнутые лапки. И в лапках что-то держит, что-то широкое, коричневое, глянцевитое. Откуда оно взялось?
— Ох, да гриб же это! — заиграла Уля щеками и губами. — Не то обабок, не то маслёнок, здоровенный какой, шляпка аж отсвечивает, и даже травинка на ней…
— Позавтракать собралась, — засмеялась Лера, — неужели, такая махонькая, весь гриб съест!
Будто даже позавидовала белке!
Вот сидит Лера, спокойная и рассудительная, терпеливо ждёт, что белка сделает, а Улю просто лихорадит, не температура ли поднялась? Вечно так. Придёт Лера из школы, сначала снимет форму, умоется, переоденется, разложит-приготовит свои учебники и тетрадки на рабочем столике, тогда уж разогревать обед, на стол накрывать. Всё у неё по порядку. А Уля — из детского садика, вбежит, шарф по дороге размотает и скорей к сестре или папе — высказать все радости и обиды… А во время обеда вдруг вскочит с места — и к окну: забыла Кузе, соседскому мальчишке, кулак показать!
Эй, белка, что ты там за игру придумала? Нет, она не собиралась завтракать!
Белка, как фокусник, перехватила обабок из коготков зубами, метнулась по ветке почти до истончавшегося кончика — вот-вот сорвётся! — и стремглав повернула назад. Зашелестели коготки по шершавому стволу — и белка уже на другой ветке, двумя этажами выше. А гриб всё торчит из пасти, как трубка у деда Савоси.
Проскакала она туда-сюда, повертелась, кинулась к развилке-рогатине ветвей и — ведь вот ловкачка! — раз, и наколола зубами огромный гриб шляпкой на торчащий остряком сучок!
Махом насадила — осторожно, уверенно и даже лапкой чуть подправила, косину убрала, чтоб покрасивше висел! Да ещё полюбовалась своей работой! И перескочила снова на ствол — шмыг-прыг-скок! — распластавшись, молнией кверху, выше, ещё выше, до самой почти макушки, сверкнула рыжим боком на солнце и пронеслась косым лётом на широкую, лопатистую ветвь соседней сосны. Мелькнуло, закачалось, продрожало — нету белки, нету циркачки, затерялась в тайге…
Уля повела узким смуглым подбородком: «Погляди-ка, Лера, что на свете творится!»
Снова ожили колючие, беспорядочные сплетения сучьев на горке валежника под сосной. Ожили, задвигались, расшевелились.
Ну и фокусница! Только что неслась по стволу, гриб то в зубах, то в лапах, скакала по верхушкам сосен и лиственниц, перепрыгивала с ветки на ветку, уходя в таёжную чащу, исчезая в зелёной глуши, и — нате! — объявилась: выскочила из тесной прощелины меж прутиков-веточек, точно пружиной вытолкнуло. Покрутилась и внезапно, расплохом, длинным бешеным прыжком на дерево — на то же самое! — сразу до первой же развесистой ветки. На миг распласталась, словно прилипла к стволу, и тут, как тень чугунной оградки на золотом песке, отчётливо вычернились по жёлто-ржавой шкурке пять узких продольных полосок, пять коротеньких дорожек, пять тёмных ремешков, пять весёлых жгутиков — они шли от ушей, от затылка, через всю спинку, к хвосту и там словно размывались, терялись, как ручейки в пустыне, в жёлтому рой окраске низа спины… Секунда — и спинка исчезла, быстрые выщёлкивающие звуки острых коготков по корявому стволу… Зверок промчал мимо второго навеса ветвей, добрался до третьего, пробежал до тонюсеньких конечных разветвлений, к развилке, не то фыркнул, не то чихнул, сделал быстрое движение мордой — и мясистый, только что с таким проворством насаженный на сучок гриб снят с игольчатого сучка и снова в зубах у белочки!
Ещё через несколько секунд — сёстры даже не успели перевести дыхание! — белка пронеслась по стволу и нырнула в путаные коридоры валежника с жирным блестящим маслёнком в зубах.
Ну, не глупость ли? Бегать взад-вперёд со своим ненаглядным грибочком, то его на дерево, на сучок, то его в хворост — не знает куда девать своё сокровище, будто оно удерёт от неё!
— Может, опять посадит в землю? — сказала Лера. — Или игра у неё такая?.. Или гнездо рядом, детёныши, вот и мечется… Бегает голодная! — И вздохнула: — Хоть бы уж съела его!
— Не, не игра! — ответила младшая. — И не в землю. Может, гнездо. Или нас боится, за жуликов приняла… Ну и Кузя! Точно как Кузя. Самый настоящий Кузя!
Кузя был долгоголовый, остроносый мальчишка в их дворе, в городе. Чуть повыше Ули, проворный, юркий, хитрющий. В прятках так укроется, хоть где ищи, будто в водопроводную трубу скользнул, — неизвестно откуда выскочит и первый застучится. Так бы ничего, а жадина. Если две конфетки вынес, увидит тебя и поскорее обе конфеты в рот! А у тебя последнюю выканючит. Вот такой тот Кузя, с ихнего двора. А на игры мастак, выдумщик, интересно с ним.
Сёстры, примолкнув, не спускают глаз с кучи хвороста под сосной. Сейчас ушастенький выпрыгнет с грибом в зубах, куда он с ним теперь, в какую сторону уволокнёт — к россыпям, в черёмушник, или, может, на крыше их сайбы запрячет?
Улины глаза туманом застилает, и ей кажется, что все сучья затанцевали, разыгрались на валежнике — и поверху, и на обочине, и споднизу, — расшевелился ворох ветвей, закишел муравейником!
— Вы чего тут, кедровочки, примолкли-затаились? Или разморило после каши? У одной глаза как литые пуговицы, а у той в щёлочки ушли!
Они чуть с досок не повалились. Дед Савося — трубка медвежья в зубах, ноги широко порасставил в мягких сыромятных сапогах-моршнях. Папа в той же майке, но уже в синих брюках, на блестящих металлических кругляках-бляшках. Джинсы называются. Кармашки сзади, кармашки спереди, кармашки сбоку и даже на коленях. Во всяких походах удобные. И для возни с дочками. Придёт папа домой: «Обыскивайте, что найдёте — ваше!» И валится на ковёр посреди комнаты. И начинается потеха, пыль столбом!
— К тайге привыкают, Севастьян Петрович. — Лицо у папы, когда улыбается, становится всё в морщинках, живых и забавных. — В таёжной зимовейке впервые. Правда, у речки, на Ингоде, жили, и на озере Арахлей, в палатке, и в совхозе гостили, на ферме, в степи. Тогда мы, ведь вот какое дело, всей семьёй ездили…
Папа сел на доску между Лерой и Улей и прижал их к себе за плечи узкими ладонями.
Дед Савося поглядел на отца с дочками, вынул трубку изо рта, но ничего не сказал. И снова трубку меж губ.
— Мы Кузю видели, — звонко сказала Уля. — Два раза.
И она вызывающе глянула на деда блестящими смоляными глазами.
— Вон кого — Кузю? — Дед снова вытащил трубку, даже затянуться не успел. — Да как я его прозевал, старичина раззявый! Не водится тут, на моей сайбе, никакого Кузи!
— Водится, — нахально отвечала Уля. — Мы-то с Лерой видели, не слепые. Зверь такой.
Дед Савося не торопясь оглядел ближние деревья, кусты, каменные глыбы, прочесал глазами тропки — всё, что за кучами валежника… Трубка его, с медвежьей мордой, поворачивалась вместе с ним, будто помогала высматривать.
— Ишь ты, зверь! — И он пустил волнами несколько клубов пахучего, сладковатого дыма. — Неуж медведь на сайбу пожаловал? Для-ради знакомства с городскими гостями, а? Кузя! Уже и окрестили незнамо кого. Сказочницы девчонки твои, Тихоныч! Средь дня сказки видят! Не тот ли пенёк вам зверем помстился? Иль тот каменный останец? Зверь-то, внученьки, человека да жильё людское за версту обходит. Вона как!
Лера поджала губы, тугие щёки словно затвердели. Не любила, когда ей не верили. И когда над ней подтрунивали.
А Уля весело приняла дедушкины насмешки, не оробела. Глаза у неё стали хитрыми-прехитрыми, даже морганье длинных ресниц не могло скрыть их лукавый смородиновый блеск.
— Был, дедушка, Кузя, правда был. Вот я расскажу, какой из себя, а вы отгадайте, вы всех зверей тут знаете. То полосатый, то гладенький, то рыжий, то серый, то на ушах кисточки, а то ушки круглые, то на дерево гриб вешает, то этот же гриб стаскивает в траву, то по веткам как бешеный, то по земле да по колодинам. Вот какой Кузя. Отгадали?
Большие корявые пальцы так сжали медвежью морду трубки — казалось, она взревёт. Складка, тяжёлая, толстая, нависла у старика на лбу. Чуть усмехнувшись, дед Савося повёл медвежьей трубочной мордой в сторону вороха веток под сосной.
— Отсель выскочил — какой из себя? С полосками?
— Ага, полосатый, — обрадовалась Уля. — Пять сосчитала. Через всю спинку.
— А когда обабок цеплял, то гладенький? И посветлей? Так понимать тебя?
Уля утвердительно помаргивала длинными, искрящимися чёрно-синими ресницами, а руки важнецки подобрала под себя, сидя на досках.
— Ага, а вы, что ли, тоже видели? Как отгадали?
Дедушка вдруг уткнул руки в бока, запрокинул голову и длинно и густо просмеялся, тыча трубкой то в хворостинник, то в сосну.
Лера, всё глядевшая исподлобья на деда, не выдержала, прыснула, краска вернулась на тугие щёки. Она не умела долго сердиться.
А Уля, довольная тем, что проняла деда, давай хохотать и подпрыгивать на досках, подпрыгивать и хохотать…
А папа улыбался, на худое лицо его снова набегали крупные морщины, и он придерживал дочек за плечи.
— Ох, морока с ними, с кедровками! Это ж они, девчонки твои, Тихоныч, из двух разных зверушек одного Кузю слепили! Чудеса! Гриб-то, обабок, белка вешала, а стянул кто? Бурундук! Это мошенник известный, всё норовит двоюродного братца объегорить! Ну, девки! Чуть меня, старого лешего, с толку не сбили. Белка-то древесная, зверок гнёздный, а полосатый — земляной. У его дом в норе. Родственники они, это верно, а сами по себе… Ну, уморили… Куда хошь заведут и не выведут!
Уля вызывающе поглядела на деда, на папу, на Леру. И на весь лес звонко и весело разнеслось:
А папа — слушал или не слушал, — вдруг лицо его вздрогнуло, точно от острой боли, и он крепче прижал дочек к себе, будто и вправду боялся, что их унесёт от него нежданным вихрем…