За окнами учительской — звездная синева октябрьского вечера. В этой синеве громоздятся темные, неясные сопки. Тишина на прииске. Лишь труба электростанции трудолюбиво пыхтит. Свет в школу дадут только через полчаса. Прииск экономит электроэнергию: она нужна драгам, механическим мастерским, подсобному хозяйству.
— Подождем немного, — сказала Мария Максимовна, сидевшая в кресле у стола. — Ларион Андреевич на занятиях истребительного батальона. И скоро будет свет.
Анна Никитична откинулась в самый уголок дивана. Закрыв глаза, она отдалась мыслям, которые увели ее далеко на запад, к берегам Дона. Пых, пых! — труба электростанции кажется ей трубой паровоза. Паровоз ведет состав на запад. Сотый раз Анна Никитична мысленно садится в поезд, прощаясь с суровым краем, где в августе заморозки, в сентябре листопад, в октябре ледостав и сухая снежная пустыня… А там, за тысячи километров, деревянный домик на спуске к Дону, отцовский разросшийся сад, маленькая светлая комната, в которой вечерами собирались друзья, — все такое родное и милое, с чем срослась душа, без чего невозможно жить. А она живет, и это странно и нелепо. Как во сне…
Кто-то вздохнул рядом с ней. Это Тоня. Лица ее нельзя разглядеть. О чем она? Ах, о своем Алеше. «Алешино ружье», «Алешина книга», «Алешин класс». И ребята тоже: «Когда мы были с Алексеем Яковлевичем в походе», «Это нам рассказал Алексей Яковлевич». Да, она чувствует, что пятый «Б» скрыто, незаметно, но упрямо и ревниво сравнивает ее с прежним учителем.
— Споем, — говорит Тоня, — скучно так сидеть.
Тоня по себе знает: песня успокаивает, и веселая и грустная — всякая. Она тихонечко запевает:
У Тони крепкий мальчишеский голос, у Анны Никитичны — глубокий, грудной. Слабый, но приятный голос у Ирины Романовны — учительницы немецкого языка.
Да, да, дальняя зимняя дорога. Снега, морозы. Трудные, мучительные версты по родной земле, омытой кровью, кровью молодых и смелых ребят, что первые запели эту песню большого похода.
Словно годы прошли, как проводили своих приисковых. Не грустить? Хорошо, постараемся. Но милые наши молодые и смелые ребята! Мы поем, и очень не хватает нам ваших сильных мужских голосов… В песню вступает тихий, со старушечьей дребезжинкой голос Марии Максимовны:
Вражеские тучи над Одессой, Орлом, над Ленинградом; вражеские тучи над Москвой… Молодые, смелые ребята, мы верим вам: развеете тучи, сметете преграды, и снова засияет над Родиной ясное, чистое, мирное небо. Спасибо вам, Михаил Исаковский, за душевные и мужественные слова. Они нужны бойцам, нужны и на нашем прииске, за тридевять земель от фронта…
Не сразу, дрожа и подмигивая, загорелся неяркий свет. Из темноты выступил большой квадратный стол, на котором столбиками возвышались тетради; в углу, за широким шкафом, засветился красно-белым мрачный муляж человека из папье-маше; на стене, против стола, заиграла красками усеянная флажками карта Европы.
В ту самую минуту, как зажегся свет, дверь учительской открылась и на пороге ее застыл Кайдалов. Он был в телогрейке, ватных брюках, сапогах. За плечами верблюжьим горбом вздувался рюкзак.
Песня оборвалась. Кайдалов снял рюкзак, снял брезентовый патронташ, положил все это на тумбочку в углу и, не говоря ни слова, тяжело опустился на стул возле двери. Стул жалобно заскрипел.
— Что же, начнем разговор, — негромко сказала Мария Максимовна. — Тоня, ваша очередь вести протокол.
Голос у Марии Максимовны усталый. Ей тяжело стоять на намученных ревматизмом ногах. Никто не осудил бы ее, если бы она говорила сидя, но у старой учительницы свои привычки, не подвластные болезням.
— Давайте разберемся в том, что произошло в пятом «Б». Что там за головорезы у нас появились… Пожалуйста, Анна Никитична, с вас уж придется начать.
Мария Максимовна тяжело села в деревянное кресло.
— Что я могу сказать? — Анна Никитична встала с дивана. — Ведь вы все знаете. С голубем история, с кинжалом… Входишь в класс с тревогой. На каждом шагу неожиданности. Меня убеждали, что это хороший класс. — Она пожала плечами. — Не вижу, не чувствую.
— Хороший? — громко переспросил Кайдалов. Он поднес растопыренные пальцы к горлу. — Даже моя глотка не выдержала, охрип, голос как из испорченного репродуктора… Хороший класс! Пуртов — второгодник. Отмахов — врунишка, Бобылкова — лентяйка. Трудный класс, вот так-то вернее!
— Погодите, этак все перемешаем, — сказала Мария Максимовна.
Глаза старой учительницы с наискось оттянутыми в уголках веками глядели устало и внимательно. Руки, маленькие, опрятные, в частых веснушках, спокойно лежали на подлокотниках кресла. На безымянном пальце правой руки, плотно врезавшись в сустав, тускло поблескивало простое вдовье кольцо. Записывая, Тоня краем глаза взглянула на него. «Теперь уж, наверно, не снять кольцо», — почему-то подумала девушка. И сердце у нее вдруг заныло, заныло, будто с этой глупой мыслью — снимется кольцо или нет — связана ее судьба, судьба Алеши… Ну, хватит, надо же протокол вести!
— Класс был хороший, — донесся до нее негромкий голос старой учительницы, — да ведь хорошее уберечь не просто. И жизнь по-иному повернулась — война в жизнь вошла. Вы не думали, голубушка, — обратилась она к Анне Никитичне, — эти двое, Пуртов и Отмахов, чего так оборонялись? Уж изворачивались, изворачивались…
— Лгали — и все!
— Все ли? За ложью-то что? Что прикрывают, что прячут? Дома-то у них были?
— Нет.
— Что вы, Мария Максимовна, глубину-то ищете? — вмешался Кайдалов. — Нет ее, глубины. Распустились без присмотра. А Пуртов как был сорванец и бездельник, так и остался. Я третьего дня его вызвал, а он: «Готовлюсь по одним предметам — спрашивают по другим». И усмешечка этакая… Каков?
— Да, да… — Мария Максимовна засмеялась мелким, дробным смехом. — И со мной он так же объяснился. Я ему и говорю: «Докладывай, миленький, по каким готовился». Проверила, поймала голубчика. — Она выразительно сжала пальцы в кулак. — Очень ему досадно было. А вам, Ларион Андреевич, еще проще проверить, чем мне, вы же у нас у-ни-вер-сал — по всем предметам специалист. — Тонкая улыбка пробежала по сухим губам старой учительницы и исчезла. — Очень уж вы переменились, Ларион Андреевич, очерствели, что ли, в себя ушли. Нельзя так, ведь вы старый учитель. Работать стали с унылым однообразием, словно каторгу отбываете. Вывели бы ребят к Урюму, к береговой террасе, в Ерничную падь. Терпеть не могу скуку — она сокращает жизнь.
— Я не Жюль Верн и не Фенимор Купер, чтобы их развлекать. Скоро меня заставят плясать на уроках. А мне не до плясок, не до плясок! Да, да, и ничего смешного тут нет!
Стул под Кайдаловым заскрипел.
— А что с Отмаховым делать? — сказала Ирина Романовна, маленькая женщина с бледным лицом, в очках. — Он невесть что выдумывает: «Немецкий язык, говорит, теперь во всем мире отменен. Остался только у фашистов и немецких овчарок». Что с ним делать?
— Приструнить их надо! — буркнул Кайдалов. — А кого и помелом из школы вон!
Тоня отшвырнула ручку:
— Нет, я и записывать этого не стану! Что же получается? Отцы на фронте, а мы с их детьми воюем! Может… может, отец Пуртова сейчас ваших близнецов защищает?
Кайдалов ударил себя кулаком по колену:
— Вы… вы мне душу не ворошите, не трогайте!
Мария Максимовна все это время несколько раз неслышно меняла положение ног. «Заломило барометр мой…» Она с заметным трудом встала, оперлась руками о стол.
— B каждой школе свои Пуртовы и Отмаховы, — немного ворчливо сказала она. — Куда мы от них сбежим? Мы с ними, как я вот с этим кольцом на моем пальце. Уж тридцать лет не снимаю. Ларион Андреевич, не годится так! — Мария Максимовна говорила строго, не торопясь. — Горе-то у вас горькое, кто же отрицает, да ведь и у них, у детей, своего горя мало ли? Что же, криком кричать? Нас оставили здесь не потому, что мы слабые, беспомощные. Мы сильные и очень нужные.
Она глубоко вздохнула, села в кресло, откинулась на спинку, прикрыла рукой глава.
«Ох, стара я, стара…»
Кайдалов вытащил огромный носовой платок, звучно высморкался и заскрипел стулом. Звук был такой, словно не один, а несколько человек одновременно усаживались, скрипели стульями, сморкались.
— Надо нам оркестром работать, не дудеть каждому в свою дуду, — не меняя позы, сказала Мария Максимовна. — Что же, может, предложения есть?
— Хорошо бы родителей пятиклассников собрать, — сказала Ирина Романовна, — а Тоне надо провести сбор.
— Правильно. — Тоня встала. — И у меня п-п-предложение. — Она чуточку заикалась; в школе к этому уже привыкли, и всем казалось, что этот милый недостаток даже идет к Тоне — к ее подвижной фигуре, летучей походке, сосредоточенному лицу. — Все же у нас двенадцать отрядов. У меня и физкультура, и второй класс веду. Я не к тому, что трудно, но просто не успеваю. — Она говорила так, словно оправдывалась в чем-то. — Надо пятому «Б» хорошего вожатого. И еще буфет бы открыть.
Все рассмеялись. Мария Максимовна отняла руку от глаз и внимательно посмотрела на свою бывшую ученицу.
Она помнила ее синеглазой, тоненькой девочкой с косичками в палец толщиной. Задумчивое лицо, чуть длинноватый нос, которого она стыдилась, пухлые губы. Тоня любила спорт: играла в волейбол, ходила на лыжах; когда подросла, стала охотиться вместе с отцом. И вся она была в отца — худощавая, крепкого сложения, выносливая. Когда Дмитрий Рядчиков работал на бутарах — добывал золото, дочь носила ему обед в узелочке, иногда за пять-десять километров. Она была хозяйственно-практичной, деловитой и бесстрашной.
Двадцать второго июня сорок первого года Тоня прибежала к Марии Максимовне домой:
— Вы слышали? Вы знаете? Война! Дайте мне любое дело — сейчас, немедля!
— Пойди вот, девочка, перепиши всех детей школьного возраста.
Тоня с недоумением посмотрела на учительницу.
— Да, да, это очень важно!
За несколько дней девушка обошла и Чалдонку, и поселки за протокой Урюма — Первый стан, Иванчиху — и не пропустила ни одного дома. Она принесла Марии Максимовне тетрадь, в которую тщательно, чернилами были занесены собранные ею сведения. Форму дополнила двумя графами: «Кто из мужчин на фронте» и «Материальное положение семьи».
— Ведь это же важно знать, Мария Максимовна! — сказала девушка.
Да, вот вам и девочка с косичками! Совсем взрослая стала Тоня. Вот она сейчас стоит и ждет, что же скажет директор школы.
— О, конечно, нужен и буфет, — произнесла наконец Мария Максимовна. — Вижу, что ты уже кое-что придумала. Все у тебя?
— Нет, не все. У нас пионерского клуба нет. Пионеров собирать негде.
— Не знаю, как тут помочь! Теснота ведь какая две смены, только учительская и не занята.
— А что я у вас прошу? Старую столярку.
— Вот уж чистая фантазия! — прохрипел Кайдалов.
— Нет, не фантазия! — повернулась к нему Тоня и откуда-то из рукава блузки вытянула тоненькую трубочку тетради. — Может, я уже договорилась! Может, меня уже и плотники и печники есть! Мы уж с Чугунком, может, все продумали!
— А дрова? Топить чем? — спросила Мария Максимовна.
— Летом мы сверх плана сколько заготовили? Двадцать кубометров! Помните, Мария Максимовна?
Да, да, конечно, Мария Максимовна помнит. В тот день, когда Тоня закончила обход прииска и внесла всех «семилетков» в свою тетрадь, — в тот же день она снова пришла к Марии Максимовне.
«Нет ли работы потрудней?» — спросила тогда Тоня. — «Есть, Антонина Дмитриевна, есть, — неожиданно назвала Мария Максимовна девушку по имени-отчеству: — Организуй ребят на заготовку дров. Дам лошадей, телеги. Конечно, дело мужское. Был бы Алеша…»
Дрова выбирали с лесосеки за Ерничной падью. Особенно трудно было спускать лесины с Сохатиного хребта. Тоня посоветовалась с дядей Яшей, сделала бревенчатый спуск, и, как по рельсам, скатывались к дороге очищенные от ветвей лесины. Ребята работали с нею весело, охотно. Вместо ста они действительно заготовили тогда сто двадцать кубометров.
Да, но Тоня все стоит, приложив к губам ручку, и вопросительно смотрит на Марию Максимовну.
— Хорошо, бери столярку. Смотри, голубушка, потом уж не отказывайся.
— Я запишу в протокол?
— Записывай, записывай. — Мария Максимовна улыбнулась, глядя, как застрочила Тоня. — Что вы предложите, Анна Никитична?
Анна Никитична встала. Она заговорила бессвязно, и злые слезы сквозили в ее голосе.
— Я… я… ничего… Я не могу! Я не педагог… Я не училась классному руководству. Я училась алгебре и тригонометрии. Все равно уеду отсюда, шее равно! Поезд стоит на разъезде две минуты, и я вполне успею. Вот. Окончится война, и уеду. Я не скрываю. Я чужая здесь… И я хуже всех…
Она закрыла лицо руками, рассыпав по ним густые каштановые волосы, опустилась на диван и заплакала навзрыд, горько, исступленно. Все молчали, не зная, что сказать.
Когда Анна Никитична немного успокоилась, заговорила Ирина Романовна — нерешительно, сомневаясь:
— Вообще пятый «Б» все-таки класс трудный: и мальчиков там больше, и новенькие есть, и второгодники.
— Да, — ответила, помедлив, Мария Максимовна. — Пожалуй. Это уж моя ошибка.
Наглупило молчание.
— Вот, — резко сказала Тоня, — раньше не жаловались, справлялись. Радовались на этот класс. Ну что ж, не у всех получается, даже если высшее образование. Придется перевести Пуртова в пятый «А». И еще Бобылкову. И Родионову можно. Чтобы Анне Никитичне полегче было.
Кайдалов отмахнулся: «Делайте, как хотите!»
— Что же, если никто не возражает, — сказала Мария Максимовна, — почему бы и не так? Всем сестрам по серьгам!
— Я, Мария Максимовна, записываю! — полуутвердительно сказала Тоня и окунула перо в чернильницу.
Анна Никитична громко щелкнула замком своей голубенькой сумочки, достала платок. Вытирая глаза, она следила за движением Тониной ручки.
— Какие же будут еще предложения? — спросила Мария Максимовна.
— Позвольте! — вдруг сказала Анна Никитична. — Вечно Антонина Дмитриевна командует моим классом. Что же, выходит, совсем можно со мной не считаться? Я ведь еще здесь!
Мария Максимовна положила на Тонину руку маленькую, сухую ладонь.
— Вы не согласны, Анна Никитична?
— Нет, — голосом, в котором еще были слезы, ответила учительница арифметики. Она повторила, почти с вызовом глядя на Тоню: — Нет, не согласна!
— Что ж, — сказала Мария Максимовна, — попробуем. Зачеркните, Тоня, последние строчки в протоколе Пуртов, Родионова, Бобылкова остаются у Анны Никитичны.