Дома было холодно и грязно. Кровати не прибраны, вещи разбросаны. Угрюмо глядела обшарпанная нетопленная печь. На кругах, сизых от изгари и выплесков, стоял закопченный жестяной чайник с помятым боком.

Диме хотелось есть. Он пошарил в фанерном ящике под столом — ничего, кроме двух или трех стаканов, ломаного уполовника и пустой глиняной миски.

Дима достал миску, краем ее поправил оползший на глаза картуз. Чего бы поесть? Слева от двери, в углу, стояла низкая и широкая кадь, прикрытая дыроватой тряпицей. Дима откинул тряпицу, склонился над кадью, понюхал и запустил в нее руку вместе с обшлагом телогрейки. В кади, придавленная темными тяжелыми камнями, укисала капуста. Дима набрал капусты полную миску. Возвращаясь, он заметил лежащий на железном листе перед печью иззубренный колун на надтреснутом черене. «Наколоть, что ли, дров, истопить?» Но мысль пришла и ушла…

Он стоя ел холодную, еще не укисшую капусту — она похрустывала на зубах — и запивал ее холодной водой из чайника, прямо из носика. Дима озяб. Он вытер пальцы о брюки и подошел к кособокому комоду справа от двери. Открыл один ящик, другой, третий: «Так, плитка чаю. А это что? «Га-ле-ты» мамка спрятала. Ну, пусть пока лежат…»

Наконец он нашел то, что искал. Это был теплый жилет-безрукавка. Отец, когда собирал вещи, не взял жилет: «Пусть парень носит, впору ему». Безрукавка была из мягкой овечьей кожи, изнутри подбита мерлушкой. Все в жилете выглядело справным и аккуратным: и кожаные петельки, и ровненький рядок деревянных пуговок, и оплечье из тарбатаньего меха.

И вдруг ему представилось: отец в этой самой безрукавке пилит с матерью дрова. Дима придерживает конец бревна, лежащего на березовых козлах. Сыплются опилки, словно песок, повизгивает пила, и мать с пилой будто в один голос: «Извел ты меня, окаянный! Вон какая я стала, проклятущий!» Отец бросает пилу, вытирает рукавицей лоб. «То ли ты, Паша, от худобы лютая, то ли от лютости тощая — все одно». — «А почему, почему я такая стала? — кричит мать. — Потому что ты бродяга, изменщик!..» Отец искоса смотрит на Диму, швыряет на поленья одну за другой рукавицы, молча уходит со двора. «Мамка, не плачь!» — кидается Дима к матери. Она отталкивает его. «Папка, не уходи!» Но отец уже далеко, не слышит… По два, по три дня домой не показывался. А мать вещи поразбросает — и на кровать ничком. Придет дядя Яша, постоит на пороге с цигаркой в руках: «Ну, разве это квартера? Прямо, как в шахте после отпалки… Чего ты Петра своего грызешь, дура? Достался бабе хороший, работящий мужик — так готова на цепь посадить! Ни на работе задержаться, ни к товарищам… Уймись, Прасковья, уйдет он от тебя. Не смотри, что смирный!»

Но отец не уходил: побродит где-то да вернется. Неделю все спокойно, и опять начнут ссориться: снова мать в крик и слезы, снова отец — за ворота, снова Дима кидается то к матери, то к отцу. А потом надоело, прискучило и стало все равно.

Диме расхотелось надевать безрукавку. Он осторожно свернул ее и уложил в уголочек ящика.

До уроков было еще два часа.

Дима сдвинул на край стола миску и чайник, вытер рукавом телогрейки стол. Принес из своего угла трепаные с закруглившимися углами учебники, подцепил ногой табуретку и сел. Он взял в руки «Арифметику», затем «Грамматику», наконец «Географию». Раскрыл одну тетрадь, вторую… Обнаружил, что в пузырьке вместо чернил какая-то вязкая, противная грязь. Он долил в пузырек воды из чайника, покрутил в пузырьке обгрызанным концом ручки. Все было приготовлено к работе, и Дима с тоской смотрел и на учебники, и на тетради, и на пузырек. Но вот он присвистнул и схватился за кармашек ковбойки. Он достал из кармашка сложенный вчетверо тетрадный листок, разгладил его.

«Дорогой Алексей Яковлевич!»

Дима вспомнил, как в поисках промокашки набрел на исписанные страницы в середине тетради с карандашным рисунком в конце.

Диме тогда аж жарко стало: ведь вот какую штуку Володя придумал — как немцев одолеть! Дима отогнул скрепки, вынул исписанный лист, сложил вчетверо — и в карман. Вечером перечитал письмо. Было оно с помарками. Понял — черновик. И долго, таясь от матери, рассматривал чертеж, сделанный чистенько, остро отточенным карандашом. И вот пришел сегодня к Володе. Хотел рассказать про находку, да раздумал: вдруг обидится что вот берег тайну, а ее узнали! И Дима решил так: пока про письмо — молчок, а дорогой на фронт Володе все и расскажет. А что Володя бежать согласится, Дима теперь был уверен. Надежным товарищем будет. И Венька, конечно, тоже. Но Венька еще совсем несмышленыш. Завчерась Тоня объясняла насчет противогаза, а Венька показывает на респиратор: «В этой банке что?» Банка! Хорошо — не ведро! Пришлось ему все-таки щелчка дать.

Дима еще раз прочитал Володино письмо, долго рассматривал чертеж. Ну и Володька! Может, в самом деле план стоящий: фашистские пули будут в щиты попадать… Что же делать с письмом? А ничего, взять да отправить! И всего-то делов! Вот и славно — есть дело более спешное, чем уроки!

Дима весело сдвинул в сторону учебники, вырвал из первой попавшейся тетради листок, оборвал уголочки, и получился заправский конверт. В банке из-под сапожного крема было немного клея. Клей подсох, затвердел и посерел от пыли. Дима проворно схватил колун и — раз! раз! — изрубил сосновое полешко, набросал в плиту через конфорку щепы, бумаги — зажег. Клей быстро размяк, посветлел: от него противно запахло псиной. Дима даже не поморщился, заклеивая конверт. Но, прежде чем вложить листок, он стер куртузой, замусленной резинкой все, что было написано Володей о нем и Веньке: ни к чему об этом!

Дима надписал адрес и, подумав, внизу, под толстой чертой, вывел: «Прииск Чалдонка, Тунгирский тракт, Володе Сухоребрию». Пусть Володя не обижается — все справедливо: он придумал — от него и письмо. И уж как он удивится ответу! Беспокоится: пропало письмо, и вдруг — ответ!

Дима сложил без разбору книги и тетради, замотал их резинкой и выскочил на улицу, даже не застегнув телогрейку. Он чуть не сбил с ног Настеньку — она возвращалась с пустой сумкой на почту после обхода.

— Ох, Пуртов, бешеный!

Она отстранилась и пошла вперед — краснощекая, кругленькая, важная.

«Вот и хорошо: передам ей письмо!»

Дима окликнул ее.

— Ну, что тебе, Пуртов?

И тут только Дима сообразил: не стоит отдавать письмо в руки — опасно. Что письмо Алексею Яковлевичу, в этом ничего особенного, но почему отправляет Пуртов, а обратный адрес Сухоребрия?

— Ну, чего тебе?

Настенька привычным жестом отмахнула сумку на бок.

— Так, ничего. — И, не зная, как выпутаться, Дима показал Настеньке язык. Показал и подосадовал на себя. Теперь, если Настенька увидит, что он опустил письмо в ящик, непременно плохое подумает. Надо обождать, пусть на почту зайдет.

Он остановился возле длинного и старого здания продснаба. Это, пожалуй, было самое ветхое здание на прииске. Бревна продснабовского дома не лежали прямо: фундамент осел — они перекосились и образовали ломаную линию, словно ребенок, балуясь, построил это здание из больших спичек.

Дима нырнул в низенькую дверцу.

Чего только не бывает в магазинах золотопродонабов на маленьких приисках! Детские коляски и конская сбруя, чернильный порошок и теннисные ракетки, патефоны и дамские гребенки. Пахнет — и дегтем, и краской, и духами, и кожей. За последние месяцы исчезли шубы, дохи, пальто — появились телогрейки, ватные брюки, грубая обувь местных артелей.

Дима прошелся вдоль прилавка, заглядывая под стекло. Ого, сколько бритв и бритвенных приборов! Покупать-то теперь некому. А сосок сколько — обыкновенных детских сосок. Купить, что ли, лезвие или соску? В прошлом году он воткнул бритвочку в расщелину парты: качает ее незаметно пальцем — она как запоет на весь класс! А соску перевяжешь ниточкой, надуешь, так иная с таким треском лопнет, точно из дробовика пальнули. Купить, что ли, для смеху? Да ну их, это все игрушечки!

У круглой печки-толстухи, что тянулась от пола до потолка, грелись и переговаривались приисковые бабы в платках и сапогах.

— В прошлые-то годы как завозно было! А нынче? Ажно глядеть тошно!

— Ни белья теплого, ни надевашек. Катанки хоть будут? До белых мух пожили.

— Война, бабоньки, — понимать надо!

— Бобылков-то много языком чешет: я да я. Я — самозаготовки, я — новый магазин. Хвастливей мужик!

— Пусть его, зато не тащит.

Дима остановился у охотничьего отдела. В углу сгрудились тонкоствольные малопульки и толстые двустволки с тяжелыми курками; висели на стенках кожаные натруски для пороха, брезентовые дорожные мешки. Эх, вот с собой бы все это!

И вдруг Дима ясно увидел себя, Володю, Костю, Тоню… Возвращаются они с Алексеем Яковлевичем с охоты, спускаются по крутому заснеженному склону сопки. Уже веет весной; снег зарыхлился, стал творожистым. В прозрачном воздухе нет и следов серой зимней копоти. Солнце золотит снег, деревья, кусты. Горласто кричат вороны на острых вершинах лиственниц. Алексей Яковлевич то у березки остановится, то над кустиком нагнется, то на снегу что-нибудь рассматривает:

— Вот, иди-ка сюда, Пуртов, видишь — след, словно узенький стаканчик в снег впечатан. Это козочка утром прошла. А тут, погляди-ка, шерсть клочьями — ого-го! — волк, зайца прижучил! А здесь…

Хорошо было с Алексеем Яковлевичем — интересно. Всегда он так с тобой разговаривал, будто ты ему нужен и хотелось пойти к нему, даже когда и незачем было.

Дима взглянул в окно магазина — возле почты никого. Юн сжал в руках письмо — стало тепло в груди, будто Алексей Яковлевич пожал ему руку. И вот Дима торопливо сует в щелочку железного ящика Володино письмо. Он услышал, как оно прошелестело, смешавшись с другими письмами. Так ступай же и ты, письмецо, ступай к Алексею Яковлевичу, поскорее ступай!

Дима постоял возле ящика, оглянулся по сторонам и что есть духу припустил в сторону приисковой площади — к школе.