«Только бы кричать на детей…» Эта юная ростовчанка полагает, что для него, Кайдалова, самое радостное дело на свете — кричать, шуметь, пить водку.

Ларион Андреевич сидит на узком подоконнике в опустевшей учительской. В комнате темно и холодно, чертовски холодно, — ведь Елена Сергеевна топит не днем, а на ночь, чтобы печки не выстывали к утру. Кажется, даже бело-красный муляж человека застыл от холода в своем углу. Отличное анатомическое пособие эта модель человека! Как тонко, искусно вырисована вся нервная система! Даже удивительно, что он ничего не чувствует, не видит, не понимает. Вот счастливец! Обменяться бы с ним местами. Нет, он, Кайдалов, пожалуй, не подойдет для учебного пособия — великоват и слишком топорно сделан. И память, память, ничем не вытравишь память..

Насчет муляжа — глупости; надо идти домой. А зачем? Дома тоже темно и холодно. И то, что страшнее холода и мрака, — пустые кроватки близнецов. Покрытые пылью елочные игрушки в коробке под детским столиком. Альбомы со смешной и милой мазней…

Эх, жизнь, жизнь!.. С детских лет гнет она его, Кайдалова, — с той поры, как вытолкал его пьяный отец-приискатель из дому. С двенадцати лет привык на золоте работать — держать в руках тяжелый лоток, пожогами оттаивать мерзлую землю… И все же сколотил копейку, окончил учительскую семинарию. В брюках из мешковины сходил, да окончил! Товарищи устроились в реальных училищах — кто в Иркутске или Верхнеудинске, кто в Чите или Благовещенске, а он все по дальним приискам, в глухой тайге, в одногодичных и двухгодичных школах — с детьми старателей… Не кричал, не попивал водочку — учил и больше вашего, Анна Никитична, детей любил.

Ну, конечно, характер у него был не сахарный: там с подрядчиком поскандалишь, там спиртоносу скулу свернешь, там с одичавшим родителем вкрутую поговоришь. А с детьми ничего, ладил. Уж куда только не загоняли его, Кайдалова: за скалистые кручи, в таежные дебри, где такое бездорожье, что только раз в году санным путем выберешься. Прииск Грязнуха, прииск Ледянка, прииск Маломальский, прииск Безводный, прииск Недоступный и даже забытый богом и людьми прииск Северный полюс. И после каждого оставалось в душе немало накипи и огорчений.

Провоевал ту войну в Карпатах, был ранен, контужен, в красных партизанах проходил три года, и снова — учительствовать на прииски. Товарищи звали его в город — многие преподавали в техникумах, вузах; некоторые стали кандидатами. Его, Кайдалова, считали неудачником, фельдшером от педагогики — как же, застрял в начальной школе. А он ничего, работал себе, не скучал. Собирал с детишками таежный гербарий, учил их глазомерной съемке, учил считать и писать, разучивал с ними песни, проверял тетради. Конечно коснел, конечно отставал, конечно и характер портился. Попробуйте, поживите в глухомани без своей семьи, без своего дома, изо дня в день одно и то же: бревенчатое здание школы, приискательские лохматые ребятишки, устный счет, письмо, пение, рисование…

Вы всего-то полгода без мамаши пожили, Анна Никитична, а сколько уже ночей проплакали!

А тут — в сорок женился, в сорок два овдовел. И остался с Андрейкой-Медынькой и Люшей-Бедынькой. Нянчил, купал, готовил, стирал — недаром близнецы звали его «наш папа-мама». Эх, близнецы, близнецы! Где ваши тонкие руки, ваше теплое дыхание?..

Неудобно сидеть на узком подоконнике, и нет сил подняться, уйти. Так в самом деле недолго застыть и превратиться в бесчувственный муляж. Если бы не память, не память!..

Разве забудешь, как прошлым летом отправился он с близнецами шишковать в синий кедровник Малетинской гривы! Он бил тяжелым колотом по толстым стволам, тяжелые шишки летели на землю, и близнецы весело и шумно собирали их в мешки. «Торопись, ребятки, — подгонял он Бедыньку и Медыньку, — а то скоро кабаны и медведи на промысел выйдут». Близнецы обмолачивали орехи палками на самодельных станках, а ночью в прочно сколоченном срубе прислушивались к посвисту ветра, к шуму кедрача и жались к отцу: «Ой, медведь по орехи пришел!»

Разве забыть, как ходили поздней осенью по ягоды! Тьма-тьмущая голубики, словно синий стеклянный ковер разостлала осень по широкой пади, и кое-где стежками первый снег. Голубика, обмятая морозом, сережками свисает с тонких стебельков и необыкновенно сладка. От ягоды быстро синеют маленькие губы и ладошки. Бедынька с Медынькой размахивают туесочками и хохочут, хохочут…

Глядя в окно, сквозь тьму угадывает Кайдалов дороги, по которым ходил с близнецами.

Он обещал показать им море, и вот приехала сестра и увезла их на море, а через месяц началась война, и он остался один — с тоской, которая как гора на сердце: не сдвинешь, не шевельнешь.

Вот Мария Максимовна вчера выговаривала:

«Голубчик, работать надо. Мы все из последних сил тянемся; легко ли мне, старой, русский да историю вести? А вы бросили нас, расписание под откос пустили, заставили нас, женщин, суматошничать… Бесчувственный вы, что ли? Этак, голубчик, только дезертиры делают!»

Бесчувственный! Нет уж, Мария Максимовна, не путайте меня с муляжем, которому я завидую, не путайте. Что расписание, если вся жизнь — в пятьдесят лет — пошла под откос и впереди — ничего, пустота, и только голос памяти как радио в покинутой людьми комнате…

Рад бы не кричать, рад бы не пить! Только бы вон из школы, куда глаза глядят, только бы не видеть, не слышать детей — не видеть и не слышать их веселья, их беспечного смеха, когда нет со мною моих ненаглядных, моих единственных…