Ранним утром, еще в постели, Анна Никитична включила радио. Маленькая коричневая коробка заговорила усталым голосом московского диктора: «В ночь на седьмое сентября наши войска продолжали бои с противником на всем фронте». Таким небывало далеким и потому бесконечно милым показался домик на берегу Дона — домик, в котором она родилась, выросла и в котором живут, ожидая ее, мать, отец, бабушка. Анна Никитична круто повернулась лицом к стенке. Сияющими волнами заливали белую стену солнечные лучи. В солнечных бликах-узорах ожили фотографии, висевшие над кроватью: здание университета, буковая аллея театрального парка, группа выпускников тысяча девятьсот сорок первого года. Кто думал, кто мог подумать, что фашисты будут бомбить Москву, хлынут к воротам Ленинграда, что «возникнет угроза» (так в сводке) Одессе, Киеву…

Надо встать заняться делом. Надо думать о другом. О чем? О поселке среди сопок, куда забросил ее случай? О разъезде, на котором пассажирский поезд стоит всего лишь одну минуту? Или, может быть, о пятом классе?

Анна Никитична попыталась представить себе пятый «Б». Она припомнила классную комнату с двумя широкими окнами, какие-то картинки на стенах, черную продолговатую доску, а за партами — безликую массу детей. Все одинаковые — и на лицо, и по одежде, и ростом. Только нескольких она запомнила, например, тех, что выгнала. С этого началось ее учительство. Впрочем, она никогда и не мечтала о педагогической работе. Она должна была остаться в Ростове, при кафедре. И вдруг вызов к ректору. Короткий, как на митинге, разговор. Не только с нею — со всеми выпускниками. И всех рассылают по школам. Она даже не успела толком разобраться в том, что произошло, как ей вручили путевку: «Направляется в распоряжение Читинского областного отдела народного образования».

Проводы на вокзале: мрачные шутки отца, горькие слезы матери — ведь она единственная у них! — и вот она здесь, на таежном прииске…

Нет, надо заняться делом.

Анна Никитична встала, застелила постель розовым узорчатым покрывалом, налила в таз холодной речной воды из бочки, долго, с удовольствием умывалась. Раскрыла шкаф. На деревянных и металлических плечиках пестрели платья — шелковые, шерстяные. Какое надеть? Наверно, в костюме у нее слишком строгий вид. Она выбрала светлое платье с кружевным воротником. Оно очень шло к ее голубым до прозрачности глазам и волнистым каштановым волосам. Анна Никитична подошла к окну. Пылающие сопки, высокие лиственницы. На изогнутой длинной ветке сидит красногрудый зяблик и вопросительно смотрит в окно круглым черничным глазом. Встрепенулся, смешно запрыгал по ветке, вспорхнул и помчался в золотую синь. Счастливый!

Она не слышала, как постучали в дверь. Когда обернулась, Тоня была уже в комнате. Серая шаль, завязанная крест-накрест, простенькая блуза, свежее, овеянное утренней прохладой лицо, в руках берестяная плетенка, прикрытая холщевым полотенцем, — крестьянка, и все.

Тоня же рассматривала комнату, в которой бывала прежде столько раз, и не узнавала ее. Когда здесь жил Алеша, комната одновременно напоминала и салон фотографа, и охотничий магазин, и краеведческий музей.

Кровать была застлана серым шерстяным одеялом. И вечно в дверях торчали двое-трое мальчишек…

«Милый друг Тонечка!..» Вот пришла, пришла к тебе, Алеша, а тебя нету. «Эшелон тронулся…» Сейчас бы постоять у окошка и поплакать.

— Давайте вместе завтракать, — сказала Тоня, встретив удивленный взгляд Анны Никитичны, — и пойдем на воскресник!

— А ведь я забыла, — призналась учительница и оглядела себя. — Даже не знаю, в чем идти. Не в этом же платье!

Она достала блюдца, чашки, ложечки, и девушки уселись друг против друга.

Помидоры были маленькие, неяркие. Анна Никитична вспомнила, как за обеденным столом отец торжественно разрезал выращенный им томат — чудовищно красный, величиной с небольшой арбуз; одного хватало на всю семью. Но все-таки и здесь растут помидоры и огурцы. Молоко было вкусное, холодное, ягода — упругая, кисловато-сладкая.

— Вы что-нибудь старенькое подыщите, потемнее, — советовала Тоня, держа обеими руками стакан с молоком. — Одним словом, что не жаль.

— А мне и этого не жаль. Зачем мне теперь мои наряды? Вот лопаты у меня нет, не догадалась из Ростова привезти.

— Еще что! — рассмеялась Тоня. — Мы у Алеши возьмем. У Алексея Яковлевича. Сейчас я сбегаю в сараюшку… А вы переодевайтесь.

Тоня вернулась не скоро. Анна Никитична стояла прошв зеркала и примеривала простенькое серое платье. Оно шло к ней. Девушки встретились глазами, и Тоня протянула учительнице тяжелую лопату на толстом сотовом черене:

— Управитесь?

Анна Никитична взвесила лопату в руках.

— Не беспокойтесь! — Она бросила быстрый взгляд на Тоню. — Вы… вы не жалеете, что устроили меня здесь?

— Нет, не жалею. Зачем же пустовать комнате? — Тоня отошла к столу, стала собирать свою посуду в лукошко. — Я оставлю у вас свое хозяйство, на обратном пути зайду… А вам комната нравится?

— Конечно. Здесь светло и просторно… Не знаю, кати Алексей Яковлевич. Должно быть, хороший. Зато уж класс его!

Анна Никитична покачала головой.

Тоня закрыла лукошко холщевым полотенцем.

— А что его класс? — Она настороженно глядела на учительницу арифметики. — Что? — повторила Тоня.

— Странный, непонятный… плохой!

— Почему же плохой? — Тоня резким движением двинула лукошко на середину стола. Банки и стаканы звякнули.

— Один этот Пуртов чего стоит! Никого не признает. И его кудрявый приятель. И еще мальчик, который все время жует… Невозможный класс!

Тоне представилась землянка, худое лицо Пуртовой, измученные, злые глаза.

— Неправда, хороший класс! — запальчиво ответила Тоня. — Я этот класс знаю. И у Алеши с ними получалось — я на уроках даже бывала. Как же это: был хороший и сразу испортился!

— Уж не знаю… А вы их не защищайте. Ах да, я ведь забыла, — с насмешкой сказала Анна Никитична, — вы их должны защищать!

— Какая же вы! — Тоня даже притопнула сапожком. — Я не потому, совсем не потому! Вы знаете, как они живут? Вот у Карякиной Любови Васильевны пятеро, они впроголодь живут. У Хлудневых корова перестала доиться. А у Пуртовых другое…

Она остановилась. Светлые глаза Анны Никитичны приняли скучающе-терпеливое выражение.

— Ах, Антонина Дмитриевна, ведь у всех так: или одно, или другое, или третье. И у меня и у вас. Впрочем, я все равно уеду, лишь бы война скорее окончилась!

Тоня была очень рассержена. Она бы, вероятно, схватила свое лукошко и ушла, если бы в дверь не постучали. Стучали кулаком — громко, увесисто. Половицы веранды поскрипывали за дверью.

Вошел человек невысокого роста, широкий, грузный, сразу занявший много места в небольшой комнате. Эту обширность вошедшему придавали и тяжелая походка, и красное квадратное лицо, и мешковато сидящий, потрепанный костюм, и плотное кольцо серо-седых волос вокруг лысины.

Это был учитель биологии и рисования Ларион Андреевич Кайдалов.

Не спуская с плеча лопаты с привязанным к ней ведром, он прошел на середину комнаты, остановился — по-солдатски, нога к ноге.

— Великолепно! Думал — одна, а тут две. Совсем весело… Э, да что это вы, извините, как две нагорелые свечи, друг против друга?

Голос у Кайдалова был хриплый, раскатистый; лицо не меняло хмурого выражения, хотя, казалось, он шутил.

— Ничего! — отрывисто ответила Тоня, резким движением завязывая шаль. Она повела длинным, чуть вздернутым носом. — А от вас, Ларион Андреевич, с утра спиртом несет. Что же это вы! Не утерпели?

— Не утерпел. — Он поднял перед собой ладонь с растопыренными пальцами. — Совсем чуточку… А! Какова вожатая? — он покачал пышным венцом волос. — Я не пионер, сударыня, мне можно.

— Ну, уж и не ходите тогда на воскресник! — резко сказала Тоня. — Спать ложитесь!

— А ты, девочка, не шуми, не шуми! Ты поработай с мое! — Он снова обратился к Анне Никитичне: — Вот вы с дипломом, поймете. Я на приисках здешних уже сорок лет учительствую. Все предметы преподавал. Все умею. Родной язык — могу. Математику — весь курс с пятого по седьмой. Историю — пожалуйста. Я все учебники наизусть знаю, уроки на память задаю. Заставит пение вести — ей-богу, смогу. О начальных классах я уже не говорю. Меня так и зовут: подменных дел мастер. Я этим горжусь. У-ни-вер-сал! В одном лице — целый коллектив! А она со мной нон как обращается!

Анна Никитична испуганно улыбнулась, а Тоня смотрела на старика с сердитой жалостью.

Он вытащил из кармана широких брюк кисет, из кисета маленькую, причудливо изогнутую трубку монгольской работы, набил ее мелким зеленым крошевом. Большие руки его дрожали.

— А что я нетрезвый, так на то причины есть. — Он усиленно задымил трубкой. — И не всякому дано это постигнуть. Да. Если я не буду пить, может, я с ума сойду! — Он провел рукой по щеке, заросшей седой щетиной. — Идемте, девушки!

И Кайдалов твердо и прямо ступая, широко раскрыл дверь, пропуская вперед учительниц.