Кто-то часто застучал в ставню. Твердые удары перемежались глухими, мягкими. Так, кнутовищем, стучал только отец.

Кеша сквозь полусон услышал, как соскользнула с кровати мать и, быстро переступая босыми ногами, прошла в сени. Звякнула железная задвижка. Кеша поежился: морозный пар хлынул в избу из распахнутой двери.

Пока отец разматывал шарф, сбрасывал полушубок и переобувался, мать успела растопить плиту, сходить в кладовую за морожеными пельменями, поставить на огонь чайник.

Кеша потянулся и тотчас почувствовал у себя на голове сухую ладонь.

— Сынок, вставай! Расколи пару чурок.

Натягивая рыжие изюбревые унты, накидывая телогрейку, Кеша соображал, почему отец так рано вернулся из Загочи.

Отец уже сидел за столом. Он знакомым движением провел пальцами по вислым усам и медлительно и деловито начал есть.

Крепкий утренний мороз охватил Кешу, едва он вышел на крыльцо.

Серый рассвет, скаредничая, неохотно заполнял котловину Новых Ключей. Поселок лежал внизу. Домики сбегали с двух крутых склонов, будто торопясь к ключу, и, сопутствуя ему, лепились друг к дружке до самой реки — до Джалинды, очертившей здесь широкую и плавную дугу. На той стороне ключа кривые, узкие тропы тянулись вверх и вливались в широкую дорогу; она вела на бегунную фабрику. Налево, за рекой, в густом кедровнике выделялось новое здание рудничной больницы. А за нею — ныряющий в тайгу проселок, по которому этой ночью отец возвращался из районного центра.

Кеша повернул голову. Над тропой, пролегавшей через хребет на север — на Иенду и Чичатку, — стояла плотная морозная мгла. А кругом — молчаливые, чуть забеленные снегом сопки. Кеша по привычке стал считать: «Одна, две, три…» и улыбнулся: будто он не знает, что их двадцать три.

Кеша запахнул телогрейку, поддел ногой пузатую колоду и, играя колуном, быстрыми, точными движениями расколол ее. Сухое дерево позванивало, как струна. Занося в избу огромные охапки сладко пахнущих поленьев, Кеша услышал обрывки разговора.

Разомлевший от еды и тепла, отец ронял короткие фразы:

— Дорога дрянь: ни два ни полтора… На телеге — поздно, на санях — рано. Верхом совсем не проехать. Пришлось низом петлять, мимо старого зимовья…

Сизый дым от самокрутки обволакивал продубленное морозом лицо Назара Ильича.

— После праздников полегчает, — говорит отец. — Снегу насыплет. В эту зиму на рудник завозу много будет, — отцовские усы приподнялись в довольной усмешке, — на всю зиму мне работенки подвалят… Владимирский в тресте всех на ноги поставил.

Кеша догадывался: придет оборудование для новой гидравлики. Дело серьезное, если сам директор рудника уже третью неделю не выезжает из районного центра.

— Толкуют в районе, — продолжал отец, — будто за хребтом к разъезду новую дорогу проложат… Уже весной начнут.

— Да и в прошлом году толковали, — поддержала его мать. — Давно надо. Хоть бы почта не припаздывала…

Мать слушала отца, склонив голову с черными, отливающими синевой волосами. По ним ото лба до затылка бежала серебряная дорожка седины. Кеша, подсев к столу, слушал.

— Железнодорожники клуб себе отгрохали: каменный, в два этажа, с библиотекой, с биллиардом. В Чите такого нету, право! Горняцкий театр там спектакли ставит, сходил разок.

Все мельче и незначительнее, как хлебные крохи, становились новости, но Кеша угадывал по отцовским глазам: что-то прибережено еще.

Назар Ильич встал, мешковатый, плечистый, потянулся, из-под клочкастых бровей хитро посмотрел на сына:

— Ну, паря, для тебя особая новость есть. До праздников еще раз оборот сделаю: новый учитель меня в районе дожидается. В нашу школу направление имеет. Вещички его привез — на базе оставил…

Бронзовое, со слегка выступающими скулами Кешино лицо (весь в мать!) оживилось, но отец уже повалился на постель и дремотным, сипловатым голосом договорил:

— Там, в овчине, в изнутренном кармане, газеты и письма… Которые конторские — я сам отнесу, а от директора снеси в больницу, Семену Степановичу… Сбегай… Просил очень…

Матери уже нет в избе. Ее тихий, ласковый говор доносится со двора, из коровника, где в ответ хозяйке добродушно помыкивает безрогая Пеструшка.

А Кеша, конечно, к Захару, к дружку своему. К астафьевскому дому надо спускаться кривой, в размоинах, улочкой. Но Кеша, перескочив заплот, проходит задами по мерзлым грядкам огорода и через узкую дощатую калитку попадает в соседний двор.

Белесоватый дымок, сливающийся с рассветом, вьется из трубы: значит, уже не спят.

Захар Астафьев, Кешин одноклассник, стоит на коленях в теплых сенях и мастерит туесок. Он берет желтые распаренные полосы бересты из деревянного чана, скручивает их, и они, совсем как живые, послушно свертываются в кольца. Над головой Захара на длинных, во всю стену, полках — большие туесы и крохотные туески, похожие на кораблики чуманы, лукошки, темножелтые треугольники ягодных битков, — все это выстрогано, переплетено, сработано руками Захара.

— Зось, а Зось!

Астафьев вопросительно посмотрел на товарища зелеными продолговатыми глазами.

— Под бруснику?

Захар кивнул и ловко прикрутил на туесе берестяной поясок… «Как бинт накладывает!» с восхищением подумал Кеша.

У Астафьева старший брат — глухонемой. На руднике все считают, что и младший чудом научился говорить. Школьный водовоз дед Боровиков, выражающийся всегда кратко и точно, как-то сказал: «Астафьевым за каждое слово рублем плати — не разоришься…»

Кеша присел на корточки рядом с Захаром и пересказал новости: и о гидравлике, и о железнодорожном клубе, и о приезде учителя.

— Учителя отец до праздника еще привезет…

Захар перочинным ножиком обстругивал круглую крышку.

— Вещи его уже на базе, — добавил Кеша.

— Думаешь, издалека?

— Наверное. Интересно, по какому предмету?

Перочинный ножик чиркал по дереву, крышка становилась ровнее, глаже. Оставалось только просверлить дырочки под березовое ушко, вставить его и закрепить кругленькими палочками.

— Зося, — осторожно спросил Кеша, — когда мы пойдем к Платону Сергеевичу?

— Я не пойду.

— Вчера ты мог о Полтавской битве целый час рассказывать. Мы же вместе учили… А получил двойку…

Ножик в руке Захара остановился.

— Учителя думают: раз ты молчишь — значит, не готовился…

Ножик в руках Захара бесцельно сделал круг по деревянной крышке.

Кеше стало жаль товарища.

Он вытащил из кармана телогрейки письмо и с любопытством начал рассматривать мятый треугольник, на котором директорской скорописью было выведено: «Рудник Новые Ключи. Семену Степановичу Бурдинскому». Владимир Афанасьевич, должно быть, торопился; начальные буквы, выведенные мокрым химическим карандашом, были темнолиловые, а последние — чуть заметные, бледные.

— Сходим в больницу? — спросил Кеша.

Захар поставил на полку готовый туес, прибрал бересту. Друзья молча спустились с крутогорья к реке Джалинде.

Чтобы попасть в Заречье, надо было пройти весь поселок, миновать вросшую в землю баню, пробраться через густые заросли порыжелого ольшаника и перейти Джалинду по молодому, только-только ставшему ледку.

Над дальними сопками, над кромкой тайги брусничным соком разливалась заря. Со всех концов доносились задиристые петушиные переголоски, перестук дровоколов. Возле прорубей позвякивали ведрами женщины.

Поселок проснулся. Оглянешься назад на рудничные домики — и первым делом примечаешь дымки, тянущиеся из труб: они завиваются спиралями, разливаются волнами, распадаются на волокна — живут какой-то своей минутной жизнью.

Больница видна отовсюду. Большое одноэтажное здание с крыльями по бокам выступает между низкорослыми кедрами. Ближние сопки похожи на выбритые макушки. Только кое-где на них высятся одиночные сосны и березки.

— Домой зайдем? — спросил Захар.

— Ну что ты! Семен Степанович, наверное, уже в больнице.

Больничное крыльцо пристроено с тыльной стороны здания, обращенной к густо заросшему багулом целиннику. Через него тайгой идет дорога в районный центр — на Загочу. Два-три новеньких, еще не покрытых сруба желтеют вблизи дороги в сумеречном утреннем свете.

И странно, неожиданно было после этой голизны и неприютности попасть в иной мир: высокие двери, белые скамьи со спинками, круглая городская вешалка-стойка, маленький, покрытый скатертью столик с газетами и журналами, и запах, доносившийся из-за дверей, — острый и неистребимый запах больницы.

Ребята слышали, как шуршала мягкими туфлями по коридору сестра: она пошла доложить врачу об их приходе. Затем быстрой, ковыляющей походкой по тому же коридору прошел Семен Степанович, распахнулись двери, и хирург уже стоял перед рослыми парнями, вытирая полотенцем крупные жилистые руки. Из-под белого квадратного колпачка выбивалась льняная прядь. Задрав острый подбородок, врач смотрел на ребят пронизывающим взглядом очень светлых и беспокойных глаз.

— Здорово, ребята! Никак, резаться пришли? — Он наклонил голову и строго сказал: — Голяшки подтяни! Школьник ты или ухарь с большой дороги?

Захар смутился и с виноватым видом подтянул вывороченные чуть не наполовину верхи катанок: эта мода была заведена интернатцами. А те переняли ее от рудничных парней.

Семен Степанович взял из Кешиных рук письмо и, зажав подмышкой полотенце, вскрыл треугольник.

Улыбка, изменившая лицо Бурдинского, была понятна и Кеше и Захару.

…В конце прошлой зимы директор рудника впряг в кошеву могучего рыжегривого Атлета и помчался ледовыми кривунами Джалинды, чтобы, сократив путь, выехать на урюмский проселок. Возле дамбы кошева опрокинулась, и жеребец протащил директора двести метров на вожжах. Владимирский нашел в себе силы пригнать лошадь к больнице и свалился у больничного крыльца. И только с месяц-полтора, как Бурдинский выпустил Владимирского на волю.

— Опять наш директор бесчинствует, — не то одобрительно, не то укоризненно сказал хирург. — И меня, слава богу, не забыл: набор хирургических инструментов где-то достал. На пользу пошло лечение и ему и мне!.. Ну, как отец? Что рассказывает? — обернулся он к Кеше.

Тот вновь пересказал новости.

— Это хорошо! — сказал Семен Степанович, узнав о предстоящем приезде учителя. — И руднику хорошо и вам: свежие люди в наших местах ой как нужны!.. Всё? Ну, ну, шагайте… Назару Ильичу и Клавдии Николаевне кланяйся. Отцу передай, чтобы зашел перед отъездом…

Из-за дверей еще раз выглянул белый колпачок, и, прикрывая парадную дверь, Кеша услышал:

— В праздники приходи — в шахматы сразимся. Коня вперед даю!

Ребята спустились к реке. Рассвело. Леденящий ветер с хребта свистел, обжигал уши. Пригибался, будто под тяжелой рукой, облетелый, как веник, кустарник. Одинокие, просвистанные ветром, стыли нежилые срубы…

Тишина в Заречье.

Ранняя зима будет в этом году.

Но ни октябрьский морозец, ни ветряные порывы не смущали интернатцев. Без шапок, в одних рубашках, они разминались до завтрака: перекидывались мячом на волейбольной площадке.

Кеша и Захар с ходу ринулись в схватку.

Маленький — самый маленький в восьмом классе! — Тиня Ойкин вертелся, приседал, падал, прыгал, сторожа мяч и подхватывая его растопыренной пятерней.

Тиня Ойкин ни в чем и ни от кого не хотел отставать. Его нисколько не смущал маленький рост. Стоило кому-нибудь позвать: «Тиня, в волейбол!» — и Малыш уже мчался, ловко подбрасывая мяч на лету. «Максим» в городках был его любимой фигурой — он вышибал ее с одной палки. Буквы в Тининых тетрадях ровнялись одна к одной, как солдаты в строю; почерк не хуже, чем у учительницы литературы Варвары Ивановны. От всей его низкорослой подвижной фигуры веяло бодростью, даже удальством.

Между тем мяч, запущенный могучей зыряновской пятерней, перелетел через ограду в соседний двор, и с криком «последнему доставать» ребята кинулись вперегонки домой: уже несколько раз терпеливая Поля Бирюлина, дежурная по интернату, выходила на площадку, напоминая игрокам, что завтрак давно приготовлен.

В большой мальчишечьей комнате сидели те, кому не надо было торопиться ни на завтрак, ни в школу, — учащиеся второй смены.

Толя Чернобородов читал томик стихов в своем излюбленном положении: развалившись на прибранной постели и скрестив ноги на табурете. На другой койке, в противоположном конце комнаты, в такой же позе, заложив руки за рыжеватую голову, лежал Ваня Гладких и о чем-то сосредоточенно мечтал.

За длинным, на козлах, столом, у самого края его, Трофим Зубарев, зубоскаля и поддразнивая противника, сражался в шахматы с Сеней Мишариным. Вокруг шахматистов толпились болельщики.

Только Антон Трещенко сидел за печкой и чинил сапог: он усердно вгонял гвозди в старую подошву.

Кеша распахнул телогрейку, придвинул к шахматистам табурет и обхватил его ногами. Захар стоял рядом.

— Ребята, — не сводя глаз с доски, сказал Кеша, — к нам едет новый учитель!

Чернобородов отбросил книгу и сел на койке. Зубарев будто и не обратил внимания на слова Кеши: он ни на секунду не оторвался от игры и не шевельнул ни одним мускулом. За спокойное достоинство, с которым всегда держался Зубарев, а может, и за галстук под латаным пиджачком его звали в школе — кто Графом, кто по имени-отчеству: Трофимом Ивановичем.

Кеша наклонился к Мишарину:

— Сеня, не проворонь. Граф сейчас двинет ладью.

Сеня застенчиво улыбнулся.

— Ну что же, — сказал наконец Трофим Зубарев, — учитель проживет зиму и уедет. Потом опять к новому привыкать.

— Почему ты так думаешь, Троша? — спросил Захар. — Ты же не знаешь, кто едет, а уже делаешь выводы.

Зубарев покосился на Астафьева, сделал ход и тем же холодным голосом добавил:

— Граждане, внимание: заговорили молчавшие! Может быть, мы услышим что-нибудь интересное о Полтавской битве?

— А разве Татьяна Яковлевна не работает в школе десять лет? А Варвара Ивановна? — возразил Кеша.

— Ты считай, сколько переменилось, а не сколько осталось, — сказал из-за печки Трещенко.

Вбежал Тиня Ойкин, умытый, с приглаженной чолкой, свисавшей на лоб. Следом за ним, как всегда с шумом, влетел Борис Зырянов. Услышав новость, они затеребили Кешу:

— Кто? Математик? Химик? Молодой? Здешний?

— Этого я не знаю.

Интерес к Кешиной новости заметно остыл. Но возросло внимание к мишаринскому загнанному королю. Толя Чернобородов вновь принялся за чтение.

Антон Трещенко, кончив сапожничать, обулся и вышел из-за печки. Притопнул ногой. Оглядел свою работу, вздохнул:

— Хоть бы до праздников дотянуть! Трофим Зубарев на секунду отвлекся от игры:

— Первоклассные джимми. Фирма — «Трещенко и компания».

В это время по коридору часто-часто протопали, и чей-то свежий, чистый голосок вывел:

Постоит он у крылечка, Отвернется и вздохнет…

Антон приоткрыл дверь:

— Зоя, зайди-ка!

В полуоткрытую дверь просунулось раскрасневшееся лицо с бойкими глазами и крутым лбом. Две тоненькие косички спадали на плечи невысокой девушки.

— Здравствуйте, мальчики! Что же вы завтракать не идете? Сегодня тушеное мясо с макаронами и какао. Будет вам нагоняй от Поли за опоздание!

Зубарев изящным движением запер черного короля среди его же пешек и в предвкушении интересного разговора повернулся вместе с табуретом к двери. Сеня Мишарин, ероша волосы, безнадежно поник над своим разгромленным войском.

— Зойка! — раздраженно проскрипел Антон. — Когда же это кончится? Ты опять в первом часу легла!

Лицо Зои словно окаменело, стало злым.

— А тебе что, кислятина? — вызывающе ответила она.

Кеша улыбнулся. И верно, у Антона всегда какое-то недовольное, кислое лицо.

Зубарев вкрадчиво вмешался:

— А вы не грубите, Зоя Вихрева. С вами взрослые разговаривают. Нехорошо! Примерная девочка, с косичками…

У Зои задрожали губы. Она готова была ответить новой дерзостью, но Антон опередил ее:

— Режим нарушаешь! Вот на комсомольском собрании отчитаем тебя! Заладила в клуб бегать!

Зоя встряхнула головой — косички разлетелись в стороны — и убежала, хлопнув дверью.

Тиня Ойкин шлепнул книгой по табуретке:

— Ну чего привязались! Пришла с песней — ушла со слезами. Не так надо!

— Ладно, Малыш, — примирительно сказал Антон, — после разберемся… Ваня, — обратился он к Гладких, — ты весь день лежать будешь?

— Мне нездоровится, — вздохнул тот. — Опешить некуда.

— Не мешай Ванюше, — съязвил Трофим, — он мировые проблемы решает… вместо алгебры…

Тогда Трещенко обратился к Зубареву:

— Ладно, Трофим Иванович, пошли в столовую. Не в моих правилах к завтраку опаздывать.

Он еще раз у самой двери притопнул ногой, испытывая сапог.

Ребята разошлись. В комнате остался только Ванюша Гладких. Он попрежнему лежал на койке, мечтательно устремив глаза на лобастую сопку, видневшуюся в интернатском окне.