С позолоченным деревянным копьём, наклонив остриё в дверях, с постной миной вошёл в вагон персонаж, чьё явление вызвало неодинаковую реакцию. Иные демонстративно зашуршали газетными листами, кто-то проворчал: «Много вас развелось». Некоторые приготовились слушать.

Кто-то спросил: «А разрешение у него есть?» — «Какое разрешение?» — «Разрешение на право носить оружие». — «Какое же это оружие, смех один». На них зашикали. Большинство же публики, навидавшись всего, никак не реагировало.

Человек стащил с головы армейскую пилотку. «Попрошу минуточку внимания, — воззвал он, и настала тишина. — Дорогие граждане, братья и сестры!»

«Православный народ, папаши и мамаши, разрешите представиться, я — святой Георгий. Расскажу вам, что со мной приключилось, расскажу, как есть, как дело было, а кому неинтересно, пусть читает газету».

Из уважения к баснословному персонажу проверка билетов была приостановлена; поезд спешил к Москве, это был удачно выбранный маршрут с немногими остановками.

Солдат продолжал:

«В первый день, как войну объявили, принесли мне сразу повестку и отправили на передовую. Вот залёг я с бутылкой в кювете И гляжу на дорогу, жду змея. С полчаса прошло, пыль показалась, задымилась дорога, вижу, змей едет с головы до ног в чешуе зелёной, шлем стальной на нём, сам в ремнях, в портупее, сапоги начищены, из себя видный. Вот подъехал он, глядит в бинокль — словно молнии, стёкла сверкают. Я в кювете сижу, затаился, подпустить хочу его поближе. Только тут он на цыпочки поднялся И в канаве меня надыбал. Увидал змей в канаве мой кемель, увидал пилотку со звездою, рассмотрел моё обмундированье, на ногах увидал обмотки и, слюнявую пасть разинув, стал вовсю смеяться надо мною…»

«Не кажется ли вам странным, ведь уже столько лет прошло», — сосед по лавке шепнул Льву Бабкову.

«Вы имеете в виду легенду?»

«Я хочу сказать, после войны прошло столько лет».

«Это вам так кажется, — возразил Бабков, — народ помнит войну».

«Да, но посмотрите на него. Сколько ему лет, как вы думаете?»

«А это вы у него спросите». Приближалось Нарбиково или какая там была следующая станция, поезд шёл, не сбавляя скорости, словно машинист тоже решил уважить сказителя.

«Стоит, гад, заложил лапу за лапу, а передней хлопает по брюху. По-ихнему, по-немецки лопочет, Дескать, что там время тратить, рус, сдавайся, куды ты суёшься с голой жопой с нами, змеями, сражаться! Поглядел я на него, послушал, сплюнул на землю, размахнулся и швырнул ему под ноги бутылку, сам упал, спиной накрылся, голову загородил руками. Тяжким громом земля сотряслася, пыль, как туча, небо застлала, а ему, суке, ничего не доспелось. Стоит себе целый-невредимый, сам себе под нос бормочет и копается в своём драндулете: повредил я, знать, его телегу. Между тем нет-нет да обернётся, пасть раззявит, дыхнёт жаром и обратно носом в карбюратор. Я вскочил — и гранат в него связку! Вижу, змей мой не спеша отряхнулся, из ноздрищ пыль вычихнул, утёрся, повернулся, встал на все четыре лапы, раскалил глазищи, надулся и ко мне двинул. Мама родная! Помолись хоть ты за мою душу, за свово горемычного сына!»

В вагоне расплакался ребёнок. Раздались голоса: «У-ти, маленький! — Гражданка, вы бы прошли в детский вагон. — Нельзя же так. — Мешаете людям слушать. — А чего его слушать-то. — Много их тут ходит. — Да нет такого вагона. — Небось, на пол-литра собирает. — Постыдились бы, гражданин. — Человек кровь проливал, а они… — Дитё плачет, а они всё недовольны. У-ти, маленький…»

«Что тогда было, сказать страшно. Выскочил я из кювета, побежал я змею навстречу, сам ору: ура! За Родину, в рот ей дышло! И всадил я своё копьё стальное в  хохотальник ему, в самую глотку. Сам не знаю, как оно вышло, только тут со змеем беда случилась: поразил его недуг внезапный аль кишку я ему проткнул какую, — проистёк он вонючею жижей, зашатался, рухнул наземь, шлем рогатый с него свалился, и настал тут перелом военных действий. И закрыл он один глаз свой червлёный, а потом второй глаз. Я и сам-то  еле жив, от жары весь спёкся, ядовитой вони надышался, в саже весь, лицо обгорело. Перед смертью змей встрепенулся и хвостом меня мазнул маленько. От удара я не удержался  и с копыт долой. Пролежали рядом с ним мы не знаю сколько, час ли, два, аль целые сутки. Только слышу, зовут меня: — Жора! Я глаза разлепил, — мать честная! Надо мной знакомая хвигура: наш лепила стоит в противогазе. — Жив, — кричит, — братуха, в рот-те дышло! Провалялся я в медсанбате  три недели, кой-как подлатался, а потом повезли меня дальше. В санитарном эшелоне-тихоходе. Ехал, трясся я на верхней полке, в Бога душу и мать его поминая. За стеклом меж тем предо мною всё тянулись составы и составы, эшелон стучал за эшелоном: то проедет солдатня с гармошкой, то девчат фронтовых полный пульман, то платформы с зачехлёнными стволами. Знать, не сгинула наша Россия, отдышалась, портки подтянула и всей силой своей замахнулась. Под конец везли пленных змеев, не таких, как мой, пожидее, погрязней и уж не таких гладких, и обутых в валенки из эрзаца. После них все кончились вагоны и поля пустые потянулись, перелески, жёлтые болота. Растрясло меня вконец, уж не помню, как добрался я, как сгрузился и проследовал в кузове до места. По тылам, по базам госпитальным наскитался я, братцы, вдоволь. Много ль времени прошло аль боле, стал я помаленьку выправляться. Тут опять жизнь моя переменилась: снюхался я с одной медсестричкой. Баб крутом меня было пропасть, но её я особо заприметил. Слово за слово, ближе к делу — клеил, клеил, наконец склеил. Как настанет её дежурство, так она ко мне ночью приходит. Так прожили мы, почитай, полгода, а потом я на ней женился. С нею я как сыр в масле катался, отожрался и прибарахлился. С рукавом пустым, с жёлтой нашивкой, морда розовая, на груди орден Славы, — как пройду, все меня уважают и по имени-отчеству называют».