Черняховского, 4-А

Хазанов Юрий Самуилович

ГЛАВА 3. Поверка личного состава. Брачный сезон (Миша, Артур, Алик, Игорь, Жанна, далее везде…). О двух Яблочковых и об одном Гургене. Ещё не… Я становлюсь «четыреста седьмистом». Секретный сотрудник гондурасской разведки. Страсти по Иву Монтану. На авансцену выходит Полина. «Её командировка, или все мужчины одним… мазаны»

 

 

1

Вспомнил о своём военном прошлом — когда командовал ротой — и решил тоже сделать поверку личного состава. Личного состава персонажей моего повествования — и, по возможности, выяснить, кто есть кто, где и как к концу пятидесятых годов XX века.

И вот примерная картина.

Мой отец. Уже больше десяти лет его пепел находится в урне, а урна — в колумбарии Донского монастыря. Вернувшись после войны, я уже не застал его в живых, а последний раз мы виделись в зимней Москве, в феврале 1942-го. Меня тогда с Западного фронта, немного отодвинувшего немцев от столицы, перемещали на Северо-Западный (видимо, чтобы и там добиться хоть каких-то военных успехов), а мой отец приехал на несколько дней в Москву в командировку из Горького (Нижнего Новгорода), где был в эвакуации с октября 41-го года вместе с моей мамой, братом и фабрикой, где тогда работал.

Между прочим — это мне рассказал брат гораздо позднее, — везли их туда на открытых платформах. (Похлеще, нежели перевозка немцами наших военнопленных или нашими — своих родных арестантов. Впрочем, дело тут, конечно, не в человеколюбии, а в том, что с платформы легче удрать, чем из «телячьего» вагона.)

С отцом мы сумели встретиться тогда всего на несколько часов у его старшего брата, в доме с печным отоплением, недалеко от Павелецкого вокзала. Там было тепло. У нас на Малой Бронной батареи не работали, вся квартира вымерзла. Мы встретились, и папа выставил на стол каким-то чудом добытую и настоянную на его любимом тархуне бутылку водки. Он был оживлён, даже радостен — предвкушал скорое окончание войны и возвращение в Москву… Нет, он не был бездумным оптимистом, просто хотел и умел думать о лучшем — даже когда сидел в концлагере как враг народа, когда остался без работы, когда начал болеть. Впрочем, болезням, так рассказывал мне брат, удалось всё-таки сломить отца.

К тому времени, о котором веду рассказ, память об отце притупилась, чувства тоже. Мне всегда казалось, что у меня к нему они намного сильнее, чем у мамы и брата — возможно, потому, что прожил с ним рядом гораздо меньше, но, всё равно, притупились, и это, как понимаю, вполне естественно: разве можно всё время существовать на их острие?

Моя мама только что ушла на пенсию с работы в педагогическом институте. Как всегда, очень много читает. Как всегда, занимается хозяйством и тщательно заваривает чай для младшего сына Жени. (Он — отчаянный «чаист».) Как всегда, весьма привечает друзей Жени — особенно, Эльхана, и значительно меньше — моих. Так я считаю и обижаюсь. (Между прочим, на её пенсию можно было приобрести тогда 290 буханок хлеба и 20,5 бутылок водки в месяц.)

Брат Женя. По-прежнему работает на Радио. По-прежнему слушает Би-Би-Си на английском. По-прежнему, возвращаясь с работы, ещё в дверях спрашивает маму: «Заварила чай?» Кажется, чуть было не женился на девушке, владеющей бирманским языком, на котором, по его словам, лучше неё мог изъясняться только тогдашний премьер-министр Бирмы, У-Ну, хорошо известный у нас в народе, потому что этим именем называли жестяную крышечку водочной бутылки, по форме напоминающей его головной убор. Насколько я понял брата, сделать предложение о браке в тот вечер ему помешало только то, что он немного переел и мирно уснул в кресле, а когда проснулся, напрочь забыл о своём намерении.

Ну, что ещё сказать о Жене? Много работает; всё так же дружит с Эльханом, Артуром и Аликом, так же стонет по ночам, но не на меня, поскольку я переехал. Выкинул из нашей бывшей совместной комнаты последнее напоминание о своём старшем брате в виде письменного стола с пухлыми ножками и инвалидного прикроватного столика, а также ни в чём не повинный зеркальный шкаф, в котором я любил видеть отражение Риммы в те уже довольно давние дни, когда она приходила ко мне по утрам, а мама и Женя были на работе…

Миля. Моя одноклассница по 114-й школе ФОНО и самая близкая подруга. Уже почти пять лет, как уехала с мужем в Польшу, а оттуда в недавно образовавшуюся страну Израиль. Её муж был польским коммунистом, даже, говорят, подпольщиком. В 30-х годах его спасли от рук польской тайной полиции и вывезли на родину всех трудящихся, где вскоре посадили на десять лет как шпиона. После отсидки, после смерти советского вождя Сталина ему разрешили вернуться на родину, куда с ним вынуждена была поехать и Миля с ребёнком. У них родилась вскоре вторая дочь, однако работы бывший борец за свободу Польши не получил и решил уехать в Израиль, куда Миля, конечно, последовала за ним. Сейчас живут там, пока в бараке, но работа у мужа есть, и они надеются на лучшее. За эти годы в Москве умерла мать Мили, а отец очень болен, и ей, видимо, придётся хлопотать, чтобы его выпустили к ней.

Римма. В эти годы она по-прежнему работает юрисконсультом на крупном московском Холодильнике у метро Красносельская, где занимается, в основном, делами о хищении, и главным образом — колбасы. Впрочем, воры не гнушаются и другими замороженными продуктами. Эти безнадёжные бои ведут вместе с Риммой ещё две слабые женщины — экономист Тамара и, тоже юрист, Анна. Тамара неоднократно приглашала нас с Риммой в гости, и там мы познакомились с её приятельницей Лизой, школьной учительницей, симпатичнейшим существом, которая нам обоим сразу понравилась. Даже неизвестно, кому больше. Должен признаться, что я, как любят выражаться лица мужского пола, «положил на неё глаз» и вообразил — как оказалось впоследствии, не без оснований, — что её глаз ответил мне тем же.

Я упоминал уже о римминой беззаветной смелости в защите обижаемых людей и животных. Так вот, один из таких случаев произошёл как раз после нашего возвращения от Тамары, когда мы вышли на ночную прогулку с Капом. Два подвыпивших парня вознамерились пнуть ногами нашего «ушастика», сопровождая своё желание разнообразными не слишком ласковыми словами в его адрес и в адрес его хозяев. И, пока я занимался словесной перепалкой, Римма первой ринулась на обидчиков и толкнула одного из них. Последовал, как выражаются политики, адекватный ответ, но Римма не отступила, и завязалась настоящая драка, из которой, можно считать, мы вышли победителями. Я уже описывал эту битву в IV части повествования, поэтому замолкаю: просто хотелось вспомнить и об этой особенности характера Риммы.

Примерно в это же время мы вступили в жилищный кооператив и через несколько лет должны были стать владельцами небольшой двухкомнатной квартиры в пятиэтажной так называемой панельной «хрущёвке», которая нам казалась почти Букингемским дворцом. И что хорошо — «дворец» этот воздвигался на Черкизовской улице, прямо напротив дома, где жил наш друг Мирон со своей семьёй…

Мирон. Уже несколько лет он занимает в строю моих персонажей место хорошего друга и интересного собеседника, с кем у меня немало общего, начиная с довольно частого, доходящего порой до неприличия, раздражения своими домашними. Только, в отличие от Мирона, круг моих домашних намного меньше: ни детей, ни тёщи, а на римминых сестёр, выполняющих роль её коллективной матери, я почти не раздражался. Разве что по вопросам внешней и, особенно, внутренней политики, в которых они были значительно лояльней, чем я. (И чем Римма — тоже.)

Как и раньше, Мирон нёс ярмо мало интересной ему и мало оплачиваемой работы в каком-то геодезическом учреждении, а все его интересы и сердечная склонность сосредоточены были на книгах, кинофильмах и собственных детях. Да, утверждаю, на детях, являя лишний пример того, что раздражительность и любовь — вещи вполне совместные, в отличие от «гения и злодейства».

Его жена тоже была достаточно интересным человеком, но распознать это до конца мы сумели только после того, как Мирона не стало: он не вылезал из больниц и рано умер от болезни сердца. А при жизни подавлял Лиду. Я честно старался сдерживать его постоянные отрицательные эмоции, но куда мне: я и со своими справиться никак не мог. (Себя я, глядя на Мирона, предостерегал почти по старому еврейскому анекдоту о плохом мальчике и старьёвщике: «Смотри, Моня, если будешь плохо кушать, станешь, как этот некрасивый тощий старик…») И однажды я решился на не очень чтобы моральный поступок: а вдруг — так не вполне искренне предположил я — это поможет и Мирону, и бедной Лиде? Я не один раз слышал про такое. Во всяком случае, кто-то рассказывал, что психотерапевты в Америке это рекомендуют, и вообще оно, вроде бы, вполне по доктору Фрейду: какая-то там сублимация мужской отрицательной энергии происходит… В каком случае происходит? Разве я ещё не сказал? Происходит, если мужчина переключается (совсем ненадолго) на другую особь женского пола и «отводит», таким образом, душу (и тело). Я же являлся, в некотором роде, инструментом этого «отвода», потому как великодушно предложил повезти Мирона (и не его одного) на своём новеньком «Москвиче» осматривать достопримечательности Переславля Залесского и Ростова Великого. С ночёвкой в гостинице. При этом, повторю, не корысти ради, а искренне полагая, что данная акция поможет ему лучше понять — я это уже знал по собственному опыту и по опыту некоторых приятелей, — что от добра добра не ищут.

Однако из моей затеи, увы, ничего не получилось. Во всех смыслах слова. Хотя достопримечательности мы осмотрели. Но со здоровьем у Мирона стало ещё хуже…

И теперь, после неуклюжего, но вполне искреннего признания в очередном грехе продолжу поверку личного состава.

Следующие действующие лица выступают почти единым строем — этих пятерых объединяет одно: все они в самом недавнем времени обзавелись парами.

«Малютка» Жанна — в чьих родителей было влюблено почти всё поголовье её знакомых, — от которой, так уж получилось, я шагнул к Римме (извините за неподходящий глагол), окончательно порвала со своим Яшей и вышла замуж за славного технаря Аркашу, совершив некоторый мезальянс, выражаясь грубым языком наших предков, но зато обретя спокойную семейную жизнь. Которая с рождением ребёнка и на всё оставшееся время перестанет, увы, быть для неё спокойной. Но об этом позднее.

Мой институтский друг Игорь Орловский, издавна питавший самые глубокие и нежные чувства к Жанне и окончательно понявший полную невозможность соединения с ней — не в последнюю очередь по причине несоразмерности в росте (сантиметров на 45 в высоту! Про несходство в габаритах я уж молчу!), начал потихоньку спиваться (без всякого моего участия), но, к счастью, набрёл на женщину по имени Зина, подходящую ему по росту, но не по склонности к изящной словесности, зато многоопытную медицинскую сестру, — и, женившись на ней, обрёл больше здоровья, семейный уют в Люберцах под Москвой и взрослого сына и сменил одну чиновничью работу на другую, такую же, только оплачиваемую значительно лучше. Это при своих-то лингвистических способностях и феноменальной памяти! Он поскучнел, стал респектабельным, и можно было уже не опасаться, что, как бывало, свалится в подпитии где-нибудь на Сретенке и разобьёт свою умную голову. Теперь я мог без опаски адресовать ему на очередной день рождения такой стишок:

   Кто поедет в Люберцы, Непременно влюбится — В люберецкий лес, в болото, В пожилого полиглота, В полиглотову жену, Чистую жемчужину; В их союз неколебимый И в напиток их любимый, Неизвестный мне совсем — За два восемьдесят семь!

Ещё двое из недавно нашедших пары — Алик и Артур, школьные друзья моего брата. Первый из них после окончания школы научился искусно и как-то даже ласково лечить зубы, но мне он особенно близок не этим, а тем, что из его рук мы с Риммой получили ставшее для нас таким дорогим и родным существо с шелковистыми ушами и подрагивающим хвостиком, кому было дано имя Кап.

Собственно, если быть совсем точным, то сначала я случайно отыскал это самое существо для Алика, и тот приобрёл его, ещё маленького, недавно родившегося. Три месяца щенок жил у него, но потом ему, тогда одинокому (я говорю об Алике), стало невмоготу, и он упросил нас взять щенка. С тех пор Кап (бывший КаплЗн) находится у нас… Но что это я всё о собаке да о собаке — пора переходить к той, кто стала подругой Алика на долгие годы. Она тоже зубной врач — правда, с несколько иными установками, чем у Алика. Однако я уже простил Зое, что на заре нашего знакомства она осмелилась вырвать мне зуб без обезболивания. Потом она оправдывалась, что ничего ещё не знала о нашей близкой дружбе с Аликом, а зуб был лёгкий. (Рассказанное лишний раз подтверждает, что я отнюдь не лишен положительных черт — например, не злопамятен.)

Артур тоже совсем недавно успокоился на достигнутом. На достигнутом — снова похвалюсь — не без моей помощи. Вернее, именно благодаря ей — так как именно я, вот этими самыми ногами, привёл его в дом к своей приятельнице Инне и этим самым языком познакомил друг с другом. После чего Артур вскоре перестал приходить два-три раза в неделю к нам с Риммой на Лубянку для дружеских возлияний, пренебрёг исполнением своего коронного номера — арии Кончака из «Князя Игоря»; прекратил ездить с нами за город к нашим друзьям… С этим мы довольно легко смирились и, быть может, даже немного передохнули, но он вообще перестал звонить и не позвал на свадьбу. А это уж, согласитесь, чересчур…

Впрочем, на свадьбу нас не звали ни Алик, ни Миша Ревзин, который тоже вступил в брак и живёт сейчас с женой Машей в бараке, стоящем «под насыпью во рву некошеном», совсем в центре Москвы, рядом с Кутузовским проспектом. И с ними в комнатушке обитает Глафира Панкратовна, мать Маши, очень славная женщина, бывшая железнодорожная рабочая, ворочавшая своими руками рельсы и шпалы, как это принято у нас на Руси. Но какие борщи она готовит этими руками! А в барачной комнате в Марьиной Роще, где раньше жил Миша, теперь блаженствует ещё один молодожён — его родной брат… Всюду жизнь!

С Мишей я познакомился у Мили, когда вернулся в Москву после войны. Они вместе учились какое-то время, в годы эвакуации, в юридическом институте в Казани. Между прочим, Миша из тех недотёп-евреев, которые воевали с немцами почему-то не на «Ташкентском фронте», как про них любили говаривать иные компатриоты, а на фронте настоящем. И у него даже есть медаль «За отвагу», которую он получил, скорее всего, не по блату. (Но это так, к слову.) Именно Мишу, совсем одинокого — его мать погибла у немцев, — Миля со своей матерью вознамерились однажды женить и даже водили, невзирая на его сопротивление, к каким-то знакомым. Меня, помню, тоже позвали туда — видимо, чтобы держать его, если вздумает удрать, как Подколёсин, и я был свидетелем малоудачного сватовства. Девушка была премиленькая, однако, судя по всему, вовсе не собиралась замуж. За Мишу, во всяком случае. А у Миши в это время была одна близкая знакомая с длинным носом и короткими ногами, на которой он тоже не собирался жениться, так как испытывал серьёзные чувства к Полине, с кем повстречался у Мили, когда ещё та не уехала в Польшу. Но Полина не отвечала ему взаимностью: он не был героем её романа. Героями у неё были другие, о ком вскоре расскажу…

И Миша стал думать о том, чтобы найти жену. И, знаете, нашёл. Где? Не поверите, но возле касс кинотеатра «Метрополь», где он и она покупали билеты на вторую серию «Тихого Дона». Надо сказать, такой способ знакомства совсем не в характере Миши, хотя у него медаль «За отвагу». Но, в данном случае, он почти сравнялся со своим тёзкой, композитором Мееровичем, которого друзья называли «дедушкой русского знакомства», отдавая этим дань его мастерству знакомиться на улице. В общем, Миша познакомился, не разочаровался и женился на девушке, у которой был короткий нос, складная фигура, и почти не было претензий. Она стала ему хорошей женой, и у них родился сын, красивый и умный, которого убили в подъезде их дома. Но это случилось намного позже, и это совсем другая история…

Ну, кто же ещё остаётся в строю? О ком давно не упоминалось?

Ох, как же я посмел забыть Эльхана? Самого близкого друга моего брата, кого в иные минуты тот называл не иначе, как своим «учителем жизни», хотя порою справедливо осуждал кое за что. Но только никак не за исключительное красноречие — особенно, в застолье; не за блестящее уменье выбирать закуски и горячие блюда; и уж, тем более, не за высокое искусство обольщения представительниц прекрасного пола.

Совсем недалеко от него отстоит — а может, и не отстоит? — Валерий Н., композитор. Всё, что было сейчас сказано об Эльхане, вполне относится к Валерию: и эрудиция, и стремление учить других уму-разуму; и чревоугодие, и тяга к завоеванию женских сердец. (Выразимся по-старомодному.) Только при этом нужно прямо сказать: таланта профессионального у Валерия было побольше, а умения общаться с людьми и дружить с ними — намного меньше, чем у его оппонента.

Назову ещё одну подругу и однокурсницу Мили — несчастную Бэллу. Почему несчастную? Потому что в ней гнездилась и, в конце концов, подкосила тяжёлая болезнь, с которой она мужественно боролась и которую долгое время скрывала, а потом стала выдавать (а может, и сама верила в это) за гипертонию. На самом же деле, это была шизофрения. Когда, как говорят врачи, расщепляется сознание, и человек не может соотносить действительность с тем, что ему кажется. Слава богу ещё, что у Бэллы эта болезнь была в форме приступов. Если не знать, что шизофрения совершенно не заразна, то можно было бы предположить, что Бэлла заразилась ею от мальчика-соседа, живущего за фанерной стенкой их мизерной комнатёнки в Мерзляковском переулке. У него болезнь развилась, когда он оканчивал школу, и проявлялась — мне приходилось это слышать собственными ушами — в диких воплях и такой же игре на примкнутом к фанерной стене разбитом пианино. (Было, от чего заболеть бедной Бэлле.) Впрочем, и кроме этого соседства ей в жизни хватало неприятностей — начиная с того, что её отец был из тех, кого называли когда-то нэпманом, то есть частным предпринимателем в период новой экономической политики (НЭПа) 20-30-х годов. Он рискнул им стать и потом остаток жизни дрожал в ожидании ареста. Кончилось тем, что его семья оказалась в этой шестиметровой каморке. Правда, мать Бэллы была женщиной с твёрдым характером и завидным уменьем шить дамскую одежду, и они не слишком нуждались. Бэлла чтила её и слушалась во всём — настолько, что безропотно порвала с мужем, когда тот перестал нравится матери. А вообще Бэлла отличалась восторженностью, влюбчивостью, простодушием и была не семи пядей во лбу, но весьма неплохим юристом…

Обращу-ка теперь своё благосклонное внимание на Тамару и Лёву Яблочковых. Шутки шутками, а иначе, чем благосклонно, взирать на них нельзя по той причине, что они просто хорошие люди: дружелюбные, честные, всегда готовые помочь ближнему (и дальнему). Немудрено, что у них невпроворот друзей, и в день российского Кровавого воскресенья (9 января 1905 года), с которым совпал день рождения Лёвы (только на двадцать лет позднее), за их столом не то что яблоку, маслине упасть некуда.

Если отвлечься, хотя и не хочется, от восхвалений, то могу добавить, что Тамара, у которой такая походка, что можно умереть на месте (и с Лёвой это чуть было не случилось до того, как он женился), так вот, Тамара преподаёт английский разному учёному люду, но при этом умеет печь немыслимые по вкусноте пирожки с капустой и делать такое же жаркое, а Лёва почти всё знает про этносы, и его даже выпускают в Африку, чтобы он узнал ещё больше. Вернувшись очередной раз оттуда, он представил мне краткий отчёт в стихотворной форме:

  …Пока ещё я полон впечатлений От девушек, обшитых мягкой кожей, От чаш, наполненных слезами пальмы, От грохота вечерних барабанов, От ритма плясок, Простых улыбок И горькой пищи… Там в небе экзотическое солнце, Там длинный шлейф бесчисленных усобиц, Немая нищета селений, И города набиты под завязку Безвкусьем… И чуется тоска по добрым людям, По хорошо отглаженным морщинам, По чистым пальцам, По тихой речи…

Познакомился я с Яблочковыми через моего уже бывшего теперь приятеля, Гургена, незаурядного журналиста, работавшего в газете «Московский комсомолец», которая была тогда, как и все остальные у нас газеты, журналы, книги, лозунги, стенгазеты и бюллетени (в том числе о болезни и нетрудоспособности), абсолютно предана советской власти. Изредка я печатал в этой газете мои переводы различных прогрессивных поэтов из заграничных стран, и Гурген, хотя не имел к этому непосредственного отношения, был неизменно дружелюбен ко мне, что нашему брату, начинающему литератору, особенно приятно. Привлекал он меня и живостью, которую точнее было бы назвать бойкостью, и неожиданной смелостью мыслей — опять же точнее, смелостью высказывания этих мыслей, что вызывало у меня некоторую оторопь: ведь произносилось это зачастую в присутственном месте, устами, в общем-то, государственного чиновника, и Сталин — тьфу, тьфу, тьфу — был тогда ещё живее всех живых. Так же вольготно вёл себя Гурген и когда мы шли по улице, ехали в метро, сидели в кабаке, где, по словам бывалых людей, просто не протолкнуться от всяческих сексотов, то есть агентов КГБ.

И однажды Гурген позвал меня к своему другу Лёве Яблочкову, с кем они оканчивали московский институт международных отношений и кто недавно женился на Тамаре и жил у неё в комнате, где, как принято было у нас, в Советском Союзе, проживала ещё мать новобрачной, которую деть было некуда. С нею этот удивительный терпеливец долгие годы мирно шёл по жизни…

Но почему я назвал Гургена бывшим приятелем?

Потому что он сделался мне неприятен: перешёл, на мой взгляд, все границы элементарного вкуса. А чувство вкуса, чтоб вы знали, это моё всегдашнее хобби. Даже больше, чем хобби. Я придавал ему огромное значение и мерил его, конечно, на свой аршин. А на чей, собственно, должен я мерить? Победившего пролетариата?..

Разумеется, мой вкус, как и ваш, может несколько колебаться в зависимости от меняющихся обстоятельств: возраста, настроения, состояния желудочно-кишечного тракта, финансов. Не знаю, какой именно фактор воздействовал больше в тот вечер — скорее всего, это был, так сказать, накопительный эффект, и достаточно оказалось толчка. Толчком явились штампы в паспорте Гургена, которые он горделиво демонстрировал, — штампы пограничных служб разных стран.

Посудите сами: если приятель приглашает вас в компанию, где, к тому же, немало интересных девиц, и сразу начинает тянуть одеяло на себя, не давая вам произнести ни слова, а потом вытаскивает из кармана паспорт и назойливо афиширует заграничные штампы в нём, — куда же дальше! Конечно, я уже раньше знал, что он пошёл в гору в своей спортивной газете, не вылезает из заграничных командировок и порядком, как говорилось, «забурИл» — но не до такой же степени! Уж не говорю — просто не хочется вспоминать, что не так давно он, нежданно-негаданно (для меня, во всяком случае), опубликовал в «Литературной газете», к которой как журналист не имел никакого отношения, а значит, по заказу, большую статью, и в ней основательно поливал грязью некую международную организацию, о которой я до того и слыхом не слыхал, — «Джойнт» она называется. Вы-то хоть знали о ней?.. Конечно, она еврейская, то есть сионистская, и занимается исключительно шпионажем и подрывом всего, чего можно. И главное в этой публикации — что дорогА ложка к обеду: как раз тогда в печати пошла очередная, уже хрущёвская, волна антисемитизма, и ты, значит, сука Гурген, включился в эту компашку. Ну и ну… Это после всех твоих душеспасительных разговоров со мной о злосчастных исторических судьбах армян и евреев, после твоего, вроде бы, искреннего беспокойства и сострадания, когда в начале 50-х громили «убийц в белых халатах» и появилась явная угроза депортации целого народа.

Конечно, многие из моих близких друзей немедленно прервали бы с ним все отношения, а некоторые бы и морду набили… Но, честно признАюсь, я не испытывал особо сильного праведного гнева, и скажу почему: из-за въевшегося в меня природного скепсиса. Да, противно, да, подло, мерзко. Но непосредственной угрозы никому эта статья не несёт, поскольку не называются, слава Богу, никакие фамилии, и вообще автор пишет о том, чтС происходит где-то там, за границей. В конце концов, может ведь у человека быть своё мнение. Вот оно у него такое. Но мнение-то у него, конечно, иное, и потому это ещё и лицемерно. Однако, твердит мой скепсис, в стране и во времени, в которых мы все живём, разве не вынуждены мы так поступать? Лгать и лицемерить. Разве не свыклись с этим?.. И Гурген поступил, как поступали и поступают сотни тысяч других — не в том, так в этом. Вполне вероятно, ему дали понять: не напишешь, армянская морда, забудь о продвижении по службе, об увеличении зарплаты, о поездках в «за бугор». Станешь невыездным. А у него сын Ашотик на шее, и второй уже на подходе.

С Гургеном я тогда отношений окончательно не порвал и карающей длани к его смуглому лицу не тянул. Однако теперь, после конкретного отвратительного поступка — безвкусного хвастовства и попытки задвинуть меня на задний план под взорами разновозрастных дам, я почувствовал, что хватит: я уже готов, как один милый обиженный ребёнок, сказать ему: «Ты для меня не существо!» Так я и сделал… Нет, ничего не сказал, но общаться прекратил. (Штампами в паспорте «болел» не только Гурген: лет десять спустя Женя Евтушенко так же, помню, махал ими перед глазами множества загоревших на коктебельском солнце женщин и мужчин, но в те времена поездки за границу уже не были таким исключительным событием.)

Гурген умер очень рано, от страшной болезни, которой он мужественно противился. Я остался благодарен ему за два знакомства, происшедшие по его почину: это он вытащил меня на Терлецкие пруды в Ново-Гиреево, где мы разговорились с одним владельцем собаки, у которого мой друг Алик приобрёл щенка, названного впоследствии Капом. И это благодаря Гургену я узнал Тамару и Лёву Яблочковых, добрых и верных друзей.

Но, как известно, ни доброта, ни верность не уберегают от несчастья. И оно обрушилось на их семью: их сын, как и сын Михаила Ревзина, погиб в молодом возрасте…

* * *

Вот и окончена поверка личного состава… Подтянулись!.. Смир-рно!.. Вольно!.. Р-разойдись!..

И теперь позволю себе сказать несколько слов о командире этой роты, то есть о себе, а также о своём небольшом семействе и о том, что предстоит нам с Риммой в не слишком отдалённое время, — о том, что мы ещё не…

Мы с Риммой ещё не стали законными мужем и женой.

Ещё не переехали на улицу Черняховского, дом 4-А.

Ещё не скатали 13 раз в Польшу, а также в Германию, Венгрию, Чехословакию, Англию, Израиль, Грецию… (Штампы в паспорте тоже есть.)

Ещё не сдружились (до конца его жизни) с «капитаном Врунгелем».

Ещё не начал болеть Капочка.

Ещё не состоялся суд над Юлием Даниэлем.

Ещё я не предпринял неудачной попытки спиться с круга.

Ещё не умерла моя мама.

Ещё не случился у Риммы инфаркт.

Ещё не женился и не стал отцом девочки Маши мой брат.

Ещё не вышло у меня из печати ни одной собственной книжки.

Ещё не поменял я автомашину и её номер с «ЭИ» на «МОА» и не превратился из «четырестапервиста» в «четырестаседьмиста»…

Но это внезапно произошло, и главную роль тут сыграла Лада, миловидная, слегка прихрамывающая жена ещё одного моего нового «литературного» приятеля, Славы Судакова. Просто у кого-то из их знакомых подошла очередь на новую модель «Москвича», 407-ю, а денег не хватало. И они купили мой четырёхлетний серенький 401-й, а мне продали свой, только что полученный в магазине. Он был двухцветный, молочно-зелёный, в 50 лошадиных сил, с печкой, которая почти не грела, с указателями поворота, и неохотно заводился. Таким он был от рождения. Но Кап, всё равно, полюбил его всем сердцем, часто просился в кабину и там, на заднем сиденье, спокойно себя чувствовал и терпеливо ждал меня, как бы долго я ни задерживался.

Слава был поэтом-переводчиком и достался мне, как и многие другие знакомые, связанные с изящной и не очень словесностью, от Кости Червина, моего неутомимого гида по улицам и закоулкам литературного лабиринта. Судьба Славы была схожа с судьбой нескольких уже известных мне молодых поэтов и переводчиков: как и они, он был смолоду арестован, сидел в тюрьме и в лагере; как они, не был ни вором, ни шпионом, ни убийцей, а что-то не так и не там сказал или написал. Впрочем, в отличие от других, Слава сам, ещё до ареста, сообщал (не следователям, и знакомым девушкам), что он тайный агент гондурасской разведки. (Иди, может, гватемальской — они там где-то рядом, эти страны.) Такое рассказывали о нём студенты-сокурсники, сравнивая Славу с поэтом Гумилёвым, который, как они считали, тоже был по духу авантюристом и фанфароном и постоянно ставил себя своими выдумками в рискованное положение. Что окончилось, как известно, тем, что навлёк на себя подозрение в контрреволюционном заговоре и был расстрелян.

Слава избежал этой участи, его даже вскоре освободили, и он продолжал заниматься переводами стихов своего обожаемого Киплинга. Был он резок по характеру (только не с Ладой), любил, надо — не надо, демонстрировать, совсем как мальчишка, свою силу, легко вступал в драку, защищая униженных и оскорблённых. Особенно не выносил плохого отношения к инвалидам. На виновных в этом просто бросался, как наш Кап на вдребезги пьяных и на раскрывающих зонтики. Но Капа я быстро отучил, а со Славой было значительно сложнее, и он наживал неприятности.

* * *

В Москве появилось телевидение, и кое у кого — телевизоры марки КВН, небольшие ящики с бледно-голубым экраном, перед которым некоторые умельцы прикрепляли линзы для увеличения картинки. Мы о покупке не думали: во-первых, дорого, во-вторых, достать — целая морока, а в-третьих — лишний шум в комнате, где и так непрерывный грохот с улицы: все три окна выходят на Сретенские Ворота, а там трамваи, машины, автобусы, троллейбусы, ну, и люди, которые кричат, ругаются или радостные песни поют, спьяна и чаще по ночам.

Но, всё же, один раз, помнится, посмотрели мы это чудо у подруги римминой подруги. Действительно, чудо! Самое настоящее! Недаром мой любимый пародист Александр Архангельский писал когда-то:

   Сколько в республике нашей чудес: Сеялки, веялки, ЗАГСы, косилки, Тысячи книг, в переплётах и без, ТрА-та-та-тА-та… тарелки и вилки…

В самом деле, всё ведь когда-то было чудом, являлось впервые — и вилки, и книги, и, извините за выражение, пипифакс. Не говоря о ЗАГСах и о превосходных артистах Иве Монтане и его жене Симоне Синьоре, явившихся в те дни в Москву и показанных по телевидению.

Моя мама с Женей телевизора тоже не приобрели и даже не смотрели его, но о приезде Монтана знали. В основном, из стихотворной переписки между возникшими в кругу так называемых деятелей искусств двумя враждебными группами: теми, кого давно окрестили «низкопоклонниками» (перед Западом), и теми, кто их осуждал и кого можно, пожалуй, назвать «высокопоклонниками», поскольку хотя и кланялись они очень низко, но предмет их поклонения — власть предержащая — находился достаточно высоко над ними.

Переписка была, разумеется, неофициальная — моему брату кто-то дал бледный машинописный экземпляр поэмы с условием быстро вернуть. «Ив Монтан и другие» — так она называлась, и подписана была несколько странно: «Иоанн Московский» — автор, видимо, хотел намекнуть, что священный сан даёт ему право предавать людей анафеме. Что и попытался сделать в своих строках.

Вот отрывки из этого довольно безвкусного, на мой взгляд, но местами забавного сочинения, которое в ту пору сплошного зажима всякой свежей мыслишки заставило кое-кого немного поднапрячься и вызвало лёгкий, но полезный для душевного здоровья ажиотаж:

   Несёт нам радио известье, Что, не во сне, а наяву, Сам Ив Монтан с супругой вместе Летят в советскую Москву… На Внуковском аэродроме Все собрались сегодня, кроме Тех, кто не смог сюда прийти: К Монтану все ведут пути!.. Бегут какие-то актёры, За ними фоторепортёры, И, кажется, со всех концов Спешит к Монтану Образцов… …Какой певец! Мужчина! Боже! Какой артист! А? Ну и ну!.. И Образцов, усевшись в ложе, Пускает на пиджак слюну. …Как будто рухнула гора, Летя и низвергаясь в дАли… Кричали женщины «ура» И в воздух чепчики бросали… Мужчины в чёрном элегантны, На женщинах цветы и банты, Во всём изысканнейший вкус: Пари… Мари… Ля Франс… Ля Рюс… Но что такое? Вот ведь странно: Все видят в свитере Монтана, И в сером, тёмном, однотонном Пришла Симона в платье скромном… Уселись. Сразу без вопросов Тост произносит Л. Утёсов. Вот привскочил и на скаку, Когда глаза в него впилися, Он вместо слов: «Мерси, боку», Вдруг произнёс: «Мерси, Тбилиси!..»   …Но можете заметить, вы вот, Что, мол, не очень ясен вывод — Так, силь ву пле, мерси, мадам, Сейчас я этот вывод дам: Монтан — певец хороший очень, Хоть и не гений, между прочим, Но падать ниц пред ним, друзья, Нам и не нужно и нельзя. А тот, кто лезет с поцелуем, Тот выглядит, пардон, холуем; Кто лезет с ним сниматься рядом, Его съедает жадным взглядом И тащит за собою жён — Тот просто жалок и смешон… Монтан гремит на всю Европу, Спасибо, что приехал он, Но вот лизать за это ж…, Как говорится, миль пардон!

«Низкопоклонники» не остались в долгу и ответили «патриотам» в лице «Московского Иоанна» от лица «Гавриила Ленинградского»:

  …Ты осуждал своих коллег, С почётом встретивших Монтана, — Но он достойный человек, И, право, было б очень странно, Когда б не встретила его Москва, как друга своего. Не спорим, были перехлёсты: Ну, скажем, мог, в конце концов, Быть сдержаннее Образцов — Законно ставишь здесь вопрос ты… Но ты хамишь. Подобный стиль Давно пора бы сдать в утиль. Ну, хорошо бы это было, Когда б жене твоей в лицо Сказали, что она кобыла, И что всего одно яйцо У мужа ейного в мошонке?.. Мы помолчим. Мы не подонки. Мы не из тех, кого всегда Чужая радует беда. А попади под хвост вожжа нам, И мы бы нашим прихожанам Поведали, что Иоанн Рождён, увы, от Соломона, И что, как верный друг Сиона, Он очень любит чистоган… Но, впрочем, отвергая этот Скомпрометированный метод, Хотим причину мы понять Твоей столь плохо скрытой злости: Зачем друзьям ты стал пенять? Не потому ль, что к Иву в гости Ты сам, Московский Иоанн, С супругой вкупе не был зван? Ужели поводом обид Была глубокая тарелка? Нет, это было б слишком мелко, Догадка эта нам претит… Кто ты, Московский Иоанн? Твой псевдоним для нас загадка. Увы, талант тебе не дан, Рифмуешь ты довольно гадко, Почти как Вовка Поляков, Кумир московских пошляков.

Что добавить? Противники стОят друг друга и могут вполне поспорить, кто из них «хамЕе» и чьи стихи слабее.

Но ещё не то бывало на газонах, где пасётся наша интеллектуальная элита.

 

2

 

Видимо, я из тех не слишком больших оригиналов, которым просто необходимо искать и с удовлетворением находить в близких своих друзьях — исповедников и советчиков. (В не очень далёкие времена — и «антисоветчиков».) Причём, таких, кто не понуждает к исповеди, не донимает советами и поучениями, но умеет участливо выслушать первую и ко времени предложить вторые. При этом я отнюдь не хочу играть в одни ворота и ожидаю того же от друга — то есть полной откровенности и просьб о помощи.

После отъезда Мили за границу такого человека я лишился. Из женского сословия. Не хочу этим обидеть других женщин (Римму, в данном случае, вообще выношу за скобки), но, в самом деле, такой давней и глубокой близости, как с Милей (аж с девятого класса московской школы номер 114), у меня, пожалуй, не было ни с кем. Если же говорить о мужчинах, то ближе других сделались мне тогда Мирон и Алик (не без помощи Капа). К ним приближался — уже вот-вот разорвёт ленточку — Юлий Даниэль.

А в женской команде на освободившееся от Мили место стала, довольно неожиданно для меня, выдвигаться Полина. Неожиданно потому, что, хотя познакомились мы давно — с тех пор, как вскоре после окончания войны я приехал из своей воинской части в Москву на похороны отца (однако опоздал: телеграмма с вызовом пришла с большой задержкой) и обратно в полк уже не вернулся, а был демобилизован по болезни (о чём рассказывал в III части этого «сериала»), — так вот, несмотря на давнее знакомство с Полиной, дружбы между нами не возникло. Виделись мы только у Мили, где Полина изредка бывала, что не мешало ей понравиться Мише Ревзину, на чьи чувства, впрочем, она так и не ответила. Мои же к ней чувства выражались в удовольствии, которое я неизменно получал, глядя на её симпатичную мордашку и аппетитные формы, каковые мог изредка не только видеть, но и ощущать — во время танцев под голубой милин патефон. (Ах, эти танго — «Брызги шампанского», «Дождь идёт», «Цыган!»..) Особенно разгулялся я, помнится, на свадьбе одной её подруги, в квартире, где были двойные двери, словно специально приспособленные, чтобы между ними делать то, что со школьных времён простодушно называлось словом «прижать» или, грубее, «лапать». («Ты Аньку уже лапал?» — спрашивал тогда один безусый школяр другого. Это вам, господа, не теперешний вопрос одного безусого к другому: «Ты Аньку уже трахнул?»)

С этой вот Полиной, с кем мы так и не пошли дальше невинного пребывания между дверьми, мы стали теперь чаще видеться и больше делиться друг с другом событиями из нашей жизни. Частота встреч была, скорее, случайной: просто по своим литературным делам я бывал теперь в двух шагах от её нового места работы — в редакции одного толстого журнала. А от редакции было рукой подать до ресторана Дома литераторов, что на Поварской улице, — так что, сами понимаете… Правда, меня туда, в этот Дом для посвященных, пока не пускали, но у Полины был служебный пропуск в ресторан, что увеличивало мою симпатию к ней. Вскоре эти посещения ресторана и доверительные беседы там превратились в подобие ритуальных, что стало вызывать у иных посетителей и официанток Каминного зала некоторые (совершенно необоснованные) предположения. Этого не произошло ни тогда, ни позднее: мы просто, извините за наивное определение, подружились.

Я больше узнал об обстоятельствах жизни Полины, в чём-то похожей на ситуацию у Бэллы, а также у моей одноклассницы Соньки (о ком давненько не вспоминал на этих страницах), — одной из главных особенностей которой (я имею в виду ситуацию) было непременное сосуществование в тесном помещении с любящими, но властными, не склонными ни к малейшим компромиссам матерями, кто при одном лишь приближении к их дочерям особей противоположного пола моложе семидесяти лет объявляли «тревогу на корабле» и вывешивали над постелью своих чад виртуальный, как бы сейчас выразились, лозунг: «Он тебя не достоин!»

В общем, Полина предстала передо мной вовсе не такой сдержанной, какой казалась сначала. Не такой закомплексованной, малорасположенной ко мне и к другим. А считал я так, пожалуй, из-за её непонятного для меня холодного отношения к двум близким мне женщинам, Маре и Римме, кого тогда можно было назвать моими жёнами. (Разумеется, не одновременно, а одну за другой, да ещё с пятилетним интервалом.) Причём, ни на минуту я горделиво не предполагал, что причиной могли быть её страстные чувства ко мне: не было таких чувств. Тем не менее все попытки получить от неё вразумительное объяснение по поводу того, что мешает ей хотя бы немного сблизиться с нами, успеха не имели. Она коротко отвечала примерно одно и то же: они не всегда и не во всём искренни… А кто же, интересно, всегда и во всём? — вопрошал я…

Ещё я узнал о Полине, что уже несколько лет, после ранней смерти подруги, она помогает её сыну из своей скудной зарплаты технического редактора в газете, а потом в журнале, а также пытается оказывать всевозможную поддержку сыну своего умершего старшего брата и очень переживает, что наталкивается на неприятие со стороны матери мальчика.

Что же касается дел любовных, то, по её откровенному признанию, с этим далеко не всё благополучно. Чтобы не сказать больше. И тут уж грех валить всю вину на тяжёлый характер матери и даже на советскую власть, которая никак не хочет в квартирном вопросе перейти от обещаний к делам.

Первый, довольно длительный роман, о котором Полина мне поведала, был с одним известным книжным художником, горьким пьяницей и женатым, к тому же. Я его не знал — только дух его (в основном, водочный) витал в комнате, где жили мы с Марой: поскольку однажды она пустила туда Полину, по её просьбе, когда мы сами куда-то ненадолго уехали.

Потом был, ещё более долгий, роман с метранпАжем одной типографии. Человек, занимавший должность с таким красивым названием, алкоголя вообще не употреблял и упорно предлагал Полине свою руку, но та не принимала её. Подозреваю, главная причина была расового свойства. Употребляю эпитет не в отрицательном, а в самом прямом смысле: Полина, видимо, опасалась — основательно или нет, не мне судить, — что этот весьма неплохой человек, по имени Мурад, не сумеет справиться с довлеющими над его семьёй и над ним традициями. Что ж, ей виднее, хотя, как показывает печальный жизненный опыт: люди, принадлежащие к единой расе, тоже не так уж редко пребывают в состоянии, в каком находится большинство собак по отношению к большинству кошек. Или наоборот. Причём явных причин для вражды у этих двух «рас» нет и не может быть — по крайней мере с тех времён, как обе приблизились к людям.

Появлялся в её жизни и красивый морской офицер, с кем она познакомилась самым банальным образом: на юге, в доме отдыха. Он звал её переехать к нему в Ленинград, но она не могла оставить мать, да и уезжать из Москвы не хотела.

О своей почти невольной связи с одним литературным критиком она стеснялась говорить даже мне, потому что его жена была её близкой подругой. Впрочем, если рассматривать категориями греха, то на Полине его намного меньше, поскольку вся инициатива исходила исключительно от мужчины. Он буквально преследовал её, открыто ревновал, устраивал полупьяные скандалы, которых я был свидетелем…

Однако уже несколько лет назад в её сердечных делах наступило некоторое успокоение. И принёс его ещё один художник-иллюстратор, по имени Володя. Он был немного моложе её, непьющий, как метранпаж, и со спокойным характером, как у моряка-офицера. Они стали жить у него, с чем мать Полины постепенно смирилась, перестала жаловаться на одиночество и никаких лозунгов, даже виртуальных, не вывешивала.

Но однажды…

Однажды, в очередной раз заглянув к Полине на работу, я увидел, что на ней просто лица нет. На мои расспросы отвечать не стала — сказала, не может ничего говорить здесь, в редакции, и предложила встретиться после работы.

Из того, что услышал от неё тогда, за ресторанным столиком, и что неоднократно слышал потом, я сложил нечто вроде новеллы, которую и предлагаю…

 

ЕЁ КОМАНДИРОВКА, или ВСЕ МУЖЧИНЫ ОДНИМ… МАЗАНЫ

В вагоне пахло, как всегда, кислым табачным дымом — словно из ополоснутой металлической пепельницы. У Володи была такая на письменном столе — рыжая, с тёмными разводами, как начавший портиться апельсин…

Командировки случались у Полины редко, и она любила их: порою сама просилась, когда очень уж тошно делалось. И на этот раз тоже…

Она стояла в коридоре, смотрела, как за окошком проползают улицы, мосты, дома. Поезд ещё не выехал из города, но она не узнавала знакомых мест: город был совершенно чужой — не такой, как из трамвая или троллейбуса…

— Девушка, чего ж вы? Заходите, будьте, как дома…

Это её позвали из купе. «Девушка»… Какие-то девчонки уже несколько раз уступали ей место в метро. Мальчишки, правда, никогда… «Девушка». Слово давно стало просто обращением — так же, как «женщина». Или «мужчина». В старые времена «жрицы любви» так обращались к своим клиентам… «Мужчинка, угостите пивом…»

— Что же вы, девушка?

— Спасибо, я потом, — ответила Полина.

…Французы называют своих официантов «гарсон», в Америке — всех лифтеров — «бой»… «Мальчики»!.. А у «мальчиков» — внуки бегают… По статистике и она уже, наверное, пожилая. Занятное слово — «пожилая»: пожила, значит, повидала на своём веку… Да уж… Сейчас, кстати, мода пошла на пожилых. Даже на старых. Особенно, женщин. Особенно, если с грузным тазом и кривоватыми ногами…

Мысли двинулись по накатанной дорожке, хотя времени с того страшного… нет, скорее, дурацкого, дня прошло уже не так мало. Только вспоминалось отчего-то не то самое, а совсем другое, к ней не относящееся. Вспомнила, как два года назад были они с Володей в хорошем санатории от газеты «Известия», сидели там за одним столом с парой: ей лет семьдесят, не меньше, известная артистка, со званиями, регалиями. Многое в жизни перенесла, сама рассказывала: в тюрьмах и в лагерях побывала — мужья у неё крупными работниками были, чуть не народными комиссарами; их сажали, расстреливали, а её — вслед за ними, но до расстрела, слава Богу, не доходило. Зато потом, когда справедливость восторжествовала — как же иначе? — ей и награды вернули, и звание, и квартиру дали. Теперь уважают, ценят, с министром культуры в самых дружеских отношениях — та с ней советуется. Сюда даже отпускать не хотела, потому как вдруг что-то решить потребуется…

Полина слушала её тогда с каким-то горьким удивлением. С жалостью. Она уже встречала подобных людей, но, всё же, не переставала удивляться: сколько почтения, чтобы не сказать благоговения (а может, это просто одна из форм неизбывного, въевшегося в душу страха?) сохранилось у этих страдальцев — к власти и к тем, кто её представляет: ко всем «кухаркам» и «кашеварам», кто, по завету вождя, продолжают управлять государством и понастряпали на своей «кухне» такое, о чём и говорить страшно… Однако те, кто были для них подсобным материалом, продуктами обработки — костями, фаршем, приправами… сердцем, печенью, языком, — они-то что? Где их мозги? Остались в кастрюлях, на сковородках, в печах!..

Господи, при чём тут всё это? Она ведь начала совсем о другом вспоминать.

А с этой пожилой актрисой был сравнительно молодой мужчина (та в разговоре даже похвасталась его возрастом — тридцать шесть или тридцать семь), с приятным лицом и рано поседевшими густыми волосами. Вежливый, предупредительный, всегда заботливый по отношению к супруге, он больше молчал. А она говорила, говорила — о себе, о нём. Полине казалось, что на её месте просто умерла бы от стыда из-за такой разницы в возрасте (её Володя был моложе на пять лет, и то ей это не давало покоя, а тут разница лет в тридцать, но этой женщине хоть бы что…).

Однако вскоре Полина изменила к ней отношение, даже почувствовала уважение за чисто женскую смелость, хотя главное осталось непонятным: как у них и что происходит во время так называемой интимной близости, неужели это ей ещё нужно, а он в состоянии это с ней делать? Она поделилась своими сомнениями с одним близким другом (его звали Юрой), и тот признался, что в дни своей беспечной юности тоже так думал (он был на целый год старше Полины), однако путём неустанного чтения художественной литературы и на основе некоторого собственного опыта пришёл к выводу, что классик был, по существу, прав: любви (в том числе плотской) все возрасты покорны. А также все пСлы — и сильный, и прекрасный…

Но почему сейчас, стоя у окна вагона, Полина (её чаще называли Линой) думает об этом? Ведь то, что было, уже прошло и даже быльём поросло. Или, всё-таки, не совсем?

Почти без волнения (так ей казалось) восстанавливала она в памяти всю нелепую историю… Володя… Альбина Львовна… Пожилая (нет, старая!) приятная женщина. Полная (нет, толстая!), с тяжёлым старческим задом, с седыми волосами, тоже красивыми, как у мужа той старой актрисы; она их даже не красила, не молодилась. Да и зачем? У неё был муж, он опекал её дряхлую мать, и был любовник — тоже отнюдь не молодой человек, фотокорреспондент. В его мастерской и проводила Альбина Львовна бСльшую часть времени, изредка приходила домой проведать мать и мужа, приносила конфеты, апельсины. К Лине она относилась хорошо. Они работали в одной комнате, были откровенны друг с другом, защищали одна другую перед начальством, вместе ходили на обеденный перерыв, в кино. Вместе решили провести и те майские праздники… Три года назад.

Альбина Львовна была не с мужем, а со своим Аркадием, она его называла Кадя; Лина — с Володей…

Начало мая было очень тёплым. Стояла та самая погода, что в метеосводках отмечается всегда раз в семьдесят лет. Они выехали на электричке за город, где уже дымилась листва, похожая на зелёные газовые шарфы, а земля так просохла, что в ней почти не увязали каблуки-шпильки… Много ходили, потом развели костёр, выпили, поели.

Некрасивый, носатый Кадя увлечённо рассказывал про фонари. О том, что первый на свете уличный фонарь появился ровно триста лет назад в Париже, а в Петербурге, к концу царствования Петра, было пятьсот девяносто пять фонарей, и стекло каждого стоило дороже, чем стадо коров… Кадя собирал всё о фонарях — фотографии, описание, историю.

Лина слушала и не слушала его. Она всегда быстро хмелела, и сейчас уже плыла куда-то вместе с дымом костра, и путь ей освещали сперва тусклые масляные фонари, а потом величественные столбы Монферрана с моста лейтенанта Шмидта в Ленинграде.

— …А где наша молодёжь? — спросил Кадя.

Альбины Львовны и Володи у костра не было.

— За хворостом пошли, — сказала Лина, — костёр-то уже гаснет.

Но огню так и не суждено было получить добавочное питание. Он давно потух, а перепуганные и совершенно протрезвевшие Лина и Аркадий всё бегали по лесу и звали спутников.

Потемнели светло-зелёные шарфы на деревьях, стволы берёз и елей сравнялись по цвету, и тогда Аркадий сказал, что нужно идти на станцию и сообщить в милицию.

Они почти бежали по перрону, когда вдруг увидели пропавших: те сидели на лавочке и спокойно жевали мороженое…

С усилием Лина сейчас вспоминала всё это: тусклы и смазаны были картины — не в фокусе, без достаточной резкости. Но одну деталь память сохранила с необычайной отчетливостью: рука с оттопыренным мизинцем, в ней брусочек мороженого, и белые капли медленно падают на доски перрона.

Говорила больше Альбина Львовна. Володя молчал. Она весело объясняла, как они гуляли, потом Володя сел под деревом и заснул, глупый такой, а поднять его было невозможно. Она решила, пусть поспит, бедный ребёнок… А потом заблудились, не могли найти, где костёр, они и к станции-то еле выбрались.

— Всё хорошо, что хорошо кончается, — изрёк Аркадий, и Лина поняла, что если его за что и можно любить, так это за отходчивый нрав. У неё же долго не проходили злость и какое-то недоумение.

Поговорка, вспомянутая добрейшим Аркадием, оказалась и не в бровь и не в глаз: всё окончилось совсем не хорошо. Вскоре после загородной прогулки Володя сказал Лине, что не может больше её обманывать — они с Альбиной Львовной…

— Не смешно, — сказала Лида.

— Я не смеюсь, — сказал Володя. — Мы решили жить вместе…

— Но ведь она тебе в бабушки годится! — крикнула Лина, уже теряя границу между правдой, шуткой и вымыслом. — Она совсем пожилая, ей скоро…

— Здесь не важна статистика, — сказал Володя. — Так уж получилось… Извини меня, если можешь…

Лина в тот же день вернулась к своей матери и Володю больше никогда не видела. Альбину же Львовну видела каждый день на работе ещё недель около трёх. Та держалась, как обычно, не пыталась оправдываться и тоже попросила простить её…

Сейчас, у окна вагона, Лина усмехалась, вспоминая… Надо же — какие все оказались вежливые: извинения приносили… Китайские церемонии…

Сослуживцы были взбудоражены, возмущены — Лину все любили, Альбине Львовне пришлось перейти на другую работу. С тех пор и её не видела Лина, только знала от доброхотов, что живут они по-прежнему с Володей — на удивление многим…

Некоторые из этих доброхотов даже сожалели, теперь, задним числом, что в редакции тогда встали на сторону Лины, осудили Альбину и вынудили подать заявление об уходе. За что осуждать-то, говорили они, если бы какой богач был художник этот, да и она, видать, не богачка. И, значит, как ни крути, а у них любовь. Та, которая зла. А ежели по-иному рассудить, говорили другие, которые поциничней, то, может, ей позарез сыночка захотелось — она ведь дама бездетная, а тут такое везенье: и сынок, и муж в одной упаковке. «Сыномуж», словом. Или «мужесын». Живи и радуйся… Что же касается художника Володи, по секрету от Лины рассуждали третьи, ему тоже чего-то не хватало — это уж, как пить дать. Заботы, ласки, а возможно ещё чего… Про что в книжках пишут… Что не у каждой женщины и найдёшь…

А правда, подумалось Лине чуть ли не в первый раз, может, я во всём виновата? Но в чём именно? Мало заботы, секса, как теперь говорят? Может, я, правда, сухая, неженственная, скучная, а она, хоть чуть не вдвое старше, остаётся настоящей женщиной?..

Мысль не получила развития: во-первых, очень не хотелось так о себе думать, а во-вторых, снова и снова Лину настойчиво зазывали в купе. Всё тот же голос с кавказским акцентом. Наверное, тот, коротко стриженный, до странного плохо одетый кавказец… Вот опять…

— Девушка, вино остынет. Зачем такая гордая? Иди к нам!

Лина вошла в купе, села у двери, но её заставили подсесть к столику, налили вина, предложили выпить за прекрасных дам… Теперь она разглядела трёх своих спутников — плохо одетый, он сразу сказал, зовут его Мамед; рядом с ним — профессорской осанки крупный старик в очках, с белой бородкой; и третий — скромный и молчаливый светловолосый мужчина.

— …Не смотрите, что на мне барахло такое, — говорил Мамед. — Мог бы и переодеться. Только не хочу. Так и приеду.

— Мы и не смотрим, — сказал тот, что с бородкой. — Не по одёжке встречаем… Помню, у нас в институте перед войной, я аспирантом ещё был, так все мы, и профессора тоже, одевались — смотреть страшно. А науку, между прочим, делали. По всей стране моих учеников-холодильщиков, как, извините, собак нерезаных… И сейчас вот еду… Я-то не очень и хотел. Тяжёл на подъём. Но упросили… Сергей Семёныч, приезжайте…

Скромный мужчина молча налил всем ещё вина, Лина бросилась к своей сумке, начала выкладывать на стол продовольственные запасы. И Линина мама, конечно, не ударила лицом в грязь перед пассажирами купейного вагона.

— Что есть в печи, на стол мечи, — с одобрением сказал скромный.

— Ну, — Мамед поднял стакан. — Без женщин жить нельзя на свете, нет…

Он выразительно поглядел на Лину — в глаза, потом опустил взгляд ниже и звучно выпил.

— …Приезжайте, Сергей Семёныч, — продолжал с белой бородкой. — Ну, как откажешь? Только вот жена не любит, чтобы уезжал. Мы, поверите, всегда вместе. В отпуск, в гости…

— …Сто десять деревьев в парке повырывало, — закончил неизвестно когда начатую фразу скромный. — Такая буря. Жалко, парк там хороший. По-над самым Тереком…

Мамед пересел к Лине, стал расспрашивать, бывала ли раньше на Кавказе, знает ли его законы.

— У нас гостю, — говорил он, — главный почет. Неважно, какой ты — плохой, хороший, чёрный, картавый, в крапинку… Пока ты гость, я за тебя в ответе. Лучший кусок тебе…

И он посмотрел на Лину совсем не глазами гостеприимного хозяина.

— А у каких-то там северных народов, не знаю точно, хозяин жену свою предлагает. На ночь. И отказаться нельзя…

Это сказал скромный и взглядом неопровержимо доказал, что воображение у него намного богаче речевых способностей.

Сергей Семёныч дремал. Проехали Тулу, поговорили о самоварах, которые стали электрическими, о пряниках, которых вообще не стало. Мамед сидел очень близко к Лине, она отодвигалась, но он опять оказывался совсем рядом. Можно, конечно, встать и уйти, но кто его знает — ещё обидится… А вагон, действительно, трясёт… Странный какой-то, этот… Кавказцы обычно такие лощёные, она их часто видит у себя на работе. А здесь словно кавказский Гарун эль Рашид. Переоделся в рубище, остригся, как острожник. Но под одеждой остался таким же — самоуверенным, гордым, чванливым… К чему этот маскарад?

Мамед ответил вскоре на ее невысказанный вопрос.

— А я из заключения, — сказал он, как если бы возвращался из круиза по Средиземному морю. — По амнистии вышел… Нет, не за политику, этим не занимаемся. И не украл ничего… Хотя они считают, что украл… А почему, скажи пожалуйста?.. Сами материал достаём, сами делаем, сами продаём. Никого покупать не заставляем. Берёшь — спасибо, нет — прощай, будь любезен… Скажи, да?..

Он положил свою руку на Линину. Рука была горячая, влажная, и, опустив глаза, она увидела волосатые смуглые пальцы — будто перевязанные чёрной лентой.

Лина высвободила руку и спросила — ей было интересно:

— А что вы продаёте?

— Не нужно, не брали бы, — продолжал Мамед. — Мы же не заставляем. В магазинах всё было бы, какой дурак спекулировать станет?.. Чего делали, спрашиваешь? Хорошие вещи делали… разные… не плохие… Никого не грабили, не убивали… Говорят: незаконно. А что такое «законно», скажи, да? Что людям хорошо, то и законно…

Он придвинулся к Лине, как бы для секретного разговора, но тише говорить не стал.

— …С иностранцем одним беседовал — поляк, что ли, или француз, точно не знаю. Он говорит: за что у вас сажают, за то у нас уважают. Частная инициатива… Большое дело… Не задушишь, не убьёшь, как ни старайся…

Лина невольно оглянулась: Сергей Семёныч дремал напротив у окна, рядом с ним сидел скромный, на его лице Лина поймала выражение не то интереса, не то зависти. Мамед пододвинулся ещё ближе.

— А я, всё равно… — сказал он. — Приеду, опять буду… Меня там ждут, я знаю… А что делать? Закон природы. Скажи, да?.. Пока шарик вертится…

Лина поразилась убеждённости и откровенности, с которыми он говорил всё это ей, первой встречной, да и не ей одной. Она подумала, что так вести себя могут только очень недалёкие, упрямо-самовлюблённые или же, наоборот, смелые люди, абсолютно уверенные в своей правоте.

Впрочем, для подробного анализа времени не оставалось: Мамед внезапно сжал рукой её колено и сказал прямо в ухо:

— Жарко здесь, да? В тамбур пойдём…

Лину обычно не пугала, больше бесила нелепая, безвкусная настойчивость мужчин, не дающих себе труда понять, с кем имеют дело, и действующих по изобретённой ими самими теории, по которой «не родилась ещё та женщина, что не уступит мужскому напору», или ещё грубей: «все женщины по природе продажны». Эти формулы Лина слышала не раз и от хорошо знакомых. Правда, для своих слушательниц, а также ближайших родственниц обычно делалось исключение…

— Дайте пройти, — сказала Лина резко, и Мамед моментально отодвинулся, пропуская её. Вид у него был обиженный, блестящие глаза и надутые губы говорили: «Тебе же лучше хотят, а ты…»

Лина стояла в коридоре, глядела в тёмное окно и видела там, как на фотомонтаже, своё собственное лицо — то перечёркнутое зубчатой стеной леса, то усыпанное огнями придорожного посёлка, то повисшее среди звёздного неба. Она прислонялась лбом к прохладному окну, и тогда фотомонтаж исчезал, а в стекле словно появлялась дыра, куда врывались незамутнённые деревья, огни, звёзды… И покой. Чувство покоя…

Сергей Семёныч давно уже спал на нижней полке, Мамед тоже улёгся; скромный командировочный прошёл в туалет — а она всё стояла у окна, позабыв о своих спутниках, слушая перестуки колёс, радуясь новизне ощущений: тому, что под ногами не паркетная неподвижная ёлочка, а рвущаяся из-под ног ковровая дорожка, и что спать она будет не на старом своём диване с закруглённой спинкой, похожем на большое кресло, а на жестковатой подрагивающей гулкой полке…

— Мечтаете? — услышала Лина у самой своей щеки и вздрогнула — так она задумалась, и ещё потому, что почувствовала чужую руку у себя на спине.

Рука сразу отпрянула, и тот же голос произнёс:

— Я вам хотел сказать… Вы с ним не очень… С этим чёрным… Не советую.

Лина с удивлением смотрела на скромного командировочного. Сейчас в его тоне слышалась уверенность облечённого властью и потому всегда правого. Уверенность была и в руке, которой он сжал линин локоть; даже в молчании — когда он умолк.

В отличие от Мамеда этот человек напугал её. Может, причиной тому внезапная перемена его поведения, или тусклый безмолвный коридор со сплошь закрытыми дверями — только Лине стало не по себе. Ничего не сказав, она прошла в купе, села на свою полку. Напротив мирно покачивался белый прихрапывающий клин сергей-семёнычевой бородки, на потолке трепыхался, словно хотел улететь, синий мотылёк ночника.

Лина легла, не раздеваясь, только прикрылась одеялом, и уж потом, когда скромный затих у себя на верхней полке, встала, вышла в умывальник, переоделась там и тогда улеглась по-настоящему.

На следующий день в купе не было прежнего оживления. Лишь Сергей Семёныч время от времени принимался рассказывать — как он учился и зарабатывал на жизнь, и как достиг сейчас заслуженного уважения в научной среде, ездит за границу, и среди холодильщиков страны его знают и ценят, а вот теперь пригласили приехать, он не хотел, но уговорили: «Приезжайте, Сергей Семёныч», а вообще, жена не любит, чтобы он уезжал, они, поверите, всегда вместе — в отпуск, в гости…

Бывший скромный всё время глядел в газету. Мамед надолго ушёл в вагон-ресторан, потом сидел в другом купе, и Лина, выходя в коридор, беспрерывно слышала его гортанное: «Скажи, да?»

Читать в поезде Лина не могла — дремала или смотрела в окно. Вот какая-то большая станция. Мимо проплывает на железнодорожной платформе странное жёлтого цвета сооружение с надписью «Хоппердозатор»… Сколько, всё-таки, непонятного на свете! «Хоппер» какой-то… Или то, что с ней случилось: ну, как, всё же, бедный Володя дни и ночи проводит со своей бабулей?..

Справа завиднелись горы: сперва — будто вырезанные из тёмной бумаги, потом — ярко-белые, почти слитые с белёсым небом.

В вагоне стало шумней: готовились к выходу. Скромный молча укладывал чемодан. Мамед не появлялся из соседнего купе — там ехали женщины. Сергей Семёныч говорил, что его должны встретить, обязательно встретят, номер забронирован, только вот где, не знает. Но его встретят, непременно, с машиной…

Поезд остановился. Лина попрощалась со спутниками, пошла к выходу. Скромный не ответил ей, Мамед весело крикнул, блеснув зубами: «Счастливый путь!», Сергей Семёныч поклонился, сказал, что подождёт здесь, в вагоне, за ним придут, должны прийти, обязательно придут… С машиной…

Лина вышла на вокзальную площадь. Собственно, никакой площади не было. Были две улицы буквой «Т», по которым ходили тускло-красные трамваи, и чуть выше пересечения улиц — белое старомодное здание вокзала, похожее на провинциальный театр. А вдали, где-то у основания буквы «Т», стояла плоская, как стол, глыба — Столовая гора.

Лине тоже обещали гостиницу, надо было позвонить в местное издательство. Она вошла в разноцветную автоматную будку с выбитыми стёклами, чемодан оставила снаружи. Сначала долго было занято, потом кто-то искал кого-то, но, в конце концов, всё выяснилось — номер есть, гостиница «Кавказ», трамвай третий до улицы Бутырина.

— …Тут недалеко совсем, — услышала Лина уже не из телефонной трубки. — Только трамвай редко ходит… Вон как раз… Бежим! Давай помогу!

Не ожидая её согласия, какой-то парень, лет, наверно, двадцати, с длинными баками, в белоснежной нейлоновой рубашке и чёрном костюме схватил линин чемодан и побежал к трамваю. Удивлённая подобным сервисом Лина припустилась за ним. Они вскочили уже на ходу, парень опустил чемодан на ребристый пол, протянул кондуктору деньги, которые тот взял с таким отвращением, как вегетарианец мясо.

— Два и багаж, — сказал добровольный носильщик, хотя чемодан у Лины был совсем небольшой.

Но парень «гулял». А Лине было и смешно, и неловко: её тронуло это непрошенное благодеяние.

Трамвайный разговор между ней и парнем был коротким и анкетообразным.

— Откуда?

Лина сказала.

— В командировку?

Лина не стала отрицать.

— Надолго?

Лина точно не знала.

— Как там у вас погода?

Лина ответила.

Потом они помолчали. Трамвай шёл с таким грохотом, словно колонна бронетранспортёров.

— …Кинотеатр «Победа», — сказал новый знакомый. — Следующая наша.

Перед остановкой он снова подхватил, несмотря на протесты, линин чемодан, донёс до самого окошечка администратора. Парень не отходил от Лины, пока она заполняла все графы бланка: год рождения, пол, национальность, семейное положение, и Лина начала бояться, что он ринется за ней в номер, но, когда всё оформила, он проводил её до начала лестницы и сказал, как о чём-то заранее условленном:

— Ну, так я попозже зайду. Поужинаем.

— Что вы, зачем? — сказала Лина. — Спасибо большое.

— Ничего, ничего, — ответил парень, видимо уловив в её голосе колебания по поводу того, не слишком ли она злоупотребляет его великодушием. — Я приду.

— Ни в коем случае! — крикнула Лина. — Вы что, с ума сошли?

— Ладно, ладно, — снисходительно сказал парень. — Чего кричать, всё равно приду, комната сто восемьдесят семь, я знаю. Поужинаем, чего такого?

— Прошу вас, не надо, — сказала Лина.

Но парень уже повернулся на высоких каблуках и мимо украшенного галунами швейцара прошёл к двери, красивый и изящный в своём чёрном костюме и чёрных ботинках. Анкетные данные Лины его не обескуражили.

Чушь какая, думала Лина, подымаясь на третий этаж. И ведь не шутит, это видно. Влюбился, что ли? Ненормальный просто…

Настроение было испорчено, но утешала не лишённая приятности мысль: в самом деле, почему она, женщина в самом, как говорится, соку, не может понравиться красивому молодому человеку? Ещё как может… Не все же кидаются на старух. Как некоторые…

Первое, что Лина сделала, войдя в номер, это заперла дверь. Она не думала, конечно, что парень действительно заявится, — так, разговоры одни, фанфаронство, собственного изготовления миф о своей непобедимости. Но, всё же, чем чёрт не шутит?.. Лина медленно, с удовольствием, как новосёл, устраивалась в малоуютной комнатке со скрипучим шкафом, ещё более скрипучей кроватью и треснутым умывальником. Развесила платья, разложила на полках туалетные принадлежности, вымыла желтоватый графин, подвинула стол к окну, поставила иначе стулья, забралась на подоконник и получше прикрепила занавеску… Интересно, кто придумал это дурацкое сооружение по принципу монорельсовой дороги? Крючки не двигаются, всё время застревают, материя срывается…

В дверь постучали.

— Сейчас! — крикнула Лина и не слишком легко спрыгнула на пол. — Кто там?

— Это я, — сказал мужской голос.

— Кто «я»?

— Я, Алан.

— Какой Алан?

— Ну что, не знаешь? — сказали за дверью. — С которым сюда ехала. От вокзала… Открой.

— Я же сказала вам… — Лина побледнела — так разозлилась. — Я же сказала, что никуда не пойду.

Надо же, пришёл! Она забыла и думать о нём, ей так уже сделалось хорошо и спокойно, как давно не было.

— Почему не пойдёшь? — голос недавнего благодетеля звучал раздражённо. — Открой, говорю…

— Уйдите, — раздельно сказала Лина. — Или я позвоню дежурной.

— Строит из себя, — сказал Алан. — Открой, ну! Ужинать пойдём. В ресторан… Приглашаю ведь. У нас так гости не поступают. Надо уважать…

При всём своём возмущении Лина не могла не заметить некоторой комичной трогательности ситуации. Мужественный кавалер силком заставляет даму своего сердца принимать пищу… Как житель Севера — переспать с его женой… Так сказать, апофеоз гостеприимства, квинтэссенция рыцарских чувств… Она хотела уже открыть дверь и лицом к лицу объяснить этому чудаку всю нелепость его притязаний, когда услышала:

— Ну пойдём же. Плохо не будет. Слышишь?

Слова и тон, каким они были сказаны, словно схватили Лину за руку и удержали. Она снова разозлилась, даже отошла к окну, чтобы подальше быть от этого типа, от его разговоров, И крикнула оттуда:

— Не хочу с вами говорить! Сейчас же уходите!

— Ну, ладно, — с угрозой произнесли из-за двери. — Пожалеешь.

По коридору простучали удаляющиеся шаги.

Лина растерянно прошлась по комнате. Радостное настроение новосёлки улетучилось без следа. Сейчас от стола к умывальнику и обратно мерила шагами комнату усталая и напуганная не очень молодая женщина. Женщина из коммунальной квартиры, замордованная соседями и не решающаяся выйти даже на кухню.

Довольно долго не проходило у Лины это ощущение. Оно не давало читать, сидеть, лежать. Лина слонялась по комнате, стояла у окна, глядела на пустой, тёмный гостиничный двор, на большие ярко освещённые окна противоположного корпуса. Лишь когда оттуда послышалась мелодия «ТбилисС», наполнившая окрестности, Лина поняла, что там ресторан — видимо, тот самый, из-за которого она подвергается такой длительной осаде. И, быть может, этот настойчивый Алан сидит сейчас за столиком, смотрит на её окно, жуёт шашлык и строит новые планы… Лина поёжилась, отошла в другой конец комнаты. Зазвонил телефон. Она не сразу сняла трубку: мысль о том, что кто-то здесь может звонить ей, была слишком непривычна.

— …Да? — сказала Лина.

— Сто восемьдесят седьмой?! — раздался в трубке громкий голос, будто говорили рядом, в комнате. — Девушка, это я. Выходите, я у входа, столик уже занял, музыка играет… А?

— Я не пойду, — устало сказала Лина. — Что вы пристали? Нельзя же так… До свиданья.

Она положила трубку, и сейчас же снова раздался звонок.

— Да? — сказала Лина, надеясь на чудо: что звонит дежурная по этажу, или просто ошиблись номером.

Чуда не произошло.

— Ну, что же, ещё не вышла? — прокричал голос Алана. — Давай, я жду! ФитчЗн стынет.

Нет, это просто издевательство, подумала Лина, с отвращением кладя трубку. Что он, сумасшедший, что ли, или пьяный в дым?

В ней давно уже исчезли все остатки тщеславия от одержанной победы, осталось лишь чувство неловкости и стыда, словно сама в чём-то виновата, сама неосторожно завлекла это простодушное доверчивое существо. Этого красивого жителя гор… А ещё были досада и страх. Страх, что это самое существо станет поджидать её везде — в коридоре, на улице, устроит скандал, взломает дверь, ворвётся… Конечно, можно сообщить дежурной по этажу, в милицию, попросить, наконец, телефонистку не соединять — но Лине было неловко вмешивать других людей. Да и вообще, в подобных историях пятно ложится больше на правого, чем на виноватого.

Опять звонок… Нет, она не подойдёт!..

Вот опять… Да что же это?!

Телефон звонил регулярно, с перерывом в несколько минут. Лина не поднимала трубку, и постепенно ей стало казаться, что все эти звонки слились в один продолжительный… как в школе когда-то, или в цирке… Они с Володей любили ходить в цирк…

От звона Лина не знала, куда деться, — она сняла трубку, положила на стол. Та покричала немного, таким уже знакомым голосом, и потом замолкла. Раздались частые гудки. Они показались Лине прекрасней, чем любая музыка. Под эти милые гудки можно было мечтать о чём-то хорошем, спать, читать. Больше всего хотелось есть, но она и подумать не могла, чтобы выйти куда-нибудь. Решила лечь и стала уже стелить постель.

Гудки в трубке внезапно прекратились, что-то щёлкнуло, захрипело, громкий раздражённый голос сказал:

— Алё, сто восемьдесят седьмой! Положите трубку на рычаг! Трубочку положите!..

Осторожно, двумя пальцами, как дохлую змею, Лина подняла трубку со стола, опустила на рычаг. И сейчас же раздался громкий радостный звонок… Лина бросилась к кровати, схватила подушку, белое пикейное одеяло… Не до конца укутанный телефон был похож на крошечного негритёнка после купанья. Но вот его уже не видно совсем, сверху положена подушка, а на всё это наброшен линин плащ.

Под непрекращающиеся глухие, словно из подземелья, звонки Лина уснула. Спала она, видно, крепко, потому что утром не могла точно вспомнить, стучали к ней в дверь ночью или это ей приснилось, так же, как и удивлённо-возмущённая фраза: «Открой, говорю, ты чего? Так не делают!..»

Сейчас все её страхи и злость прошли, ей было легко и смешно: бедный Алан, наверное, не выспался и, чего доброго, тоже голодный остался…

Позавтракала она в буфете на втором этаже — после чего стало вдвое веселей и легче, и вот она уже выходит из гостиницы.

И как удачно — сразу подвернулось такси. Нет, сегодня положительно везёт с самого утра.

— На улицу Димитрова, — говорит Лина, и шофёр недовольно морщится, потом поворачивается и спрашивает:

— Город-то наш знаете? А то могу показать. У нас особенно окрестности хорошие.

— Не надо окрестностей! — почти кричит Лина. — Мне в учреждение.

— Как хотите, — говорит шофёр. — Моё дело предложить.

Машина уже спускается с горки, мимо здания гимназии, где учился Коста Хетагуров, поворот налево — и она приехали.

— Я подожду вас, — говорит шофёр.

— Зачем? — удивляется Лина.

— Ну, так. Город показать…

— И окрестности?

— Можно и окрестности.

— А вечером поужинать? — кричит Лина так, что прохожие оборачиваются. — Уезжайте отсюда. Вот вам!

Она бросает в него рубль, хотя счётчик показывает едва тридцать копеек, и, не оборачиваясь, бежит в подъезд.

Дел у неё здесь немного — командировку Лина получила больше так, благодаря хорошему отношению начальства, но она постаралась задержаться, как можно дольше, в трёхэтажном старинном здании и потом с опаской вышла на улицу… Слава богу, таксиста не видно. Впрочем, настроение, всё равно, испорчено. В теле напряжённость — когда и походка не такая, и руки не знаешь, куда девать, и мускулы лица не подчиняются.

Все взгляды кажутся наглыми, голоса грубыми, физиономии неприятными. Она идёт по старому незнакомому городу — как она мечтала об этом, сидя у себя на работе в душной комнатушке! — но интереса нет, удовольствия тоже… Может, пойти в кино? Вон там, на другой стороне…

Она переходит бульвар, смотрит на газетный киоск, видит возле него знакомую фигуру. Где она встречала этого симпатичного старика с бородкой? Он сейчас кажется таким желанным и родным…

— Сергей Семёныч! — кричит Лина. — Здравствуйте. Я так рада вас видеть.

Они вместе идут по городу, выходят на Терек, гуляют по набережной. И Лине уже не так тошно, как в поезде, слушать о роли Сергея Семёныча в развитии холодильной промышленности; о том, как его ценят и уважают, и вот пригласили приехать, хоть и не хотел… Оказалось, живёт он в той же гостинице, на другом этаже, номер с ванной, только шум от улицы…

Они пообедали в кафе-молочной, снова погуляли — перешли на левый берег Терека, заглянули в музей в бывшей мечети, поглядели на маятник Фуко, напоминавший посетителям о том, что Земля продолжает вращаться…

Лина чувствовала себя легко и просто, часто брала Сергея Семёныча под руку, даже поведала о своих местных злоключениях.

— Неужели, — спросила она и покраснела, — неужели во мне есть что-то такое… скажите… что вызывает?…

Сергей Семёныч остановился, посмотрел на Лину.

— По-моему, ничего, — сказал он, вероятно, не слишком галантно, но это её утешило.

Когда вернулись в гостиницу, Лина с сожалением подумала, что придётся расстаться, и опять она побредёт к себе, чтобы вздрагивать от телефонных звонков или стука в дверь, опять не высунет носа из номера. Потому, поменявшись ролями с водителем такси и красавцем Аланом, она задала Сергею Семёнычу тот самый роковой вопрос, правда, в иной форме: спросила, пойдёт ли он сегодня ужинать и когда, и может ли она с ним…

Этот вечер они провели вместе — в ресторане, где восемь раз прослушали «Тбилисо», а также множество других песен — даже колыбельную Моцарта «Спи, моя радость, усни». Её заказали с соседнего столика отменно пьяные собутыльники. До этого они громко матерились, однако во время пения сразу притихли и погрустнели: вот она, сила искусства. Зато потом обрели второе дыхание — и какое!..

Сергей Семёныч сказал, что давно уже не пьёт — так, по особым случаям, — поэтому вина не брали, а Лина, как и во время обеда, предупредила, что платит каждый за себя. И Сергей Семёныч не возражал. Под аккомпанемент оркестра он вновь и вновь сообщал Лине всё те же сведения о себе и о своём месте в науке о холодильных установках. Лине давно уже стало невыносимо скучно, но она не считала это слишком дорогой ценой за чувство безопасности, которое обрела.

После ужина прошлись немного, и, когда Лина вернулась к себе, она уже не вздрагивала, заслышав шаги в коридоре, не косилась с опаской на телефон, а спокойно читала, опираясь на две подушки, накрывшись белым пикейным одеялом.

Отвлекаясь от чтения, она, с удивлявшей её саму спокойной благожелательностью, вспоминала известные ей примеры неравных браков, в том числе и с весьма положительными результатами… Ну, взять хотя бы одного хорошо знакомого ей молодого поэта по имени Юра — одно время он часто бывал у них в редакции. Жена у него тоже была молодая, симпатичная блондинка, журналистка. А Юра начал пить. Или продолжал — этого Лина не знала. Но пил беспробудно, аж лицо посинело. И рождение дочки не вывело из этого состояния. С женой они вскоре разошлись, а потом получилось так, что на него обратила внимание одна стареющая — вернее, уже постаревшая — красавица с суровым характером, автор толстых романов, и то ли полюбила, то ли пожалела его; они стали жить вместе, даже вступили в брак. И случилось чудо — Юра посветлел лицом, в рот не брал спиртного, зажил мирной семейной жизнью и всюду следовал за своей женой — в писательские дома творчества, в поездки по стране и за границу. Правда, стихи писать перестал, занялся очерками…

Или ещё… С этой парой Лина сама знакома не была, но узнала о них — Володя ей рассказывал: о художнике Филонове, человеке не от мира сего, и о его жене Серебряковой, женщине вполне приземлённой, чей старший сын был почти ровесником Филонова. И как же он её любил, этот непризнанный, пребывавший в забвении художник! Как заботился, заменяя ей и отца, и врачей, которым патологически не доверял! Он называл её «доченька» и пытался самолично вытаскивать из всех болезней. А пережил её всего на два года…

Из тех, кого сама знала, Лина ещё вспомнила весьма известного филолога-пушкиниста, спокойно доживающего свой долгий век с годящейся ему во внучки симпатичной, молчаливой и сдержанной супругой, своей бывшей ученицей… И старого больного прозаика, чья молодая красивая жена достойно дождалась его кончины и только тогда вышла замуж за другого, тоже не слишком здорового. И тоже прозаика…

Впрочем, вскоре Лина добавила несколько десертных ложек дёгтя в эти благостные картины, припомнив классический «Неравный брак» художника Пукирева и не менее, если не более, классических двух Анн — которая «на шее» и Каренину. (Последняя у неё никогда особого сострадания не вызывала: её мужа она жалела больше.) Закончила она этот небольшой перечень неравных браков, вспомнив сценку, которую на днях пришлось наблюдать в ресторане Дома литераторов: сравнительно недавняя, очень юная жена смертельно больного, когда-то знаменитого, поэта грубо кричала на него при всём честнСм народе… Надеюсь, с лёгким вздохом подумала Лина, у моего бывшего Володи с Альбиной до этого никогда не дойдёт — ни с той, ни с другой стороны.

Одобрив себя за этот порыв великодушия, она продолжила чтение…

На следующее утро снова завтракала вместе с Сергеем Семёнычем, потом они встретились в городе, гуляли, обедали, ходили в кино. Лина чувствовала себя с ним, как с давним знакомым, скучным, но вполне надёжным; не пыталась говорить на отвлечённые темы и либо молча слушала, либо задавала ничего не значащие вопросы.

День прошёл так же, как предыдущий, только сегодня Лина уже торопилась к себе в номер. Он казался ей таким уютным, спокойным, а треснутая раковина и скрипучая мебель только придавали домашность. Ей не терпелось поскорей включить радио, чего дома давно не делала, и слушать подряд все передачи: музыкальные, для тружеников села, спортивную.

Перед тем, как пожелать «спокойной ночи», Сергей Семёныч сказал, что чуть не забыл — завтра специально для него устраивают поездку в горы, наняли целый туристический автобус, так что места хватит, если она хочет. Лина не возражала.

В автобусе ехало человек десять. Работники холодильного дела оказались людьми горячими и весёлыми, Лина быстро освоилась. Она беспрерывно вертела головой — хотелось про всё расспросить, всё увидеть: развалины крепости; подвесную дорогу, по которой плывут по своим делам вагонетки; разбросанные по склонам и плоскогорьям глыбы — словно забытые окаменевшие игрушки великаньих детей; и все извивы пенного АрдОна; и орла вон там на скале… или это чеглок, а может, сарыч?.. А где тут буки и грабы, которые живут по четыреста и даже пятьсот лет?..

Она была бы не прочь повидать и сову с ушами — жаль, время суток неподходящее. Ту самую, про которую прочитала в музее, где маятник Фуко, что за лето она съедает целую тысячу мышей. По три бедных мышки в день…

Весёлые холодильщики меньше интересовались возрастом буков и ушастыми совами, зато горячо обсуждали другие проблемы — от шашлыка до аммиака, без которого, как известно, не обходится ни одна порядочная холодильная установка. И, конечно, пытались всячески развлекать гостей: вспомнили о богатырях-нартах, совершавших здесь, среди этих скал, свои сказочные подвиги, и о людях. Кто-то рассказал, что был у них в селении секретарь сельсовета, большой любитель поэзии; он и документы писал, в основном, стихами. Например, так: «Чтоб тов. Заурова не охватила ночи трясина, выдать ему пять литров керосина…» А у другого рассказчика предусмотрительная его тётя в скользкую погоду носила с собой по городу золу из печки и посыпала наиболее опасные места… Но и третий не остался в долгу: поведал, что знает секрет разговорчивости женщин… правда, это не относится к уважаемой гостье — которая почти всю дорогу молчит… Так вот, у женщин более короткие голосовые связки — и, значит, они тратят на одну фразу куда меньше усилий, чем мужчины…

Машина свернула вправо, в стороне остался бурный Ардон, теперь поднимались вдоль ещё более бурного Цейдона. Стало холодней. Солнце висело над ними, как вышедший из моды оранжевый абажур, и так же мало грело.

Из-за ольховых зарослей на пологом склоне показался белый корпус санатория. Дальше не поедут. Предлагается сойти, поразмяться — и в обратный путь, который обещает быть ещё более приятным, потому что, как известно, соловья баснями не кормят, а в Нузале их ждёт заказанный шашлык и, плюс к этому, сами догадываетесь…

И сюда, на бог знает какую высоту, добрели своей гипсовой поступью безвкусные белые скульптуры, раскинув на виду у гор белокаменные стати. Даже Сергей Семёныч, по горло занятый собой и мало что видящий за этим довольно громоздким препятствием, даже он поморщился недовольно.

— Бескультурье, — произнёс он. — Правда, Линочка?

— Бесскульптурье, — уточнила Лина, испытав тайное удовольствие от своего случайного каламбура.

Она долго не могла отвести глаз от нафталиново-блестящих ледников; от взбесившихся каменных волн, похожих на застывший рёв, как сказал какой-то поэт; от домиков соседнего селенья, как бы задержавшихся на один миг на склоне перед тем, как свалиться в бездну; от ближних холмов, напоминающих в разрезе многослойный пражский торт…

Шашлык, встретивший их на обратном пути, был вкусен чрезвычайно. И всё остальное также. Даже нелюбимый коньяк Лина пила с удовольствием: в смеси с горным воздухом у него был совсем иной вкус. Пили за эту встречу на высоком уровне (если считать от уровня моря), за успехи Сергея Семёныча и всех работников науки о холоде, за Лину и за её маму… Шашлык сменился уСлибахом — огромной лепёшкой с прослойкой из сыра, обильно политой растопленным маслом; уолибах — фитчином. (Которым так мечтал угостить Лину уже безвозвратно забытый Алан…) Но уже начинало темнеть, нужно было торопиться.

Обратный путь, как всегда, казался менее длинным и более скучным. Лина клевала носом, а когда окончательно открыла глаза, перед ней сверкала неоновая вывеска гостиницы «Кавказ».

Она и не заметила, как за разговорами о впечатлениях дня проводила Сергея Семёныча до его номера и вошла туда. После сна в машине чувствовала себя отдохнувшей, хотелось ещё говорить о весёлых людях, с кем они ездили; о горном воздухе, на котором так изумительно пьётся противный коньяк; о пейзажах, могучих до неправдоподобия, до того, что хочется, глядя на них, воскликнуть, как в набившей оскомину хохме про жирафа: «Не может быть!» Наконец, она хотела просто поблагодарить Сергея Семёныча за то, что пригласил в поездку. С готовностью всё это проделать, Лина присела на стул.

Она не помнит, успела ли изложить хотя бы один из намеченных пунктов, когда ощутила на своих плечах чужие руки и в шею ткнулась жёсткая, как декоративный кустарник, бородка…

Лина не знала, что сказать, что говорят в подобных случаях старым людям, которые вдобавок сами смущены, как первоклассники, и, кажется, удивлены не меньше потерпевшей. Правда, ни смущение, ни удивление не мешали Сергею Семёнычу быть довольно настойчивым.

Лина вырвалась, наконец, отбежала к двери и крикнула:

— Как вам не стыдно! Вы…

Но даже в роли безвинно оскорблённой остереглась нанести запрещённый удар, и все рвущиеся наружу слова о возрасте, сединах, внуках и правнуках так и не сотрясли воздуха.

Вместо этого она просто выскочила из комнаты, хлопнув дверью, и под удивлённым взглядом бдительной дежурной побежала на свой этаж.

Тьфу, как обидно! Даже слёзы выступили… Лина потянулась за платком, но сумки не было. Она испугалась: там ведь деньги, документы. Неужели потеряла во время поездки? Лина совершенно не могла вспомнить, входила она с сумкой в гостиницу и потом к этому… Нет, она ему не позвонит… ни за что… пусть пропадут все деньги… У неё было такое чувство, словно ее оскорбил своими притязаниями родной дядя… или свёкор… Снохач!..

Она вдруг подумала сейчас, что этот старик напомнил ей отца, которому она тоже не позволила бы прикоснуться к ней. Даже по-родственному. Об отце она вспоминала редко: никаких чувств он не вызывал — так, ещё один совершенно чужой человек. Хотя жил этот чужак там же, где сейчас они с матерью, — дальше по тускло освещённому коридору старого одноэтажного строения барачного типа на улице Домниковке, недалеко от площади трёх вокзалов. Лина почти уже забыла, когда у родителей началось отчуждение и из-за чего. Ей тогда было совсем мало лет. Однако этот мужчина, молчаливый, безразличный к ним и, судя по всему, недобрый, всегда находился где-то возле них. Не рядом, но поблизости…

Зазвонил телефон.

Лина рванула трубку.

— Линочка, — услышала она, — вы тут сумку забыли. Я занесу… Или сами зайдёте?

— Ни в коем случае! — сказала Лина, прекрасно понимая, что одно из двух произойти должно, и бросила трубку.

Она ещё не решила, как поступить, когда Сергей Семёныч после робкого стука появился в комнате с сумкой в руках.

И потом началось двухголосие. Он говорил что-то извиняющимся голосом, что-то насчёт того, что «как дочь» и «с лучшими чувствами», а Лина, не слушая его, вела свою партию, и лейтмотивом было: «Уходите сейчас же, как не стыдно!»

Лина понимала, что в этом поединке она сильней, ощущала своё превосходство, и от этого ей было легко, но и немного неловко, и она уже нарочито подогревала возмущение.

Сергей Семёныч вдруг уселся возле стола, что вызвало новый взрыв негодования у Лины, а когда она перевела дух, то услыхала, как он говорит тихо, точно самому себе:

— Сорок лет… Сорок семь лет супружеской жизни… Первый раз… честное слово, смешно… Первый раз хотел поцеловать другую женщину… Можете не верить…

У него был жалкий вид, и в то же время Лину разозлили его слова: нашёл чем вызывать сожаление! Да за это, может, памятник надо ставить… Символ верности… Господи, верность! Ведь это самое главное… В речах, в глазах, в делах… Этого так не хватает!.. А он тут, видите ли, жертвой хочет представиться… Что за люди!..

И она крикнула ему и в его лице всему обманному и неверному, что успела увидеть в жизни:

— Уходите… или я уйду!

Он встал и ушёл, и Лине хотелось хоть теперь, заочно, его пожалеть, но вспомнила жилистые руки у себя на плечах — и не смогла.

Утром она сразу отправилась оформлять командировку, даже не зашла в буфет, чтобы не встретить Сергея Семёныча. Потом поехала на вокзал, купила обратный билет — как и собиралась, на завтра, немного прошлась по городу. Уезжать не хотелось. Но и оставаться тоже. Было какое-то смутное, неуютное состояние, когда не хочется ничего определённого, а просто, чтобы всюду кругом, и в себе самой, всё было хорошо, красиво, доброжелательно. Она вспомнила, что ей говорила Бэлла о сыне своей соседки. В десятом классе мальчик заболел психически. Он рассказывал после одного из приступов, что, когда на него «находит», испытывает какое-то просто безысходное, безумное, всё заполняющее желание… потребность — постоянно слышать только красивую музыку, видеть только хорошие лица, ощущать одну лишь доброжелательность… Бедняга…

Остаток дня Лина провела в номере, никуда не выходила. Поздно вечером позвонил Сергей Семёныч, сказал, что хотел позвонить раньше, но его утянули на банкет в его честь и только что доставили обратно… Ведь она, кажется, завтра хотела ехать, билет уже есть?.. Значит, он к ней сейчас зайдёт… Ну, почему, что за глупости?.. Хорошо, хорошо… Но проводит обязательно… Нет, он должен проводить… А может, она спустится, всё-таки? На одну минуту… Или он поднимется?.. Ладно, ладно… Спокойной ночи. До завтра… Нет, обязательно…

Лина вышла из гостиницы часа за три до отхода поезда, чтобы Сергей Семёныч, в самом деле, не надумал провожать… На вокзале сдала чемодан в багаж, долго ходила по пыльным привокзальным улицам, купила еды в дорогу, посидела в сквере.

И вот она снова в вагоне, где пахнет пылью и кислым табачным дымом. Пока что в купе никого — можно петь и даже повизгивать от удовольствия, как любила в детстве… Но вот щёлкнула ручка двери… Интересно, кого принесло в попутчики?..

В дверях стоял Сергей Семёныч.

— Что же вы, Линочка? — сказал он. — Зачем так обижаете, не могли подождать? Я вот… на прощанье.

Он положил на столик плитку шоколада «Басни Крылова».

Лина молчала.

— Всё сердитесь?.. Давайте мириться. Что нам, в самом деле, делить?

Он протянул руку, и Лина с улыбкой подала свою.

— Вот и чудесно… Попрощаемся.

Он снова и снова тряс её руку, несколько раз повторял «попрощаемся», потом внезапно обнял Лину, приблизил лицо к её губам. Лина с возмущением отворачивалась, отводила его руки, говорила что-то резкое, но не слишком громко — было стыдно перед проводником, а Сергей Семёныч всё твердил насчёт прощания и норовил чмокнуть в губы. Движения Лизы были стеснены, отступать некуда, больше всего боялась, что кто-то войдёт, и благодаря всему этому Сергей Семёныч добился своего. Правда, ценой поломанной дужки очков…

Он очень бойко подхватил падающие очки левой рукой, помахал правой, произнёс «счастливого пути» и ушёл, довольный, как ребёнок. Он шагал по перрону горделивой походкой человека, выполнившего свой долг, и ни разу даже не оглянулся…

Снова щелкнула ручка двери… Интересно, кого, всё-таки, принесло в попутчики?..

Поезд вежливо гуднул и тронулся.