Мир и война

Хазанов Юрий Самуилович

ГЛАВА I. Ленинград 116, почтовый ящик 812. Три письма. Зазорная болезнь. Экзамены и шпаргалки. «Весна не прошла, жасмин еще цвел…» Лагеря… да не те

 

 

1

Письмо пришло из Москвы в декабре 1938-го года. Светло-зеленый конверт, двадцатикопеечная тоже зеленая марка. На ней — радостно улыбающаяся работница в комбинезоне, в белой блузке, белой косынке. Адрес на конверте: Ленинград 116, почтовый ящик 812, слушателю Юрию Хазанову. Слушатель Хазанов вытащил это письмо из ячейки большого деревянного ящика, стоявшего в вестибюле академии.

Юрочка!
Лида Огуркова

Как ни странно, ты все-таки написал. Не могу сказать, что совсем не ждала от тебя каких-нибудь сведений, но все же надежды было не очень много. Очень рада, что ошиблась, даже больше, чем рада.

Так, значит, ты в Ленинграде живешь и учишься. Как-то не верилось до сих пор, а теперь вот, кажется, дошло. Жалко, что ты сам, по-моему, не дооцениваешь того, что сделал. Серьезно, ты чудак какой-то, надо гордиться, а он вбивает себе в голову разные глупости — нравится, не нравится — как будто на экскурсию приехал. Надо уметь применяться и примиряться. Как мы живем в своем подвале и не жалуемся. И мама все время болеет, и племянник Колюшка вот заболел, очень высокая температура. Про сестру говорить не буду, ты, наверно, немного знаешь. Тебе же надо выбросить все из головы и, по мере возможности, заниматься. Думаю, там у вас не скучнее, чем в Москве.

Как хотелось бы посмотреть на всех людей, окружающих тебя, и, конечно, на тебя, окружающего их. Насчет твоих финансов, это у тебя так без привычки. Привыкнешь — будет хватать.

В Москве однообразица и скучища, но, как ни странно, время летит быстро, не успеешь опомниться, а уже выходной. Работаю в поликлинике в регистратуре, собираюсь поступить на курсы подготовки.

Из школьных ребят чаще вижу Милю Кернер и Маню Соловьеву, они показываются. Остальных так, встретишь случайно. Я к Миле захожу редко, чаще она забегает. Занимается она в своем юридическом с удовольствием, сейчас готовит какой-то доклад о Платоне, вообще увлечена философией. Я передала ей твой привет и через нее вашему другу Муле, а она обижается, что сам написать не можешь. Соня Ковнер опять на очный не поступила, говорит: неохота, останусь в заочном. А Ванда, молодец, учится, несмотря, что совсем без родителей. Катюша тоже, мать у нее работает, я была у них дома — вроде ничего, настроение терпимое, я думала, будет хуже, но, вообще-то, ужасно. Женя Минин, по сведениям, тоже учится, он к Миле совсем не заходит. Аня и Маша поступили в железнодорожный… (От автора: это, в основном, о тех, у кого арестовали родителей — поодиночке или обоих сразу).

На этих днях была в филиале Художественного на концерте памяти Островского. Вспоминала тебя — как мы ходили. Силы были очень хорошие, вроде Яблочкиной, Тарханова и т. д. (От автора. У Лиды, которая прислала это письмо, к тому времени появится любовник — впрочем, слово тогда чуть ли не ругательное, — появится возлюбленный, друг, покровитель, намного старше ее; он кем-то работал в театре, помогал Лиде деньгами. Она так и не выйдет замуж, эта девушка с удивительно красивыми коровьими глазами, отзывчивая, рассудительная… Будет ухаживать за больной матерью, опекать спившуюся старшую сестру, ее двух детей, Колю и Таню. Таня попадет в дурную компанию, станет пить, воровать, сядет в тюрьму. Лида будет их всех вызволять, наставлять, кормить из своей скудной зарплаты регистратора поликлиники. Долго будет длиться связь с тем пожилым, женатым… И жизнь пройдет…)

Ну, Юраш, хватит на сей раз. Надо идти в аптеку за лекарством для Колюшки. Если появится еще желание черкнуть, ни минуты не раздумывай. Буду очень, очень рада. Пока всего хорошего. И, пожалуйста, не скучай и учись как следует.

Москва, 4/XII-38 г.

На этом их переписка с Юрием закончилась. (Эпистолярный жанр не был тогда в почете.)

Еще раньше Лиды прислал Юрию письмо его одиннадцатилетний брат Женя.

Надо признаться, что теперь, когда думаю об этом, поступок брата представляется почти героическим. Ведь все годы совместной жизни Юрий относился к нему, мягко говоря, не лучшим образом — придирался, одергивал, порою рукоприкладствовал, устраивал скандалы — словом, вел себя примерно как их бабушка с самим Юрой. Поэтому ничего, кроме облегчения, после его отъезда Женя чувствовать не должен был. И уж, тем более, никак не стремиться поскорее увидеть снова своего раздражительного братца. Однако меньше чем через месяц Юрий читал следующее.

Дорогой Люка! Как поживаешь? Я так себе. Эти строки пишу нашей испорченной авторучкой, которую перед тем, как писать, починил. Способ починки очень прост: взял спичку, вставил в отверстие и начал вывертывать перо и, представь, я его вывернул, спичку обломал, и… все! Недавно прочел «Овод», который произвел на меня довольно большое впечатление. За это время, когда мы перееха… (тут стоит огромная клякса) с дачи, я прочитал следующие книги: 1) Герой нашего времени. 2) Овод. 3) Начал Кюхлю. 4) Всадник без головы. А ты что прочитал? Напиши мне в письме. Как ты живешь? Какая форма? Какие нашивки на воротничке? Сообщи все письмом. Извини меня за кляксу. Клякса произошла, потому что я в мою импровизированную ручку налил много чернил, и они пошли через перо. А в общем, дела идут и жизнь легка. Печальных сюрпризов нет, но хороших тоже. Скоро пойду смотреть «Профессор Мамлок». Письмо напиши обязательно только мне.
Женя.

До свидания. Надеюсь, что в январе приедешь.

Как видим, благородный ребенок совсем не держал зла. Впрочем, возможно, усиленная тяга Юрия к покаянию заставляет его сейчас несколько преувеличивать свои прегрешения…

И еще одно письмо — посланное на целых полвека позднее, в Москву, но имеющее отношение к тем годам, о которых речь. Адресат тот же.

Дорогой Юра!
Миля, Цви, дети

Давно не писала, но вы все всегда со мной, с нами… О том, что происходит у вас, мы информированы, понимаем и представляем довольно ясно, от этого весело на сердце не становится. Сюда ринулись сейчас тысячи, тысячи, и, как все будет, предсказать трудно. Людям нужны квартиры, работа… Меня беспокоит ваше здоровье, имеете ли достаточно нужных лекарств…

Ты пишешь, что закончил первую часть своего «вспоминательного» романа. У меня нет терпения, так хочется прочесть его: пройтись по нашему городу, нашим улицам, встретить дорогих мне знакомых людей — Лиду Огуркову, покойного Мулю, Женьку, Таню… саму себя…

Ты спрашивал про Ленинград. Помню очень немного: как приехала в сороковом году, как гуляли по его прекрасным проспектам, как ты важно выглядел в своей военной одежде. По правде сказать, на настоящего военного ты похож не был, а будто бы мальчик надел форму и красуется в ней.

Помню, ходили на вечер в Военно-морское училище, где был курсантом мой двоюродный брат Нюма. Он потом всю войну служил на торпедных катерах — «смертниками» их называли, но остался жив. Сейчас на военной пенсии, живет в Баку, преподает в военном училище. Когда случились там эти страшные события — убийства, грабежи и все такое, — тоже хотел уехать, но остался. Что же это делается, Юра? До чего дошло? Раньше такого не было, в годы нашей юности. Почему? Неужели нужна только грубая сила, чтобы не допустить всего этого? А если дается послабление, то и начинается во всех концах? Не хочется так думать, но получается так…

Еще вспоминаю, в один из дней мы пошли с тобой в ресторан — ты же был настоящий «ресторанный волк» — в «Квисисану». Недалеко от нас сидела веселая мирная компания. Вдруг в зал вбежала разъяренная женщина, подскочила к одному из сидящих и с истерическим криком ударила его по лицу. И вся компания ушла. Вот так в нашу жизнь врывается что-нибудь: война, арест, смерть, отъезд на чужбину — мало ли что… Но тогда меня эта история не заинтересовала и философских выводов я из нее не делала. Тогда меня поразило, как ты выпил чуть не подряд два стакана водки. (Они подавали в стаканах, Боже мой!..)

Знаешь, Юра, я, пожалуй, только сейчас поняла, что ты во многом был прав, когда говорил, как все плохо. Сейчас словно пелена упала с моих глаз, а раньше так хотелось верить, и я верила, что не напрасно у нас все эти вечные нехватки, жертвы, верила, что должно стать и становиться все лучше — потому что ведь сама идея прекрасна, но осуществление ее задержалось, когда страшный молот сталинизма обрушился на страну. Я и сейчас считаю, что идея осталась незапятнанной и нужно ее осуществить. И в той стране, где теперь живу, — тоже. Не так у нас хорошо, как многие думают.

Но, все-таки, почему… почему? Этот вопрос не дает покоя. Почему все так повернулось? И в национальных делах, и в экономике? И эта страшная преступность! Я все время боюсь за вас. Пишите чаще…

Я немного расклеилась последнее время, стенокардия замучила. Возможно, придется сделать операцию на сердце, но пока не хочу думать о ней, хотя здесь делают быстро и удачно. Сын моего Цви, как всегда, много работает, на вакации собирается в Штаты к сестре. Может, и мы поедем. Софа с мужем опять уехала в Англию, детей оставили мне. Для меня это огромное удовольствие, я их так люблю, этих мальчишек. Сын Кати, Шахав, еще в армии, но каждую неделю бывает дома, у него, слава Богу, все хорошо. Катя прогнала своего очередного… опять в плохом настроении, пишет стихи, готовит новую книгу по бухгалтерскому учету или как там называется.

Все передают вам приветы.

Крепко вас целуем.

25.09.90, Тель-Авив

 

2

Вот краткий, довольно сухой отчет о том, как Юрию жилось в том году.

Первые месяцы учебы в Академии было не до скуки, не до всяких там упаднических настроений: новая обстановка, новые знакомства и дружбы, так же быстро начинавшиеся, как и кончавшиеся; новые предметы, которым обучали и в которых он почти ничего не понимал и не имел желания понять; выдача, примерка и подгонка обмундирования — он получил фуражку с черным околышем под бархат (может, с настоящим бархатом), гимнастерку, черные петлицы с голубым кантом и значком технических войск — золотистый молоточек и гаечный ключ; еще выдали самый настоящий командирский ремень отличной кожи, с портупеей, полевую сумку, планшетку, а также синие бриджи, тоже с голубым кантом, длинную шинель, кирзовые сапоги, и чуть позднее — прекрасные хромовые. И портянки. Целых две пары. Все это богатство он обрел в первом своем общежитии на Университетской набережной, где их поместили в небольших комнатах, человек по десять в каждой. Сколько часов провели они в ту пору возле настенного зеркала, подсчитать невозможно!

А разве не событие — первая стипендия? Целых триста рублей огреб Юра. Как тут не пойти на Невский (то есть, на проспект 25-го Октября) и не купить в Пассаже карманные часы Кировского завода, случайно оказавшиеся на прилавке, — его первые часы в жизни; а потом уж сам Бог велел зайти в «Норд», нет, кажется, в «Метрополь», и как следует отметить эти два события.

Увы, денег, на поверку, вышло не так много: последнюю неделю-полторы каждого месяца редко удавалось пообедать даже в стенах Академии. И тогда шла в ход ставшая неизменной фраза, с которой они врывались в столовую на перерывах между лекциями и подскакивали к буфетной стойке: «Два хлеба, два масла, два чая!» В лучшем случае к этому набору прибавлялись сосиски. Инструктор политотдела, с кем как-то поделились, что не хватает стипендии даже на еду, бодро посоветовал: «А вы хронически берите коклеты». (Чем не мудрый мистер Дик из «Давида Копперфилда»?) Ужинали обычно в общежитии: хлеб, кефир; в начале месяца позволяли себе колбасу, халву, мармелад. Незаурядным сластеной был одессит Мишка Пурник, ему ничего не стоило умять коробку мармелада или банку сгущенного молока. Как-то на спор стрескал целых три банки! Проигравшему Димке Бурчевскому пришлось лезть под койку и оттуда кукарекать…

Чуть не с первых дней учебы стали их гонять на строевую подготовку — на площадки бывшей Фондовой Биржи, между колоннами. С Юриной группой занимался девически стройный старшина из старослужащих Казаков (четыре треугольника на петлицах). Эта строевая и непривычные для ног бриджи из толстенного сукна довели Юрия до лазарета. О чем он, впрочем, не жалел.

Началось все с обычного небольшого раздражения в области паха, а точнее, полового органа, когда приходилось то и дело совать руку в карман, особенно при ходьбе, чтобы предохранять его (не карман, разумеется) от соприкосновения со штанами. А кончилось сильнейшим воспалением. Он не сразу понял причину и испугался, что схватил венерическую болезнь. Но как? От кого? Каким путем? Никакого «пути» ведь не было в помине.

После долгих мучений и колебаний Юрий все же пошел в лазарет, который помещался на втором этаже Академии в отгороженной части широкого коридора. Пришлось не только рассказать, но и показать медсестре, чту именно беспокоит. К его утешению она не выказала ни удивления, ни замешательства; тем более, никакой иронии не уловил он в ее взгляде или словах. Просто сказала, такое бывает и надо лечь на несколько дней и проделать кое-какие процедуры.

Ох, как хорошо было в лазарете — уходить не хотелось! Народа мало: Юрий в палате вообще один; рядом настольная лампа, радио-наушники. Лежи целый день, читай, слушай музыку (та половина года Юрию помнится до сих пор под аккомпанемент двух песен: «Вдыхая розы аромат» и «Счастье мое» — их пел известный тенор Виноградов). Утром не надо спешить, мчаться по Большому проспекту Васильевского Острова, или втискиваться в трамвай. Никто тебя не тревожит разговорами, которые не хочется слушать; никто не поддразнивает, не показывает под смех окружающих, как ты боком танцуешь в клубе или как укрываешься одеялом до самых глаз…

Молодая красивая медсестра принесла стакан с марганцовкой, сказала, как о чем-то самом обыкновенном, чту туда нужно сунуть, на сколько времени и как часто это делать. И Юрий успокоился — здесь он по-настоящему отдохнет от скучных малопонятных лекций, от надоевшей строевой, от неотвязных кроссов на стадионе, от хиханек и хаханек в общежитии, от уроков физкультуры, на которых чувствовал себя ущербным — на турнике едва три раза мог подтянуться, про брусья или кольца вообще говорить нечего. А побороть свою неумелость в спортивных делах было лень, не хотелось. Неинтересно. Даже почти не завидовал ни в школе, ни здесь, в небольшом спортзале Академии, тем, кто так искусно и красиво — как, например, Марк Лихтик, Миша или Борька Чернопятов — выделывают разные штуки на брусьях, кольцах, прыгают через козла, забираются по канату. К счастью, преподаватели физкультуры не очень приставали к неумехам и кулёмам, а все внимание обращали на тех, кто что-то умел и хотел. (Как кому, мне этот принцип вообще по душе. К сожалению, для государства тоталитарного он мало приемлем.)

К тому времени, как Юрий вышел из лазарета с органом вполне здоровым, но, увы, так и не использованным еще по своему основному назначению, до зимней экзаменационной сессии оставались считанные недели. Многие слушатели, особенно такие старательные, как Петя Грибков и Саня Крупенников, уже засели за учебники и конспекты. Юрий тоже порою клал перед собой конспект (чужой) и выписывал из него основные сведения, формулы, решения — проще говоря, делал шпаргалки. Конечно, не одними шпаргалками жив человек, и если, скажем, по истории партии (разные там съезды, программы, победы) они могут полностью заменить мысли, то в таких предметах, как высшая математика, начерталка, физика, только на шпаргалках далеко не уедешь: что-то надо и на месте сообразить… А еще Юрия выручал на экзаменах стиль, манера изложения — то, что наши деды красиво называли элоквенцией — даже если он не вполне твердо понимал то, о чем так красноречиво говорил. Видимо, в таких случаях на него находило особое вдохновение. Впрочем, в просторечии это можно назвать обыкновенным нахальством.

Занимался он своим подпольным малопочетным промыслом — составлением шпаргалок — в тихой немноголюдной читальне Академии, где большую часть времени совершал то, что и подсказывало само название, а именно — читал, причем не учебники и не «первоисточники», а книги и журналы, которые брал в немалом количестве в соседнем коридоре — там помещалась небольшая уютная библиотека. В ней Юрий сразу почувствовал себя, как дома, а с ее «хозяйкой», Светланой Игоревной, у него сложились дружеские отношения, впоследствии несколько перешагнувшие границы дружбы. Светлана жила тогда без мужа, растила сына, которому было лет тринадцать. Серьезные, но безответные чувства к ней в те годы испытывал Ваня Рафартарович из Юриного учебного отделения, тоже заядлый читатель, — высокий, жутко худой, с огромными черными глазами… (Бедный Ваня, ты ими сейчас уже ничего не видишь — даже помпезный скульптурный комплекс на Мамаевом Кургане, недалеко от которого живешь…)

Все же не только к помощи шпаргалок, мастерски составленных (для чего, согласитесь, нужны кое-какие знания) и написанных мелким бисерным почерком, прибегал Юрий; иногда он по-настоящему занимался — за день-два до экзаменов. Терпеливым его партнером и наставником был (спасибо ему!) Марк Лихтик, кого можно, пожалуй, охарактеризовать следующим набором эпитетов, каковому он и по сию пору вполне соответствует (если не считать одного-двух определений, связанных со спортом и возрастом): сдержанный, уравновешенный, стройный, рассудительный, остроумный, добропорядочный, скромный, гимнастического склада, широкий (по натуре), твердый, чтобы не сказать — упрямый (в принципах и заблуждениях), терпеливый.

Марк жил не в общежитии, а у себя дома, на одной из Линий Васильевского Острова. По собственным его словам, пошел он в Академию не по зову сердца, а из-за материального положения семьи: здесь и стипендия намного больше, чем в обычных институтах, и одежду дают. До этого, по тем же причинам, хотел попасть в авиацию, но не прошел медицинскую комиссию: после вращения на специальном стуле склонился не в ту сторону и не под тем градусом. (Юрий тоже проходил эту проверку, когда надумал записаться в парашютный кружок, и тоже «уклон» у него оказался больше, чем требовалось). Что касается выбора именно этой Академии, то просто она размещалась ближе всех остальных к дому Марка, даже на трамвай садиться не надо.

Через год после поступления Марк спешно женился на своей бывшей однокласснице Соне — у той умер отец, и была угроза, что отберут часть квартиры. Так что на танцы в клуб и во Дворец Культуры Кирова он не ходил, участия в «мальчишниках» не принимал. Женский вопрос был ему не интересен…

Марк, Миша, Саня, Петя, Рафик, Дима… Юрий не считал, не ощущал их тогда своими истинными друзьями — такими, как за два года до этого Витю, Колю, Андрея или, позднее, Женю Минина, Соню, Лиду, Милю, Сашку Гельфанда… Его не тянуло видеться с ними, делиться сокровенным. А сокровенными были всегда для Юрия его настроения. Вернее, одно настроение — плохое. Хорошего не бывало… По крайней мере, так ему казалось. Да и сейчас кажется… И с этим настроением, неотъемлемым от него, как тот самый, недавно излеченный в лазарете орган, он жил (и пока еще живет), учился, воевал, преподавал, любил, пил, писал… Оно было, как неустранимый гвоздь в ботинке, как нездоровый позвонок в хребтине, который нет-нет — дает о себе знать: в счастливые часы застолья или иных, более интимных, удовольствий, за письменным столом, за рулем, на родине, на чужбине… Словом, как пишут в официальных поздравлениях: «в работе и в личной жизни».

Нет, близости с однокашниками не было. Так, общие разговоры: что, где купить из еды, «займи место в столовой», «хорошо бы ту блондиночку, которая вчера на танцы приходила…» Петька протирал бриджи над учебниками, в свободное время утомительно хохмил и вообще был старше на целых четыре года; Мишка совсем очумел со своей Одессой-мамой, неизвестно отчего всегда весел и улыбается (Юрия это раздражало); с Рафиком они вообще через несколько месяцев обиделись друг на друга (причина неясна им до сих пор) и перестали разговаривать; Марка можно было увидеть только на лекциях, к себе домой почти не приглашал, Юрий бывал у него всего раза два; Саня слишком серьезный стал, к тому же назначили комсоргом — а все эти должности и их исполнителей Юрий с рождения избегал. (Не по какой-то понятной ему тогда причине, просто из-за своей патологической общественной пассивности.)

Кроме того, почти все ходили в различные кружки, секции. Юрий попытался в парашютную — не прошел, в секцию бокса — несколько раз постучал кулаками в «грушу» — надоело; в гимнастическую — не с руки (да и не с ноги). Записался в хор, которым руководил седой мужчина в потрепанном синем костюме. Для поступления надо было спеть что-нибудь, и Юрий, смущаясь и краснея, пробормотал две строчки из «Катюши»: «Расцветали яблони и груши, поднялись туманы над рекой…» К его удивлению, он был принят, и они сразу стали разучивать «Ноченьку» из оперы «Демон». Юрий стоял рядом с Саней Крупенниковым и усердно выводил: «Но-чень-ка, тем-на-я, ско-о-ро пройдет о-на…» И дальше: «Выйдет на небушко солнышко ясное, будет дороженьку нам освещать…» От этих уменьшительных щемило в горле: они напоминали о какой-то другой жизни, которая была когда-то, но уже не будет… Почему-то вскоре хор распался.

А петь Юрий все равно любил, в голове почти непрерывно скользили по невидимым нотным линейкам мелодии, которые он изредка воплощал в звуки — в те немногие минуты, когда оказывался один в комнате общежития, в аудитории, в уборной; напевал на улице во время сиротливых блужданий или когда спешил на лекции. Но больше всего пел «про себя», «внутри себя»… Что пел? Все, что слышал по радио, на патефонных пластинках, на концертах, в кинокартинах; что пели Изабелла Юрьева, Кето Джапаридзе, Утесов, Любовь Орлова, Вадим Козин, Шульженко, Виноградов, Петр Лещенко…

Кончаются лекции, и Юрий, если не усаживается в читальне с романом Хемингуэя, Дос Пассоса или Германа, то надевает в раздевалке шинель, фуражку и побыстрее выходит на набережную: чтобы никто не встретился, не задержал, не дал какого-нибудь поручения, не сказал что-нибудь, что сразу испортит настроение — и не захочется никуда идти.

Он выходит на набережную и идет направо — к Стрелке, к Бирже, к ростральным колоннам, а там через мост, и вот уже Невский. (Название «25-го Октября» не прижилось, никто его не употреблял.)

Он идет и смотрит по сторонам, и напевает — все, что приходит в голову… «Весна не прошла, жасмин еще цвел…» Надо поприветствовать того майора, а то придерется… кто его знает… «Сквозь поток людской всплывает в памяти порой…» Совсем с ума посходили с этими приветствиями: по улицам сотни бойцов и командиров ходят — что ж, так целый день руками и махать?.. «Жизнь кипит кругом и нам ли думать о былом?..» Надо письмо в Москву написать, папе с мамой… «Ведь не стареем, а молодеем мы с каждым днем…» Может, денег немного попросить? Нет, не надо, недавно получил… «Зачем это письмо? Во мне забвенье крепло…» Как они надоели, его соседи по общежитию, со своими шуточками, со своими «будь спок», «Ты даешь»! Главное — все одно и то же… «Утомленное солнце нежно с морем прощалось…» Миле тоже надо написать, а то обижается… Да ладно, на каникулы приеду… Интересно, кто все-таки стащил тогда часы ее отца на вечеринке? Ведь были только свои… «Потому что у нас каждый молод сейчас в нашей юной прекрасной стране…» Фу ты, черт! Чуть не пропустил старшего лейтенанта, он бы обязательно пристал. По лицу видно… А как там Женька Минин? А его мать?.. Может, освободили?.. Вдруг?.. «Мама, нет слов мягче и нежней…» Уже темнеет, есть хочется. Надо зайти — в «Баррикады» на второй этаж или, может, в шашлычную… «День погас и в голубой дали…» Да, скорей зайти, чтобы не думать о приветствиях, о том, что каждую минуту могут в комендатуру забрать… Вообще, надо в штатском ходить, а в форме — только в Академию… Хватит красоваться…

«Пой, Андрюша, нам ли быть в печали?..» — печально пропел самому себе Юрий уже перед самым входом в кафе, где наконец поел, выпил стакан водки и расслабился…

Так проходили дни, недели, месяцы… Занятия, кроссы, танцы, скука, ссоры, обиды и примирения, кино и закусочные… Не хотелось заниматься, не хотелось жить в общежитии, но и обратно в Москву не тянуло… В общем, прострация какая-то, а по-русски говоря, уныние, хандра — не переходящие в отчаяние, не толкавшие за роковую черту, но и не прекращавшие свое действие древоточцев, которым еще достаточно молодой ствол не может как следует сопротивляться. На счастье, не вполне развитое аналитическое мышление Юрия не давало ему шанса сделать окончательные ясные и горестные выводы о бестолково выбранном поприще, о непригодности для него военной карьеры, о том, что вся жизнь, в сущности, пошла наперекосяк и впереди долгие годы постылой армейской службы неизвестно где и зачем…

Наступила весна. Для них это было время подготовки к первомайскому параду; запомнилась на всю жизнь распевная команда: «К торжественному маршу!… По-батальонно!.. Дистанция на одного линейного!.. Первый батальон, прямо, прочие напра-во! (Грохот каблуков.) Ша-гом марш!» (Стук подошв.) Юрия на парад не взяли — не удостоился. Впрочем, он не очень переживал.

Потом — летняя сессия, и сразу после нее поход в Красносельские лагеря: тридцать два километра — от 19-й Линии Васильевского острова почти до Гатчины. Шли в пешем строю, с полной выкладкой: ранец из телячьей кожи, времен 1-й Мировой войны, винтовка, еще более древняя по возрасту, шинель в скатку, противогаз… Жили там в красноармейских палатках, которые в дождь промокали, а всю лишнюю влагу злорадно выливали на своих обитателей. Начало лета было дождливым, соломенные матрацы и подушки не просыхали. Гимнастерки и брюки приходилось сушить на нарах — под матрацами. А потом наступила жара; все изнемогали от ползанья по-пластунски, рытья окопов, занятий по тактике, на которых не разрешалось даже присесть. Донимали учебные тревоги среди ночи, когда надо было за считанные секунды напялить все предметы обмундирования, разобрать в пирамиде винтовки (взять обязательно свою) и встать в строй. Пытались выходить из положения, надевая шинели прямо на белье, всовывая ноги в сапоги без портянок. В общем, химичили и бывали порою разоблачаемы и посрамляемы… Самым же страшным было звучание ежедневной команды, раздававшейся, как гром небесный, ровно в шесть утра: «Вторая рота, подъем!» И все бежали, полуодетые, на зарядку, а после умывались из рукомойников ледяной водой, строем шли на завтрак, и Крупенников запевал: «С Юга до Урала ты со мной шагала…» («Шагала» не песня и не любимая девушка, а трехлинейная винтовка Мосина образца 1891-1930-х годов, которая, как о том говорится дальше, в припеве, бьет «беспощадно по врагу…» Но и этого мало: «Я тебе, моя винтовка, острой саблей помогу!..» Вот на такой песенной подкормке мы и взрастали. И выросли. Те, кого не… из этой самой винтовки… Или из автомата…)

Бесследно минули и эти, лагерные, невзгоды, лишний раз как бы давая понять, что все происходившее далеко еще не самое трудное или плохое и не самое запоминающееся в жизни.

Впереди были летние каникулы.