Мир и война

Хазанов Юрий Самуилович

ГЛАВА III. Финляндия нападает на Советский Союз, а слушатель Академии Хазанов со второго захода теряет невинность. Любовные игрища

 

 

1

Утомленное солнце Нежно с морем прощалось, В этот час ты призналась, Что нет любви…

Печальное утверждение звучало чуть не каждый день в клубе на 18-й Линии, но никто из танцевавших под эту и другие песни не обращал, конечно, никакого внимания на слова. Они были нужны, только если хотелось вспомнить и напеть мелодию…

Небольшой зал на втором этаже старинного особняка, принадлежащего когда-то одному из великих князей, набит разгоряченными телами в военной форме, в плохо сидящих пиджаках (это — те же тела, переодетые в гражданское), во всевозможных блузках и платьях (а это — боевые подруги со всех концов Ленинграда).

Юрий, сколько ни тщится сейчас, не может вспомнить их лиц. За исключением, быть может, одного: врезалась в память приятная вульгарная мордашка пухлой блондинки с ярко накрашенными губами… Ох, с каким удовольствием он прижимал ее к себе во время танца — особенно в танго: под его медленную музыку можно лучше прочувствовать партнершу, да и танцевать легче, а Юрий не был большим мастером этого рода искусства. Когда у них открыли кружок бальных танцев, он, в отличие от многих своих дружков, так и не одолел всего нескольких па и на всю жизнь лишил себя удовольствия кружиться в вальсе и грациозно изгибаться в падеграсе или падепатинере.

«Осень, прозрачное утро, небо как будто в тумане…»

Что он хорошо помнит: танцы длились бесконечно, часа три-четыре и кроме них в клубе ничего не было — ни кино, ни буфета, только бильярдная на первом этаже, где его обыгрывали Краснощеков и Чернопятов, но и он обыгрывал многих. А еще помнит, как гордился своей возможностью проводить через контроль, состоящий из двух красноармейцев, любую девушку. Их, жаждущих потанцевать, толпилось всегда невпроворот перед деревянным барьером.

«Счастье мое я нашел в нашей дружбе с тобой…»

Саня Крупенников танцует выпрямившись, как будто его привязали к палке, держа партнершу на почтительном расстоянии. Толя Подольян, наоборот, согнулся, втянул голову в шею и нос его где-то возле уха девушки.

«Пой, Андрюша, нам ли быть в печали?..»

Петя Грибков, как и ко всему на свете, относится к танцам вдумчиво и серьезно, в точности выполняя все предписанные в фокстроте или вальсе-бостоне па, не сбиваясь ни на такт, ни на сантиметр.

«Ин Пари, ин Пари зинд ди медельн зо зюс…»

Даже «старик» Вася Мороз весь вспотел, но усердно танцует — выбрал себе самую «старую» из всех; наверное, она даже замужем.

Володька Микулич, как всегда, крепко навеселе (впрочем, Юрий от него не намного отстает), совершает весь этот ритуал с мрачным, недовольным видом. На лице у него написано: что ж, если так надо перед тем, как заняться чем-то более серьезным, то ладно…

«Танцуй тангу, мне так легко…»

Борька Чернопятов выполняет пожелание актрисы Франчески Гааль и танцует легко и красиво, как делает все: ходит, играет на бильярде, крутится на турнике. Его закадычный друг Миша Краснощеков представляет из себя тяжеловесный и краснолицый его двойник.

«Живет моя отрада в высоком терему…»

Дима Бурчевский галантно щелкает каблуками сапог, приглашая очередную даму. Он знает, что имеет успех у девушек, говорит о них всегда чуть небрежно, скороговоркой и никогда не делится своими успехами, не говоря о поражениях. В общем, вещь в себе.

«Когда простым и теплым взором…»

Миша Пурник энергично подхватил партнершу и со всегдашней своей полуулыбочкой ринулся в центр зала. А за ним затрясся Юра Хазанов, прижимая выпавшую на его долю танцорку, грудь к груди, но голову стараясь откидывать подальше, чтобы не дышать на девушку водкой и винегретом с луком из ближайшего кафетерия. (Замечаний на этот счет он ни разу не получал, но, думаю, бедные девушки, не знающие, чем себя занять, так радовались ежевечернему даровому празднику, что готовы были вытерпеть и не такие запахи.)

«Он пожарник толковый и ярый, он ударник такой деловой…»

А в это самое время на Варшаву падали уже снаряды; польские всадники отступали под натиском германских танков, а с востока в Польшу смело входили советские войска, чтобы, как писали тогда наши газеты, «помочь воссоединению братьев-украинцев и братьев-белоруссов». По их просьбе, разумеется. После войны эта версия были изменена: оказалось, Красная Армия вступила туда, чтобы защитить означенных выше братьев от фашистских войск. Это при том, что с Германией тогда у нас был дружественный пакт. (Неувязочка получается, товарищи…)

Но если захват части Польши никак не отразился на танцевальных вечерах в клубе Академии и на душевном самочувствии пляшущих, то событие, случившееся через два месяца после первого, внесло некоторый дискомфорт в ряды прижимавшихся друг к другу особей противоположного пола: им пришлось это делать значительно реже, а именно только два раза в неделю.

26 ноября население Советского Союза с крайним возмущением узнало, что «реакционные силы Финляндии спровоцировали войну», обстреляв в районе пограничной деревни Майнила наше воинское подразделение. Вот так, взяли и обстреляли! Почему нет? Их же целых два миллиона, финнов, а в Советском Союзе всего каких-то двести миллионов жителей…

Заявление сделал по радио сам председатель Совета народных комиссаров товарищ Молотов В.М., и тут же наша страна расторгла пакт о ненападении, и через три дня войска Ленинградского военного округа перешли границу и начали боевые действия.

Командарм Мерецков, тот самый, кого незадолго до этого арестовали вместе со многими другими военачальниками и кому, по его собственному признанию, во время допросов мочились на голову, был выпущен и, обсушив голову, решил закончить все как можно быстрей — могучим мгновенным ударом. В самом деле, чего чикаться с какими-то белофиннами? (Они уже сразу превратились из просто финнов в «белофиннов».) Для такого удара были сосредоточены следующие силы: 141 пехотный батальон (против 62-х финских), 1500 орудий (против 280), 900 танков (против 15), 1500 самолетов (против 150). Ничего перевесик, а?..

Но молниеносная война не получилась — она длилась ровно 105 дней, до 13 марта 1940 года. (Для сравнения — в начале 2-й Мировой войны немецкая армия разгромила Польшу за 36 дней, Грецию и Югославию — за 18, англо-французские войска на континенте — за 26.)

В январе 1940-го, когда наступление застопорилось, советское командование образовало Северо-Западный фронт во главе с командармом Тимошенко, бросило подкрепления — взамен огромного числа убитых, раненых, обмороженных, — и только тогда удалось прорвать «линию Маннергейма» и взять Выборг.

На этой славной войне погорел «первый красный офицер» Ворошилов — его сменил на посту наркома обороны все тот же Тимошенко. Советский Союз иключили из Лиги Наций, а будущие противники увидели, что Красная Армия — колосс на глиняных ногах, что, конечно, не могло не повлиять на решение Гитлера начать войну и против нас.

Осуждение последовало не только со стороны Лиги Наций. Цвет российской эмиграции опубликовал в Париже заявление, где говорилось: «Позор, которым покрывает себя сталинское правительство, напрасно переносится на порабощенный им русский народ, не несущий ответственности за его действия…» Этот документ подписали З.Гиппиус, Тэффи, Бердяев, Бунин, Зайцев, Алданов, Мережковский, Ремизов, Рахманинов, Набоков.

Добрые благородные слова… Славные имена… Но позволю себе как свидетель и косвенный участник событий не согласиться с безоговорочным оправданием народа.

Я не знал тогда ни одного человека, кто бы — не громко, нет, даже полуслышным шепотом — возмутился этой войной, выразил недоумение, пожалел небольшую страну, которая так отчаянно и, в сущности, безнадежно защищает себя. Было в достатке квасного патриотизма, было искреннее негодование, смешанное с удивлением: как это посмел кто-то противиться нам? Мы же всегда правы!.. В лучшем случае, было полное равнодушие, безразличие, желание, чтобы все поскорей закончилось и в Ленинграде отменили, наконец, затемнение… Сам я тоже был из таких.

Разумеется, народ не должен, не может считаться полностью виновным во всем, что совершают его именем, даже его руками. Но…

Но почему тогда немцев так долго числят виновными в преступлениях гитлеризма? Почему японцев так наказали за безудержный милитаризм их правителей? Отчего всех защитников крепости уничтожают из-за горделивого безрассудства ее владельца? Почему всех казаков вместе с их семьями спокойно выдают врагам? Почему, наконец, весь еврейский народ в течение двадцати веков расплачивается за то, что несколько человек из толпы крикнули в 30-м году нашей эры: «Распни его!»?

Да, весь народ отвечать не должен… Но что же он такое — народ? В самом деле, безмолвная покорная масса, ничего не решающая ни при каких режимах и ни за что не отвечающая, с которой совсем нет спроса? Или все-таки хоть что-то от него иногда зависит? Если он задумается… Если очень захочет… Неужели он всего-навсего, как сказал Блез Паскаль, «мыслящий тростник», который колеблется, куда ветер подует? А возможно, и не всегда «мыслящий»?.. Обидно как-то…

Для слушателей Академии война с финнами означала не только сокращение «танцевальных» дней: всех, кто жил в общежитии, перевели на казарменное положение, которое выражалось в том, что после занятий надо было отправляться по домам и сидеть там, занимаясь «самоподготовкой». Но этого легко можно было избежать, если кто-то говорил, что остается в самой Академии. Те же, кто жил у себя дома, вообще делали, что хотели. Словом, как всегда, туфтб, для отвода глаз.

И что характерно (для небольшой группы людей, называемых «слушателями Академии», а также для огромного их количества, называемого «советские люди»): большинство с полным пониманием и приятием относилось к данном или иной туфте (остановимся на выразительном жаргонном словечке, которое тогда еще не было таким ходовым), не видя в ней ничего дурацкого, нелепого, а потому — унизительного; меньшинство же, в данном случае к ним примыкал слушатель Хазанов, считали это посягательством на их права (такого слова тоже еще не знали) и пытались потихоньку, тайком обойти (данную или иную туфту), и это у них иногда получалось, но чаще — нет.

В Ленинграде ввели затемнение: улицы не освещались, окна должны быть завешены, машины ездили без света. На многих зданиях появились зенитные установки, были они и в башне на крыше Академии. Это называлось служба ВНОС — воздушное наблюдение, оповещение, связь. (Какая все-таки глухота к родному языку! — позволю себе проворчать я.) Дежурные сидели и мерзли — зима выдалась страшно морозная — у счетверенной зенитно-пулеметной установки и вглядывались в туманное небо. Но погода почти все время была нелетная, да финны, по-видимому, и в мыслях не имели бомбить Ленинград — так что героических подвигов никто не совершил. На фронт из Академии отправили группу дорожников со старших курсов, во главе с горластым майором Чемерисом, и они вернулись оттуда с орденами и медалями — предметом зависти многих сотоварищей. Появились в Академии и два Героя Советского Союза, их приняли без всяких экзаменов; один из них вел себя скромно, даже немного учился, второй — ходил левым плечом, где золотая звездочка, вперед и только что не ночевал во всяких президиумах. К нему прикрепили лучших преподавателей, как к наследнику престола, но это не помогло и его осмелились отчислить…

Надо сказать, Юрий достаточно спокойно относился к орденам и прочим знакам отличия — и тогда, и потом, в следующую за этой войну, хотя какой же военный не мечтает о том, чтобы на его могучей груди уже некуда было вешать новую награду. Юрию не очень-то и предлагали их, а он не очень-то переживал. Особенно, когда несколько повзрослел и начал понимать, как все это, по большей части, делается. Его неверие в справедливое распределение орденов (а это было именно распределение) окончательно укрепилось, когда в конце войны он увидел боевую «Красную звезду» на необъятных персях Марьи Ивановны, жены командира их автомобильного полка Тронова. Она называлась диспетчером штаба и что там делала — одному Богу известно. Другой диспетчер со странноватой фамилией Дербаремдикер не был удостоен даже захудалой медали. Этот же командир полка и его замполит уже после окончания войны внезапно получили еще по боевому ордену, что, видимо, совершенно случайно совпало с тем, что незадолго до этого они направили из Германии, где стоял полк, несколько «студебекеров» с трофеями (так гордо именовали нахапанное у немцев и австрийцев имущество) прямо в Москву, в Главное Автомобильное Управление, и сопровождать ценный груз было доверено подполковнику-замполиту… Но вернемся в Ленинград.

Зачем слушателей Академии так часто тасовали, переселяя из одного общежития в другое, меняя комнаты и состав жильцов, понять невозможно. Думаю, скрытого смысла тут никакого: просто начальству из хозяйственного отдела было неловко сидеть сложа руки и оно работало — писало распоряжения, подписывало их, спускало подчиненным. (Это напоминает дурацкую акцию, которой я бывал свидетелем в некоторых гостиницах нашей страны: каждое утро к вам в номер вламываются два-три работника и начинают проверять по описи наличие вещей и мебели: стол — 1, стульев — 3, подушка — 1, полотенца — 2 и так далее. А ведь так хотелось уволочь с собой хотя бы один расшатанный стул!)

С сентября того года Юрий жил уже в доме 2 по 19-й Линии, в старом трехэтажном здании, в квартире с двумя маленькими узкими комнатами. Это его больше устраивало, чем объемные помещения других общежитий, сплошь уставленные кроватями и тумбочками. Здесь у него была ниша в запроходной комнате, и пребывали там, кроме него и мрачного долговязого Володи Микулича, двое совсем взрослых с их же факультета — старший лейтенант Пекишев и капитан Нивинский — спокойные рассудительные мужики, не болтуны и горлопаны, как дружки-однолетки Юрия, с которыми он провел весь прошлый год.

В этой комнатушке Юрий потерпел первое (но не последнее) в своей интимной жизни фиаско.

Как-то сказал он Микуличу небрежным тоном, что поднадоели, в общем, все эти танцы-шманцы-обжиманцы, хочется дела… Понимаешь?

Володя понял, немного подумал, потом произнес:

— Слушай, у моей Таньки подруга есть, она приходила в клуб, не знаю, помнишь ты…

Юрий не помнил. Володя продолжал тем же деловитым тоном:

— Маленькая такая, с острым носом, но ничего — все на месте, не беспокойся. Не лишенка какая-нибудь.

У Володи был свой стиль юмора, причем, подобно знаменитому американскому комику Бастеру Китону, он никогда не улыбался. Ну, может, только если другие очень уж изощрялись в остроумии.

Тут же Володя набросал план операции.

— Значит, таким путем… В эту субботу я прихожу сюда с Танькой и с Аней…

— Прямо сюда? — спросил обеспокоенно Юрий.

— Нет, в Таврический дворец… Ты слушай. Приходим — то, сё, выпили, закусили, тихо-мирно, песен не поем, чтоб внимание не привлекать… Сможешь не петь песен?

— Смогу, — выдавил из себя Юрий. Ему не нравилось, что Володька превращает все в хохму.

Тот продолжил, перемежая речь не слишком изящными, но столь привычными для нашего с вами уха оборотами, которые я опускаю.

— Наши мужики не донесут. И мешать не будут. Они фартовые дядьки. Пекишев, кажется, дежурить должен по общежитию в субботу, а Нивинский… Ну, попросим его не мешать. Что он, не человек, что ли?.. Да мы недолго. С восьми до девяти. Потом я с Танькой уматываю в клуб, а вы остаетесь… До десяти, а потом…

— А если не останется? — спросил Юрий.

Ему все меньше нравилась затея: оказывается, все надо делать по часам да еще опасаться, что кто-то зайдет, помешает, спугнет. То, про что он читал в книгах, происходило в куда более благоприятных условиях.

Микулич уловил Юрину неудовлетворенность.

— Что, мало одного часа? — поинтересовался он. — Два раза сходишь, и ладно. А после на танцы… Насчет того, что не останется, не твоя забота — Танька ей скажет. Они девчата хорошие, сговорчивые… Только, смотри, осторожней там, понимаешь? А то потом хлопот не оберешься.

— Конечно, — сказал Юрий. — Это ясно.

Он не сразу сообразил, о чем говорит Микулич, просто даже выпустил из памяти, что от этого бывают дети.

Перед субботой Володя купил поллитра, под шинелью пронес в общежитие и спрятал в сапог из своей выходной пары. На долю Юрия выпала закуска — бычки в томате, колбаса полтавская, кусок масла, конфеты.

В субботу, когда вернулись с занятий из Академии, легли отдохнуть. Володя сразу уснул. Юрию не спалось. Начал читать — бросил. Лежал и думал, как все получится сегодня. Из художественной литературы он знал об этом достаточно: как возбужденный Анри срывает с Луизы одежды, и обнажается ее прелестная грудь с темными бутонами сосков… Как на балу у Цезаря Борджиа гости во главе с хозяином заставляют девушек выполнять все свои прихоти, а уж прихоти у них будь здоров!.. Интересно, сумеет Юра повторить сегодня хоть что-нибудь из этого набора?

И Юрий ежится на кровати и меняет позу.

…А еще в «Тихом Доне» сцена, когда Франю «расстелили».

Но это все же насилие, а вот у Луи Селина в «Путешествии на край ночи», как там эта семейная пара… Сначала для чего-то привязали к кровати десятилетнюю дочку, избили ее, а потом сами начали… Или в «Доме Телье» у Мопассана… какие там у женщин наряды, и все выпирает… Интересно, а у этой Ани какие они? Не такие, как в одном рассказе у Горького — там она еще хвастается: смотри, торчат, как пушки…

Нет, Юрий не заснул.

А вскоре уж Володя встал, умылся и предложил хлебнуть чуток, пока никого нет, — для разгона. Они выпили немного, и Володя ушел.

Пекишев действительно дежурил сегодня вечером, он зашел что-то взять, Юрий сказал, что будут гости, недолго, Пекишев обещал, по возможности, не приходить, подмигнул и закрыл за собой дверь. Нивинского не было — наверное, ушел к кому-нибудь из приятелей-«стариков». Словом, все устраивалось как нельзя лучше, но подъема Юрий отчего-то не ощущал, даже какой-то не то чтобы страх, а просто желание — пусть этого ничего не будет, он выпьет еще немного, потанцует в клубе и спокойно ляжет спать. Зачем ему какая-то незнакомая девушка? Как кот в мешке. Вернее, кошка. Он и говорить с ней о чем — не знает, и вообще, как это: незнакомого совсем человека вдруг начать раздевать… Или она сама разденется?.. Но вспомнил, что тот же Борджиа, например, или в новеллах… у Сервантеса, кажется… тоже не с близкими знакомыми этим занимались… И ему стало легче.

Он облачился в гимнастерку, причесался, выставил на стол водку, опять убрал — вдруг кто-нибудь зайдет посторонний? — но закуску оставил, даже нарезал еще колбасы и открыл банку с бычками.

Ждать пришлось недолго. Володя ввалился с двумя девушками. Одну из них, высокую, полную, Юрий знал по танцам, другую видел, кажется, в первый раз. Сначала даже не заметил, какое у нее лицо, потому что сразу посмотрел на грудь — и ничего такого (как описывается у Горького) не увидел: просто какая-то цветная материя висит складками. А лицо самое обыкновенное — все на месте, как говорил Володя (или это он не про лицо говорил), и ничего такого запоминающегося. Глаза тоже как глаза, в них не хотелось вглядываться, искать какой-то скрытой тайны…

— Аня, — сказала обладательница обыкновенного лица и глаз и протянула ладошку.

Рука была вялая и, несмотря на то, что на улице уже мороз, немного влажная. Юрий даже подумал: она что, так сразу потеет? Вся?

Но развить мысль не успел, Володя взял быка за рога и недовольным голосом произнес:

— Чего ж мы стоим? Надо первым делом за знакомство… Давайте садитесь.

Сели, выпили. Володя с Юрием почти по стакану, девушки — что осталось. Да они и этого не хотели. Но разве Володе можно отказать? Он, как танк… Надо было начинать беседу. Юрий мучительно думал: о чем говорить? Анекдот какой-нибудь рассказать? На память ничего не приходило, кроме совсем уж неприличных или про Сталина, которые еще Борька Лапидус в школе рассказывал по секрету. Но ведь с незнакомыми их нельзя… Юрий смертельно завидовал сейчас Володе, который болтал все, что лезло в голову и не чувствовал никакой неловкости. А ведь Юрий никогда не был молчуном, за словом в карман не лез, особенно, если выпьет немного. Но это когда не являлся, так сказать, заинтересованной стороной, когда ему ничего не нужно от человека — любви, например, или, как сейчас, этого самого… он и в магазинах поэтому, и в учреждениях, где надо о чем-то просить, не мог подобрать слов; или с той блондинкой, после десятого класса, с которой так хотел познакомиться на «дне открытых дверей» в медицинском… Как он к ней подбивал клинья! А когда остались одни и он вблизи увидел ее маленькие глазки, прыщавое лицо, вспотевший нос — все, как отрезало! И слова застряли в горле… Это при его-то остроумии и элоквенции (что означает «красноречие», по-латыни, кажется).

— Ну, мы пошли, — сказал вдруг Володя. — Пока… Ждем в клубе…

И они как-то очень быстро ушли.

— …Чай сейчас поставлю, хотите? — сказал Юрий, не зная, что еще сказать.

Аня кивнула. Она тоже была как замороженная. Юрий с облегчением вышел в первую комнату, включил электроплитку, поставил чайник. Это заняло очень мало времени и надо было возвращаться… Что, прямо сейчас ее обнять, поцеловать в губы (они накрашены, мажутся!), ухватить за грудь?..

Вместо всего этого он спросил:

— А вы работаете?

Аня ответила, что да, в лаборатории, она техникум промышленный кончала, у них на работе одни женщины, скандалы все время — надоело…

Она оживилась немного, и Юрию стало легче, уже казалось, она вроде ничего — и глаза довольно красивые, и под платьем что-то проявляется; только брови чересчур выщипаны, и пальцы на руках очень короткие.

— Пересядем вон туда? — сказал Юрий, он не решился произнести слово «кровать». — Там мягче.

Он осмелел: водка уже начала действовать. Аня не ответила ни «да», ни «нет», он взял ее за плечи, приподнял со стула, повел к постели. По дороге, которая была совсем не длинной, он позволил своим рукам соскользнуть на грудь Ани. Она отвела их, но он понял, что это так, для вида. Они сели в изножье кровати, и он, опрокинув Аню к стенке и сам пододвинувшись туда, начал сильно мять ей грудь.

— Подожди, больно, — сказала Аня. Она тяжело дышала. — Свет бы хоть погасил, что ли, — добавила так резко, что Юрия покоробило.

Он встал, что было ему уже довольно неловко сделать, и, стесняясь своих вздувшихся штанов, прошел к двери, повернул выключатель. Плюхнувшись снова рядом с Аней, решил действовать по-другому: стал расстегивать блузку.

— Пуговицы оторвешь, — сказала она рассудительно и сделала это сама.

Он просунул руку за отворот блузки и впервые, с того случайного, полуминутного знакомства с девчонкой в их дворе на Малой Бронной, которое вообще не в счет, почувствовал под рукой голое женское тело… Не совсем голое. Еще этот, как его, лифчик мешает… Ох, сколько хлопот со всем этим… Как он расстегивается?..

Он не произнес это вслух, но Аня ответила:

— Сейчас, — вскинула руки назад и вот…

И вот у него под пальцами целые две груди. Правда, не такие, про которые приходилось читать: в книжках они всегда — особенно если девичьи — тугие, спелые, налитые, а тут какие-то слишком мягкие… Но все равно… Ему вдруг стало так приятно, что захотелось петь и кричать. Аня приутихла, не шевелилась, только дышала неровно. Наверное, он тоже, но он не слышал своего дыхания.

Так прошло неизвестно сколько времени — может, час, может, всего пять минут, и Юрий понял, что сейчас должно наступить самое главное — то, про что все говорят и про что самая страшная ругань, и ради чего старался Володька Микулич, и неужели Юрий не сделает этого?.. Что же он тогда скажет Микуличу?..

Но как? Что надо делать? Здесь, наверху, в этой части тела ему как будто бы уже все ясно… более или менее… а там… ниже… Как оно там?..

Надо сказать, что, несмотря на уроки анатомии и внимательное рассматривание картинок, у Юрия было весьма приблизительное представление о том, где находится то, куда он сейчас намеревался проникнуть. Он считал почему-то, что оно находится под животом, на лобке, даже, может, немного выше. Слово «промежность» он вообще тогда не знал — ему не попадалось. Уже во время войны, через несколько лет после того, как он лишился невинности, в одном селе, где они остановились на ночь, женщина, с которой он лег, сказала ему не то шутя, не то раздраженно: «Ты что, живот мне проткнуть хочешь?..» Объяснение тому — простое, как мычание: все его не лишком многочисленные соития происходили до тех пор, во-первых, в нетрезвом виде, а во-вторых, сами напарницы помогали. Ну и, в-третьих, ведь темно, не видно…

(Лишь после войны он, с полным на то правом, сочинил как-то, гуляя со своим спаниэлем, такое печальное четверостишие:

Снег и снег. Кругом сплошная снежность. Ничего ты больше не ищи… Не волнует женская промежность — Все прошло, как первые прыщи.)

Итак, что же делать?.. Рука Юрия скользнула под юбку… Это чулки… А это?.. Резинки, видимо… А это? Ощущение было совершенно новым — голые женские ноги. Такие шелковистые, приятные в этом месте… Аня шевельнулась, простонала что-то… Не хочет? Или, наоборот, торопит?.. Сейчас… Он сейчас… Но что-то не получалось. Он запутался… Где же, наконец, самое оно?.. Резинки какие-то, пояс, или что?.. А, трико… Ведь все женщины носят трико… Такие противные, голубые… он видел, на бельевой веревке висят… И, значит, надо их снять… Но где же они?.. Возбуждение начало спадать, ему надоела возня. Чего же Аня-то как неживая? Только вздрагивает… Нет чтобы объяснить по-человечески, помочь… А это что? Пальцы его ощутили мягкие волосы… Выходит, она без трико? Как же, и не холодно?.. Он попытался отодвинуть ее от стенки, положить на кровать… Обувь, а как же обувь?!.. Черт с ней, с обувью!.. Что это?..

Раздался стук в дверь, и сразу же она открылась, послышался голос Пекишева:

— Есть кто-нибудь? Почему свет горит, а плохо занавешено? Светомаскировочку не соблюдаете. С улицы видно… Эй, да чайник-то кипит, почти выкипел… Вы что? Ребята!

А Юрий почувствовал облегчение: кончились его муки, можно передохнуть. В конце-концов, он много сделал, и сделал бы еще больше, если бы не Пекишев со своей светомаскировкой… А насчет чайника, конечно, промашка. Хорошо, весь не выкипел.

— Я выключил, — продолжал Пекишев из первой комнаты. Во вторую он не заходил — вот, действительно, классный мужик.

— Заварка-то у вас есть, или дать?

— Не надо, спасибо, — бодро крикнул Юрий, осторожно вставая с кровати. — Это не для чая… Для бритья, — зачем-то соврал он. — Сейчас в клуб пойдем.

Аня уже приводила себя в порядок.

— Зажечь? — прошептал Юрий.

— Постой… Ага…

Возможно, ему показалось, но на ее лице тоже можно было прочесть облегчение.

Минут через десять они уже влились в бодрые ряды танцующих, и, когда во время перерыва Микулич спросил: «Ну как? Все в порядке?» — Юрий небрежно ответил::

— Да, только Пекишев рано вломился, не дал как следует…

К счастью, снова заиграла музыка.

«Весна не прошла, жасмин еще цвел, звенели соловьи над старым кленом…»

Два-три танца Юрий станцевал с Аней, они почти не глядели друг на друга, не разговаривали. Даже не хотелось посильнее прижать к себе, и был рад, когда ее потом кто-то пригласил. Протанцевав танго и два фокстрота с курносой блондинкой, он затем потихоньку ушел: чтобы больше не разговаривать с Аней и, чего доброго, не напроситься провожать.

Неприятный осадок надолго остался у Юрия от его «кобелирования». Он прекрасно понимал, что никакой он не дон-Жуан, не Ловелас и не Казанова, а просто робкий, неумелый юнец, воображающий себя покорителем женщин. И не это даже главное — а то, что теперь он до смерти боялся другого подобного случая; боялся, что опять будет неловок, ненаходчив в разговоре, опять станет много размышлять обо всем этом, а как до дела, то… пшик, дырка от бублика; не сразу найдет пуговицу нужную или еще что, про обувь не вовремя подумает — и пропадет вся охота… Разве это нормально для настоящего мужчины?.. Вон как у других все просто получается. Если их послушать, конечно…

А ночью перед сном по-прежнему в его мыслях разворачивались фантастически-подробные картины разврата, от которых хотелось сразу вскочить и бежать на улицу или куда-то еще в поисках представительниц прекрасного пола, с которыми бы он проделывал то же самое ко взаимному удовольствию.

 

2

Война с финнами продолжалась. Морозы в январе ударили страшные, давно таких не было. В госпитали поступали тысячи обмороженных бойцов. А «линия Маннергейма» держалась.

После Нового года Юрия и его сподвижников из 808-го учебного отделения вновь воссоединили в другом общежитии, в доме 16 по той же улице Васильевского Острова.

Опять он слушал поднадоевшие хохмы Пети Грибкова; опять злился, когда Миша Пурник — в который уже раз! — давал всем понять, что лучше Одессы не было, нет и не будет места на земле; опять раздражался на замечания командира отделения по поводу заправки постелей. (Что они, бойцы в казарме? Ведь почти командиры!); опять обижался на всех, кто позволял себе подтрунивать над ним; опять старался как можно меньше бывать в общежитии.

Из-за военного положения у них теперь были круглосуточные дежурства по общежитию, даже выдали оружие — револьвер системы «Наган». Новенькую скрипучую кобуру получили еще раньше, вместе с обмундированием, ремнями и портупеями. Дежурства были редки — Юрию пришлось всего раз, в одну из суббот, но этот день, вернее, вечер, он не забыл.

Его напарником оказался все тот же Володя Микулич — юрин «сексуальный искуситель». И на этот раз ему выпала, пусть косвенно, та же роль: подтолкнуть Юрия на путь греха.

Во второй половине того дня Володя сказал, что исчезнет с дежурства — ладно? — на пару часиков. Если придут с проверкой, найдешь, что доложить: за хлебом, мол, пошел, или в гальюне сидит, желудок расстроен.

Володи не было до самого вечера, но Юрий на него не злился: дежурство дело нетрудное, из разряда той же «туфты», как и многое другое… От кого стеречь? Кому надо нападать на их общежитие? Финнам, что ли? Разве это военный объект? И почему раньше не было дежурств, только уборщица и все?.. А дежурить Юрию нравилось: сиди себе с револьвером на боку возле телефона и читай вволю. А можно прилечь — комната его недалеко, открыл дверь — и валяйся на кровати.

Ближе к вечеру телефон стал звонить чаще, но никаких ЧП, чрезвычайных происшествий, не наблюдалось, никаких приказаний — о применении оружия, о круговой обороне — не поступало. Просто просили к телефону кого-нибудь из живущих в общежитии слушателей и чаще всего — старшего лейтенанта Саркисова. Прямо надоели с этим Саркисовым! И все время один и тот же голос, женский. Кстати, очень приятный. А Саркисова, как на зло, нет целый день. Гуляет, несмотря на казарменное положение. Да и кто его соблюдает? Может, те, кто у себя в квартирах живут?.. Ха-ха…

Опять зазвонил телефон. Ну, если снова Саркисова, он не знаю что сделает!..

— Попросите, пожалуйста, старшего лейтенанта Саркисова.

Тот самый голос.

— Он еще не пришел. Передать что-нибудь?

— Нет, спасибо.

В трубке слышались голоса, пение.

— А у вас там весело, — сказал Юрий.

— Да, целая компания. Поем цыганские песни. Танцуем. Вы любите петь? Приходите.

— Я же адреса не знаю, — находчиво заметил Юрий.

Раздался смех, тоже довольно приятный. Говорившая что-то сказала кому-то, а потом в трубку:

— Так придете? Запишите адрес.

— Я запомню.

— О, какая память! Ну, слушайте. Фонтанка, 116, во дворе, второй подъезд налево… Правда, придете?

И в этот момент на Юрия пахнуло водочным запахом — вошел Володька Микулич. Все в порядке: подсмена есть, почему не пойти?

— Уже выхожу, — сказал Юрий в трубку.

— До встречи, — многообещающе проговорил приятный женский голос.

Юрий сказал Володе, что теперь он отчалит на неопределенное время — какие-то бабы зовут в гости, почему не пойти?

— Конечно, — подтвердил тот. — Не дрейфь! Поддержи честь Академии. А я тут буду на стреме. Наган возьми на всякий случай.

Юрий и не собирался расставаться с оружием: город весь темный, да и неизвестно, что там за компания — куда его позвали.

Уже было поздно, около девяти, Фонтанка от их общежития — у черта на куличках, но Юрий загорелся: чем-то его манил этот голос в телефоне; надел свою узкую шинель — правый бок, где кобура с наганом, выпирал, как опухоль, натянул дурацкий темного цвета буденовский шлем — он его очень не любил, но другого головного убора на зиму не было, в фуражке в такой мороз не походишь — и отправился.

Если б не снег, белевший на мостовых, идти пришлось бы вообще на ощупь, а так он шел довольно быстро, и даже повезло — поймал какой-то трамвай, доехал до Невского. Но там и потом по Фонтанке снова пешком. Снег под сапогами скрипел так громко, что ничего больше слышно не было — ни трамваев, ни машин. Впрочем, они почти не ездили в эту пору. Ноги у Юрия замерзли, нос тоже; застежка проклятого шлема все время лезла в рот — заиндевелая, влажная; холод пробирал и под шинелью. Но ведь охота пуще неволи, и он шел по пустынной набережной, мыча какие-то мелодии и представляя, как войдет сейчас в ярко освещенную теплую комнату, где будет много женщин — на выбор, почти как во дворце у Борджиа. Или в доме Телье. И ему нальют штрафную и, конечно, не пожалеют закуски.

Вот 112… 114… 116! Может, его обманули и никакого двора тут нет, и квартиры такой нет?.. Арка ведет во двор. Какая длинная и как здесь темно… И опасно, наверное. Надо, чтоб наган поближе… Но расстегивать шинель в такой холод не хотелось… Ага, слева темнеет длинный дом… Первый подъезд, второй… Сюда… Вот она, квартира!

Юрий нажал кнопку звонка. Дверь открыла какая-то расхристанная бабка в халате. Пахнуло запахами кухни.

— Вам кого?

А кого, в самом деле? Не скажешь ведь: тех, кто поют цыганские песни?

Юрий молчал.

Может, дверь и захлопнули бы перед его носом, если бы сзади старухи не появилась другая женщина, как показалось ему, не намного моложе первой, которая сказала:

— Это ко мне.

И Юрий вошел.

— Идите за мной!

Его повели какими-то коммунальными коридорами, и путешествие окончилось в небольшой квадратной комнате, посреди которой стоял стол, освещенный лампой под оранжевым абажуром. У стола сидела еще одна женщина, темноволосая, с резкими правильными чертами лица, но, увы, тоже старая — лет за сорок, не меньше. Если не больше. Кроме нее в комнате никого не было.

— Снимайте шинель, грейтесь, — сказала та, кто привела Юрия. — Сейчас чай подогрею. С вареньем.

— Давайте знакомиться, — сказала темноволосая. — Меня зовут Эльвира Аркадьевна. А это Лариса Ивановна, — она указала на хозяйку комнаты, полную, с непомерно большой головой и гривой волос, уложенных сзади в пучок.

— Юрий, — сказал Юрий, не зная, называть ли себя по отчеству, и решив, что это ни к чему с женщинами, годящимися ему в матери.

Он сел. Разговор пошел светский: о небывалых морозах, о том, когда, наконец, отменят это затемнение, о работе транспорта; узнав, что Юрий из Москвы, поспрашивали о столице.

Чай был вкусный, варенье тоже, и печенье неплохое. Но все же, чтоб не думали, будто его легко купить или он совсем лопух, Юрий спросил с тонкой улыбкой:

— А кто же поет цыганские песни?

Лариса Ивановна тоже улыбнулась.

— Ну, тут были до вас гости, — сказала она. — Недавно ушли, не дождались. А потом у нас патефон есть…

После второй чашки Юрий поинтересовался, обращаясь к обеим:

— А старший лейтенант Саркисов ваш родственник?

Женщины засмеялись.

— Как считать, — ответила Лариса Ивановна. — Скорее, хороший знакомый. Познакомились в комиссионном. Он хотел одну вещь продать, а у него не брали. Паспорта ведь у военных нет. Я и сдала на свой. Я секретарем в суде работаю, — добавила она.

— Интересная работа? — вежливо спросил Юрий.

Лариса Ивановна стала с готовностью рассказывать, Эльвира Аркадьевна молча глядела на них обоих огромными черными глазами, а Юрия развезло после мороза от горячего чая, от тихой уютной комнаты, он с трудом держал глаза открытыми и с тоской думал, что вскоре надо вставать, выходить на мороз и переться пешком — теперь уж только пешком — к себе на Васильевский. Хорошо еще, мосты не разведут… Погулял, дубина легковерная! Что теперь ребятам рассказать? Блядун несчастный!..

— Надо по домам, очень поздно.

Эльвира Аркадьевна поднялась.

— Вы проводите Эльвиру? — сказала Лариса Ивановна.

— Конечно.

Этого не хватало! Хороший будет номер, если она живет где-нибудь на Петроградской стороне или, страшно подумать, в Удельной…

— Я живу рядом, в пяти минутах отсюда, — сказала Эльвира Аркадьевна, и Юрий проникся к ней симпатией.

О том, что его, попросту говоря, разыграли, никто не упоминал, стороны как бы пришли к молчаливому соглашению хранить молчание по этому поводу. Ну, пошутили, чего не бывает?..

Эльвира Аркадьевна жила на канале Грибоедова, в большом старом доме (впрочем, новых в ту пору почти не строили). По дороге она рассказала Юрию, что живет вдвоем с сестрой, месяц назад они потеряли маму, та долго болела, отец тоже умер не так давно; сестра учится в консерватории, ей двадцать четыре года, зовут Ара; а сама Эльвира — следователь, работает в колонии под Ленинградом. Она пригласила Юрия заходить, познакомиться с сестрой; телефона у них, правда, нет, но вечерами они дома… И пусть извинит за сегодняшний вечер…

Домой он добрался около трех. За время его отсутствия никаких происшествий не произошло — так по всей форме доложил ему заспанный Микулич. И оба они, заперев все двери и оставив в коридорах свет, легли спать, положив рядом с собой оружие, из которого так ни разу и не выстрелили по врагу.

Кончился первый семестр второго курса, прошли экзамены, которые Юрий одолел на удивление благополучно. На зимние каникулы уехать не разрешили — военное положение, и все остались в Ленинграде. Юрий особенно не огорчался — чувствовал какое-то отупение: от экзаменов, от своей самостоятельной одинокой жизни. Не хотелось в Москве опять суетиться, ходить в гости, болтать. И дома на Бронной места ему, по существу, нет: их там и так четверо в двух заставленных мебелью комнатах; а в квартире шумно, на кухне все время орут, по коридору соседкины дети бегают. Зато здесь будет весь день сидеть в читальне, в Академии, наберет книг, журналов. К вечеру на Невский сходит, в ресторанчик над кинотеатром «Баррикады» — поест, выпьет…

Так он и поступал некоторое время, пока не вспомнил как-то о своем недавнем знакомстве с двумя пожилыми женщинами и что одна из них приглашала в гости, обещала с сестрой познакомить. Имя еще у нее какое-то чудное, у сестры этой — Ара. Кажется, порода попугаев такая есть.

И однажды вечером Юрий отправился на канал Грибоедова, к сестрам. Не без труда нашел их большой дом в глубине двора — в семь вечера тот почему-то выглядел совсем не так, как тогда, во втором часу ночи. Эльвира Аркадьевна вроде бы говорила, что последний этаж? Лестницы были плохо освещены, номеров квартир почти не видно. Он поднялся на шестой, еле разглядел табличку — «кв. 18». Кажется, та самая. Шесть фамилий жильцов на двери — кому звонить? Фамилии ведь не знает. Его любимая цифра — три, и в Москве на Бронной к ним три звонка… Юрий позвонил три раза.

Открыла дверь Эльвира Аркадьевна. Она его сразу узнала: хотя почему не узнать — не так часто, наверное, к ним заходят мальчишки в командирской форме.

— Я недавно с работы, — сказала она. — Ары еще нет. Думаю, скоро придет. Заходите. Попьем чаю.

Насчет «чаю» Юрию сразу не понравилось — он, по правде говоря, рассчитывал на что-нибудь более существенное: ведь не обедал сегодня. Как, впрочем, и во многие другие дни. Зато за счет этого мог позволить себе два раза в неделю поесть в кафе или в ресторане на Невском. Да и чай был весьма скудно обставлен: несколько печений, сахар, дешевые конфеты.

Вообще в двух смежных комнатах царило полное запустение, не чувствовалось руки хозяйки. Может, потому, что их две?

Еще до чая Эльвира Аркадьевна рассказала немного о своей семье. Снова о смерти родителей, о том, как они любили маму, как трудно она умирала, как им сейчас тяжело живется — денег мало, те, что были, ушли на болезнь… У них никого не осталось. Был муж — вон его портрет, на стене (Юрий увидел большую фотографию в рамке: красивый мужчина в военной форме, с тремя ромбами на петлицах); он был комиссаром НКВД… тоже умер… совсем молодым.

В тот вечер Юрий ушел от Эльвиры Аркадьевны, так и не дождавшись ее сестры.

Два раза еще заходил он к ним, но Ары, как нарочно, не было дома. Он уже начал сомневаться, существует ли она вообще в природе. Однако кое-какие признаки говорили о том, что там живет еще кто-то.

В последний раз, чтобы не испытывать муки голода, он принес с собой пакет сосисок, четвертинку водки, плитку шоколада, и они с Эльвирой Аркадьевной неплохо поели. Хлеб и масло у нее нашлись. Как и в прошлые визиты Юрия, она вышла его проводить в переднюю, освещенную тусклой лампочкой.

— До свидания, — начал он, застегивая шинель, — я через несколько дней…

Он замолчал, ему стало не по себе. Эльвира Аркадьевна смотрела на него неподвижными расширенными глазами, губы ее шевелились, они были, он это заметил, когда она приблизилась, очень мокрые.

— Останься… иди ко мне… мальчик…

Он не узнал ее голоса.

Она схватила его за отвороты шинели, притянула к своей полной груди под шерстяной синей кофтой.

— Идем… мальчик… — повторила она чужим голосом.

Ему было неприятно и страшно… Как она не стесняется — вдруг соседи выйдут?

Он отпрянул, сказал, стараясь, чтобы голос звучал, как обычно:

— Я пойду… Поздно уже. Спасибо. До свидания…

Чувствуя затылком тяжелый взгляд, он повернул замок входной двери, вышел и осторожно прикрыл за собой — чтоб не подумала, будто он правда испугался или разозлился и потому хлопает дверью.

По пустынным темным улицам шел он домой и пытался разобраться, что же сейчас произошло. Может, просто припадочная и у нее приступ начинался, а он, вместо того, чтобы помочь, смотался, как дурак. Но в данном случае совесть успокаивалась от мысли, что там хватает соседей: в переднюю выходят две или три двери, а еще коридор налево. Однако вариант с болезнью не казался чересчур убедительным, и тогда получалось, что она хотела от него того же, чего хотел Костя Остен-Сакен от Инги Зайонц. (Юрий недавно перечитал знаменитую книгу Ильфа и Петрова…) Но ведь это же чепуха какая-то!.. Ей уже под сто лет! Ну, не под сто, но сорок-то есть, если не больше… Разве в таком возрасте это еще нужно?..

И тут у него в голове замелькало что-то из читанного: как английские отставные полковники все, как один, женятся не ранее пятидесяти лет, и как русские дворяне тоже в этом возрасте, если не старше, любили сочетаться браком… Да, но ведь то мужчины… А женщины… И вдруг он вспомнил, как читал, кажется у Анатоля Франса, не то рассказ, не то повесть про одну гетеру, которая занималась этим делом чуть не до семидесяти и пользовалась большим успехом или, вернее, спросом… Правда, когда это было — в Древней Греции…

Мысли его вернулись из глубокой древности в совсем недавнее время, и он подумал, почему же его не удивило, когда на даче в Сосновке Аля Попцова поцеловала его, да как!.. И не было противно, наоборот — очень приятно, и жалко, что все на этом кончилось. А ведь Аля тоже совсем не девочка, даже замужем… Он снова вспомнил слюнявые губы, произносившие осипшим голосом: «мальчик», и содрогнулся… Не пойду больше к ним, решил он. Зачем? Ничего интересного… Сосиски он и один может съесть…

Через несколько дней, когда Юрий вечером вернулся в общежитие, дежурный сказал, что его спрашивала по телефону какая-то женщина. Ему никто сюда не звонил, поэтому он не знал, что и думать. Может, из Москвы кто приехал? Но они же телефона не знают. Хотя в Академии могли сказать.

— Говорила, еще позвонит, — сказал дежурный.

Юрий и предположить не мог, что позвонит Эльвира Аркадьевна. Но это была она.

— Юра, — услыхал он. — Что ж вы нас забыли? Ара вас так и не видела. Приходите завтра. Обязательно. Она будет дома… Придете?

— Спасибо. Хорошо, — сказал он.

Ладно, все-таки лучше, чем торчать без конца в читальне или в общаге на койке валяться…

Долгожданная встреча с Арой его не разочаровала. Ара была почти точной копией старшей сестры — такие же темные глаза и волосы, некрупные черты лица, — но выше, стройнее и значительно моложе. Правда, Юрию она казалась все равно чересчур взрослой — настолько, что он стеснялся бы, наверное, пойти с ней куда-нибудь: например, на вечер в клуб Академии или во Дворец культуры имени Кирова…

Разговаривать с Арой было легко и просто: о музыке, о театре, вообще о жизни. Она рассказала и то, о чем Юрий уже знал от Эльвиры Аркадьевны — и почти в тех же выражениях — о себе, о занятиях в консерватории, о том, что ей уже двадцать четыре; о недавней смерти матери, о том, как все это было тяжело, ушло очень много денег, и теперь они в трудном положении… Когда старшая сестра вышла на кухню поставить чайник, Ара добавила, показывая на портрет мужчины с тремя ромбами на петлицах:

— А это мой муж. Умер несколько лет назад. Совсем молодым… Комиссар безопасности…

Юрий чуть не спросил — он что, как переходящий приз, этот комиссар? — но прикусил язык. Потом подумал, мало ли что в семьях бывает. Но ощущение чего-то ненастоящего в этих сестрах, какой-то постоянной игры поселилось в нем и осталось.

(Хотя, в общем-то, думает он теперь, ничего загадочного в этих женщинах и в помине не было. Обыкновенные несчастливые существа, жившие и в тесноте и в обиде; возможно, обманутые мужчинами, так и не создавшие собственные семьи; выдумывающие себе, подобно Настеньке из пьесы Горького, своих Раулей; ну и, видимо, не слишком правдивые вообще по натуре. А может быть, милые невинные фантазерки… Никак не верится, что одна из них могла быть следователем в нашем концлагере… Такие могли быть только заключенными… Впрочем, Россия — страна чудес…)

Теперь, когда Юрий приходил в квартиру на канале Грибоедова, Ара всегда бывала дома. Они без конца разговаривали, Ара играла на стареньком пианино, Эльвира Аркадьевна уходила спать во вторую комнату, а они все говорили и говорили. Юрий сидел у стола посреди комнаты, Ара сворачивалась на тахте возле окна, укрывалась пледом.

Выпивку Юрий приносить боялся, после того случая с Эльвирой, а выпить хотелось, и он решил пригласить Ару в ресторан, хотя знал, что будет стесняться заметной, как он понимал, разницы в возрасте: он по-прежнему выглядел мальчишкой, вырядившимся в военную форму. Однако подтолкнуло к этому решению то, что произошло во время его последнего визита. Как и несколько раз до этого, Эльвира Аркадьевна ушла спать, они с Арой тихо беседовали. Как вдруг дверь смежной комнаты резко распахнулась, на пороге возникла старшая сестра, растрепанная, в старом неряшливом халате.

— Долго здесь будут эти ночные посиделки? — резко спросила она. — Людям на работу скоро… Ты что, разве у тебя отгул завтра? — Это она сестре. — Расселись… ля-ля-ля, ля-ля-ля… — И опять сестре: — Совесть надо иметь… Бабе тридцать четыре года — пристала к мальчику… Черт знает что!

Дверь захлопнулась.

Юрий несколько опешил. Этого не хватает… Еще немного, и в волосы бы сестре вцепилась. Может, и ему досталось бы… Он опять вспомнил ее безумные расширенные зрачки, мокрые губы… Надо уходить по-добру, по-здорову.

Он поднялся.

— Сидите! — спокойно сказала Ара. — Не обращайте внимания. Она совсем не такая. Это у нее бывает… Нервы… Завтра все забудет… А насчет работы… Да, сейчас я работаю. Должна была пойти, когда родители заболели. Кассиршей в магазине ТЭЖЭ… На Невском, рядом с «Квисисаной», знаете? А Консерваторию бросила… Знаешь что, — она перешла на шепот и на «ты», — пока лучше сюда не приходи, заходи ко мне в магазин, или я тебе буду звонить. Ладно?..

Уже в те годы Юрию была свойственна несколько занудливая страсть раскладывать по полочкам свои и чужие мысли, чувства и действия, доискиваясь до истинного их смысла и значения, которые, как он неосознанно понимал, должны быть заложены в естественном ходе вещей. Не имея ни малейшего понятия о философии рационализма, о Спинозе и Декарте, он, как и они, почитал разум (ratio) главнее всего, отрывая его от чувственного восприятия и ставя выше. (Что много лет спустя с горечью подметила одна из лучших женщин, которых он когда-либо знал в жизни.)

Наверное поэтому по дороге в свое обрыдлое общежитие, только лишь свернув на проспект Майорова, он первым делом вспомнил, что для завершения картины и чтобы все поставить на место Ара так и не отмела поклепа на свой возраст. И если ей столько лет, сколько выкрикнула сестра, то когда же она училась в Консерватории? До революции, что ли?.. На Исаакиевской площади Юрий подумал: странно, ведь если у кого-то из них был муж, такой большой начальник, отчего они живут вместе в этой плохой квартире?.. И еще подумал (уже перейдя через мост лейтенанта Шмидта): неужели следователям у нас платят так мало, что они не могут купить себе достаточно еды и с таким удовольствием набрасываются на несчастные сосиски, которые он приносит на остатки своей стипендии?.. Шагая уже по набережной мимо училища имени Фрунзе, он задал себе вопрос: нравится ему Ара? Хотел бы он с нею?.. И подумал, уж если выбирать между пожилыми, то ему больше нравится их библиотекарша Светлана Игоревна. Она тоже без мужа, правда, у нее сын лет четырнадцати. Ара, ничего не скажешь, красивей и одевается получше, но библиотекарша все равно своя, настоящая. А тут театр оперетты. Хотя и не поют…

И все же не Светлану Игоревну, об этом он и подумать не мог, но Ару пригласил Юрий в ресторан.

Он выбрал «Метрополь» на Садовой. (Тогда она называлась улица 3-го июля… Чем оно отличалось от 2-го или 10-го июля, Юрий не знал и не интересовался.)

Это был первый его поход в ресторан со взрослой женщиной, в качестве взрослого мужчины, и он решил гульнуть: собрал последние деньги (теперь нужно будет писать в Москву, чтобы выслали, сколько могут), одолжил немного у ребят. Чего он только не назаказывал! Икру с лимоном, красную рыбу, язык, а на горячее — лангет и котлету по-киевски. И фрукты, и шоколад, и мороженое… Рублей на сто, если не больше, — почти на половину своей месячной стипендии. И водку, конечно. Но оказалось, Ара совсем не пьет. Ни грамма. Нет — и все. Как он ни уговаривал! Только фруктовую воду. Что ж, пришлось и за себя, и за нее…

Потом посидели, доедая плитку шоколада, в небольшой гостиной перед залом ресторана, на полукруглом диванчике. Идти ведь все равно некуда: у Ары сестра — психопатка, в общежитие тоже не пойдешь. А хотелось сейчас куда-то, где они были бы совсем одни и где он смог бы наконец показать на что способен — если не ей, то себе самому. Что было для Юрия несравненно важнее… Но что она делает?! Уже раньше она брала его за руку несколько раз — там, в комнате, когда предлагала сесть на тахту, а когда садился, гладила по спине, слегка щипала за бок или чуть ниже, но сейчас… Тут же люди ходят! К тому же совсем трезвая. Это он выпил будь здоров… Нет, ну нельзя же так! На них смотрят…

Никто на них не смотрел, а если ненароком и падал чей-то нетрезвый взгляд, то неодобрения в нем, во всяком случае, не сквозило.

Сначала Ара, прижавшись, потянулась губами к его уху, словно хотела шепнуть по секрету, но ничего не шепнула, а стала кончиком языка лизать ухо — и, вроде бы, что такого? — но это почему-то отозвалось совсем в другом конце тела, которому стало тесно в бриджах, а она приподняла его гимнастерку, посмотрела (хорошо еще, больше никто не видел), удовлетворенно качнула головой и сказала:

— Все, как надо…

Но и этого ей показалось мало. Она оправила ему гимнастерку, сунула под нее руку и стала тихонько гладить то, что было под ней (под рукой и под гимнастеркой). И тут Юрий почувствовал то самое, что бывало у него иногда перед сном, когда он распалял воображение сладострастными картинами женских тел — обнаженных, прикрытых прозрачными тканями, туго затянутых платьями, с огромными вырезами на груди, с разрезами внизу… Казалось, еще немного — и… Он вздрогнул и резко отстранился. Ара смотрела на него полубезумными темными глазами своей сестры, и ему стало неуютно. А в то же время росло горделивое чувство, что и он приобщается к племени взрослых, что есть в нем, значит, мужская притягательность (и сила, черт возьми — это же видно сразу!), и только отсутствие места мешает, чтобы все осуществилось, как оно и должно быть…

Он проводил ее до дому. Они стояли в парадном, целуясь — как когда-то он с Ниной Копыловой; только Ара делала совсем по-другому, он не представлял, что поцелуй может быть таким — что в нем участвуют не только губы, но и язык, больше всего язык, и даже зубы… и ее руки.

Ара, не отрывая губ, сказала, что скоро пригласит его в дом, где они будут одни. Совсем одни. Понимаешь?..

Он ответил, что да, понимает, не дурак же он какой-нибудь, и тут же вспомнил (хотя вроде бы совсем не подходящий момент, но вспомнил все-таки) Стасика Мархоцкого из водевиля Ильфа и Петрова «Сильное чувство». То был необычайно обидчивый молодой человек, и если ему говорили, например, что-нибудь вроде: «Вы не можете себе представить, как там красиво!», он смертельно обижался и отвечал: «Почему не могу? Что я, идиот какой-нибудь? Или совсем кретин?!..»

Печальное свойство в любую минуту отвлечься и посмотреть на себя, на окружающих оценивающим внутренним взором появилось у Юрия уже смолоду. С возрастом оно то уменьшалось, то, напротив, усиливалось. Пожалуй, в этом заключалось еще одно проявление рациональности натуры, а частая потребность в алкоголе была единственным способом подавления этой болезненной тяги к постоянному осмыслению, к вечным ассоциациям и аллюзиям…

Обратно он шел мимо Консерватории, по улице Декабристов — так было немного ближе. Но он не спешил — занятий завтра нет, на улице скользко… Или это ему скользко, потому что не слишком тверд на ногах?.. В общем, Юрия развезло. Такое с ним бывало нечасто, он мог довольно много выпить, а сейчас его просто шатало. Хорошо — вокруг никого, не хватает еще, чтобы ночной патруль заграбастал! И так начальство на факультете придирается — что им надо, не понятно? Кажется, отметки за семестр хорошие, приветствует их, когда видит, даже на строевой шаг переходит… Чего еще? Что не активничает очень, не лезет ни в какие бюро, комитеты? Да ему и не предлагают, а предложили бы — конечно, не пошел. Ну, не любит он это все… И в школе никогда нигде не участвовал. Только чистоту ногтей когда-то проверял. В третьем классе… Не нравится, что ли, как он глядит на них, когда выговаривают за что-нибудь? По глазам видят, что не согласен и вообще не слишком их обожает… А за что обожать-то?.. И еще перечить любит… Кому же из начальства такое понравится? Они всегда во всем правы… А он так не считает… Вот… И не будет считать?.. Ни-ког-да…

Юрий чуть не упал. Все-таки скользко жутко, совсем не посыпают, гады, тротуары… И стал думать о другом. О главном… Да, теперь было бы что рассказать тому же Сашке Гельфанду, и Васе Кореновскому, который с его Ниной… и всем… Даже Володьке Микуличу… О черт!

Он все же свалился и ушиб локоть. Или бедро? Или и то, и другое?..

Он не помнил, как дохромал до дома, как улегся. Проснулся на заправленной койке, одетый, накрытый шинелью. Только сапоги снял. Миша Пурник и Саня Крупенников, которые в рот никогда не брали, смотрели на него весь день с жалостью и негодованием, Петя Грибков — неодобрительно, Коля Соболев — с презрением. Зато Микулич его вполне понимал.

Несколько раз Юрий ходил с Арой в театр: в Мариинский, имени Кирова (пел он там, что ли, товарищ Киров, или, может, музыку писал?); в Пушкинский (Александринский), еще куда-то. Даже один раз в цирк. Ара вела себя во всех этих местах довольно странно — если бы не знал, что она не пьет, подумал бы: нетрезвая. Могла вдруг, ни с того, ни с сего, прошипеть ему: «Зачем так смотришь на ту женщину? Отвернись!» И больно ущипнуть. Порою за один спектакль щипала его раз пять, если не больше. Сначала это немного пугало, но льстило. Потом стало раздражать, и он резко попросил прекратить. Как ни удивительно, она сразу перестала.

Насколько он теперь может припомнить, Ара была покладистая женщина: не требовательная, не капризная, всегда словно бы сосредоточенная на чем-то. Скорее, просто напряженная. Он не представляет себе ее улыбки. Улыбку сестры помнит… Но Ары — нет… И без малейшей склонности к шуткам…

В Академии начались занятия. Финская война шла к концу. Мы побеждали. Газеты пестрели геройскими подвигами советских бойцов и командиров, сумевших отстоять родную землю, не дать финским ястребам захватить нашу страну.

Были в ходу и устные рассказы — но все больше о финнах, об их неуловимых лыжниках и снайперах, среди которых много девушек. Один из рассказов особенно запомнился Юрию.

Наши захватили девушку-снайпера. Везти ее в тыл поручили молоденькому лейтенанту, с которым было несколько бойцов. В кузове «ЗИС-5» девушку пытались изнасиловать, она отчаянно сопротивлялась, потом сказала лейтенанту, который вылез из кабины, — точнее, дала понять жестами, что готова отдаться только ему, но сначала ей надо выйти… Ну, по кое-каким делам. Он пускай идет с ней… Парень распалился до предела — такая, как говорится, неординарная ситуация: всё узнает, что и как у финок… Говорят, у них вообще поперек… И они пошли — с лейтенантом, значит…

Пяти минут не прошло, бойцы слышат выстрел. Бросаются в лес, туда-сюда, и видят, наконец: лейтенант — с ножом в спине, девушка неподалеку лежит, в руке лейтенантов наган — выстрелила в себя. Как она нож утаила — непонятно никому…

Если заодно поговорить вообще о снайперах, то Юрий ни тогда, ни через год, в Отечественную, не понимал, как можно использовать в войне этот способ. То есть можно, конечно, но нечестно как-то. Ведь настоящая война, бой — это когда друг против друга: с ружьем, мечом, саблей, револьвером, с танками, наконец. А тут — что? Сидит человек в укрытии, в руках у него винтовка, на ней чуть не телескоп, и выслеживает того, кто ни сном, ни духом… Все равно что убить из-за угла. Или в спину. Да еще женщин приспособили. И чем больше убьет, тем больше ей почета, и орден навешивают на титьку. Которой она, может, ребенка кормила, или будет кормить… Нет, как в том еврейском анекдоте мать говорит своему сыну-летчику: «Не еврейское это дело, сынок, — летать», так и тут: не женское это дело…

И вот наступил день — Ара сказала, что ее подруга с мужем уехали в Баку, он там доцент консерватории, и квартира у них здесь свободна. В ней, правда, мать подруги осталась, но она хорошая женщина, почти совсем глухая, с их мамой дружила… Завтра туда пойдем.

Сначала зашли в ресторан. Это Юрий настоял: думал, на этот раз Ара выпьет все-таки хоть немного, чтобы свободней себя чувствовать — хотя бы перед той, которая с ее матерью знакома была. Но Ара пить не стала. Они сидели в «Квисисане», рядом с Пассажем, сбоку от парфюмерного магазинчика, где Ара ежедневно крутит ручку кассового аппарата. Официантка тут знала ее — это Юрию не понравилось: значит, часто бывает, и без него тоже… А почему, собственно, нет? Он что, ревнует? Он же совсем не ревнивый, ему ревность противна просто. Особенно, если при этом тебя щиплют…

Было страшновато идти в незнакомый дом, и он опять много пил. Ара не останавливала. Она вообще как-то не очень хорошо замечала, что творится кругом. Такое у него создавалось впечатление, чем больше он ее узнавал. Хотя по разговору этого не скажешь — вполне от мира сего. И все-таки что-то временами проскальзывало: как будто все, что говорит или делает — не она, а кто-то, кто у нее под кожей, близко к поверхности; а там, в самой глубине, совсем другой человек, который только изредка показывается людям… А в общем, скорее всего, Юрий тогда и не думал об этом — так, может, кое-что казалось странным; это теперь тщится задним числом… Только очень уж «задним»…

— Пойдем, — сказала Ара. — Чай там попьем. У них инструмент хороший, я поиграю. Это совсем близко… Невский перейти…

Они обогнули Публичную Библиотеку (Юрий все хотел туда зайти — прочитать порнографический, как ему говорили, роман Арцыбашева «Санин», но стеснялся выписывать книгу), миновали Екатерининский сквер, и тут, справа от Александринского театра, стоял тот самый дом. Опять поднялись на верхний этаж — везет ему с последними этажами!.. Дверь открыла маленькая старушка, чем-то напомнившая Юрию мать его закадычной подружки Мили, которой он уже черт знает сколько времени не писал писем. Лицо женщины было сурово, смотрела она осуждающе. Правда, на кого больше, неизвестно.

Тем не менее им действительно предложили чай, хозяйка накрыла на стол, но сидеть с ними не стала, сказала — пойдет отдыхать. Ара чувствовала себя здесь как дома, и это, помимо опьянения, облегчало состояние Юрия. А после ухода хозяйки он совсем взбодрился. Правда, вскоре всплыла новая причина для беспокойства: близился час, когда должно было произойти то, что еще никогда с ним не происходило, и если раньше он мог думать (и, возможно, с некоторым облегчением), что этому, вполне вероятно, что-то помешает, то теперь неотвратимость была абсолютно ясна. Не сам факт (точнее, акт) пугал его, а то, как все получится, — не проявит ли он полную беспомощность и незнание простейших вещей. (Как на первом экзамене по сопротивлению материалов; хотя позднее он его пересдал на «отлично». Но здесь хотелось сдать с первой попытки, без пересдачи.)

Ара села к роялю, большому, чуть не концертному «Бехштейну». Куда больше, чем «Блютнер» у них дома, в Москве. Ни разу Юрий не слышал, чтобы она играла что-нибудь из классики. Всегда — какие-нибудь эстрадные песни. И сейчас тоже.

— Мы странно встретились И странно разойдемся,

— пела Ара, -

Улыбкой нежности Роман окончен наш, И если памятью К прошедшему вернемся, То скажем: «Это был мираж».

Она сделала паузу, произнесла:

— А теперь внезапный переход в мажор…

И продолжала:

— Так иногда в томительной пустыне Мелькают образы далеких знойных стран, Но это призраки, и снова небо сине, И вдаль бредет усталый караван…

Мелодия понравилась Юрию, он ее раньше не слышал, на слова, как обычно, не обратил никакого внимания. Но Ара — это его также удивляло — взрослый, вроде интеллигентный человек, а всегда придает такое значение тексту. И сейчас тоже начала спрашивать, нравится ли ему, чуть не разбирать по предложениям. Как в школе.

— Нет, ты послушай, — говорила она. — «А мы, как путники, обмануты миражом, те сны неверные не в силах уберечь…»

И потом заиграла другую песню — Юрий хорошо ее знал:

Зачем это письмо? Во мне забвенье крепло…

И припев:

Все, что люблю в тебе Доверчиво и нежно: Походку легкую, Пожатье милых рук, И звонкий голос твой, И черных глаз безбрежность…

Ара сделала нажим на слове «черных» (в тексте, Юрий помнил, было «синих») и при этом взглянула на него, давая понять, что имеет в виду именно свои черные глаза… Это его покоробило. Как девчонка какая-то! Из тех, кто к ним в клуб на танцы приходит… Как не понимает, что ей не к лицу… Но в агатовых ее глазах, в повороте тела было нечто такое, что примирило с ней Юрия и повернуло мысли в другом направлении.

Ара резко оборвала игру, провела костяшками пальцев по клавиатуре, захлопнула крышку. Подошла к Юрию, подняла за руку с кресла, обняла за пояс, словно хотела начать бороться. Руки ее заскользили по его ягодицам. Она что-то бормотала, он различил слова — кажется: «маленькие… хорошие…» Не сказать, чтобы ему было особенно приятно, но во всяком случае что-то новое. Кроме того, уже тогда, и позднее тоже, он предпочитал для себя более пассивную роль, охотно уступая инициативу женщинам.

— Идем в спальню, — сказала Ара.

Ого, тут и спальня есть! — как когда-то у них на Бронной. (Одна из двух оставшихся им комнат до сих пор называлась «спальней», а другая — «столовой», хотя и тут, и там спят по два-три человека, а также едят, читают, занимаются, принимают гостей.)

Спальня была самая настоящая, с двуспальной кроватью — Юрий видел такие только на картинках и на сцене: кажется, в «Синей птице» на подобной спали Титиль и Митиль. А может, Анна Каренина в спектакле МХАТа, на который он когда-то с ночи занимал очередь.

Дальше было совсем как в книжках — на тех страницах, что он любил иногда перечитывать.

Ара стала помогать ему раздеваться. Не потому, что он был сильно пьян — он, правда, немного «переигрывал» свое опьянение: на всякий случай, если вдруг какие-нибудь претензии будут к нему — у нее или у него самого… Она раздевала его, потому что ей это нравилось. И ему начинало нравиться все больше… Затруднение было со штанами — они с трудом расстегивались, и не из-за петель и пуговиц. Кальсоны он не носил, несмотря на морозную погоду, так что стесняться было нечего, если не считать того, чего он почти уже перестал стесняться. Если она вовсю разглядывает, и руками трогает, так чего уж ему…

Свет они не тушили. Но и самый яркий прожектор вряд ли помог бы ему найти то, что он искал в другом месте. За два месяца, прошедшие со времени свидания с Аней, его знания анатомии заметно не улучшились.

— У тебя не было женщины? — спросила Ара.

Ее темные волосы на подушке — это красиво. Вообще-то глаза у него были закрыты, так он себя легче чувствовал, но при вопросе открыл их.

— Так, — пробормотал он неопределенно, прекратив на миг неловкие поиски. — Один-два раза…

Ара скользнула рукой по его бедру… Что это? Он словно провалился, вошел во что-то… Теперь надо… Она уже делает это… Движется… Колеблется… Почему она стонет? Ей больно?.. Он открыл глаза. На этот раз глаза были закрыты у нее… Ага… Вот так… Он опять закрыл глаза… Еще… Еще… Как будто он совсем пьян, или летит куда-то… Еще… Ох, как щемит! Где?.. В груди… в животе… ниже… Все!

Ара тихо стонала, он бы сам с удовольствием застонал, но ведь это не очень прилично. Мужчина, все-таки… Настоящий мужчина… Он уже чувствовал свой собственный вес, было неловко, что придавил женщину; то, что связывало с ней, с ее телом, исчезло, осталось только неприятное ощущение влаги… Он перевернулся на бок.

— Пойди умойся, — сказала она заботливо.

Как будто он сам не знает! Не только умыться ему надо…

После его возвращения пошла в ванную Ара. Перед этим поцеловала его, как она умела, — своим поцелуем.

Когда она вернулась, Юрий уже спал…

Еще один поход, помнится ему, совершили они, помимо этого. Конечно, после очередного ресторана. Ара повезла его куда-то на Лиговку, за Волково кладбище, к одной, как она сказала, очень славной женщине, буфетчице столовой.

Женщина, и правда, оказалась славной и очень толстой. Она хорошо угостила их, хотя они были уже сыты, поставила водку и выпила вместе с Юрием (Ара, как всегда, отказалась), а после они много танцевали под патефон. Юрия очень удивило тогда, что такая полная женщина так легко танцует.

А потом… Потом все ночевали в одной комнате (потому что других не было), и кровать толстухи стояла на расстоянии вытянутой руки от узкого дивана, где они улеглись с Арой. И, может, из-за недостаточной ширины ложа, может, еще отчего, но всю ночь до утра Юрий лежал на женщине — засыпал и просыпался на ней, и помнит среди ночи обеспокоенный голос хозяйки:

— Да чего это он не слезет никак?

И ответ Ары:

— Силен, как бык…

Этой фразой потом он неоднократно утешал себя в моменты сексуальных неудач…

А в квартиру напротив Пушкинского театра они больше не ходили. Возможно, добродетельная хозяйка отказала Аре в пристанище. («У меня не дом свиданий, Арочка!») А может, Ара бывала там с кем-нибудь другим — этого Юрий не знал, и подобная мысль ему тогда в голову не приходила.

Сейчас, если вспоминает о ней, кажется маловероятным, чтобы такая женщина — с явными признаками истерической психопатии, а возможно, и нимфомании — столько времени удовлетворялась редкими и, по большей части, почти платоническими встречами с неопытным юнцом. Однако память подсказывает и другое. Уже после того, как они совсем расстались и он зашел за деньгами, которые она у него давно одолжила (стыдно сейчас, но тогда ему и в голову не приходило, что мог бы просто подарить ей эти несчастные шестьсот рублей. (Как же так? — взрослой женщине, ведь она же сама работает!) Так вот, когда он зашел к ней, Ара с каким-то, как теперь ему вспоминается, смущением сообщила, что у нее новый друг. В общем, прозвучало это по-девичьи трогательно и нелепо… А денег в тот раз опять не отдала…

Ара! Эльвира Аркадьевна! Если вы не умерли с голоду или под бомбежкой в Ленинграде, если вас миновали смертельные болезни и аресты, вам сейчас под девяносто, и дай вам Бог здоровья. Не сердитесь на то, что я написал. А хочу я сказать только одно: все мы человеки…

Много лет спустя, перед очередным приездом в Ленинград на встречу с однокашниками по Академии, Юрий сложил такие стишки:

Я ехал мимо дома, Где потерял невинность, Ничто не всколыхнулось Ни в чреслах, ни в душе: Как будто, как и ныне, Я выполнял повинность, Когда ходил к кассирше Из местного «ТЭЖЭ». То было в год победы Над малой ратью финской — Под клики патриотов И самолетный гул; И все довольны были Войною этой свинской… Потом была и Прага, А после уж — Кабул. А я ходил на площадь, Где Росси и Растрелли, Которые считались Чего-то образцом; Десятимиллионный, Наверно, был расстрелян, А я в чужой постели Был просто молодцом. Сейчас уж план превышен По справедливым войнам, Освобожденью братьев, Кузенов и сестер; Сейчас уже который Христос по счету пойман, Которая Иоанна Восходит на костер…