Мой марафон

Хазанов Юрий Самуилович

В книгу входят весёлые рассказы «Как я ездил в командировку», «Мой марафон» и другие, а также повесть «Кап, иди сюда!». Веселые ситуации этих произведений и забавные приключения героев не мешают автору поднимать в этой книге важные нравственные проблемы — чести, долга, доверия, отношения к труду — и ненавязчиво решать их.

 

ДОРОГИЕ ЧИТАТЕЛИ!

Перед вами сборник произведений Юрия Хазанова, составленный из рассказов и повести, которые многие из вас, наверное, читали раньше в книгах писателя «Как я ездил в командировку», «Укротители черепах», «Троллейбус в траве», «Я — Робин Гуд» и других.

В этой книге вы встретитесь со своими сверстниками, узнаете о разных интересных событиях и случаях из их жизни, о ближних и дальних путешествиях, которые они совершили. Но, рассказывая о смешном и серьёзном, о весёлом и грустном, Юрий Хазанов никогда не забывает напомнить, что «честь — это правдивость, честь — это смелость. Словом, честь — это Честь». А в таком напоминании и содержится главная мысль, которая объединяет всё, о чём вы прочитаете в книге «Мой марафон».

Напишите, понравилась ли вам эта книга, что вас особенно в ней взволновало, кто из героев запомнился больше всего и почему.

Отзывы присылайте по адресу: 125047, Москва, ул. Горького, 43. Дом детской книги.

 

КАК Я ЕЗДИЛ В КОМАНДИРОВКУ

 

1

Мой папа любит ездить в командировки. А мама не любит. Не любит, чтобы папа ездил. Она говорит, что ей трудно по хозяйству и с детьми и вообще — с собакой некому гулять. Нашу собаку зовут Пери — это такая воздушная фея из персидских сказок. Но наша Пери совсем не воздушная — она очень рыжая и толстая и с длинными ушами, потому что сеттер. Но про охоту она знает ещё меньше меня. Я хоть в книжках читал и дядя Володя рассказывал, а Пери даже не понимает, что такое поиск, и не умеет причуять бекаса. Дядя Володя говорит, это безобразие и чёрт знает что, а папа смеётся и в ус себе дует... или не дует,— не знаю точно, как надо сказать.

Мой папа поэт. Он пишет стихи и потом читает их дома и когда ездит в командировку. Мама говорит, что, наверно, без него там некому читать стихи, и папа соглашается с ней. Папа вообще часто соглашается с мамой.

Этим летом папа опять собрался в командировку.

— Очень хорошо,— сказала мама.— Возьмёшь Саню. У него как раз три недели до начала занятий.

Я страшно обрадовался: только вернулся из пионерлагеря и снова поеду. Да ещё на Кавказ! Я там за всю жизнь ни разу не был. Вот расскажу потом ребятам!

— Ладно,— сказал мне папа,— укладывай зубной порошок. Я подпрыгнул от радости, а Пери залаяла.

И вот мы в вагоне. «Провожающие, проверьте, не остались ли у вас билеты отъезжающих»,— сказал проводник. Нам-то бояться нечего: с мамой и Ликой мы попрощались ещё дома и никто нас не провожал.

Нашим соседом по купе был пожилой мужчина с красной шеей и очень толстый. Четвёртое место было свободным. Я ещё подумал: этот дяденька такой толстый, что, наверно, купил билеты на два места сразу.

Поезд тронулся и быстро набрал скорость. Колёса застучали, под вагонами что-то заухало: «У-шёл, у-шёл», а наш сосед, словно только и ждал этого момента: бросился к своей авоське и начал торопливо выкладывать на столик всё, что в ней было. Через минуту он уже держал в одной руке стакан, в другой — бутерброд с колбасой.

— Присоединяйтесь,— сказал он папе.

— Нет, спасибо. Видите, я с сыном,— ответил папа таким тоном, словно в чём-то провинился.

Я стал глядеть в окно, а когда поворачивал голову, то видел всё тот же стакан в одной руке и колбасу — в другой. Можно было подумать, что нашему попутчику сказали «замри» и забыли сказать «отомри».

Я всё чаще смотрел в окно и всё реже оборачивался. Мимо меня ехали поля, кусты, деревья. Вдали на холме я увидел большой дом — казалось, весь он в золотых заплатах: так блестели его окна от солнца.

Папа и красношеий мужчина о чём-то разговаривали.

— Самая лучшая рыба — колбаса,— услышал я.

Это сказал наш попутчик, после чего он прибрал остатки еды, лёг на свою полку и сразу захрапел.

За окном темнело. На память мне почему-то пришли папины стихи — я помню много его стихов:

Смеркается. Уж третий час мы едем, Уже Ока блеснула, как слюда, Уже успели надоесть соседям Вопросами: «Откуда?» и «Куда?».

Дальше я не помнил. Папа тоже стал дремать, мне сделалось скучно, и я вышел в коридор. У окна против соседнего купе стоял парень моих лет.

— Тебе сколько? — спросил я, чтоб начать разговор.

— Сколько чего?

— Месяцев,— сострил я.

Но парень, видно, принял мои слова всерьёз, наморщил лоб, зашевелил губами и немного погодя сказал:

— Сто тридцать пять месяцев шестнадцать дней. А тебе?

Я ответил сразу, без подсчёта:

— Одиннадцать.— А потом добавил: — А я еду на Кавказ.

— Смех! — сказал парень, но не засмеялся.— Я там знаешь сколько раз был!

И он начал говорить про свою школу, и про себя, и про ребят — всего я не запомнил. Помню только, как у них в классе одна девчонка, когда её спросили, что такое рабовладельческое общество, ответила: «Это где рыб разводят». Вот смех! А ещё его бабушка, когда трёт хрен на кухне, всегда противогаз надевает.

Мне стало обидно, что он один говорит и говорит, и я перебил его:

— А знаешь, кто такой анчоусный посол?

Витька задумался.

— Ну... этот... посол, который из страны...

— Из какой страны? — спросил я злорадно.

— ...Знаешь, мы в классе что один раз сделали? — спросил Витька.— Притащили карманный приёмник... Вот смех...

— Из какой страны? — повторил я.

— «Из какой, из какой»! Из республики Анчоус,— уже уверенно сказал Витька.— Ты разве не знаешь? В Южной Америке, справа...

— «Справа»! — передразнил я.— Ещё скажи — за углом! В жизни не было страны Анчоус. Анчоус — это хамса, селёдка такая, понял? А анчоусный посол — это когда её посолят. Понял? Я в женском календаре прочитал. Понял?

Думаете, Витька смутился? Ни капли.

— Смех! — сказал он.— Я тебя разыграть хотел. А ты поверил?.. Знаешь, сколько инфузорий на кончике ножа?..

Так мы с ним беседовали и сразу подружились.

А потом проснулся папа и стал рассказывать мне, что я увижу на Кавказе: как мы поедем из города Нальчика к подножию Эльбруса, как остановимся на поляне, посреди которой из-под земли бьёт настоящий нарзан — такой, как в бутылках. И конечно, будем жарить шашлык на костре. А по пути обязательно завернём в совхоз «Эльбрусский» к дяде Ибрагиму, и тот, увидев нас, воскликнет: «Маладец, оляги-биляги, что сына привёз! Пускай поглядит, откуда ветры дуют». Потому что слово «Эльбрус» по-балкарски значит: «Откуда дуют ветры». Дядя Ибрагим посадит нас на «козла» — так называют машину «ГАЗ»,—и мы поедем дальше. Нам всё чаще будут встречаться отары овец: они идут прямо по дороге. Машина остановится, и овцы будут обтекать её белыми волнами, как лодку. А позади отары мы увидим чабанов с длинными палками в руках и огромных кудлатых овчарок, медлительных и величавых, как львы.

Иногда среди овечьего моря покажется тёмный мыс. Он приблизится, и мы увидим, что это маленький длинноухий ишачок, навьюченный пастушьей поклажей...

Из Нальчика мы прокатимся в Орджоникидзе — это всего часа два езды на автобусе. Когда подъезжаешь к городу, то справа в ясную погоду видна шапка Казбека, а левее — Столовая гора. Она и вправду похожа на гигантский стол. Глядишь, и кажется, что вот-вот подойдут к ней торопливым шагом проголодавшиеся великаны и усядутся вокруг, заткнув за ворот по облаку вместо салфетки...

Так говорил папа, а я слушал во все уши и представлял уже, как вернусь домой и начну рассказывать — не хуже Витьки!

Время в поезде пролетело быстро, а через день, ранним утром, мы выходили на станции Минеральные Воды. Проходя мимо соседнего купе, я на прощанье дёрнул Витьку за ногу — он ещё спал.

— Так не забудь: дом тринадцать, квартира — наоборот,— сказал я.

— У сов нет усов,— ответил Витька.— Здорово? Я сейчас во сне придумал.

И он повернулся на другой бок.

Через час мы с папой ехали в такси «Пятигорск — Нальчик». Впереди нас на откидных сиденьях устроились два горца: один постарше, другой молодой, оба в широких папахах, в бешметах и в тонких, как носки, сапогах. Я прислушивался к гортанному языку наших спутников, и мне казалось, что говорят они обязательно о булатных кинжалах, о чёрных бурках и тонконогих скакунах.

— «Не было заботы, купила баба порося»! — вдруг сказал по-русски тот, кто постарше.— И на что тебе, говорю, мотоцикл? А, Магомет?

Но Магомет, видно, не хотел продолжать этот разговор.

— Эх, жаль, тучи сегодня,—сказал он папе,— Минги-Тау не увидим.

— Минги-Тау — другое название Эльбруса,— объяснил мне папа.

— Правильно говоришь! — обрадовался пожилой горец.—По-нашему это «Всем горам гора».

— Вот подожди,—пообещал мне папа,— поедем к Эльбрусу, сам убедишься.

Мы уже подъезжали к Нальчику, когда я вдруг придумал: начну вести дневник. Чтоб ничего не забыть потом, когда буду рассказывать или писать сочинение.

 

2

Я сижу дома за своим столом и гляжу во двор. Деревянные грибы за окном стоят под белыми шапками, а электрические провода увешаны снежной бахромой и похожи на хвост нашей Пери — если бы он вдруг побелел.

Окно выходит во двор детского сада. Весной здесь опять покрасят беседку, а на грибах нарисуют разных зверей. Интересно, какие звери будут в этом году? В прошлом я насчитал двух ежей, трёх белок и одного не то суслика, не то утконоса.

Моим пяткам тепло-тепло, потому что я снял тапочки и поставил ноги прямо на Пери. А у собак нормальная температура, как у меня во время ангины: тридцать восемь и пять. Не вставая с места, я тянусь к полке — куда задевался учебник по географии?! Я вытаскиваю несколько книг — не те! — и на стол падает тонкая тетрадка. Красным карандашом на ней выведено: «Дневник Александра Данилова». Я уже почти забыл о нём. Прошло пять месяцев, как мы вернулись с Кавказа. Интересно, что там написано? Ведь тогда я был младше почти на целых полгода! Мне даже папа вначале немного помогал писать.

Раскрываю тетрадку...

6 августа

Мы живём в номере гостиницы. На стене большая картина без рамы. Папа говорит, это срисовано с «Девятого вала» художника Айвазовского. Я ни одного вала не вижу — всё мутно и непонятно. Под картиной в золотой рамке висит «Опись имущества». Здесь всё понятно: «Стол— один, кроватей — две, пепельница — одна».

Пришли папины знакомые. Они говорят «салам» и хлопают меня по плечу. Все громко разговаривают, читают стихи, пьют вино. Сначала они произносят длинные тосты, а потом пьют «за сказанное». Я пью фруктовый напиток.

Вечером идём к папиному другу. У него много детей, и я никак не запомню, как их зовут. Они очень весёлые и гостеприимные, но все старше или младше меня. Я так наелся, что скоро захотел спать.

7 августа

До середины дня папа ходит по номеру и что-то бормочет. Он переводит на русский язык стихи своего друга. Папа просит не мешать ему, а заниматься своим делом.

Каким делом?.. Я погулял по гостинице, поглядел на физкультурников — их здесь очень много, и все с велосипедами. Мне тоже обещали купить велосипед в этом году.

Потом я съехал два раза по перилам лестницы. Я бы съехал третий, но какая-то женщина с утюгом сказала, что я не дома, и я пошёл на второй этаж читать «Правила для проживающих в гостиницах». В самом начале я прочёл, что «гостиница предназначена для проживания граждан», а ещё узнал, что собак и кошек в гостиницу не пускают. Я вспомнил нашу Пери, и мне стало очень скучно.

Когда я вернулся в номер, там сидели папины знакомые. Все громко разговаривали, читали стихи. Папа сказал, что идёт в редакцию, и все ушли. Кроме меня.

...Я сижу один, листаю картинки в журнале «Огонёк», смотрю на улицу. Там желтеет листва каштанов и время от времени слышится стук — с дерева падает каштан и ударяется о тротуар. По улице грохочут автобусы и с деловым видом пробегают собаки. На противоположном доме висит вывеска: «Здесь товар не продаётся — выдаётся напрокат».

Вечером идём к папиному другу. У него нет детей, но тоже много книг. Папа берёт несколько книг для меня.

8 августа

Утром папа работает. Он говорит, что это срочно и чтоб я не мешал, а почитал немного. Книжки интересные. С улицы слышен гул машин, а когда он стихает, раздаётся: стук, стук... Это падают каштаны. Вывеска на месте: «Здесь товар не продаётся — выдаётся напрокат».

Вечером идём к папиному другу. У него много детей, но всё девчонки.

9 августа

С утра папа работает, я читаю. Пришли папины знакомые, и он уходит с ними в издательство. Я читаю и гляжу на улицу: «Здесь товар не продаётся — выдаётся напрокат».

Вечером мы идём сначала в кино — картина неинтересная: про любовь,— потом к папиному другу.

10 августа

Папа работает, я читаю. Потом папа идёт по делам, а я читаю. Вечером папа говорит:

— Хватит нам бегать по гостям. Ты совсем вышел из режима. Нужно ложиться спать вовремя.

Он уходит один, а я читаю и всё равно ложусь не вовремя.

11 августа

Папа пришёл из редакции и принёс шашки. Он говорит, что я слишком много читаю, можно испортить глаза. Теперь будем играть в шашки. Мы сразу сыграли в поддавки, и я выиграл.

Папа сказал, что я слишком опытный: игрок, со мной опасно состязаться, и если я хорошенько потренируюсь, то смогу хоть сейчас получить третью поддавочную категорию. Только надо всё время тренироваться.

Потом он ушёл, а я весь вечер тренировался: выигрывал сам у себя. Счет 20:0 в мою пользу.

12 августа

Всё то же.

13 августа

Всё то же. Теперь для интереса я ставлю на доску не только шашки, а каштаны. Их много на улице под деревьями.

14—18 августа

Всё то же. Я придумал новую игру — шашко-каштано-вышибалку:

25 августа

Опять пошёл дождь. Поездка откладывается. Папа говорит, что пора собираться домой, а то, чего доброго, опоздаю в школу...

Больше я в дневник ничего не записал. Потому что было не до того: ведь на следующий день я познакомился... Но расскажу по порядку: я до сих пор всё хорошо помню, хотя прошло полгода.

 

3

Утром папа работал. Шёл дождь. Я читал, потом играл в шашко-каштано-вышибалку. Каштаны выиграли со счётом 8:3. Потом папа собрался уходить. Он сказал, что сегодня у него особенно много дел: нужно со всеми попрощаться. Перед уходом он дал мне рубль, чтоб я поел внизу в буфете.

Я немного ещё поиграл в вышибалку, прочёл две главы, постоял у окна. Вывеска была на месте.

Стало темнеть, и я решил сходить в буфет. По лестнице я спустился на одной ноге и немного по перилам. Ну и что такого? Мне тоже «нужно больше двигаться», как говорят наши знакомые про Пери, потому что она толстая. В буфете я взял сосиски, кефир и две конфеты, но, когда полез за деньгами, рубля не было.

— Ой, наверно, потерял по дороге! — сказал я буфетчице.— Пускай постоит, я сейчас приду.

Я осмотрел всю лестницу, увидел пыль на половиках, два окурка и одну пуговицу, но денег не было. Я спустился ещё раз и сосчитал все ступеньки — ровно пятьдесят восемь. Денег не было. Мне сильней захотелось есть. Я вернулся в номер, прилёг на ковёр и, кажется, даже заплакал.

Проснулся я оттого, что кто-то трогал меня за плечо. Сначала я решил, это сон: надо мной наклонился огромный усатый мужчина в папахе и в черкеске, а на поясе у него был кинжал. Настоящий, честное слово!

— Что, кунак? — спросил мужчина.

Он выпрямился и почти упёрся папахой в потолок.

— Ничего,— сказал я.

— Не болен?

— Не болен.

— А чего такой сердитый?

— Ничего... Я деньги потерял.

— Много?

— Целый рубль.

— Да-а,— сказал мужчина.—Это плохо.

— Мне их папа дал. Чтоб я поужинал.

— А где отец?

— По делам ушёл.

Мы ещё поговорили в таком же духе, он спросил, как меня зовут и что я здесь видел.

— В кино два раза был, — сказал я.

— А под Эльбрусом?

— Нет.

— На голубых озёрах?!

— Нет.

— В Чегемском ущелье?!

— Нет. Папа очень занят.

— Ну, хоть в Долинске?!

— Нет.

«Чего он пристал? — подумал я и даже отвернулся.— Кричит, как будто я сделал ему что-нибудь!»

— Вот что, кунак,— собирайся! —это опять он крикнул.

— Как? — не понял я.

— Вах, какой непонятливый! Со мной пойдёшь! — И он положил руку на кинжал.

Я вспомнил книжки, где похищали детей, а потом требовали у родителей огромный выкуп. Это и сейчас бывает. Например, в Америке. У нас я не слышал про такое: из моих знакомых никого не похищали. Но ведь могут в горах остаться разбойники? Увезут меня, а потом чем папа будет расплачиваться?!

Я рассказываю долго, но все эти мысли промелькнули в моей голове за минуту... даже за полминуты.

— Ты что же, оляги-биляги,— услышал я снова,— в тапочках пойдёшь? Надевай ботинки! Живо!

— Я... не пойду,— сказал я.

— Не пойдёшь? — крикнул мужчина и до половины выхватил кинжал из ножен.— Тогда я тебя... зарэжу!

Он так и крикнул: «зарэжу», но тут же улыбнулся широко-широко, во всю папаху, и сказал нормальным голосом:

— Очень прошу, пожалуйста, Саня, пойдём со мной, не пожалеешь. Дело одно есть.

С этими словами он вышел за дверь и стал ждать, пока я завязывал шнурки на ботинках. Я завязывал бантиком и думал, какое у него дело ко мне. И так захотел узнать, что сразу забыл про разбойников.

Мы пошли по коридору. За столиком, как всегда, сидела дежурная и читала журнал.

— Шахмурза Сафар-Алиевич! — воскликнула дежурная, когда перестала читать и поглядела на нас.— Сколько лет, сколько зим! Я и не знала, что вы приехали!

— Вчера в Париже, сегодня дома, — сказал тот, кого назвали таким именем.— Съездили хорошо... И пожалуйста, скажите этому молодому джигиту, что я не грабитель и не Карабас Барабас какой-нибудь, а то вот Саня...

— Ничего не испугался,— сказал я.— Просто настроения не было.

— Ну, вот и отлично! — сказал Шахмурза Сафар-Алиевич.—А то что за безобразие: иду — вижу, дверь не закрыта, на полу — мальчик. Думал, болен, а он, слава аллаху, здоров... Вперёд, Саня, без страха и сомнений!

Сначала мы, конечно, как следует поели, а потом дядя Шахмурза повёл меня на концерт своего ансамбля — он ведь народный артист,— и я сидел в первом ряду. Только я всё время думал, что папа будет волноваться и рассердится.

После концерта я вернулся в гостиницу с дядей Шахмурзой. Дежурная сказала, что звонил папа и она ему передала, с кем я ушёл. Он совсем не беспокоился, а сказал, что очень хорошо, потому что он уезжает выступать в селение Лескен и там, наверное, заночует.

— Очень хорошо,—повторил дядя Шахмурза.—А мы с тобой тоже уедем. Сейчас... нет, лучше завтра утром.

— Куда? — спросил я.— А как же папа?

— В Верхний Чегем. Я давно к сестре собирался. Горы посмотришь — не издали, а рукой потрогаешь... Едем, кунак? И папу твоего возьмём, если приедет.

Папа не приехал. Я долго лежал и слушал, как в темноте щёлкали на стенке электрические часы. Каждую минуту раздавалось — щёлк! — это перескакивала стрелка. Мне казалось: часы по правде шли — с каждым щелчком всё дальше, дальше. Вот они вышли из комнаты, пошли по коридору... и я уснул.

 

4

Когда за мной пришёл дядя Шахмурза, я уже умылся. Только зубы не чистил.

— Пиши записку,— сказала дядя Шахмурза и стал диктовать: — «Салам, дорогой отец! Уехал в горы со своим другом Шахмурзой, который передаёт тебе сердечный ас-салам. Скоро вернёмся. Твой сын».

От себя я ещё дописал: «Не беспокойся, в школу я не опоздаю».

— Так,— сказал дядя Шахмурза, когда мы поели и усаживались в машину с брезентовой крышей.— Теперь вперёд, без страха и сомнений! Познакомьтесь: это Саня, а это...

— Эльбрус,— сказал шофёр.

— Сначала в Долинск заедем,— сказал дядя Шахмурза.— Надо парню розы показать.

Мы поехали. Слева от нас тянулся большой парк.

— Там липовая аллея,— сказал Эльбрус— Как под крышей: дождь никогда не замочит. Я по ней часто хожу и думаю...

— Стой! — закричал вдруг дядя Шахмурза таким голосом, как будто мы съезжали в пропасть.

Эльбрус затормозил.

— Вылезай! В парк пойдём, на башню!

И дядя Шахмурза выскочил из машины. Я за ним.

По внутренней лестнице мы поднялись на балкон каменной башни.

— Закрой правый глаз! — сказал дядя Шахмурза.— Что видишь?

Он вообще говорил так, как будто команды подавал, но мне почему-то нравились его команды.

— Левый закрой! А теперь что?

Левым глазом я видел парк, деревья, каменное русло реки, дома и за ними равнину, а правым — горы, горы... Зелёные, жёлтые, а потом серые, тёмные — в тумане или в облаках...

— Это не облака, это снег,— сказал дядя Шахмурза.— Вот здесь и начинается Кавказский хребет. А к нему ведут ущелья...— Он вынул из кармана гребёнку.— Гляди: широкая часть — это вроде сам хребет, а между зубьями — вот они... ущелья. По ним текут реки — Черек, Чегем, Баксан... И дороги проложены...

Я смотрел теперь вправо обоими глазами. Никогда ещё я не видел столько гор сразу.

— Вон на той горе,— сказал дядя Шахмурза,— жил злобный медно-бородый Фук. Он укрывался от богатыря Урузмека и посылал засуху на наши земли. Но богатырь-нарт добрался до него и отрубил ему голову. И полдня шёл кровавый дождь, а потом полил светлый и благодатный...

Всю дорогу до питомника роз я слушал рассказы про нарта Урузмека, про Бийнегера, у которого заболел старший брат, и вылечить его могло только молоко белого оленя, а поймать оленя могла только собака, которая была у родича этого Бийнегера, а родич не хотел дать и щенка от этой собаки... А про пастуха Бек-Болата дядя Шахмурза даже почти пел — ведь он же народный артист.

...У моей сестры Лики есть большие разноцветные кубики. Она любит из них складывать «ковёр». Вот если увеличить каждый кубик раз в тысячу или в пять тысяч, то было бы очень похоже на долинский цветник. Жёлтый кубик — жёлтые розы, красный кубик — красные розы, и ещё белые, розовые и даже в крапинку. А ещё там были поля флокса, львиного зева и каких-то высоких цветов — я забыл название,— они похожи на стрелы с голубыми наконечниками.

Потом мы поехали обратно, через весь Нальчик, потом по дороге на Пятигорск, но скоро свернули влево. Навстречу нам, откуда-то с гор, из-под ледников, текла река Чегем, а мы ехали вверх по её берегу.

Когда дядя Шахмурза не рассказывал, я задавал ему вопросы про всё, что видел: какой высоты эта гоpa, что глубже — Чегем или Терек, сколько человек может поднять один ишак, злые или нет кавказские овчарки и какие у них имена, кавказские или русские... А потом я стал спрашивать Эльбруса про его «газик», и он мне тоже всё подробно объяснил: сколько лошадиных сил в моторе и что такое ведущий передний мост.

Как раз в это время у машины лопнула камера, и мы остановились.

Эльбрус даже ни разу не заругался, а просто начал менять колесо, и я ему помогал: держал гаечный ключ и торцовый ключ тоже.

Мы уже сменили колесо, когда в кустах на обрыве зашуршало, словно кто-то долго прятался и потом решил убежать.

— Алмосту,— сказал Эльбрус.

— Алмосту только по ночам ходят. Разве не знаешь? — сказал дядя Шахмурза.— Садись, поехали.

— А что это? — спросил я.

— Лесной человек,— сказал Эльбрус— Многие не верят, конечно, а я думаю: почему ему не быть? Не такое бывает.

И пока мы медленно поднимались в гору от селения Хушто-Сырт, я успел многое узнать про алмосту. Оказывается, живут они в лесах, но своих жилищ у них нет. Их встречают в заброшенных саклях, в хижинах пастухов. У них короткая шерсть и длинные развевающиеся волосы на голове...

— А нос какой — курносый или горбатый? — спросил дядя Шахмурза.

— Не верите? — сказал Эльбрус— А наш почтальон с ним всю ночь просидел. До войны, конечно. Сейчас их не видно. Рассказывал: пришлось ему в горах заночевать. Костёр зажёг, уснул... Проснулся — видит, алмосту сидит, греется, кукурузный початок жуёт. Наш почтальон виду не подал, что проснулся, лежит и смотрит...

— Ну, и что? — спросил я.

— Ничего. Опять заснул. А утром алмосту уже не было. Только початок кукурузный остался.

— А не могло оно почтальона этого загрызть? — спросил я.

Мы поднимались всё выше. Становилось холодней. Река и мотор машины так шумели, что я плохо слышал Эльбруса и часто переспрашивал. Дядя Шахмурза начал дремать.

— На людей они вроде не нападают,— сказал Эльбрус—А там кто их знает. Ручаться нельзя.

— Что ж, их ни разу не поймали? — спросил я.

— Попробуй поймай, если такой ловкий. Они знаешь как бегают? Быстрее чем конь.

Машину тряхнуло, но дядя Шахмурза не проснулся.

— Я тоже один раз алмосту встретил,— сказал Эльбрус.

— Что? — крикнул я.

— Встретил, говорю. Понимаешь, иду вечером около Белой Речки, вдруг в кустах так же, как сегодня: ширк, ширк! Я кричу: «Стой! Кто там?» Не отвечают. Понимаешь — не отвечают! У нас, если человек пройдёт, обязательно ответит.

— Его выследить надо,—сказал я,—а не ждать, когда само придёт. Подобраться с сетью — и раз!

— Для науки это очень важно, я думаю,— сказал Эльбрус.

А я стал думать, как мы с Бронниковым и с Борькой Троновым — Дольку тоже можно взять — пробираемся по горам, залезаем во все пещеры, идём по следу... долго-долго, и наконец у нас в руках алмосту. И я делаю доклад в Доме пионеров. Сначала никто не верит, но Бронников выводит нашего алмосту на сцену, и оно говорит: «Здравствуйте» — это мы его так научили, пока везли домой...

— А зубы у него большие? — спросил я Эльбруса.

— Всё про то же говорите? — сказал вдруг дядя Шахмурза.—Скоро Верхний Чегем... Между прочим,—дядя Шахмурза перегнулся ко мне с сиденья,—тут раскопки делают... археологи. Откопали древний водопровод — кажется, пятого века. Трубы в нём треугольные, каменные. Сам увидишь. А недалеко пещера есть. Кала-Тюбю называется. В ней разные камни нашли — сделаны вроде молотков и ножей. Отшлифованы, и даже дырки в некоторых просверлены. Понимаешь? А было это шесть или семь тысяч лет назад. Учёные ведь умеют определять.

— Геологи тоже,— сказал я.— По пластам земли или по каменной породе и всяким окаменевшим растениям и животным. Я читал.

— В наших горах люди давно живут,— сказал Эльбрус—А уж сколько разных народов перебывало — не сосчитать!

Я хотел спросить, какие народы, но тут машина въехала в селение, и дядя Шахмурза начал со всеми здороваться. Потом мы вылезли из машины и пошли к его сестре. У неё был двухэтажный дом. На первом этаже — я после увидел — были овцы, а на втором жили люди. Крыша была плоская, и если на неё выйти, то можно оттуда прямо шагнуть на гору.

— Вон пастбища — туда водят колхозные отары,—показал рукой дядя Шахмурза, когда мы стояли на крыше.—А колхоз тут имени Калабекова Султан-Хамида. Знаешь, кто это? Он Кирова один раз от смерти спас, а сам погиб. Заслонил собой от убийц. Это во время гражданской войны было. В Осетии. Шли они с Кировым по окопам, вдруг выстрелы. Султан-Хамид бросился вперёд, а пуля прямо в сердце... Он родился вон в том доме.

В это время нас позвали обедать. Было много народа. Пили вино и говорили длинные тосты: про меня, про папу, про маму, про Кавказские горы и даже про мою учительницу. За столом сидели так долго, что уже стемнело и мне захотелось спать.

Перед сном я вышел на улицу. Только не вниз по лестнице и во двор, а через крышу. Я поднялся немного по тропинке на склон и остановился. Ночь была светлая, но мне было чуть-чуть страшно. Не потому, что я трус, а потому, что в новом месте да ещё ночью. Я вспомнил разговоры про алмосту, потом подумал, что папа сейчас, наверно, сердится и что в горах бывают барсы... И тут вдруг затрещали кусты — не так, как днём, а в сто раз громче, и что-то большое и тёмное двинулось на меня. На голове у него, по-моему, развевались волосы, а глаза горели огнём.

Я закричал и побежал к дому, но стукнулся головой обо что-то мягкое и даже закрыл глаза.

— Ты что, Саня? — услышал я.— Прямо с ног сбил.

— Дядя Шахмурза! — сказал я и открыл глаза.— Там эта... алмосту... на меня... волосы длинные...

— А ну посмотрим,—быстро сказал дядя Шахмурза.—Вперёд, без страха и сомнений!

Я немного отстал, а он бросился в кустарник.

— Сюда, Саня,—услышал я из темноты.—Поймал!.. Только не волосы у него длинные, а уши... Ну, пошёл, пошёл!

И я увидел маленького ишака.

— Я не струсил,—сказал я.—Просто мне страшно было немного. Потому что ночью.

— Ничего,—сказал дядя Шахмурза.—Все люди чего-нибудь боятся. Вот я, например, нырять боюсь.

— Неужели! — удивился я и попросил: — Можно я на него сяду?

Мы вывели ишака на ровное место, и дядя Шахмурза держал его за ухо, а я сел верхом. Ишак стоял, как будто памятник, и сидеть было очень жёстко. Поэтому я скоро слез.

Мы вошли в дом, и дядя Шахмурза рассказал, как я ездил на ишаке, но больше ничего. А потом я спросил, сколько лет живёт ишак и сколько он стоит.

— Тридцать рублей,—ответил один из гостей.—Купить хочешь?

— Я бы купил,—сказал я.—Не знаю, как папа. У нас уже собака есть...

— Что с ним делать будешь? — спросил кто-то.

— Ничего. С собакой ведь ничего не делаем. А жить он может во дворе, где гаражи. Ему и гараж-то маленький надо — меньше, чем для мотоцикла с коляской. Как раз место есть: рядом с сараем, который сгорел... Мы его нечаянно подожгли... Он всё равно старый был и мешал...

Это я сейчас уже рассказывал бабушке Нафисат, потому что со всеми поговорил, а с ней ещё нет. Она слушала, улыбалась и кивала головой.

Я много чего рассказал ей: с кем я дружу в классе и какой Лерик ябеда, а Нинка Булатова задаётся... А зимой мы собирали металлолом и во дворе магазина обуви нашли калошу. Большую — с этот стол. Она у них раньше на витрине стояла, а потом перестала блестеть, её и выбросили. Долька предложил сделать из неё самоходку. Не знаете, как? Мы взяли два заводных автомобиля — игрушечных, конечно,— привязали к ним калошу, завели и пустили. Сначала во дворе, а потом принесли в школу и на уроке пения... по залу... Что было!

Я засмеялся, бабушка Нафисат покачала головой и тоже засмеялась.

— Вы всё время здесь живёте? — спросил я. Бабушка Нафисат кивнула.

— А сколько вам лет?

Бабушка Нафисат опять кивнула.

— А Эльбрус какой высоты?

Бабушка Нафисат засмеялась и снова кивнула.

— Ты о чём бабушку спрашиваешь? — сказала мне сестра дяди Шах-мурзы.— Она ведь у нас по-русски ни слова не знает. Только по-балкарски.

Бабушка Нафисат кивнула и улыбнулась. Потом она дала мне попробовать айрана — это такое кислое молоко, и я пошёл спать. Заснул я сразу, не то что вчера.

На следующий день рано утром мы уехали из Верхнего Чегема. Обратный путь был короче, потому что с горы и колесо ни разу не спускало. Только мы один раз остановились — у водопада. Он был похож на длинную седую бороду, немного зелёную. Она как будто хотела всё время оторваться от каменного подбородка, но никак не могла и поэтому сердито шумела и шипела...

Папу мы застали в номере.

— Ас-салам! — сказал папа, когда увидел нас.— Так вот кто умыкнул моего сына! Я уж беспокоиться начал... Чуть не уехал один в Орджоникидзе.

И он познакомился с дядей Шахмурзой, и они даже выпили бутылку вина. А я пил фруктовый напиток.

Назавтра мы были в Орджоникидзе.

Командировка продолжалась.

 

ТЁТЕЛ

— Я назову её Пашка,—сказала Лика.

— Почему? — спросил я. Вместо ответа Лика пропела:

— Черепашка, пашка, пашка...

Она пропела на мотив «Стеньки Разина» — папа научил её этой песне.

— Глупо,— сказал я.— Пашка — совсем людское имя. У нас во дворе есть Пашка. Знаешь? Здоровый такой. С ребятами играет в футбол, как маленький, а ругается, как большой... Назвать её надо...

И тут я задумался. В самом деле, как назвать черепаху?

Нам её привёз дядя Володя, когда ездил на Каспийское море. Мама сказала, что и без черепахи у нас грязи хватает — мы с Ликой никогда не вытираем ноги, уж не говоря о Пери, нашей собаке. Но дядя Володя ответил, что, во-первых, некрасиво отказываться от подарка, а во-вторых, черепаха — самое чистоплотное животное на свете, после утконоса. Тогда папа сказал, что, поскольку на утконоса рассчитывать пока не приходится, мы, пожалуй, ограничимся черепахой.

Лика к этому времени уже затянула своё:

— Мама, ну мам... Возьмём...

Я немного ей подтягивал, и в конце концов мама согласилась. И вот теперь вопрос: как назвать черепаху?

— Никто не знает, как по-английски «черепаха»? — вдруг спросил папа.

Он слышал наш спор с Ликой. При этом папа почему-то поглядел на меня. Не может мне простить, что я полтора года занимался с учительницей и всё без толку. Даже двух слов не могу связать по-английски. А если мне не нравится? Может, я хочу геологом быть, а не англичанином. Я даже знаю, что раньше на Земле была кайнозойская эра и длилась она целых семьдесят миллионов лет. Вот здорово было!

— Так всё-таки? — повторил папа, не сводя с меня глаз.

Мы с Ликой молчали. Папа вздохнул, подошёл к книжной полке и достал словарь.

— Найди и прочитай,—сказал он мне. Я нашёл и прочитал.

— Тётл,— сказал я.

— Тётел! — крикнула Лика.— Очень красивое имя! Похоже на «дятел».

И она запела всё на тот же мотив:

— Тётел, дятел, черепаха.

Так наша черепаха получила имя.

Устроили мы её в коробке из-под маминых туфель. Положили туда веток, травы, поставили жестянку с водой. Одну стенку коробки я отогнул, чтобы Тётел могла выйти поразмяться, когда захочет.

Прошёл день, другой, и мы увидели, что черепаха ничего не ест и даже не пьёт.

— Может, она водяная? — сказал мой друг Витька.— Надо её в воду посадить и там кормить. Вы что, не знаете: каждое животное должно принимать пищу в привычной для него обстановке.

Прямо так и сказал, как будто из книжки. Витька умеет. Недавно я открываю ему дверь, а он мне с порога: «Триангуляция — основной метод построения на земной поверхности сети плановых опорных пунктов...» И всё одним духом. Иногда и слушать его не хочется. Но сейчас мы послушались Витьку, налили в таз воды и пустили туда черепаху.

Я спросил:

— А как мы узнаем — ест она в воде или нет?

— Нужно дать по счёту,—сказал Витька.

Мы дали по счёту: пять кусочков белого хлеба, четыре травинки, два капустных листа. Лика бросила прозрачную конфету — мы не успели её остановить.

— Дура! — сказал я.— Всё равно растает.

Потом мы оставили черепаху плавать в тазу и занялись своими делами. Лика надевала на куклу зимнее пальто, а я и Витька устроили дуэль на подушках. Время от времени мы подходили к тазу, где тихо плавала Тётел. Мы пересчитывали кусочки пищи (кроме конфеты — она скоро растаяла) и отходили грустные — Тётел не ела.

В конце концов одна из гранат, которую я запустил в Витьку, угодила в таз. Я испугался, что мама будет ругаться, потому что недавно сама сшила эту подушку. Мы вынули черепаху, выплеснули воду, а подушку положили на открытое окно. Может, высохнет. А если пойдёт дождь, он её намочит ещё больше, и тогда я совсем не буду виноват.

Дождь и в самом деле пошёл, только намного поздней — когда меня уже успели отругать.

Шли дни. Тётел по-прежнему ничего не пила и не ела. Лика говорила, что Тётел худеет на глазах: у неё даже панцирь стал тоньше. Каждое утро мы бросались к коробке из-под туфель и видели одно и то же: кусочки хлеба, морковка, капуста, даже вода — всё оставалось нетронутым. Во дворе, когда её выносили гулять, Тётел тоже ни к чему не притрагивалась. Это точно: ведь мы с Ликой не сводили с неё глаз, да ещё нам помогали все наши знакомые. И кормить тоже помогали. Соседский Миша, он ещё меньше Лики, принёс на блюдечке сладкой манной каши — нарочно не доел, хотя бабушка его ругала изо всех сил. Но Тётел даже не подошла к блюдцу. Наташка с третьего этажа совала ей прямо в рот шоколадную конфету «Эстрада» — Тётел ни в какую. Димка притащил в кармане сосиску, и тоже зря.

— Ела? — спрашивала мама по утрам или когда возвращалась из магазина.

— Ела? — спрашивал папа, когда приходил из редакции.

— Ела? — спрашивал почтальон, когда приносил газеты.

— Ела? — вдогонку мне кричала дворничиха, когда я пробегал мимо неё, опаздывая в школу.

«Ела?.. Ела?.. Ела?..» — так и слышалось у нас в доме. И не только в доме. Во дворе и в классе каждый день ребята спрашивали то же самое. А однажды на улице меня даже остановил наш участковый и спросил.

Дядя Володя, который всё знает, и тот разводил руками.

Правда, сначала он предложил делать черепахе уколы витамина «В» для аппетита. Но мама на него поглядела, и он перестал шутить. А потом говорит:

— Вот что. Черепаховодов из вас не выйдет. Отнесите-ка её куда-нибудь.

На следующий день папа сказал:

— Заходил я в зоомагазин. Там ответили, что черепахами они обеспечены на три месяца вперёд. Спрашивали, нет ли у нас «пандака пигмеа» — такой рыбки в сантиметр длиной, водится у Филиппинских островов. Её хоть сейчас купят. Есть у нас «пандака пигмеа»?

Мы промолчали.

Всё продолжалось по-прежнему, и Лика теперь говорила, что Тётел не только похудела, но и побледнела. А по-моему, Тётел еле двигалась от голода.

Через две недели папа сказал, что черепаший вопрос надо решать «кардинально».

После этого прошло ещё два дня. Тётел и не думала глядеть на пищу. На третий день, когда я вернулся из школы, папа и Лика стояли уже в пальто.

— Ждём только тебя,— сказал папа.— Не раздевайся. Возьми пару пирожков, и пошли.

— Куда? — спросил я и кинулся к буфету.

— Там видно будет,— сказал папа.

— Навертетскитятр? — спросил я с набитым ртом.

— Нет, не в детский театр,—ответил папа.—Ты взяла черепаху, Лика?

Такси подвезло нас прямо к зоопарку. Мы сразу прошли к террариуму — домику, где живут ящерицы, змеи и черепахи. Недалеко от дверей мы вынули из сумки нашу бедную, полуживую от голода Тётел и положили на землю. И вдруг она как припустится! Честное слово, если б Витька мне сказал, что черепахи умеют так бегать, ни за что бы не поверил! Ещё поспорил бы с ним на марку Мозамбика.

Лика собралась вот-вот зареветь, оттого что расстаётся с Тётел, но тут она захлопала в ладоши.

— Тётел своих дядей и тётей унюхала!

Клавдия Фёдоровна — она работает здесь в домике — взяла у нас черепаху и пустила ее в большой стеклянный ящик к другим черепахам.

Мы долго стояли и смотрели на них и на нашу Тётел, которая тут же принялась жевать травку, а потом мы уже не могли отличить её от остальных.

Между прочим, Клавдия Фёдоровна рассказала нам, что черепахи могут полгода не есть и ничего с ними не бывает; а живут они сто пятьдесят лет, если не умрут раньше.

Когда мы шли обратно, Лика всё-таки заплакала, но скоро перестала, потому что увидела бегемота. Пасть у него была такого цвета, как Ликино новое пальто.

Папа сказал, что, конечно, Тётел будет здесь интересней, чем у нас в квартире: у нас даже бегемота нет. Поэтому она скучала и еда не шла ей на ум.

А я добавил, что, наверно, ещё и Пери портила ей аппетит своим лаем.

 

КАК Я НЕ СТАЛ СПАРТАНЦЕМ

— Не будь белой вороной,— сказала мама Лике за обедом.— Гляди, как все едят. А ты только знаешь вилкой ковырять!

— Дядя Володя, у вас в ла-бо-ра-тории много белых мышек? Целый миллион, да? — спросила Лика, ковыряя вилкой котлету.

Дядя Володя отодвинул тарелку, закурил и зачем-то погладил карман пиджака.

— Белых мышей у нас столько,—ответил он,—что если их сложить вместе, получится белый слон.

— Фу, не люблю мышей! — сказала мама.

— Животных нужно любить,— строго сказал дядя Володя, и очки его так блеснули, как будто он собрался пускать зайчиков.— Если не любить, то, по крайней мере, уважать. Потому что они или полезны, или интересны для науки. Или и то и другое вместе.

— Так, так. Прочитай им лекцию,—сказал папа.

— И тарантулов? — спросила мама.

— Что тарантулов? — Дядя Володя снова потрогал карман пиджака.

— Уважать... И жабу?

— Да! И жабу! И гиену! И медузу!..— крикнул дядя Володя.— Кстати, жаба приносит пользу, и никаких бородавок от неё не бывает. И название у неё в науке красивое — «буфо-буфо».

— Действительно, целая лекция,— сказала мама с подозрением.— Уж не хочешь ли ты преподнести нам выводок сколопендр? Или аллигатора средней величины?

— Нет, зачем аллигатора...— смущённо сказал дядя Володя, и рука его, как намагниченная, опять потянулась к карману.—Зачем аллигатора,— повторил он.— Есть и поменьше... Тоже интересные животные.

— Пожалуйста, не мучь нас неизвестностью,—сказала мама,—выкладывай, что принёс!

Не зря папа говорит, что дядя Володя всегда всё знает, а мама всегда обо всём догадывается.

Так у нас в доме появились две белые мышки. Жили они в клетке для птиц. Её притащил мой друг Витька. Прутья клетки мы переплели проволокой, чтоб мышки не убежали. Полдня возились. Но всё-таки одна убежала. Как она сумела, просто не пойму! И почему одна? Наверно, вторая была толще и не смогла протиснуться. Или просто не захотела. Может, правда «мы ей предельно симпатичны», как сказал папа? И ещё он сказал, что теперь у нас под полом мышиного полку прибыло и он не удивится, если скоро встретит на кухне белую мышку в серых яблоках или наоборот.

Я всем в классе рассказал, что у меня белая мышь. Но некоторые не поверили. Особенно Нинка Булатова. Она вообще вредная. Ничему не верит. Даже что у собак всегда повышенная температура. Я нарочно как-то перед школой поставил нашей Пери градусник под переднюю мышку и взял его с собой. Из-за этого на урок опоздал. А Нинка говорит, откуда я знаю, чья это температура. Я всю географию мерял себе температуру, хотел доказать ей, что у меня нормальная, а она глядеть на градусник не стала.

Тогда я решил принести мышку в школу.

Утром, пока мама не видела, я вытащил мышку из клетки, сунул в карман — и бегом. Но всё равно опоздал. В класс я пробирался почти ползком — чтобы не увидела завуч. В коридорах было тихо и очень странно.

Сколько опаздываю, а никак не могу привыкнуть к тому, что тихо. Когда в школе тихо, она на себя не похожа. Какая-то поликлиника.

— Входи, Данилов,— не глядя, сказала Евдокия Полиевктовна.— Что сегодня?

Мы зовём нашу учительницу «Полуэтовна», потому что очень трудное отчество. Когда Полуэтовна спросила, почему я опять опоздал, мой язык как-то сразу ответил:

— Застрял в лифте.

С вами бывает так — хочешь сказать правду, а зачем-то врёшь? Но всё-таки, по-моему, это не настоящее враньё — когда не хочешь врать. Вот если нарочно соврёшь — дело другое.

— Я и не знала, что в вашем доме лифт построили,— сказала Полуэтовна.—Поздравляю. Теперь тебе легче будет, бедненькому, подниматься к себе в квартиру на первый этаж...

Я молчал. Ребята противно хихикали, особенно Нинка Булатова. Но я молчал.

— Вынь руку из кармана, Данилов, и садись,— со вздохом сказала Полуэтовна.

А как её вынуть, если мышка так и хочет вылезти?

Я сел. Мышка возилась всё сильней. Пришлось вынуть её из кармана и положить в парту, но она чуть не выскочила, и тогда я сунул её под рубашку, за пазуху. Здесь ей податься некуда: внизу ремень мешает, вверху — воротник. Она повозилась, повозилась и успокоилась.

Я начал слушать. Евдокия Полуэтовна закончила объяснять урок и стала рассказывать про Спарту.

Оказывается, когда Греция ещё называлась древней, там была такая страна — Спарта. Город и сейчас есть. Жители Спарты вели суровый образ жизни и назывались они...

— Спартаковцы! — крикнул Бронников.

— Никакие не спартаковцы и не динамовцы, а спартанцы,— сказала Евдокия Полуэтовна.— Тихо, если хотите слушать.

Этим спартанцам не разрешали ни работать, ни торговать, и они целыми днями занимались физкультурой и военным делом. У них даже был такой страшный закон: если дети рождались слабыми или больными, их сбрасывали прямо со скалы в пропасть. А те, кого не сбросили, вырастали сильными, смелыми и терпеливыми.

— Вам,—сказала Полуэтовна,—и не снилось такое терпение. Вот послушайте, что случилось с одним спартанским мальчиком!.. Почему тебе смешно, Данилов?

Я совсем не хотел смеяться, но мышка так возилась и щекотала мне живот, что я не мог удержаться. Я вспомнил: в портфеле у меня должны быть хлебные крошки — в прошлой четверти я покупал хлеб, когда шёл из школы. Я выгреб их и сунул за пазуху. Стало вдвое щекотней и втрое смешней.

...А мальчишка-спартанец украл где-то лисёнка и спрятал за пазуху. Лисёнка хватились, искали его, искали, но нигде не находили. Мальчику было стыдно, и он не признавался. Тогда на площади собрали суд и стали мальчишку допрашивать.

Лисёнок всё это время возился у него под рубашкой, царапался и уже начал кусаться... по-настоящему.

Моя мышка съела все хлебные крошки и опять завозилась. Мне показалось: она хочет куснуть меня.

...Спартанский мальчик отпирался. Уж как только его не уличали, он всё «нет» и «нет». Зубы сжал, побледнел весь, потому что лисёнок начал грызть ему живот, но не признаётся...

В животе у меня похолодело. Я почувствовал на нём мышкины зубы. А что? Мыши ведь те же крысы, а крысы — известные хищники.

...Спартанский мальчишка не сознавался. Он почти терял сознание от боли, но молчал...

Мышка возилась у меня на животе как сумасшедшая. Я слышал, как она щёлкает зубами, и втягивал живот всё глубже и глубже.

— Конечно, нехорошо, что мальчик украл лисёнка,—сказала учительница.— Но зато какое он проявил мужество и терпение! А вы, ребята, способны...

Быстрее молнии я отстегнул ремень, мышка шлёпнулась на пол и побежала по проходу. Прямо к доске, как будто её вызывали.

— Ой! — закричала Нинка Булатова.— Настоящая мышь! Глядите!

Все вскочили с парт, захлопали крышками, загалдели.

— Держи её! — кричали мальчишки.

Девчонки визжали, как резаные, и первая — Нинка Булатова. Самой спокойной была мышка. Она добежала до доски и села.

— Спросите её по истории! — крикнул Бронников.

— Тихо! — сказала Полуэтовна.— Я спрошу... Чья это мышь? Стало тихо.

— Моя, — сказал я наконец и добавил:—Я для школы принёс.

— Вот и прекрасно! — сказала Полуэтовна.— Забирай её, на перемене снесёшь в живой уголок.

Легко сказать забирай! Пока я с ребятами ловил мышь и все давали советы, прозвенел звонок, а мы и не слышали. Вдруг дверь открывается, и входит завуч. Я как раз лежал под партой и кричал Серёжке:

— На меня гони! На меня!

— Что «на меня»? Что тут происходит? — спросила завуч.

— Мышь происходит,— сказал Бронников.

— Какая мышь? Что делает Данилов на полу?

Пока Евдокия Полуэтовна объясняла, что я делаю на полу, мы поймали мышку.

— Все сядьте! —сказала завуч.— Вот, ребята, что бывает, когда ученик недисциплинирован. Сегодня он принёс мышку, завтра — кошку, а послезавтра...

— ...зебру,—сказал Бронников.

— Разговоры! — крикнул завуч.

И до самого звонка на урок она рассказывала нам, к чему приводят такие поступки. Как люди постепенно теряют совесть и волю и превращаются в бездельников и тунеядцев, если не хуже...

Я даже забыл, что это про меня, и слушать было интересно.

Весь следующий урок я держал мышку в правой руке, а когда надо было писать, перекладывал в левую.

На переменке я отнёс её в кабинет зоологии. Но перед этим поднёс прямо к носу Нинки Булатовой:

— Видала?! Будешь мне теперь верить?

 

МОЙ МАРАФОН

Вас бил когда-нибудь папа?.. А меня бил... Целых три раза. Первый раз, когда я чуть под машину не попал. Мы переходили тогда улицу около ипподрома. У меня в одной руке лыжи, за другую папа держит.

Я ещё маленький был — лет пяти. Вдруг я как вырвусь — и побежал на другую сторону. Сам не знаю зачем. А тут машина — старый «Москвич». Он затормозил, а было очень скользко — машина даже на месте полтора раза перевернулась и задела грузовую. Грузовой-то ничего, а «Москвич» правое крыло помял и фару выбил... Что тут было! Шофёр выскочил, весь бледный, губы дрожат.

— Я бы таких отцов давил! — кричит.

И люди начали собираться. Одни за шофёра заступаются и папу ругают, а другие говорят, что у таких надо права отнимать, чтоб никогда за рулём не сидели.

Потом милиционер подошёл, стал у шофёра документы смотреть. А папа — у него губы тоже дрожали — говорит:

— Я готов заплатить за повреждения...

— Не надо мне вашей платы. Мне мои нервы дороже. Кто за них заплатит?

— На нервы пока расценок нет,— ответил милиционер и отдал шофёру документы.— А вы, гражданин...— Это он папе сказал.

— Знаю,— сказал папа и посмотрел на меня так, как будто первый раз увидел.

И вот тут он сунул руку мне под ушанку и больно дёрнул за ухо. Я заплакал.

Не знаю, может, раньше меня тоже драли за уши, но я хорошо запомнил только этот раз.

Папа не хотел, чтобы мама знала, что случилось, но я сам ей рассказал. И тогда папа стал так часто всем рассказывать — и соседке, и дяде Володе,—что я выучил наизусть и до сих пор помню.

А второй раз совсем из-за чепухи. Мама сказала, чтобы я убрал со стола картонки, которые нарезал, а мне не хотелось. Мама ещё раз сказала и ещё. А я говорю: не хочу. Ну что тут такого? Разве я не могу не хотеть? Но мама почему-то очень разозлилась и пожаловалась папе. А папа с ней согласился, что это дурацкое упрямство и его надо выбивать, пока не поздно.

— Выбивать,— сказал я.— Как ковёр, да?

И тут папа схватил меня и несколько раз стукнул. Прямо по штанам. Я, помню, очень обиделся и стал надевать пальто.

— Уйду,—сказал я.—Ну вас.

— Уходи,— ответил папа.— Можешь и ночевать не приходить.

— И пожалуйста,— сказал я. Кажется, я даже хлопнул дверью.

Бьют ещё, думал я, когда шёл по лестнице. Что я такого сделал? Никогда не буду разговаривать с ними. Тогда узнают. Только знаками, как немой: дай поесть или там... пришей пуговицу... Это очень легко. А если вдруг нужно сказать: звонил дядя Володя и просил передать, что сегодня не может прийти? Тогда как? Ну, это написать можно... А говорить ни за что не буду. Дерётся ещё...

Во дворе никого не было. Шёл дождь, и уже начинало темнеть.

Нарочно вот промочу ноги и заболею. Долго буду болеть, а разговаривать не буду. Даже когда жар. И уколов делать не дам. Узнают тогда. Пускай хоть все врачи из поликлиники сбегутся. И все сестры...

Я замёрз и вошёл в подъезд. Там я прочитал правила пользования телефоном-автоматом — они висели в деревянной рамке — и ещё, что «задолжавших квартиросъёмщиков просят внести...».

Наверно, уже чай пьют. С конфетами, которые вчера мама купила. Ну и пожалуйста. Очень нужен их чай! Буду здесь стоять, пока с голоду не умру. Потом мне показалось, что я уже заболел. Конечно, вот голова закружилась, и в животе как-то не так. Может, упаду сейчас, а они выйдут и наткнутся...

— Тебя что, домой не пускают?

Это сказала Верка, из квартиры напротив. Чего она вышла и торчит? Кажется, выбросила мусор — ну и иди!.. Стоит тут.

— Кто не пускает? Захочу и пойду. И я позвонил в нашу дверь...

Но тогда я тоже был маленький, а вот этим летом...

Мы с папой поехали в гости к Игорю Петровичу. Он живёт за городом — там, где работает. Ехать к нему надо на электричке, а потом автобусом. Мне у них нравится, потому что рядом лес и речка, а дома каменные, как в городе. Даже странно. А люди какие-то вежливые — не как в городе: все друг с другом здороваются.

У Игоря Петровича сын, Генка. Он на два класса младше меня, но ничего — говорить с ним можно. А играть даже интересно. Только к нему всё время девчонка ходит. Знаете какая? Из восьмого класса. Он говорит, что дружит с ней. Вот чудак! Разве можно с такой дылдой дружить? А вообще эта Оля тоже ничего. Всякие загадки знает и рассказы. Например, как сделать из мухи слона? В жизни не догадаетесь! Менять можно только одну букву. Сказать? Вот как:

— Муха-Мура-фура-фара-кара-карё-кафе-кафр-каюр-каюк-крюк-урюк-урок-уток-сток-стон и слон.

Я даже не понял несколько слов, но не спросил, а Генка спросил, и Оля объяснила.

— А можете все эти слова сказать быстро-быстро? — ещё спросил

Генка.— Как, знаете, такая скороговорка есть: «Карл украл у Клары кораллы»?

— «Клара украла у Карла кларнет»,— как пулемёт, протараторила Оля, и это у неё здорово получилось.

— Я тоже украл,— сказал я.

— Что?! — спросила Оля.

— Врёт он,— сказал Генка.

— Вот и не вру,—сказал я.—Время. У нашей учительницы. Она так и сказала: «Данилов украл у меня сегодня три минуты».

— А я так прятать умею,— сказал Генка,— никто не найдёт. Спорим?

— Лучший в мире пряталыцик, да? — сказала Оля.

— Смотря где.— Это я сказал.— В лесу, конечно. А попробуй в одной комнате да на кухне.

— И спрячу. Спорим, не найдёшь.

— Спорим, найду.

— Ну вас,—сказала Оля.—Я домой.

Она ушла, а Генка сказал:

— Давай сейчас! Что спрятать?.. Хочешь, мамину помаду? Или пaпину ручку?

— Хоть десять рублей. Всё равно найду.

Мы долго ничего не могли выбрать, а потом Генка предложил:

— Вот папины очки. Только больше часа не искать. Я время замечу. Иди на лестницу.

Я вышел из квартиры, а он пока прятал очки. Дверь я не совсем закрыл, и, по-моему, он возился на кухне. Но начать я на всякий случай решил с комнаты.

— На что спорим? — спросил я, когда уже скинул одеяло с Генкиной кровати, вывернул наволочку и выбросил половину учебников из левого ящика стола.

Я торопился и поэтому не стал застилать постель и наводить порядок. Потом вместе уберём.

— На пятьдесят щелчков,—сказал Генка.

— Двадцать пять хватит,— сказал я, потому что мне было его жалко. Конечно, в комнате я ничего не нашёл, но всё-таки всё перевернул вверх дном. Даже интересно было смотреть: как будто они переезжают на новую квартиру.

Не прошло и двадцати минут, а я уже был на кухне. Здесь было трудней — потому что и так беспорядок, особенно в шкафу. Я даже просыпал на пол какую-то крупу и опрокинул немного варенья.

— Что, нашёл? — сказал Генка.— Уже тридцать одна минута.

— Всё равно найду,— сказал я и поднял с плиты сковородку.

В это время и пришли Игорь Петрович и мой папа.

— Что за разгром? — спросил Игорь Петрович.

— Саня ищет,— сказал про меня Генка.

— В чём дело, ты можешь объяснить? — спросил папа отчётливым голосом.

Я объяснил.

— Ты всё-таки старше,—сказал мне папа.—Надо немного соображать... Немедленно приберите. Ну!

— Мы поспорили. Я должен найти,— сказал я.

— Никаких «найти»,— сказал папа.— Сейчас же всё убрать!

Он отнял сковородку и подтолкнул меня к двери комнаты. Но в комнату я не пошёл, а остался стоять в коридоре.

«Что он раскричался? — думал я.—Ничего плохого я не сделал, кажется. Подумаешь, крупу рассыпал. Значит, кричать надо? Теперь вот проиграл из-за него двадцать пять щелчков! Кричит, как на маленького...»

— Пойдём! — позвал Генка.

Небось смеётся сейчас: думает — влеплю двадцать пять штук.

— Спор не считается,—сказал Генка.

— Очень мне нужны твои милости,— ответил я и пошёл в ванную.

Подумаешь, пожалел. Какой добренький...

Я задел полотенце, отмахнул его, и с полки слетела мыльница. Прямо в ванну. Даже проехалась, как шайба по льду.

«Правильно»,— подумал я и бросил вторую мыльницу.

Потом свою зубную щётку, потом чью-то ещё — в футляре, потом чашку для бритья, потом... Тут вошёл папа и сказал:

— Ты совсем взбесился? Тебе что было сказано? И он дал мне по шее.

...Вообще я ношу очки, только когда читаю. Мне доктор выписал. А тут показалось, что я надел очки — только не свои, а чужие: так всё в глазах перекосилось и затуманилось. Но я не заплакал, а просто вышел на улицу. Там светило солнце, пробегали собаки, малыши играли в песке, из магазина шли женщины с сумками, но мне всё казалось перекошенным и тусклым. Как будто очки не только чужие, но и тёмные.

Потом я увидел Генку с мячом — он за мной из дому выскочил.

— Ты чего? — сказал он.— Пошли уберём. Скоро обедать.

— Ну и обедайте,—ответил я.—Кто вам мешает!

— Давай сыграем,— сказал Генка и кинул мне мяч.— Пас! Но я отбил мяч в другую сторону. Хотел в лужу, да не попал.

— Идём,—сказал Генка, когда принёс мяч.—Брось. Хочешь, я сам уберу?

Опять эти милости?.. Конечно, все хорошие, я один плохой. Знаю, что будет папа говорить: что я эгоист, самолюбивый, обидчивый, думаю только о себе... Всё знаю. Ну и ладно. Зато они добрые. Особенно Генка. Пусть его по головке гладят...

— Чего стоишь? — сказал я ему.— Никуда не пойду. Я...

— Пойдём. На обед знаешь что? Пельмени.

— Я в город поеду,—сказал я.—Надоело всё.

— И я с тобой,—сказал Генка.—Давай, правда? Пешком. Как туристы. Папа пустит. Сейчас мешки уложим...

— Нужен ты мне!.. — сказал я.— Без хороших обойдёмся.

— Чего ты? — сказал он.— Что я сделал?

Но я повернулся и пошёл. Я тогда не думал ни о каком городе, просто говорил, что в голову придёт.

— А денег-то у тебя нет! — услышал я Генкин крик.

Я шёл к автобусной станции и чуть не наткнулся на Дылду. Так я её про себя называл.

— В палатку идёшь? — спросила Оля.—Скорей, а то на обед закроется.

— Ага,— сказал я.

Я хотел попросить у неё денег на билет до города, но теперь было неудобно — ведь я сказал, что иду за продуктами. Да у неё и нет, наверно. Только ростом большая, а тоже девчонка. Я сел в автобус. Народу было мало, и скоро вошла кондукторша и стала всех обходить. Тогда я вылез.

«Пешком пойду,— подумал я.— Назло».

Я пошёл по шоссе. Минут через пять меня обогнал автобус, но я даже не поглядел на него. Сначала я вообще никуда не глядел, только себе под ноги. Даже не мог бы сказать, какого цвета «Волга» проехала, какой лес за обочиной — лиственный или смешанный, и много народа на пруду или нет... Но потом я стал замечать даже то, что не надо: как, например, в одном саду, за забором, сидел парень и ел что-то вкусное. Мне показалось по запаху, что любительская колбаса, и так захотелось откусить...

Идти стало легче, я как-то втянулся — особенно когда начал от нечего делать считать до четырёх, потом вроде стихов говорить: «Всё рав-но дой-ду до дома, всё рав-но дой-ду до до-ма...» Теперь я понимаю, почему солдатам всегда считают. Только им через мост нельзя в ногу идти, потому что он может рухнуть. Мне папа говорил. Им перед мостом всегда такую смешную команду подают: «Отставить ногу». А мне можно «не отставлять» — я один. Интересно, а если вдвоём или нас пять — тоже надо «отставить ногу»? Об этом я думал, когда шёл через речку. А потом стал думать, что скоро в школу и мама обещала связать мне свитер. Хорошо бы из собачьей шерсти — она самая тёплая. Жалко, мы не собирали шерсть нашей Пери. А то был бы у меня рыжий свитер. И рыжие перчатки...

— Подержи, я конус подтяну.

Это сказал мне белобрысый парень, класса так из шестого. Он на велосипеде сзади подъехал, а я и не слышал. Он спросил, куда я иду.

— В город,— сказал я.— Подвези до станции.

Белобрысый потрогал шины, посмотрел на меня так, как будто взвешивал, и сказал:

— Садись. Только я потом направо сверну. Тебе ещё километров шесть останется.

Сидеть на раме было очень жёстко. Хуже, чем на ишаке — я один раз ездил на нём. Особенно когда белобрысый съехал на обочину: потому что шофёры всё время ругались, что мы по шоссе едем.

Он был очень любопытный, этот белобрысый. Всё спрашивал, куда, зачем... А что я скажу? Ну я и рассказал, что отец у меня злой, как Иван Грозный, и лупит чем попало. И днём и ночью. А мама очень добрая — она мне свитер сама свяжет, из нашей собаки. Вот я к ней иду. Отец даже денег на дорогу не дал.

— У нашего Лёшки тоже,—сказал белобрысый.—Напьётся и начнёт... Я бы таких отцов знаешь... Он ударит, а я бы ответил. Честное слово. Ой!

Я даже закричать не успел. Мы налетели на какой-то камень, свалились, и я ободрал коленку.

— Восьмёрки нет,— сказал белобрысый про велосипед.

Я сидел на земле и лизал колено. Оно было такое шершавое от пыли и царапин, что я поцарапал язык.

— Ездок! — сказал я.— Лучше б я тебя вёз. Не умеешь — не берись.— Я опять лизнул колено.— Надо мне было пешком пойти.

— Можешь идти, ещё не поздно! — сказал белобрысый.

— Ну и пожалуйста,—сказал я.— Гуд бай.

Белобрысый сел и уехал. Я даже не знал, как его зовут. Я всё-таки не думал, что уедет. Какой обидчивый! Что я такого сказал? Вот с кем дружить, наверно, плохо. Чуть что... Такой и в беде может бросить.

Идти пешком не хотелось, но машины шли редко, и ни одна не остановилась, когда я поднимал руку. Наверно, потому, что здесь автобус ходит. Но в автобус я садиться не стал.

Ох как скучно было идти! Даже думать ни о чём не мог. Вот если б карманный транзистор! Повесил бы на шею — красота! Включил на полную мощность — не то что дома: чуть громче, уже сосед в стенку стучит...

Я, наверно, устал и хотел есть, но главное — мне было скучно. Я пробовал петь, скакать на одной ноге, читать стихи, идти задом — всё было неинтересно. Потом я придумал: пройти четыре шага и повернуться. И опять четыре шага. Раз, два, три, четыре. Кругом... Раз, два, три, четыре. Кругом... Раз, два...

— Смотрите, ребята, псих идёт! — услышал я.

Я остановился. Голова немного кружилась, поэтому я не сразу увидел, кто назвал меня психом. Их было человек шесть на поляне. Они сидели около костра, а над костром... А над костром висел котелок, и когда я перепрыгнул через кювет, то увидел, как в котелке что-то булькает. Я не хотел к ним подходить, но само получилось. Про «психа» я вспоминать не стал, а только сказал просто так:

— Тут разве костёр разрешают?

— «Разрешают — не разрешают»! — сказала девчонка.— Если об этом думать, со скуки умрёшь.

Рядом с костром лежали мешки, палки. А вон палатка. Туристы, значит.

— У нас двухдневный поход,— сказал мальчишка.— По нашему району. Мы из Покровского.

— Сейчас малый привал,—сказал другой.—А большой через два часа.

— Я тоже километров двадцать прошёл,—сказал я.

— Откуда? Я назвал.

— Ну, это и девяти не будет,— сказала вторая девчонка.— У тебя тоже поход?

— Нет,— сказал я.— Важней. Я к матери иду. Ушёл от отца. Он меня бьёт...

И вдруг мне стало так скучно врать про злого отца, а другого ничего придумать не мог, и вообще очень хотелось есть. Котелок булькал всё сильней.

— Суп? — спросил я.

— Каша,—сказала первая девчонка.—Где твоя мать живёт? Не с отцом?

— В городе,—сказал я.—А какая каша?

— Значит, две квартиры. Здорово! — сказал кто-то.

— Чего «здорово»? — сказала девчонка.—Тебя бы лупили, узнал бы, где раки зимуют.

— А знаешь, где они зимуют?

Это он меня, что ли, спрашивает? А раков тоже едят. Ещё как! Мама покупала. Красные такие.

— Они себе норы роют и там спят.

«Кто спит? — подумал я.—Чего он мелет? Лучше бы в костре помешал. Вдруг палка обгорит, и каша бух в огонь». Мальчишка, который сидел ближе всех, засмеялся.

— Колька и Стёпка знаешь что придумали? На спине друг друга нести. По очереди. Так, говорят, меньше устанешь. Хо, меньше! Через полкилометра выдохлись.— Он опять засмеялся.

— Митька-то!.. На ежа сел,— сказала девчонка.

— Ничего не сел! Я рукой об землю опёрся.

«Чего они смеются? — подумал я.— Ну, сел и сел. Что такого?» Я подошёл к кусту, сорвал ягоду и сунул в рот. Хоть что-нибудь пожевать.

— Выплюнь! Ты что?! — закричал Митька.—Это волчья! От двух умрёшь!

— Я одну взял,— сказал я, после того как выплюнул. Девчонки вынули из мешка хлеб и стали его разламывать.

— Интересно,— сказала одна из них,— кто изобрёл мороженое?

— Александр Македонский,— сказал я.

— Ври,—сказал мальчишка.

Но на этот раз я не врал. Я читал где-то, что после самых жарких боёв он любил смешивать снег с мёдом и с фруктами.

— Ребята,— сказал я,— есть очень хочется.

— Чего ж молчал? — сказал Петька.—Давай бери... Тонька, кинь ему ложку.

Ух, и наелся! Я бы с ними и в поход пошёл — они меня звали,— если у меня хотя бы одеяло или мешок были. А так, что же — только им помешаю. Уж лучше домой пойду.

Теперь было не так скучно идти. Я даже подумал, что хорошо бы вернуться к Генке, но до станции ведь гораздо ближе. Когда я поднялся на платформу, начало смеркаться. Минут через двадцать подошёл поезд, и я сел. Без билета, конечно. А на что я куплю? Да и контролёры вечером, наверно, не ходят. У них ведь тоже рабочий день.

Кто-то хлопнул меня по плечу... Что ещё надо? Я повернул голову.

— Ваши билеты,—сказал дяденька. Я молчал:

— Ты что, немой? — спросил он.

— Да,— сказал я.— То есть нет. Билета нет.

— Сейчас на остановке выйдешь,— сказал контролёр.

— Мне домой надо, — сказал я.

— Стыдно,— сказал контролёр.— Большой уже... Ваши билеты.

Я думал, он забыл, но на первой станции он меня вывел из вагона. Электричка загудела, прямо как будто засмеялась, и ушла. Дурак, я не сообразил в другой вагон сесть. Теперь жди следующего поезда. Вечером они редко ходят.

Я прочёл всё пригородное расписание, узнал, почём билет на собаку, сосчитал, сколько шагов от одного конца платформы до другого, пропустил три товарных и два дальних поезда — и только тогда подошла электричка. В вагонах уже горел свет.

Я сел и стал глядеть в окно, но за ним было темно, и я видел только своё отражение.

«Зачем я еду? — подумал я.— Играл бы сейчас с Генкой в шашки или книгу читал — у него много интересных, хоть он на два класса младше. А папа-то беспокоится... Надо, как приеду, сразу телеграмму дать. Телеграф ночью работает. Только я уж не пойду, пусть мама...»

Я отвернулся от своего отражения и увидел, что в конце вагона проверяют билеты. Я посмотрел на другую дверь — в неё тоже входил контролёр. Но тут поезд стал останавливаться, я вскочил и пошёл к выходу.

— Ваши...— сказал контролёр.

— Мне домой,— сказал я.

— Ну, домой, так беги, пока не догнал.

Я вышел и решил пройти вагона на два вперёд — там уж не проверяют. Когда я подошёл к двери, она зашипела и захлопнулась. Электричка опять противно гуднула и уехала. Я чуть не заплакал: сегодня все, как нарочно, как будто сговорились — и Генка со своим дурацким спором, и этот белобрысый на велосипеде, и папа... и контролёры.

На перроне было почти темно — так что, если б я и плакал, всё равно не видно.

Сколько я прождал, не знаю. Наверно, я заснул на скамейке и проснулся оттого, что на меня кто-то светил. Это был прожектор электрички. Он приближался, и казалось, что фонари на перроне постепенно тускнеют и тухнут, как свет в зрительном зале. Но электричка пришла из города, и, когда она уехала, я опять заснул. Может, я пропустил несколько поездов — не знаю, но один раз проснулся и увидел, что передо мной стоит поезд. Я вскочил в него до того, как двери зашипели, прошёл в вагон и сел. Спать уже расхотелось. Я глядел в окно на самого себя и думал, что, если опять придёт контролёр, пусть делает что хочет — ни за какие деньги не выйду. Хоть на пол лягу! Но всё равно сидеть было неспокойно — хуже, чем когда ждёшь, что к доске вызовут. В город мы приехали в четверть двенадцатого. А мне ещё ехать на другой конец. Двумя автобусами.

Хорошо, что они без кондуктора. И то мне водитель один раз сказал: «Вошедший мальчик, заплати за проезд или сойди». И даже дверь открыл, чтобы я сошёл. Но я на другом доехал — где народу больше. В общем, дома я был после того, как гимн сыграли. Дверь мне открыл папа. Когда он успел приехать?! Папа не сказал ни слова, только ходил из угла в угол. И мама молчала.

На следующий день было то же самое: папа и мама со мной не разговаривали. Потом мама простила и даже несколько раз опять назвала меня «Пушистый», но папа еще дня два молчал. А если и открывал рот, то только для того, чтобы сказать, что я эгоист, самолюбивый, обидчивый, думаю только о себе...

На третий день папа спросил: не приходило мне в голову, что было бы, если б они с мамой обиделись на меня и взяли да ушли из дому? Суток так на двое... Без предупреждения... Как бы мне это понравилось?..

Когда из лагеря вернулся Костя Бронников, я сразу рассказал ему про мой марафон. А он говорит: какой это марафон, это спортивная ходьба! Вот если б я бежал всю дорогу, тогда был бы марафон.

 

«КАП, ИДИ СЮДА!»

 

Самое тихое место

В то утро папа очень торопил Вову. Нужно было прийти к дяде Тиграну ровно в девять, чтобы ехать купаться. Дядя Тигран любит точность: сказано в девять—значит, в девять, а не в десять или там в одиннадцать. Если опоздаешь, дядя Тигран начнёт ворчать и испортит настроение и себе, и другим. Так говорила мама, пока собирала их в дорогу. Мама не ехала купаться: у неё, она сказала, дела поважнее — надо шить купальный костюм.

Ровно в половине десятого они были у дяди Тиграна. Он ещё лежал в постели, а на нём сидел Ашот. Ашот — его сын, ему года три, но он уже всё понимает.

Ашот сказал:

— Мы едем масине...

У дяди Тиграна есть машина, и тётя Тася часто говорит, что лучше, если у них была бы лошадь. Меньше лошадиных сил, но зато хлопот тоже меньше.

Дядя Тигран сказал:

— Вовремя прийти никак не можете. Из-за вас решил ещё поваляться.

Как ни отказывались, а пришлось им второй раз позавтракать. Ашот всё время мешал: то схватит со стола ложку и бросит на пол, то влезет к дяде Тиграну на колени и разольёт кофе из стакана, то дёрнет Вову за штаны. Тётя Тася только и знала, что говорить: «Ашотик, не мажь дядю Мишу маслом!», «Не коли дядю Мишу вилкой, пожалуйста, мама тебя просит».

Поэтому они выехали только в одиннадцать.

— Думаю, лучше всего поехать на озеро в Щедринку,— сказал дядя Тигран.— Это и недалеко, и народу там бывает немного даже в воскресенье. Самое тихое место.

Никто не стал возражать — в Щедринку так в Щедринку.

За городом дядя Тигран вспомнил вдруг, что у него нет сигарет, и они остановились возле ларька на горе. Внизу был мост через какую-то заболоченную речушку.

Когда папа и дядя Тигран вышли из машины, тётя Тася передвинулась к рулю, на место водителя, Ашот сидел у неё на коленях.

— Ашотик, мама тебя просит, не трогай это... Это тоже нельзя трогать, Ашотик, мама тебя просит...

Вова прямо чуть не заснул на заднем сиденье под эти разговоры, как вдруг что-то щёлкнуло и машина тихо тронулась с места. Дорога шла под уклон, поэтому они сразу набрали скорость. А внизу мост, речка, и навстречу ехали машины, и фары у них торчали, как глаза стрекозы.

— Что... мы, кажется, едем, Вова? — сказала тётя Тася. Вова уже понял, что дело плохо.

— Нажмите там... внизу...—сказал он, сам не зная точно, что надо нажать.

Но вместо того чтобы найти тормоз, тётя Тася почему-то крепко обхватила Ашота, а машина продолжала с ужасной, как Вове казалось, быстротой катиться вниз.

Послышался крик:

— Смотрите! Чья машина? Скорей, там дети!

Потом Вова оглянулся и увидел, что дядя Тигран и папа огромными скачками, как кенгуру, мчатся к ним. И ещё он запомнил, как из пакета в руках у дяди Тиграна по одной выскакивали баранки. Тигран, папа и ещё несколько мужчин забежали спереди и сзади и руками остановили машину на полпути к мосту.

Все были какие-то очень бледные, и только один Вова очень красный. Он всегда краснеет и даже потеет, когда волнуется.

— Тысячу раз говорил! — кричал дядя Тигран так, что дребезжало ветровое стекло.— Твой метод упрашивания до добра не доведёт! Он сегодня Мишу вилкой, а ты ему — «пожалуйста, мама тебя просит!..».

По рукам надо бить!

— Нужно было на скорость поставить,— сказал папа.

— Он и со скорости бы снял, не только с тормоза. Что я, не знаю его! — ответил дядя Тигран, и в его голосе прозвучала гордость.

— Я уже не хочу купаться,— сказала тётя Тася дрожащим голосом.

— Наоборот,— бодро ответил дядя Тигран,— выкупаться сейчас полезно, как никогда. Здесь чудное место, тихое, спокойное, вот увидишь. Мне говорили.

Они уже свернули с шоссе и ехали по просёлочной дороге, среди кустарника. Ветви хлестали по машине, просовывались в окна, и одна из них больно ударила Вову по щеке.

Кустарник кончился, выехали на поляну. Вот и озеро.

Весь берег усеян людьми. В промежутках между людьми стоят автомашины, мотоциклы, лежат на боку велосипеды. Шум такой, как на уроке рисования в Вовином классе.

— Н-да,—сказал папа.—Укромный уголок.

— Не знаю просто, что такое сегодня,— проговорил дядя Тигран, не глядя на тётю Тасю.—Меня уверяли, что это лучшее место — близко и тихо...

— Твой метод принимать на веру всё, что говорят, тоже, как видишь, до добра не доводит! — сказала тётя Тася.— Пойдём лучше в лес.

Дядя Тигран запер машину на четыре замка — два в дверце и два на руле (не считая секретных гаек на колёсах, их можно увидеть, если снять колпаки),— и все пошли в лес на другую сторону озера.

 

Вова хочет псарню

В лесу было в самом деле тихо, если не слушать, как папа и дядя Тигран спорят о рифмах. Папа кричал, что рифму «пять» и «опять» не променяет ни на какие другие, а дядя Тигран кричал, что за рифму: «речки-черешни» отдаст все «грозы» и «морозы», вместе взятые. А тетя Тася говорила: «Ашотик, мама тебя просит, не снимай сандалии», «Ашо-тик, не бей дядю Мишу веткой, мама тебя просит».

Вове опять сделалось скучно, и он пожалел, что они не остались на берегу, где много народу. И в этот момент из-за кустов показался какой-то чёрный клубок и покатился прямо на них.

— Назад, Каро! — раздался голос, и они увидели высокого мужчину с бритой головой. В руке у него была бутылка пива.

— Смотри, Ашотик, какой хороший пудель,— сказала тётя Тася про чёрный клубок.

— Этот пудель называется спаниель,— сказал высокий мужчина.— Ко мне, Каро! Познакомься с товарищами.

Ашот протянул Каро ветку, но тот брезгливо отвернулся.

— Возьми,— сказал хозяин, и собака осторожно взяла ветку в пасть. Вова погладил Каро, но пёс не обратил на него никакого внимания.

Это обидело Вову. Потому что он очень любил собак — даже, наверно, раза в два больше, чем кошек,— и всю жизнь собирался завести щенка. Но дома и слышать не хотели. Ни о собаках, ни о кошках. Даже о черепахах.

— Ходите с ним? — спросил Вовин папа у хозяина собаки.

Папа спрашивал про охоту. Это он от дяди Семь научился так говорить.

— А как же,— ответил хозяин.

— Хорошо работает? — спросил дядя Тигран.

— Имеет «отлично» по всем видам. Он у меня медалист.

— Слышишь? — сказал папа Вове.— Отличник. По всем предметам.

А Вова спросил:

— Он больше не вырастет?

— У него и так самая большая высота для спаниелей,— ответил хозяин.— В холке — сорок пять сантиметров. Понятно?

Вова сказал «понятно» и добавил, что ему тоже обещали собаку.

— Никто тебе не обещал,— сказал папа.

— Нет, обещали, ты забыл,— сказал Вова.— Сами говорили...

— Не ной, прошу тебя,— сказал папа.

А высокий бритоголовый мужчина рассказал, что у Каро энергичный поиск, нешироким челноком, что потяжка у него более быстрая, чем у легавых, и что однажды он причуял бекаса против ветра на расстоянии в двадцать пять шагов.

Папа и дядя Тигран слушали с большим интересом, изредка вставляя: «Да, да, конечно», «Ну, ещё бы», «Ишь какой молодец». Они неплохо поддерживали разговор — ведь Вова-то прекрасно знал, что им ни разу в жизни не приходилось охотиться.

— Для чего бедняжечкам отрубают хвосты? Это ведь больно,— сказала тётя Тася и с жалостью поглядела на короткий виляющий хвост Каро.

— Хвосты не рубят, а купируют,—уточнил хозяин.—Сидеть! — Это он сказал собаке, которая сразу уселась и продолжала вилять хвостом под собой, отчего бока у неё дрожали, как будто ей холодно.

До сих пор Вова думал, что купируют только железнодорожные вагоны: поэтому они так и называются — «купированные», но оказалось, и собачьи хвосты тоже.

Новый знакомый стал очень подробно объяснять тёте Тасе, почему у спаниелей нет половины хвоста. Он говорил, что на охоте они особенно много и быстро машут хвостом и что, останься он длинным, они бы в кровь его раздирали об осоку.

Вова спросил:

— А какая, примерно, скорость виляния?

Вопрос заставил призадуматься даже такого знатока, как хозяин Каро.

— Я полагаю,— ответил он,— э... э... в среднем около ста виляний в минуту... Но это что — а вот, как вы думаете, сколько собака различает запахов?

Тётя Тася предположила, что пять. Дядя Тигран и папа накинули ещё пятьдесят.

— Сто! — сказал Вова, прямо как на аукционе.

— Около сорока тысяч,—сказал владелец собаки.—Представляете? Вот вы словарями, наверно, пользуетесь,— при этом он посмотрел почему-то на дядю Тиграна,— иностранными и другими. Сколько в них слов?

Дядя Тигран ответил, что в среднем пятьдесят — шестьдесят тысяч, но в языке людей, когда они разговаривают между собой, и в книгах используется гораздо меньше. Тысяч десять, пятнадцать.

— Вот видите! У собаки, значит, тоже огромный словарь! Она разговаривает с людьми и с природой на языке многих тысяч запахов.

Все с уважением посмотрели на чёрный нос Каро.

— Ваша собака может найти что-нибудь, если спрятать? — спросил Вова.

— Конечно! — Её хозяин даже обиделся.—Давайте какую-нибудь вещь.

Вова быстро стащил с ноги сандалию.

— Не бойтесь, не порвёт,— сказал новый знакомый папе.

Затем он дал Каро понюхать сандалию, приказал сидеть, опустил свою

бутылку с пивом в карман и сам скрылся в кустах. Слышно было, как под тяжёлыми шагами хрустели сучья.

— Спрятал метров за пятьдесят,—сказал он, когда вернулся.—Теперь и сам не найду, так что вся надежда на Каро.

Вова даже немного испугался: не за сандалию, конечно, а за себя. Он-то любил ходить босиком, а вот что скажет мама?..

— Ищи, Каро! — приказал хозяин, и собака сорвалась с места.

Она побежала куда-то в сторону, и Вова с огорчением крякнул, но мужчина сказал:

— Не волнуйтесь. Он будет делать круги и постепенно сужать их, пока не причует дичь, то есть ботинок.

— Тапочек,— сказал Вова.

— Ему всё равно. Для собаки главное не форма и не цвет, цвета они как будто вообще не различают... Видят всё, как мы в обычном кино... Белое, серое, чёрное... Ведь главное для них запах.

— Вот бы нам такую. Да, папа? — сказал Вова.— Я бы с ней раз десять гулял.

— Бедные,—сказала тётя Тася. Она очень любила всех жалеть.— Как это ужасно: не видеть голубого неба, зелени...

Но тут из кустов выскочил Каро. Он подбежал к своему хозяину и положил Бовину сандалию тридцать пятого размера рядом с ногой, которая была, наверно, раза в три больше.

— Молодец,— сказал хозяин и вынул из кармана кусок печенья.— Возьми...

— Здорово! — сказал Вова.— Даже не порвал... Папа, ведь вы обещали. Ты просто забыл...

— Бедный! — начала опять своё тётя Тася.— В такую жару заставляют бегать... Ашотик, не тяни собачку за хвост, мама тебя просит.

— Может, кто ещё хочет попробовать? — спросил мужчина таким голосом, как фокусник в цирке, когда вызывает кого-нибудь из публики, чтобы вынуть у него из кармана голубя или настольную лампу.— Только давайте другой предмет.— Это он добавил, потому что папа и дядя Тигран начали уже стаскивать с себя ботинки.

Папа предложил авторучку, дядя Тигран пачку сигарет, свой носовой платок или тёти Тасину сумку... Пока они предлагали, Вова сорвал с головы тюбетейку и с криком «ищи!» забросил в кусты. Каро не двинулся с места.

— Что же ты? — сказал мужчина.—Надо было дать понюхать!

— Растяпа,— сказал папа.— Теперь ищи сам. Кругами. Хоть до вечера. А мы пойдём купаться.

— Ничего. Дело поправимое,—сказал мужчина.—Наклони голову! Вова сначала не понял зачем.

— Ещё ниже,— сказал мужчина.— Стань, пожалуйста, на четвереньки.

Вова обиделся. Что он — шутит, что ли?

— Становись, становись,— сказал хозяин собаки.— Пусть понюхает твои волосы.

Вова понял наконец, чего от него хотят, и с удовольствием плюхнулся на землю, а Каро вежливо прикоснулся к его волосам влажным носом.

— Ищи там! — сказал мужчина, и пёс несколько раз обернулся, даже как будто кивнул головой, а потом исчез в кустах.

— Между прочим, эта порода самая старая из охотничьих,— продолжал владелец собаки.—Спаниели попали в Европу ещё в древние времена. Из Египта и Греции. Две тысячи лет назад... Тогда даже ружей не было, и собака должна была найти птицу, но не вспугнуть её — чтобы охотник мог набросить сеть... А вообще охотничьих пород знаете сколько? Около сотни. Всего же на земле больше чем пятьсот пород собак — домашних, служебных, охотничьих. От самых маленьких, чуть не в полкилограмма, до таких вот...—он показал рукой,—ростом около метра, а весом килограммов семьдесят...

— Откуда вы всё это знаете? — спросил Вова.

— Я кинолог,— непонятно объяснил мужчина.

— Собак в кино показываете? — догадался Вова.

— Нет, не совсем. Кинология — это наука о собаках. Из кустов появился Каро с тюбетейкой.

— Ну вот, инцидент исчерпан,—сказал мужчина и одной рукой водрузил Вове на голову тюбетейку, а другой выдал Каро кусок печенья.— Кстати, товарищи, у меня остался ещё один щенок, сын Каро. Если у вас есть хороший охотник...

— Есть,— сказал Вова, потому что вспомнил про дядю Семь...

А самому Вове уже давным-давно хотелось собаку — с первого класса, а может, и раньше.

Он представил себе сейчас, как у него будет пёс вроде Каро, как он с ним выйдет во двор, как сбегутся ребята, а пёс начнёт подметать ушами землю, и Вова ему скажет «сидеть!», а потом скажет «возьми!». Вот жизнь была бы!

— Возьмём, пап? — заскулил он и схватил отца за руку.— Жалко, да? Я бы гулял с ней, и мыл, и чесал хоть по два раза в день...

Сказал он просто так, потому что всё равно не верил, что разрешат. Он просил уже, наверно, раз двести, и каждый раз мама отвечала, что нечего устраивать в квартире псарню — и так у Анны Петровны пудель, а у Веры Фёдоровны кошка. Вова говорил, что на псарне кошек не бывает — значит, она не считается, но мама всё равно не соглашалась.

— Нечего устраивать псарню.— Это ответил сейчас папа мамиными словами.

— У меня идея! — закричал вдруг дядя Тигран.— Ведь у Семёрки скоро день рождения... Дай листок!

Он вырвал из папиного блокнота листок бумаги и стал записывать адрес кинолога, которого звали Георгий Георгиевич.

Вова смотрел то на папу, то на дядю Тиграна и думал, почему он такой несчастный: Семёрке всё — у него и собака будет, а Вове нельзя. Он только хотел сказать об этом, но его перебила тётя Тася.

— Ашотик, не бей нового дядю палкой,—сказала она.

 

Тройка, Семёрка, Туз

Вообще имя его Семён, Сеня. А «Семёркой» прозвали ещё в школе — после того как кто-то из ребят прочитал Пушкина или, возможно, услышал оперу «Пиковая дама». Этих трёх закадычных друзей иначе и не называли, как «Тройка, Семёрка, Туз». «Тройка» —конечно, Миша Тройский, Бовин папа. А «Тузом» звали Витьку Блинова. Почему — разве кто теперь вспомнит? Кажется, он откуда-то вычитал фразу: «Ходит, как туз» — и говорил её где придётся и про кого придётся. Потом его стали называть просто «Тузик», и девочки тоже, но он не обижался. Тузик был самый маленький, но зато очень ловкий: лучше всех катался на коньках, а когда после уроков давились в раздевалке, умел первым получить пальто и мешок с калошами.

Тузика убили на фронте. А с Тройкой, с Бовиным папой, Семён увиделся после войны, и они опять стали дружить. Правда, один раз они встретились ещё во время войны. На Украине есть небольшой город Каменка: дома там почти все белые, кругом зелень и на улицах растёт трава. Семён его таким запомнил, потому что лежал в госпитале летом. Госпиталь был в длинном низком доме. Когда-то сюда приезжал Пушкин, здесь гостил Чайковский, а теперь были раненые.

Нога у Семёна почти уже не болела, он бродил по улицам и по саду, подымался даже на гору, в парк, и отдыхал там, где сто с лишним лет назад сидели декабристы и, может быть, тоже глядели вниз, на речку Тясмин, на мост, на ветеринарную больницу... Только больницы тогда не было и через мост не проходили зелёные «ЗИСы» и «студебеккеры».

«Сеня, иди помоги!» —крикнула сестра из перевязочной.

Его называли Сеней, потому что был он совсем молодой и без всякого звания. Просто солдат.

Он пошёл. Нужно было поднять с носилок долговязого раненого и положить на койку. Сначала Семён боялся, что не поднимет, но раненый оказался очень лёгким. Лицо у него было небрито, и борода росла как-то странно: только на подбородке и над верхней губой. Как у монголов. Вдруг он открыл глаза и сказал одно только слово: «Семёрка».

Он, наверно, даже прошептал, но Семёну показалось, что это закричал весь их класс, вся школа — как на линейке или на демонстрации...

«Тройка!» —сказал Семён.

Он чуть не уронил его и очень испугался.

Потом Тройка лежал на постели, а Семён сидел рядом и всё ещё не узнавал его. Он ведь никогда не видел Тройку небритым, потому что брить было нечего. И к тому же остриженного под машинку, бледного.

Они вспоминали школу, драмкружок... Вспоминал больше Семён, а

Миша Тройский иногда открывал глаза и тоже что-нибудь говорил.

Потом он сказал:

«Помнишь, девчонки у нас были — Вика, Аня, Женя? Они придумали общество дружбы. Под названием ВАЖ. Герб у них свой был: восьмёрка лежит на боку — значит бесконечность. Дружба бесконечна... Ещё там книга была нарисована. И собака. Это значит — правда. Ведь собака не может врать... Их потом директор ругал. Говорил, не тем занимаются. Родителей вызывали. Мы тоже хотели в это общество, помнишь?.. В метро как крикнут «готов» — эхо, как в лесу... На лыжах ездили... Валька — лучшая конькобеженка... Осторожно, мины...»

Лицо у Миши стало красным, даже борода не так выделялась.

«Отойди от него,—сказала Семёну сестра.—Видишь, бредит...»

А сейчас у Миши Тройского сын Вова, они живут недалеко от Семёна и часто с ним видятся. И Вову в классе называют не «Тройка», а вовсе «Хмыра»...

У каждого человека, кроме работы, обязательно должно быть какое-нибудь ещё любимое занятие — англичане его называют «хобби». Так, по крайней мере, считает Тигран Вартанов, про которого Вова говорит, что он весь английский язык наизусть знает. Хобби Семёна — фотография. А вот раньше он любил охоту. Охотиться научился на Шпицбергене, где прожил два года и лечил зубы нашим шахтёрам, а иногда и норвежским. Два года он не видел ни одного дерева, ни одного куста. Летом по земле там стелется зеленоватый мох, а зимою кругом снежная гористая пустыня, как будто на весь остров натянули белую морщинистую простыню. Белые берега сливаются с замёрзшим Ледовитым океаном, и кажется, что конца и края нет этой белизне.

Ох, и поохотился он там! Зимой на нерпу. Это тюлень такой, жирный-жирный. В сильные морозы они подо льдом живут, а как лёд тоньше становится, прогреют его своим дыханием и вылезают... А весной на перелётных уток, на куропаток охота начиналась. Тут уж с собаками, конечно. У одного гидролога пёс был по имени Каплин. Есть такой мыс, кажется, где-то в Норвегии. Универсальная, скажу вам, собака! И на птицу с ней ходи, пожалуйста, и на зверя... Каплин из породы лаек, представляете? — голова клинышком, уши треугольником, хвост, как бублик, и на спине лежит...

А как Семён вернулся со Шпицбергена, ни разу на охоту не ходил. Хочется — сил нет. Да не с кем. Из Военного папы какой охотник! Да и Тигран тоже — больше стихами увлекается. Но самое главное — собаки нет. Вот в чём беда. Какая же охота без собаки?

 

Сюрприз должен быть полным...

В Щедринку Бовин папа и дядя Тигран выбрались только в пятницу. На свою беду, они взяли Вову. Всю дорогу он канючил, ныл, приставал и замолчал только на две минуты, когда дядя Тигран сунул ему две ириски.

На Котельной улице Бовин папа попросил остановить машину.

— Зачем? — спросил дядя Тигран.—В магазин? Лучше на обратном пути.

Но всё равно включил правую мигалку, притормозил и подъехал к тротуару.

— Вылезай! — закричал папа Вове.—На тебе деньги и поезжай домой.

— Пусть лучше купит на них кило ирисок и остаётся,— сказал дядя Тигран.

— Мне окончательно надоело его нытьё! — сказал папа.—Неужели непонятно: мы хотим сделать Семёну сюрприз... Собака нужна ему для дела. Ясно?

Вова сказал, что ясно и что он сам мечтает не меньше, а может, и больше. К тому же ещё и обещали...

— Ник-то те-бе не о-бе-щал! — сказал папа, как будто читал по букварю.— Вылезай и отправляйся домой!..

Деньги Вова взял, но из машины почему-то не вылез. Правда, поклялся, что постарается не ныть. И клятву почти выполнил.

Кинолог Георгий Георгиевич жил на окраине Щедринки в небольшом деревянном доме. Когда Бовин папа толкнул калитку и они вошли во двор, навстречу им с травы поднялась чёрная собака. Это был Каро. Он пролаял три раза, как будто крикнул по слогам: «Вы-хо-ди!», потом не спеша подошёл и понюхал Бовины брюки.

— Узнал! — обрадовался Вова.— Честное слово, узнал! Из дома вышла женщина.

— Жорик! — закричала она, когда ей объяснили, зачем приехали.— К тебе.

Георгий Георгиевич появился на пороге с бутылкой пива в руках.

— Только так и спасаюсь от жары,— сказал он.— А, старые знакомые! Хотите пива?

Вовин папа ответил, что не любит пива, а дядя Тигран сказал, что он за рулём и что они вот приехали узнать, остался ли щенок.

— Пиво можно либо любить, либо обожать,— сказал Георгий Георгиевич.— Третьего не бывает. А щенок пока есть. Ещё немного, и опоздали бы... Вот почему так, скажите, голову обрил, а всё равно потеет?.. Маня, принеси Гульку!

Они поговорили о бритье головы. Дядя Тигран рассказал, как это делают в Узбекистане — не машинкой и не бритвой, а острым ножом, и волосы ложатся на землю, как скошенная трава. А как там плов готовят!..

Жена Георгия Георгиевича принесла щенка. От роду ему было месяца полтора. У него была чёрная голова с белой звёздочкой на лбу, два больших чёрных пятна на спине — одно похоже на карту Африки, а другое на дубовый лист — и много серых пятен по всей лохматой белой шкуре. Уши спадали на глаза, а куцый хвостик всё время дрожал, как стрелка компаса. Каро не обращал на щенка никакого внимания, словно это не его сын. Даже отошёл подальше. А щенок подбежал к скамейке и попытался влезть к Вове на колени.

— Возьмёте? — спросил Георгий Георгиевич.

Вопрос был не нужен, потому что Вова уже взял его. Да и как можно было не взять — такого косолапого, ушастого, мягкого!

— Маня,—сказал Георгий Георгиевич,—принеси товарищам документы... Ходить будете? Или так, ради удовольствия?

— А как же,— ответил Бовин папа.— Для того и покупаем.

И он стал рассказывать, как их друг охотился на уток и куропаток. А про нерп не успел, потому что вернулась жена Георгия Георгиевича и протянула сложенный вдвое лист бумаги. Вова выхватил бумагу.

— «Справка о происхождении охотничьей собаки»,— прочёл он. А на обороте была целая анкета:

Порода — спаниель.

Пол — кобель.

Кличка — ...(Тут пока ничего не было написано.)

Родился — 7-го апреля.

Окрас — чёрно-пегий.

Фамилия владельца, адрес — ...(Опять пусто.)

Зато потом шло столько всяких имён, что в глазах потемнело!

Отец — Каро, мать — Эльба, отец отца — Чарли, мать отца — бабушка, значит,— Дели. Отец матери, мать матери... А дальше уже без названий — всякие пра- и прапрапра: Грей, Эрфы, Арно, Норы, Бруты, Дины... Наконец, печать и подпись кинолога.

Жена Георгия Георгиевича вздохнула:

— Жалко отдавать. Привыкли уже...

А хозяин Каро стал говорить о том, что напрасно считают, будто щенков нельзя мыть. Их надо мыть два раза в месяц, а чесать ежедневно. Хорошо также купанье в озере — это повышает тонус. Давать собакам сырое мясо желательно как можно чаще... Правильное питание способствует наращению мышц... Упражнять надо собаку, начиная с шести месяцев, применяя бег по пересечённой местности, далёкие прогулки и разнообразные игры. Аппортировка — принесение щенком в зубах бросаемых предметов — должна быть разнообразна...

— Всё понятно? — спросил он в заключение лекции.

— Понятно,— сказал дядя Тигран и встал.— Спасибо.

Но хозяин усадил его обратно и заставил выслушать ещё уйму подробностей о многочисленных родственниках собаки, прежде чем удалось заплатить деньги и уйти.

— У нас всего около часа,— сказал Бовин папа, когда машина тронулась.—Он скоро вернётся с работы.

Дядя Тигран нажал на педаль акселератора, отчего машина рванулась так, что сразу обогнала автобус, троллейбус и две «Волги».

— Будет история, если меня задержат за превышение скорости,— сказал дядя Тигран.

— Что за это бывает? — спросил Вова.

— Не говори под руку,—ответил дядя Тигран.

— Под ногу,—сказал папа.— Поддай ещё газу...

Все друзья и знакомые Семёна знали, что ключ от его комнаты лежит в кармане старого пальто — в передней, на вешалке. Оттуда его и вынул дядя Тигран. Вова держал в это время щенка, а папа заслонял, чтоб не увидели соседи.

Первым делом, когда его поставили на пол в комнате Семёна, щенок сделал лужу. Потом немного прошёлся, понюхал ножку стула, книжный шкаф... и сделал вторую.

— Ничего, Семёрка вытрет,—уверенно сказал Бовин папа.—Надо скорей уходить.

- А можно, я с ним останусь? — спросил Вова.

— Никаких «останусь»! Сюрприз должен быть полным. В этом его эффект.

— Куда уж эффектней,—сказал дядя Тигран и поглядел на лужи: они расплывались по бледно-жёлтому паркету, как чёрные блестящие медузы.

— Подальше от греха,—сказал Бовин папа.—Бежим!

По лестнице они сбежали так быстро, как будто позвонили в чужой звонок. От парадного метнулись налево, остановились, поглядели назад... и увидели Семёна. Он подходил к дому справа, по другой стороне улицы. Ткнулся в машину дяди Тиграна, заглянул внутрь, повертел ручку на дверце и стал переходить улицу.

— К счастью, без очков,— прошептал дядя Тигран.— А то наверняка засёк бы.

— Испорчен эффект! — сказал папа.

 

«А не забыл ты погулять с собакой?»

Так у Семёна появилась собака.

Заботы его начались с того, что он побежал к соседке за тряпкой. А потом стал придумывать щенку имя. Собственно, имя уже было готовое — такое, как у лайки на Шпицбергене: Каплин. Семён стал подзывать его, и пёс оказался очень сообразительным — на пятнадцатый раз вылез, наконец, из-под тахты с одёжной щёткой в зубах и положил её к ногам Семёна.

— Молодец, Каплин! — похвалил Семён и дал ему кусочек сахару. Назавтра Семён купил три книжки про собак и начал воспитывать

Каплина. Он кормил его серой и минеральными солями, поливитаминами и рыбьим жиром, водил гулять на бульвар и во двор... Но чаще всего держал в руках тряпку. Он использовал уже все соседские и два раза брал тряпки у Вовиной мамы.

Вскоре Семён начал работать в своей поликлинике через день, с утра до вечера, так что бедная собака по двенадцать часов сидела одна. Он уж просил Толю, соседского мальчика, иногда погулять с ней. Толя-то с удовольствием, но бабушка ни за что не разрешала. Тряпку ещё даёт, а гулять ни в какую! Мало ли, говорит, что случится, а мы потом в ответе.

К Семёну часто заходили друзья. Если его не было дома, они сами открывали дверь — ключ-то ведь в старом пальто на вешалке,—заваливались с ногами на тахту и читали или держались за больной зуб. А иногда так и уходили, не дождавшись.

Теперь Семён стал вешать на дверь записку — там была нарисована ушастая голова и красным карандашом слова: «А не забыл ты погулять с собакой?»

Но всё равно почти все забывали, а Бовин папа даже стал реже заходить — всё больше Семёна к себе приглашал. И тот приходил — но не один, а с Каплином.

По улице Семён его уже не носил, а водил на поводке, приучал идти рядом. Пока дойдут до дома Вовиного папы, столько раз скажет это «рядом», что прямо язык распухал. Ещё он учил его командам: «сидеть», «лежать», «фу», «голос».

Бовина мама, Лариса, бывала не очень довольна, когда Семён приходил с Каплином, потому что Вова тут же начинал с ним возиться, подымался крик, лай. На шум прибегала соседская Кнопка, белый карликовый пудель без носа и без глаз — так казалось, потому что их совсем не было видно под шерстью,—и тогда начинался «настоящий бедлам». Так говорила Бовина мама. А если со двора прибегал Тоська, то начинался «бедлам в квадрате». Просто возиться с собаками ему было неинтересно, он придумывал всякие страшные истории и тут же начинал командовать.

— Смотри, Хмыра! — кричал он и хватал Вову за руку.— Ты садись сюда, а я напротив — это мы плывём на лодке по морю. Волна накрывает лодку, ты роняешь вёсла...

— Почему это я? — говорил Вова.— Может, совсем ты...

— Ладно, я. А вёсла тонут.

— Чудак! Разве вёсла могут утонуть?

— Ну, неважно, не утонули — значит, их акула проглотила. Что делать? Но с нами Каплин! Мы поднимаем ему уши... вот так... Смотри, Хмыра... вместо паруса... и мчимся на всех парусах.

— На всех ушах,— уточнял Бовин папа.

Кончался бедлам обычно тем, что в комнату входила соседка, подхватывала Кнопку и уносила к себе. А Каплин, наигравшись, сворачивался в клубок возле кресла и тут же засыпал. Тоську же выпроваживали домой.

После этого в комнате устанавливалась тишина, все садились пить чай, и Семён мог начать свой увлекательный рассказ про гранулёму и про удаление зубов без боли. Хотя он рассказывал об этом много раз, взрослым всё равно было интересно слушать — потому что у кого же не болели зубы!

Перед уходом Семён будил Каплина, тот выполнял на прощанье команду «голос», давал лапу и получал два куска сахару.

А жизнь у Семёна с появлением Каплина становилась всё трудней и трудней. Гулять с псом было некогда и негде. Когда бы Семён ни выходил с ним во двор, со всех концов раздавались окрики: то собака на газон забежала, то на детскую площадку, то залаяла и ребёнка испугала, а то прямо под ноги кому-то бросилась. На Семёна кричали, грозили милицией, писали жалобы в домоуправление, и он отдыхал от криков и замечаний только во время ночного гуляния, после одиннадцати.

Обо всех этих неприятностях не догадывался только один Каплин. Сколько бы ни кричали во дворе, он жизнерадостно помахивал хвостом, бросался от одного к другому, вынюхивал, что-то, известное только ему одному, а один раз попытался даже забраться на сапог к самому участковому. Вообще он любил всех. Особенно детей.

...Так прошло месяца два. Скоро у Семёна отпуск. И мечтает он уехать с Каплином куда-нибудь за город, подальше от сварливых соседей: будет там его натаскивать — готовить к охоте. Не зря ведь книжек накупил!..

А окно комнаты оставит открытым на целый месяц. Пусть как следует проветрится.

 

Если бы не хвойные ванны...

Вы, конечно, удивитесь, но Каплин теперь у Вовы. Вон лежит в углу комнаты, а рядом — его любимая клизма... Нет, он не в гости пришёл, он живёт здесь. Конечно, временно. Бовина мама так и сказала:

— Двадцать четыре плюс три дня на дорогу — и ни часа больше! Три дня на дорогу нужно Семёну: полтора туда, полтора обратно.

Потому что он сейчас в Пятигорске — ходит, наверно, там по цветнику, нюхает в Провале сероводород и пьёт нарзан в Лермонтовской галерее. А случилось это так. На прошлой неделе Семён позвонил Вовиному папе на работу и говорит:

— Слушай, Миша, прямо не знаю, как быть...

— Женись,— сказал Миша.— Уже давно мечтаем тебе спеть: «Тили-тили-тесто — жених и невеста!»

— Брось глупые шутки! — закричал Семён.— Я из поликлиники говорю.

— Я и не шучу,— сказал Миша.— Что случилось?

— А то случилось, что предлагают путёвку в санаторий.

— Поезжай, конечно. Пронзят тебя там раз тридцать шприцем с витаминами, окунут в хвойную ванну — и станешь опять прекрасным царевичем.

— Но туда не пускают с собаками,— сказал Семён.

— Жаль,—ответил Миша.—Попробуй позвонить Тиграну. Может, пристроишь на время.

— Звонил. И не только ему...

— Д-да,— сказал Миша.— История. Тогда позвони...

— Звонил,— сказал Семён.— Слушай, Миша. Поговори с Ларисой, а? Может, возьмёте? Всего двадцать семь дней. Даже двадцать шесть с половиной.

— Я бы с удовольствием,— сказал Миша, сам не очень веря в свои слова.—Только Вовка скоро в лагерь уедет, ты знаешь. А мы работаем...

— С ним уже можно гулять четыре-пять раз,— сказал Семён.— А когда Вова уедет... У вас соседка хорошая — Анна Петровна. Если попросить, раза два погуляет...

— Остальные два раза он в комнате, да? — сказал Миша и со вздохом добавил: — Ну ладно. Заходи сегодня вечером, что-нибудь придумаем. А путёвку бери, конечно...

Вечером пришёл Семён с Каплином.

— Сначала обеспечим тылы,— сказал Бовин папа, и они постучались к соседке.

— Чего путёвкой тычете? — ответила им Анна Петровна, когда они всё рассказали.— Я и так согласная. Днём покормлю да и выведу, когда с Кнопкой пойду. Никакой Вова не нужен. Пусть в своём лагере в этот... валяйбол играет... У ты, ушастик!.. — И она ласково почесала Каплину живот.

Он в это время вытянулся на спине и сверху был похож на ушастую щучку.

Вовина мама даже обиделась, что разговор начали не с неё.

— Видимо, в этом доме со мной уже никто не считается,— сказала она, поджав губы.— Всё решили без меня.

— Ты была и остаёшься главой семьи,— сказал ей папа.— Недаром «глава» женского рода. Твоё слово последнее.

— Это удивительно спокойная собака,— сказал Семён.— Но конечно, обувь лучше держать от неё подальше. На всякий случай.

— Думаю, что и стулья тоже,— сказала Вовина мама.

В это время со двора пришёл Вова. Он быстро сообразил, о чём идёт речь, и на радостях вскочил на стул.

— Ура! — заорал он.— Ура! Каплин остаётся у нас. Да здравствует Каплин! Я буду с ним гулять хоть весь день. И в лагерь не поеду. Научу его ходить рядом и в прятки играть. Да, Каплин?

— Слышите? — сказала Бовина мама.— Вот вам первый результат. Стоит этому мальчику услышать о собаке...

Семён и Бовин папа даже побледнели при этих словах: вдруг раздумает? Но Бовина мама успокоила их:

— Я не отказываюсь от своих слов. Только учти, Семёрка, что мы идём на это ввиду исключительных обстоятельств и только на двадцать семь дней. Слава богу, в году бывает один отпуск... И слезь, наконец, со стула! — Это она уже Вове сказала.

Вова с грохотом спрыгнул на пол и бросился во двор, чтобы скорей оповестить всех об этом великом событии, а Семён подробно стал рассказывать, как и чем кормить собаку, какими словами с ней разговаривать, как причёсывать. Он разложил на подоконнике пакеты с витаминами, серой, костной мукой, мелом, оставил книгу «Выращивание и дрессировка собак», где несколько страниц были обведены синим карандашом, повесил на стуле поводок и ошейник, поставил на пол две миски — для воды и для супа.

— Буду век вам благодарен,— сказал он и стал прощаться — с Каплином за лапу, с остальными — за руку.

По улице он не шёл, а бежал, потому что, кто знает, что ещё могла надумать в последнюю минуту Бовина мама. Лучше уж поскорее скрыться с глаз...

Утверждать, что Бовины родители были очень довольны появлением в доме собаки, было бы не совсем верным. Они частенько ворчали и, наверно, делали не всё точно так, как написано в книге, но, в общем, им обоим было даже приятно. О Вове и говорить нечего... Приятно глядеть на лохматое чёрно-бело-серое косолапое существо, когда оно встречает тебя, виляя хвостиком с неимоверной быстротой и с не меньшей радостью; когда потом со всех четырёх лап бросается за клизмой или за мячиком и подносит их тебе. И тут уж как ни отказывайся, а приходится брать из влажной пасти игрушку и минуты две гладить это ушастое животное, которое сразу затихает и, изогнувшись дугой, прижимается к твоим ногам...

Вовина мама нередко теперь открывала на кухне диспут о том, чья собака лучше.

— Вы только посмотрите,— говорила она,— какой у Каплина выразительный хвост! Он ведь даже улыбается хвостом!

— Никакой улыбки я не вижу,— отвечала Анна Петровна.— Лучше поглядите на мою Кнопку. Вот она уж правда улыбается, и не каким-нибудь хвостом, а лицом. Как все нормальные люди.

Но Вовина мама говорила, что на Кнопкином лице ничего, кроме шерсти, не видно, так что ни о какой улыбке не может быть и речи.

— Вам не видно, а мне видно,— отвечала Анна Петровна и переводила разговор на посторонних собак.— Можете не верить, а недавно на бульваре я встретила одну собаку, так она «Надя» умела говорить... Да, да! Вот так стоит от меня, как вы сейчас, и вдруг— «Надя»!

— Это что,— говорила Бовина мама.— Я вот слышала пластинку — собачий джаз. Там собаки лают на разные голоса: ав, ав, ав, ав... Понимаете? Вроде гаммы или этих... как их... арпеджио.

— Просто удивительно, на что только собаки способны,— говорила Анна Петровна, выходя из кухни.

Всё было бы ничего, если б не поздние прогулки, когда Вова уже спал. Выходить никому не хотелось, так что Бовиным родителям приходилось идти вместе или при помощи самой обыкновенной викторины решать, кто будет очередной жертвой. Они брали Бовин журнал «Глобус» и задавали друг другу вопросы из разделов «Знаете ли вы?». Например: «Чьим именем назвали железнодорожную станцию «Ерофей Павлович»?», «Какое озеро самое глубокое в мире?», «Сколько зубов у улитки?». Кто набирал меньше очков, тот и надевал на Каплина ошейник.

А потом всё было как в кино, если ленту пустить быстрее, чем нужно: Каплин молнией бросался к двери, проигравший хватал поводок и стремительно кидался вслед. Где-то в конце коридора удавалось защёлкнуть поводок на ошейнике, а затем собака вылетала на лестницу, а за ней, откинувшись назад, как ямщик, натянувший поводья, мчался проигравший.

Во дворе к Каплину вскоре привыкли. Может быть, двор у них был побольше, чем у Семёна, или люди там жили другие, но никто не писал в домоуправление и не грозил милицией. Некоторые взрослые даже улыбались Каплину или играли с ним. Только один раз какой-то мужчина кинул в него камнем, но, к счастью, не попал. Бовин папа как следует поговорил с этим мужчиной, да и те, кто во дворе, помогли. Он был не то пьяный, не то немного ненормальный. А может, просто притворялся, потому что струсил. Всё твердил, что у него на душе, понимаешь, тяжело. Он, понимаешь, не хотел, а собака подвернулась, понимаешь...

— Хорошо, человек не подвернулся,—сказал кто-то.—Себя небось не ударит, как ни тяжело.

Но больше всех, конечно, привязались к Каплину ребята. На прогулки с ним собирались чуть не со всего двора. Они по очереди водили его на поводке, а если кто-нибудь долго не отдавал поводок, то дело доходило чуть не до драки, а Тата и Зоя кричали, наверно, громче всех.

Однажды Тоська предложил научить Каплина вылавливать преступников. Он был человеком дела и тут же распределил роли: себя назначил преступником, Вову — агентом угрозыска, а Тату — своей соучастницей. Однако Тата наотрез отказалась совершать преступления даже понарошку, и поэтому обучение Каплина пошло по способу, который предложил Вова. Каплину давали понюхать палку, потом «преступник» — чаще всего это был всё-таки Тоська — прятался с палкой в руках около помойки, а Вова держал Каплина за ошейник. Потом он отпускал его, кричал: «Ищи!» —пёс кидался за палкой, ребята за псом, и соединёнными усилиями находили и палку, и довольного «нарушителя закона».

Как-то в самый разгар игры Каплин не бросился, как обычно, на поиски преступника, а задержался у сараев. Он глядел куда-то вверх и лаял как заведённый.

Ребята подошли к сараям, но ничего такого сначала не заметили. А пёс прямо разрывался. Когда они догадались посмотреть наверх, то увидели, что между сараями засунут старый ящик, не такой большой, чтобы в нём мог поместиться преступник, но и не маленький.

Ребята стали бросать в ящик камнями, и вдруг оттуда послышалось мяуканье.

Подкатили большой камень. Вова встал и ухватился за ящик, а снизу подлезли Тоська и другие ребята.

— Смотрите! — завизжала Зоя.— Кот!

— И совсем не кот, а котёнок,— сказала Тата.— Уй ты, мой хорошенький! Тощий какой! Кто тебя сюда посадил?

Ребята столпились у ящика, но в это время сверху, из окна третьего этажа, раздался крик:

— Эй вы, шантрапа! Зачем ящик вытащили? Кто просил? Что он, мешал? — Это кричал Витька Мохов из 5-го «Б».

— Туда котёнок попал,— сказал Вова.— Молчи, Каплин.

— «Попал»! — ответил Мохов.— Не попал, если б не посадили. Хотим проверить, сколько дней без еды и питья выдержит. Уже четыре дня сидит... Эй ты, чёртов глаз, что делаешь?! Зачем доску отрываешь? Получить хочешь?

Но Тоська уже оторвал планку ящика, Вова придержал Каплина, а котёнок выскочил и помчался к помойке.

— Учёный какой нашёлся! — сказал Вова.

— Тебя бы так! — крикнул Тоська.— Только выйди теперь!

— Какой глупец! — сказала Тата про Мохова.

Это вместо «дурак». Тата никогда не ругалась. Говорит: дала сама себе слово и будет держать его всю жизнь. Она чуть что — давала себе слово. С Зоей всегда дружить — слово. Научиться прыгать с парашютом, когда вырастет,— слово. Маме никогда не грубить, «подумаешь» не отвечать — слово...

— Даже неохота в лагерь уезжать.— Это Вова сказал.— Кто с Кап-лином гулять будет?

— Я могу,—сказал Тоська.—Запросто. Не хуже тебя.

— Ты ведь тоже едешь,—сказала Зоя.—И Тата с вами. Значит, я буду. Если Бовин папа разрешит.

— Он у тебя убежит, наверно,— сказал Вова.— С ним не всякий может.

— Наверно, убежит,— согласилась Зоя.

— А у меня нет! Спорим? — сказал Тоська.

— И у тебя тоже убежит,—сказал Вова.

— Конечно,— сказала Зоя.

— Спорим, нет? Ну, давай... Я его так отдрессирую...— И Тоська схватил Каплина за поводок.

— Не цапай, не твой пока! — сказал Вова.— Дрессировщик нашёлся! Подай сперва заявление в письменном виде.

— Воображать стал? — сказал Тоська.— Собака-то совсем не твоя... Хмыра несчастная!

— Это кто, я «несчастная»? — завопил Вова.—А ну повтори! Повтори!

Неизвестно, чем бы кончился этот короткий разговор, если б из окна снова не показался Витька Мохов.

— Дай ему разок! — сказал он непонятно кому.—Что, испугался? Эх вы, трусовня!

— А ну выходи во двор! — закричали почти вместе Вова и Тоська. Но Мохов не вышел.

— Глядите, он чего-то нашёл и ест! — крикнула Тата.

— Фу! — закричал Вова на Каплина.

— Фу! — крикнула Зоя. «Фу» — значит «нельзя».

 

Письма и заявления

На другой день Бовин папа достал из почтового ящика вместе с газетами конверт без марки. На нём было написано: «Тов. Тройскому М. А.».

— Интересно,— сказал папа, входя в комнату.— От кого бы это? — И разорвал конверт.— Смотрите,— сказал он, когда развернул бумагу.— Официальный документ.

На бумаге было написано:

Зоевление

Разришите мне гулять с псом (собакой) Каплином. Буду биречь, как зарницу ока.

Ученик 4-го «Б» Денисов Антон.

— Дай-ка,— сказала Бовина мама.

Она взяла красный карандаш и написала под заявлением: «Четыре ошибки в четырёх строчках. И не «зарницу», а «зеницу». Стыдно!» А папа спросил Вову:

— Ты ему не даёшь гулять с собакой?

— А что? — сказал Вова.— Он хочет один. Возьмёт и потеряет. Очень просто. Что, я его не знаю, что ли?

— А ты? — спросил папа.— Не можешь потерять?..

— Не могу,—сказал Вова.—Зачем мне его терять? Может, когда дядя Семь приедет, Каплин у нас насовсем останется...

— Ни в коем случае! — сказала мама.— И слышать не хочу.

Но тут в разговор вмешался сам Каплин. Он угрожающе зарычал, все обернулись и увидели, что он злится на папин ботинок, у которого уже не было задника.

— Ах ты дрянь такая! — закричала мама и, наверно, стукнула бы его, если бы не вмешался папа.

Он отнял у пса ботинок, оглядел его и сказал задумчиво:

— Я давно уже собирался купить себе модные ботинки. Каплин понял это и ускорил дело...

И папа шлёпнул его по тому месту, откуда начинался вечно виляющий хвостик с завитком на конце.

Поджав свой завиток, Каплин поплёлся на подстилку.

— Вот тебе твоя собака...— начала Бовина мама.

А дня через два к Семёну в Пятигорск полетело письмо.

«Дорогой Семёрка!

Как тебе там отдыхается на Пяти горах? Как себя чувствуешь? Каплин твой в полном порядке — подрос и похорошел. Сахару мы ему совсем не даём — этим занимаются ребята во дворе, а кроме сахара, он питается в основном мужскими ботинками. Когда приедешь, то, помимо пары модельной обуви для Миши и шёлкового зонтика для Ларисы, тебе придётся ещё покупать платье Наталье Львовне, нашей дальней родственнице. Она пришла к нам в гости, когда Каплин как раз закончил обед и получил на третье чудесную косточку, всю обросшую жирным мясом, прямо из соседского супа. Но ты же знаешь своего доброго пса! Он всегда готов отдать гостю то, что для него всего дороже. И вот он подходит к Наталье Львовне и, радостно улыбаясь хвостом, кладёт ей на колени свою кость. Прямо на светлое платье... Тогда мы закрыли его на балконе. Там на полу, в холодке, стоял большой «Пражский» торт. Конечно, в коробке. Но что значит какой-то картон для твоего пса, воспитанного на клизмах и кожаной обуви! Нет, мы не станем возводить напраслины. Съел он совсем немного — был уже, видно, сыт. Но зато на всём торте появились красивые отпечатки лап, ушей и даже хвоста!..

Будь здоров, дорогой друг. Отдыхай спокойно и скорей приезжай.

Лариса и Миша».

 

Вова и Тоська развоображались

Ой, до чего не хотелось ехать в лагерь — просто ужасно! Если бы хоть в первую смену, совсем другое дело. А то почти все ребята приехали, ходят на пруд, на пустыре футбольное поле сделали, а тут езжай неизвестно куда и зачем. К этим лагерям, заявил Вова родителям, у него вообще идиосинкразия. А папа ответил, чтобы он не употреблял слов, которые еле может выговорить и значение которых для него так же непонятно, как для папы арифметические задачи на «из разных городов»...

— Не признавайся так открыто в своих недостатках,— сказала мама папе и стала говорить, что теперь дети ничего не ценят и что её дедушка даже мечтать не мог о таких лагерях и Дворцах пионеров, не говоря уже...

Но Вова решил, что всё равно ни за что в лагере не останется, раз Каплин в городе. Хорошо Зое — она никуда не едет. Сможет Каплина каждый день видеть. Даже гладить его...

Как только Вова вышел во двор, он тут же вызвал Тоську и сказал, что не знает, как Тоська, а он обязательно из лагеря сбежит. Ну, не сбежит, а сделает так, чтобы выгнали. Или отправили.

— Это ты здорово придумал,— сказал Тоська.— А что лучше сделать, чтоб выгнали?

— Не знаешь? Эх ты!.. На зарядку опаздывать — это раз. На линейку — два...

— Грубить,— подсказал Тоська.— Три.

— Точно. Ну и... плохо дежурить по кухне — четыре.

— Постель не убирать — пять.

Больше они ничего придумать не могли, и тогда Вова сказал:

— Смотри не струсь.

А Тоська ответил:

— Это я-то струшу? А кто первый побежал в парадное, когда Мохов начал кидаться сухой грязью?..

Но Вова перевёл разговор и спросил, знает ли Тоська, какой у птицы пульс. Нет? Тысяча ударов в минуту!..

В общем, в лагерь они поехали. И Тата тоже. Сидела в автобусе впереди них и всю дорогу вопила: «Тоська, погляди, какое дерево!», «Тоська, что такое буква «Р» и перечёркнута?» Как будто он все знаки обязан помнить.

О том, что их должны выгнать из лагеря, они ей, конечно, не сказали. А то отговаривать будет. Всю дорогу они шептались, придумывали, что ещё надо сделать, чтобы поскорей отправили.

— Хорошо бы вожатого в речку столкнуть...—сказал Вова.—Не нарочно, конечно...

— Только пусть выговор не объявляют,— сказал Тоська Вове, когда» проехали деревню Ликино и их тряхнуло на железнодорожном переезде.—Лучше пусть напишут что-нибудь другое — трудный ребёнок, например.

— Я совсем не трудный,— сказал Вова.— Может, ты трудный, а я даже очень лёгкий. Просто не хочу. Может человек не хотеть?

Когда Вова спрашивал об этом свою маму, она говорила, что он молод ещё разбираться — что хочу, чего не хочу. Но Вова думал, что никто не молод. У всех ведь могут быть желания и нежелания. Даже у самой последней бактерии...

И Тоська сразу с ним согласился. Не то что мама.

— А выговор за это не бывает,— сказал Вова.— Просто напишут: «Отправить из лагеря за плохое поведение».

Когда приехали наконец в лагерь, заняли кровати и разложили зубные щётки и мыльницы, Вова подмигнул Тоське и вдруг как кинет свою подушку на середину постели. Тоська в долгу не остался: задрал угол одеяла и поставил один ботинок на тумбочку.

Тогда Вова сделал из своей подушки наполеоновскую треуголку, тоже смял одеяло, и они, очень довольные собой, вышли из палаты.

С этого дня они старались всё делать не так; два раза опоздали на линейку, при всех расхаживали по клумбе, а Вова один раз ответил старшей вожатой: «Ну и пусть, не всё равно!» Когда все пели песни, они визжали и путали слова, а на замечания говорили, что нет слуха. На лагерной спартакиаде Тоська нарочно пробежал последним стометровку, а Вова сбил планку во время прыжков в высоту на самой нижней отметке. Когда пошли купаться, он сделал вид, что тонет,— стал кричать, бить по воде кулаками и булькать. Он так хорошо притворился, что инструктор по плаванию перепугался и вытащил его за волосы. Было очень больно, и Вова кричал уже по-настоящему — боялся, что все волосы выдерут.

— Я думала, ты умеешь барсом плавать. А ты только топором...— сказала ему Тата.

— Во-первых, не барсом, а брассом,— сказал Вова.— А во-вторых, совсем не топором!

И поплыл сажёнками, а инструктор сказал, что он врун и кривляка, и запретил ему два дня входить в воду.

Когда попросили заметку в стенгазету, Вова сказал, что напишет стихи. Три дня думал, а потом написал вот что:

Прочитайте мой стишок Про болезни всех кишок. Ведь от всяких разных вод Может заболеть живот...

Тоська сказал, что первые две строчки получились ничего, а дальше хуже и не очень понятно. Но когда Вова подписал и свою фамилию и Тоськину, тот отказываться не стал. Пусть, не жалко! Вместе так вместе.

Член редколлегии Слава прочитал стихи и как-то странно посмотрел на обоих.

— Вы что? — сказал он.—Того?

— Сам ты «того»! — сказал Вова.—Не понимаешь в стихах, так молчи.

— Нас доктор специально просил,— сказал Тоська.— Потому что у многих животы болят.

— Дда,— промычал Слава.— Ну ладно. Гуляйте, дышите воздухом.

А вожатый Аркадий в тот же день, увидев, как они в десятый, наверно, раз оставили на своих постелях помятые одеяла и наполеоновские треуголки, спросил:

— Чего вы из себя дураков корчите? Какого лешего вам надо? Аркадий, видно, не давал самому себе слова, как Тата,— не ругаться. И он припомнил им все опоздания, все «не хочу» и «не буду».

— Позор для отряда. Шуты гороховые. Чёрт знает что! — сказал он в заключение.—А тут ещё стихи идиотские.

— Не идиотские, а медицинские,— сказал Вова.

— Тогда вешайте их в санчасти.

И Аркадий ушёл, а Тоська показал ему в спину язык.

— Что-то не выгоняют пока,— сказал он.

— Ничего! — бодро заявил Вова.— Мы ещё чего-нибудь придумаем.

— Что придумаешь? Уже всё перепробовали. Вова стал думать. Думал он минуты две.

— А я знаю, как стать пьяным,— сказал он потом.— За это кого хочешь выгонят. Даже с работы.

— Очень просто,— сказал Тоська.— Выпить и не закусывать.

— Так невкусно,—сказал Вова.—И достать негде. Надо по-другому.

— А как?

— Настойку сделать. Соберём малину, насыплем сахару, и готово. Только сахару побольше. Так все делают.

— А отчего пьяные? — спросил Тоська.

— Не понимаешь? От газа. Малина бродит. Под сахаром. Там такой пьяный газ получается.

— Тогда надо не пить, а нюхать,— сказал Тоська.

— Лучше и то и другое,— ответил Вова.— Знаешь, как вкусно! Они набрали в стеклянную банку лесной малины, раздобыли сахару — немного на кухне, немного у ребят,— кусковой растолкли камнями, засыпали сахар в банку, накрыли бумагой, завязали и спрятали около забора в кустах. Вова сказал, что чем дольше будет стоять, тем лучше — получится даже крепче портвейна.

— А сколько ждать? — спросил Тоська.— Часов пять?

— Дня два,— сказал Вова, подумав.

На следующий день после завтрака они пошли посмотреть своё вино. Сахар почти растаял. Вчера был похож на снег, а сегодня напоминал песок после дождя.

— Надо перемешать,— сказал Вова.— Только чем? Знаешь что? Сбегай за зубной щёткой, а я здесь подожду.

— Хитрый какой! Я за щёткой, а ты выпьешь всё,—сказал Тоська.

— Не веришь?

— Верю всякому зверю... Сам сходи.

— Ну ладно, можно и веткой помешать.

Они отломили ветку орешника и размешали не хуже, чем ложкой.

— Давай хоть понюхаем,— сказал Вова.

Стали вовсю нюхать, но скоро им надоело, и даже голова немного закружилась.

— Может, попробуем? — сказал Тоська.—Что, если уже как портвейн?

— Ладно. Только понемножку... Чур, я первый! — крикнул Вова. Он стал пить прямо из банки и весь измазался, потому что вино было очень густое и надо было всё время стукать рукой по донышку. Потом Тоська тоже как следует измазался, и малины сразу осталось очень мало. Её и было-то с полбанки. Они доели остатки, а банку бросили через забор.

— Ну как, ещё нет? — спросил Тоська Вову.— Я уже немного. Голова кружится.

— А я ещё больше,— сказал Вова.— Первый кто пил?

И он стал шататься, и Тоська тоже, и так они пошли по дорожке. Вова задел какую-то девчонку, и она чуть не упала.

— Ты что? — крикнула девчонка.— Я скажу.

— Он пьяный,—сказал Тоська.—Не видишь?

— Сам ты пьяный!

— И я тоже,— согласился Тоська и даже начал петь: — «Ревела буря, дождь шумел...»

Дальше он не знал слов, а мотива не знал с самого начала.

— Дураки вы, вот что! — сказала девчонка.

Тогда Тоська стал шататься ещё сильнее и тоже толкнул её, и она снова чуть не упала.

— Ты что, очумел? — закричала она.— Рита, скажи им! Хвалятся ещё, что пьяные.

Как это они не заметили, что старшая вожатая рядом? «Если бы не пили, обязательно заметили»,— подумал Вова.

— Кто пьяные? — спросила Рита.

— Мы,— сказал Вова и покачнулся.

— Вы что, правда?

— Конечно, правда,— сказала девчонка.— Развоображались!

— Идите сюда! — сказала Рита.— Ближе! Дышите!

— Мы и так дышим,— ответил Вова.

— На меня дышите,— сказала Рита.— Вот так. Что, конфетами объелись?

— Это малина,— сказал Тоська.— Настойка. Полбанки выпили.

— Кто же вам дал? — спросила Рита.

— Сами сделали,— сказал Вова.— Ещё вчера.

— А,— сказала Рита.— Ну, идите. А толкаться нечего. Даже в шутку. И так отличаетесь — опоздание за опозданием.

— Ну и здорово мы их напугали,— сказал Тоська, когда Рита отошла.— Правда, Хмыра?..

Самое худшее было, когда пошли в однодневный поход. Перед этим Вове с Тоськой велели получить на кухне картошку, а они взяли да набрали в мешок свёклы — кто-то из них придумал.

На привале ребята разожгли костёр и долго спорили, печь картошку или варить. Потом решили и так и так. Развязали мешок, а в нём свёкла! Вова и Тоська думали, будет смешно, а получилось совсем не смешно. Ребята чуть не разорвали их. Они, правда, не испугались — Тоська даже дал одному, который наскакивал. И Вова тоже не струсил, хотя Тоська потом доказывал, что Вова чуть не заревел: известный ведь Хмыра.

— Ну их к лешему, ребята,—сказал тогда Аркадий,—не обращайте внимания. Мы их в цирк сдадим, когда в город вернёмся... А сейчас давайте щавель собирать. Такие щи закатим!

Вова и Тоська сначала ничего не собирали. Они стояли посреди поляны и тёрли в руках какую-то траву. Но потом стали нагибаться вместе с другими. Тут к ним подошла Тата и сказала, что её двоюродный брат тоже перешёл в пятый класс, его Женя зовут,— он, когда насмешить хочет, сделает такое или скажет, что все обязательно смеются. Потому что он остроумный...

— А некоторые,—добавила она,—очень хотят, чтоб смешно было, но не получается. Даже обидно за них... Женя знаете как соседского кота назвал? Приходимец. Потому что он всё время к ним приходит...

— Ну и беги к своему Женечке,— сказал Вова.— Без остановок.

— Дур... глупец,—сказала Тата.—А у Жени собака есть. Жесткошёрстный фокстерьер.

И она отошла от них на другую сторону поляны.

Щи получились очень вкусные, но Вова и Тоська этого почти не заметили, потому что перед самой едой кто-то крикнул: «Циркачи, берите ложки!» —а одна девчонка сказала, что они Олеги Поповы, только наоборот...

На обратном пути Вова сказал Тоське, что больше не хочет сдёргивать одеяло и тонуть тоже. Всё это глупо, и никто всё равно не выгоняет.

— Сам начал, а теперь отказываешься? — сказал Тоська.

— Ничего не испугался. Просто надо другое придумать.

— Что другое? — спросил Тоська.

— А то. Я такие болезни знаю — сразу отправят. Как миленьких.

— В больницу?

— Ни в какую не в больницу, а домой. Ещё на легковой машине. На другой день они пошли к врачу.

— Елена Львовна,— сказал Вова,— у нас с ним астеническая реакция. Честное слово. Можете проверить... И ещё животы болят.

— Насчёт первого диагноза,—ответила Елена Львовна,—я позволю себе не согласиться, а что касается второго — тут спорить не могу.

— Нужно анализы, да? — спросил Вова.—Только как же сделать в лагере? Надо в городе.

— Зачем в городе? — сказала Елена Львовна.—Бутылки и у нас найдутся, а остальные в сельской больнице можно...

— А у меня ещё этот... как его... невроз,—добавил Вова.—А невроз только в городе можно лечить.

— Нет у тебя невроза,—сказала Елена Львовна.—Но вообще ты молодец: столько болезней знаешь. Наверно, врачом хочешь быть, когда вырастешь?

— Наверно,— согласился Вова, а сам подумал, что если уж кем-то быть, то хорошо шофёром или работником зоопарка. А лучше всего — шофёром зоопарка.

— Ну хорошо, идите гуляйте,—сказала Елена Львовна.—Я чувствую, вам уже легче стало. Правда?

Около столовой висела новая газета. Не газета, а листок, под названием «Ай-ай-ай».

У листка толпились ребята.

— Что это там нарисовано? — спросил Тоська. Они с Вовой растолкали ребят и протиснулись к листку.

— Гляди, рыжий в колпаке! — засмеялся Тоська.

— Здорово нарисовал кто-то,— сказал Вова.

— Ну ладно, пошли,—сказал Тоська.

Вова отодвинул девчонку и прочёл под рисунком:

«Внимание! В пятом отряде ежедневно работает цирк. У ковра выступают Антон Денисов и Вова Тройский. Спешите посмотреть новые трюки: картошка превращается в свёклу! Бег на месте! Прыжок через муравья! Стишки про кишки!.. Только у нас! Только у нас!..»

— Смотри,—сказал Вова Тоське. Но тот уже посмотрел.

— Подумаешь!.. — сказал он.— Цирковым артистам ещё трудней быть, чем простым. И нарисовано плохо. Совсем не похоже... Пошли отсюда...

На вечерней линейке старшая вожатая Рита сказала:

— Ребята! В пятом отряде произошла нехорошая история... Вы все видели наш крокодильский листок «Ай-ай-ай»? Он висел у столовой. Но сейчас не висит. Почему? Потому что его сорвали!.. Это нечестно, это стыдно. Так отвечать на критику товарищей... Не хотелось разбирать поведение этих пионеров, думали — они сами поймут. Но теперь придётся. Я говорю о Тройском и о Денисове... Сделайте шаг вперёд!

Тоська и Вова переглянулись и вышли из строя.

— Я не срывал... крокодиловый листок,—сказал Вова.

— Я тоже,— сказал Тоська.

— Не хватает даже смелости признаться,—сказала Рита.—Это уж совсем из рук вон!

— Умеете визжать, умейте и ответ держать,— сказал Аркадий.

— Честное слово, не срывали! — крикнул Вова.— Честное...

— Мы вам не верим,— сказала Рита.

— Правда,— сказал Тоська,— мы ничего не делали. Почитали и ушли.

— Свежо предание, а верится с трудом,—сказал Аркадий. И вдруг кто-то крикнул из строя:

— Они не срывали! Верно!.. Это не они!

Все обернулись и посмотрели в конец линейки. Голос был Татин.

— Верно,— повторила она.

— Почему ты так уверена? — спросила Рита.

— Они из одного класса! — сказал кто-то.

— Совсем не потому,—ответила Тата.—Просто...

— Очень не просто,— сказал Аркадий.— Простота бывает хуже воровства.

— Просто... это я сама сорвала,— сказала Тата.

Все притихли, а Тата продолжала:

— Потому что они не такие уж плохие, я знаю. Только притворяются... Ну, как вам сказать... бывает, человек делает хуже, а на самом деле он лучше...

— Ясно, из одного класса,— повторил тот же голос.

— Ну и что? — ответила Тата.—Значит, и правду говорить нельзя?

Она ещё что-то хотела сказать, но Рита перебила и сказала, что нечего терять время, а этот вопрос пусть разберут на отряде. После линейки Вова и Тоська подошли к Тате.

— Ты чего это на себя наврала? — спросил Тоська.

— Вовсе не наврала.

— Правда? — спросил Вова.

— Я говорю только правду,—сказала Тата.—А вы глуп... дураки!

От волнения она, видно, перепутала слова.

— Ну вот, теперь и тебе попадёт,— сказал Вова.

 

«Ашотик, не лижи собачку!»

В следующее воскресенье Бовины родители собирались поехать в лагерь. Папа заранее позвонил дяде Тиграну — узнать, не хочет ли он прокатить их туда на машине.

— Наливайте в термос кофе и поедем в Подмосковье,— ответил дядя Тигран.

— Рифма не того,—сказал Бовин папа.— Но всё равно спасибо.

А в день отъезда у Бовиной мамы страшно разболелась голова, и она не смогла поехать.

— Возьми с собой, пожалуйста, собаку,— сказала она папе из-под грелки, которая лежала у неё на голове и свисала на нос, как индюшачий гребешок.— По крайней мере, хоть немного отдохну.

— Блестящая идея! — сказал папа.— Каплину тоже надо побыть на свежем воздухе.

В машине Бовин папа и Каплин устроились сзади, а впереди, рядом с дядей Тиграном, сидели Ашотик и тётя Тася. Каплин, как только поехали, высунул морду в окошко и глядел не отрываясь на всё, что проносилось мимо него. Уши его то надувались ветром, как флажки, то опадали и висели, как наушники зимней шапки. Только тесёмок не хватало.

— Ашотик, не трогай эту кнопочку, мама тебя просит! И эту ручку тоже...

— Если он нажмёт эту ручку,— сказал дядя Тигран,— вы всего-навсего выпадете на дорогу... Да держи его крепче! — закричал он, потому что Ашотик ухватился за руль.

— Сейчас он включит заднюю скорость,— предположил Бовин папа,— и мы сразу поедем обратно в город.

— Боюсь, что с собакой нас не пустят в лагерь,— сказала тётя Тася.

— Про лагерь не знаю, а в гостиницах нельзя,—сказал дядя Тигран.— Я как-то жил в номере с одним чудаком, у него собака была. Так он ей, бедняге, платком рот завязывал, чтоб не залаяла. А как он с ней входил и выходил,— описать невозможно! Тысяча и один способ. Только что маску на неё не надевал!

Раздался свисток. Дядя Тигран резко затормозил- и сказал:

— Не знаю, что ему надо...

С этими словами он вышел из машины. Бовин папа вылез вслед за ним, и к автоинспектору они подошли вместе.

— Что же вы нарушаете, водитель? — ласково спросил инспектор.

— Он не нарушает,— сказал Бовин папа.

— Не вмешивайся,— сквозь зубы произнёс дядя Тигран и потом широко, как лучшему другу, которого давно не видел, улыбнулся инспектору.— Виноват... извините... бывает... Редко, конечно, но бывает. Видите, талон — никаких замечаний. Я вообще очень аккуратно езжу...— Все эти слова дядя Тигран бормотал, глядя прямо в глаза инспектору и не переставая улыбаться. Казалось, ещё немного — и он пригласит его на чашку чая...

— Так-так,— сказал инспектор.— А знаки-то видеть надо всё-таки? Кто за вас будет на них смотреть, товарищ... э... Вартанов?

Это он заглянул в автомобильные права Тиграна, которые отобрал и держал в руках.

— Конечно, никто не будет. Я сам должен,— сказал дядя Тигран, и улыбка не сходила с его лица, как у маски или у «человека, который смеётся».— Но понимаете... первый раз... извините... бывает...

— Вот так, товарищ водитель,— сказал инспектор.— Рубль штрафу.

— Конечно,—сказал дядя Тигран, медленно переставая улыбаться.— Миша, у тебя есть? Дай, пожалуйста.

Бовин папа вытащил рубль, инспектор оторвал две квитанции из своей книжки и вернул дяде Тиграну права.

— Счастливого пути! — сказал он, и тут они увидели, что инспектор тоже умеет улыбаться. Не хуже дяди Тиграна.

Когда тронулись, дядя Тигран скомкал штрафные квитанции и с отвращением выбросил в окошко.

— Ты не знаешь, за что меня оштрафовали? — спросил он Вовиного папу.

— Разве тебя? По-моему, меня,— сказал Бовин папа. Но и это не утешило дядю Тиграна.

Минут пятнадцать ехали спокойно. Каплин проветривал свои уши, а тётя Тася никак не могла забыть про инспектора и без конца просила дядю Тиграна не превышать скорость.

— Аппетит приходит во время езды,— объявил вдруг дядя Тигран, и тогда все вспомнили, что давно уже проголодались.

Тётя Тася достала термос и сумку, машина съехала на обочину, и все вышли. И Каплин тоже. На опушке леса они устроили завтрак.

— А где собака? — спросил немного погодя Бовин папа и огляделся.— Каплин!

— В самом деле, где она? — сказала тётя Тася.

— В кустах, наверно,— сказал дядя Тигран.

И тут они заметили Каплина. Он стоял на середине шоссе, маленький и какой-то очень одинокий. Чёрно-белое пятно на сером блестящем асфальте... И спереди на него надвигался огромный «МАЗ» с прицепом, а с другой стороны бесшумно подбиралась «Волга».

— Каплин! — крикнул Бовин папа.— Ко мне!

Послушайся он, было бы худо. Белёсая «Волга» пронеслась между ними и псом и скрылась за поворотом, а пёс остался стоять посреди дороги, как игрушечный, на своих бахромчатых кривоватых лапах. И прямо перед ним остановился огромный зверь; в пасти у него что-то лязгало и урчало, а из его уха высунулся человек и крикнул:

— Что ж вы, хозяева, не смотрите? Так и задавить недолго. Человек спрыгнул на землю, подхватил пса под передние лапы и понёс. Пёс висел как неживой, и сейчас им стало по-настоящему страшно.

Но как только Каплина опустили на траву, он задрыгал как ни в чём не бывало хвостиком, опрокинул стакан с кофе и схватил сосиску, которую не доел дядя Тигран. По этим признакам все увидели, что испуг не причинил ему вреда, а когда он ещё залаял на какую-то птицу, стало понятно, что заикой пёс тоже не остался. Остатки завтрака Бовин папа доедал одной рукой, другой он держал Каплина за ошейник.

Вскоре все сели в машину, и дядя Тигран нажал на стартёр. Мотор попыхтел и не завёлся. Он пыхтел ещё несколько минут, но дальше этого дело не шло.

— Так и аккумулятор посадишь,— сказал дядя Тигран самому себе и пошёл подымать капот мотора.

Из-под капота снова раздалось пыхтенье. На этот раз его производил не мотор, а сам владелец машины, который к тому же бренчал гаечными ключами и что-то отвинчивал и завинчивал.

— Всё ясно,— сказал он наконец.— У кого-нибудь есть мыло?

— Потом руки помоешь,— сказала тётя Тася.— Мы и так много времени потеряли... Ашотик, не лижи собачку, мама тебя просит!

— Без мыла не поедем,— сказал дядя Тигран.

— Неостроумно,— заметила тётя Тася.

— А я и не острю! — закричал он.— Мне нужен кусок мыла! Позарез! Замазать стакан бензоотстойника. Иначе насос набирает воздух и бензин не нака... Впрочем, что вы в этом понимаете!.. Ищите мыло!

— Хорошо говорить,— сказал Бовин папа и вышел из машины.— Что оно, растёт?..

Мимо проезжал мотоциклист.

— У вас нет мыла? — крикнул Бовин папа, но тот только помахал в ответ рукой.

— А у вас? — спросил папа женщину с кошёлкой.

Мыла не было и у неё. Хлеб был и ещё макароны. Даже банка шпрот. А мыла не было.

— Тут сельмаг недалеко,— сказала женщина, когда ей объяснили, в чём дело.—А то, хотите, мальчишку из дому пришлю...

Повезло дяде Тиграну — он остановил грузовик, и у шофёра нашлось мыло. Отколупнув порядочный кусок, дядя Тигран плюнул на него, но мыло оказалось слишком твёрдым и не разминалось.

Ашотик выхватил у него мыло и отбежал.

— Ашотик, не бери его в рот, мама тебя просит! — кричала тётя Тася. — Фу! Гадость!

Когда удалось отнять у Ашотика мыло, оно стало уже достаточно мягким, дядя Тигран быстро замазал стакан бензоотстойника, и они поехали.

— С таким сыном не страшны никакие аварии и поломки,— сказал дядя Тигран.

Остаток дороги проехали без происшествий. Дядя Тигран рассказывал, что в английском языке из любого существительного можно, если захочешь, сделать глагол: стол — столить, то есть, уставлять столами, тигр — тигрить, подражать тигру... Каплин опять смотрел в окно, и всё ему было интересно. А тётя Тася внушала Ашотику, чтобы он не толкал папу под локоть, не трогал белую кнопочку и не лизал собачку.

 

Вову не понимают

Машину они оставили за оградой, Каплина в машине, а сами пошли в лагерь.

— Ну, как протекает летний отдых? — спросил Бовин папа. Тоська ответил, что протекает плохо и они хотят домой, а Вова про это ничего не сказал, а спросил, где поставили машину, и почему не приехала мама, и помнят ли, что обещали купить новый портфель. Они разговаривали и всё время закрывали рукой лицо, потому что Ашотик кидался шишками. Потом Бовин папа увидел Тату и сказал:

— А, старая знакомая! Как тут наши ребята себя ведут? Скажи, Таня, без утайки.

Тата покраснела и ответила:

— Вообще-то хорошо.

— А в частности? — спросил папа. Но Тата промолчала.

— Пай-мальчики? — спросила тётя Тася.

— «Пай» по-английски значит «пирог»,— сказал дядя Тигран.— Мальчики сладкие, как пирог...

— Как малиновое варенье,— сказала Тата и поглядела на ребят.

— «Варенье» по-английски «джем»,— сказал дядя Тигран.

— Ой, а вы всё про все слова знаете? — спросила Тата.— Скажите, вот есть слово «лодырь» — про мальчишек, а как, если про женщин?

— Женщины не бывают,—сказала тётя Тася.

— Лодырица,— сказал Вова.

— Видишь ли...—начал дядя Тигран.

Однако досказать ему не удалось, потому что из-за ограды, где стояла машина, раздался не то визг, не то вой.

— Ой, что это?

И Вова с Тоськой помчались наперегонки. Вот это была стометровка! Посмотрел бы Аркадий.

А из окошка машины на них глядела какая-то чёрная собака и лаяла, лаяла.

— Каплин! — заорал Вова и бросился открывать дверцу.— Каплиша! Каплинчик!

Каплин и Вова кинулись друг другу в объятия и стали целоваться. Хорошо, что мама не видела. Потом Каплин подбежал к дереву, а потом снова к Вове.

— Каплинчик мой,—приговаривал Вова.—У ты хороший! Как вырос!

Ребята начали играть и бегать с собакой, а потом все пошли в лес, потому что Бовин папа сказал, что Каплин может забежать на территорию лагеря, а это, наверно, не разрешается.

В лесу Каплин всё время шнырял по кустам — ни разу не остановился,—всё чего-то вынюхивал, и ребята еле поспевали за ним, а то вдруг начинал передними лапами рыть землю. Быстро-быстро, как будто у него в груди мотор.

— Это, наверно, оттого, что первый раз в жизни лес увидел,— сказала Тата.

— Знаешь ты много,— сказал Вова.— Просто у него инстинкт такой.

Его дед и все предки две тысячи лет за птицами охотились. Вот и Каплин тоже. Только его учить надо...

К обеду уже все ребята в лагере знали, что к Вове в гости приехала собака, и какая у неё родословная, какие уши, и какие пятна на спине — одно похоже на Африку, а другое на дубовый лист. И что она умеет ловить птиц, только её натаскивать надо.

— Ты будешь с ней в цирке выступать, да? — крикнул кто-то.— Прыжки через муравья!

— Новый трюк! — раздался пискливый голос— Собака превращается в свёклу!

— Тройский превращается в Денисова! — Покупайте билеты! Цирк открыт!.. Все за столом кричали и смеялись.

После обеда Вова позвал ребят смотреть собаку, и многие пошли. Каплин им так понравился, что они даже забыли дразнить Вову и Тоську.

Ребята долго бегали с Каплином, играли в преступников, кидали ему палку, и он её находил, только не хотел отдавать, а начинал грызть, как будто это кость.

Когда горн заиграл к чаю, взрослые стали собираться в дорогу. Уже дядя Тигран развернул машину, и тут Вова вдруг говорит:

— Пап, а что, если Каплин останется в лагере?

— Ну, знаешь...— ответил папа.— Мало тут с вами хлопот, ещё собаки не хватает!

— Нет,— сказал Вова,— я по правде. Это очень нужно... Ведь бывает так, что очень нужно?

— Бывает,—сказал папа.—Только в лагере не разрешают.

— Если бы все завели тут собак...— сказала тётя Тася.

— Всем ведь не надо,— сказал Тоська.— А нам надо. Вы не понимаете... К вам бы так придирались... Житья нет. Надоело хуже горькой редьки.

— Мы её спрячем,—сказал Вова.— Никто не найдёт.

— Для чего может так понадобиться собака? — спросил Бовин папа.— Для охраны? На тебя здесь покушается кто-нибудь?

— Хотите поднять свой авторитет при помощи невинной собаки? — сказал дядя Тигран.

На это Вова ничего не мог ответить. Он опустил голову и отвернулся, но даже со спины можно было догадаться, что он собирается плакать.

— Ладно, Вовк, пошли, чего с ними разговаривать,— сказал Тоська.— Всё равно не поймут.

Но Вова отмахнулся от него.

— Плохо, если только собака и может помочь,— сказала тётя Тася. Она и Ашотик уже сидели в машине, а Каплин всё бегал с высунутым языком. Издали казалось, что у него розовый галстук.

— Не только собака,—сказал Вова.—Но нам очень надо. Правда. Вы не понимаете...

— Ведь это не разрешается, — сказала тётя Тася.

— Вдруг с собакой что-нибудь случится? — сказал папа.— Она ведь не наша.

— Ничего с ней не случится! — крикнул Тоська.— Можете быть спокойны. Жить будет у сторожа, он старик что надо. А мы гулять будем, кормить...

— И натаскивать тоже,— сказал Вова, всё ещё не оборачиваясь,— для дяди Семь. Ты же сам говорил, что её учить надо.

Бовин папа ничего не ответил и пошёл к машине. Он открыл заднюю дверцу, наклонился... но не сел, а вроде начал что-то искать. Когда он повернулся, в руках у него был поводок.

— На, держи! — сказал он и кинул поводок Вове.

А Вова завизжал малоприятным голосом, как дачная электричка, и, забыв даже проститься как следует, надел на Каплина поводок, и вместе с Тоськой они помчались в лес. Они очень торопились, потому что боялись, как бы взрослые не раздумали.

— За пса отвечаете всем своим достоянием! — крикнул Бовин папа им вдогонку и сел в машину.

Дядя Тигран улыбнулся, а тётя Тася покачала головой. Ашотик, к счастью, уже спал, а то неизвестно, что бы он сказал или сделал.

 

Каплин меняет имя

Ребята спрятались за кустами и подождали, пока не утихнет шум от машины. Потом они стали кружиться, плясать, а Тоська даже попытался встать на руки. Каплин прыгал вместе с ними и лаял. Это был танец дикарей, танец победы.

Потом они плюхнулись на траву, а между ними растянулся Каплин.

— Где же он жить будет? — спросил Тоська.

— Ясно где, в палате, у меня под койкой,—сказал Вова.

— Это почему у тебя?— И Тоська даже поднялся с земли.— Давай по очереди — сперва у тебя, потом у меня...

— Ты тут не командуй,— сказал Вова и дёрнул Каплина за поводок.— Он только меня признаёт.

— А меня нет, по-твоему?

И Тоська тоже ухватился за поводок.

— Не тронь! — завопил Вова.

— Давай проверим! — кричал Тоська.

Ребята тянули поводок в разные стороны. Каплин рычал и подпрыгивал, бросался то на одного, то на другого — эта игра ему нравилась. Вдруг он вырвал поводок и исчез в кустах.

— Держи! — закричал Вова.

— Хватай!

Общая беда примирила противников, и они стали вместе ловить Каплина.

Но это оказалось не так просто. Каплин не шёл на зов, а когда ребята приближались к нему, припадал к земле, отскакивал, крутил хвостом и ни в какую не давался.

— Заходи с той стороны! — командовал Тоська.

— Окружай! — кричал Вова.

Заходили и окружали с полчаса, изрядно выдохлись и вспотели, но так бы, наверно, и не поймали, если бы Каплин сам не сдался.

— Держи его крепче, голубчика! — сказал Вова и снял рубашку.

— Ты это зачем?

— А как же в лагерь пронесём?

Ребята завернули Каплина в рубашку, несмотря на его отчаянное сопротивление, и отправились в лагерь. Вова нёс, а Тоська шёл впереди и загораживал. Но всё равно все спрашивали, что это у них.

— Мешок с солью, разве не видно? — говорил Тоська.— На кухню несём.

— Заливай! Может, со свёклой?

— А чего он у вас дёргается? Счастье, что мешок ещё не лаял.

Не успели они войти в спальню, как на пороге появилась Тата.

— Что это у вас? — спросила она.

— Ежа поймали,—сказал Тоська.—Не уколись смотри.

— Поклянись, что никому не скажешь...— начал Вова.

И в это время «ёж» задёргался, зарычал, а из рукава рубашки показался хвостик с завитком.

— Ой! — крикнула Тата.— Вы всё врёте! Что это?

— Тигрёнок,— сказал Тоська.— Из джунглей Индии.

— Глупцы,—сказала Тата.

— А что особенного? — сказал Тоська.— В лесу поймали. Из зоопарка убежал... В газетах читала?.. А мы поймали.

— Зачем так завернули? — сказала Тата.— Ему дышать нечем.

Но Вова уже устал держать свёрток, он положил его на пол, и Каплин вытряхнулся из рубашки, а потом схватил её в зубы, и ещё бы немного—и порвал. Но Вова закричал: «Фу!», отнял рубашку и сразу надел её.

— Это Каплин,— сказала Тата.— Его что, забыли?

— Конечно,—ответил Вова.—Не видишь?

— Он не хотел уезжать и спрятался в лесу,— сказал Тоська.— А потом вышел и говорит...

— Только никому не говори,—сказал Вова Тате.—Я его сейчас под кровать посажу... Каплин, иди ко мне! Лезь!.. Ну! А когда все уснут, гулять выведу.

— Кап, Кап! — сказала Тата.—Ты хороший, да? Я его буду Кап называть. Лучше, чем какой-то Каплин. И ему больше нравится: видите, хвостиком машет? Верно, Кап?

Она ещё что-то говорила, но ребята не слушали, а запихивали Каплина под кровать. Только он всё время вылезал.

— Лежать там! — говорили ему.— Слышишь? Лежать!

— Так он вам и лёг,— сказала Тата.— Ещё чего! Правда, Кап?

— Привязать надо,— предложил Тоська.

Они с Вовой улеглись на пол и привязали Каплина за поводок к ножке Вовиной кровати. Когда вылезли из-под кровати, Тата сказала:

— А если он лаять будет?.. Ты будешь, Кап?

— Не будет,— ответил за него Вова.— Он у дяди Семь всегда один сидел. Привык.

— Давайте выйдем и проверим,—сказала Тата.—А ты, Капочка, оставайся. Да, Кап?

— Заладила своё «Кап»,— сказал Тоська, когда вышли из палаты.

— А мне тоже больше нравится,— сказал Вова.— Каплин очень длинно. Особенно если позвать надо: «Каплин, Каплин...» За это время десять раз «Кап» крикнуть можно.

Не успели ребята выйти из палаты, как раздался вой. Они поглядели друг на друга. Вой раздался снова.

— Кто это воет? — спросил Вова.— Как шакал.

— Кто? Ясно, Кап,—сказала Тата.

— Так собаки не воют,— сказал Тоська.

— Тебя бы привязать — ещё не так бы завыл.

Она хотела пойти в палату, но Вова не дал — может, сам успокоится. Он ведь привык один — у дяди Семь...

И верно: Каплин повыл-повыл и замолк. Может быть, уснул, кто его знает.

Уже темнело. Они прошлись немного по лагерю. Всё было тихо. То есть кругом, конечно, разговаривали, но воя больше не было. Потом заиграл горн к ужину.

В столовой Тата сказала через весь стол:

— Я — хлеб.

И никто не понял, кроме Вовы и Тоськи.

— Я — каша,— сказал Вова.

— Вам что, добавки? — спросила дежурная.

— А чего, добавка не помеха,— сказал Тоська и протянул тарелку. Молоко они, конечно, выпили, а кашу, когда все встали, забрали в руки и понесли. Сначала из неё капало молоко, но пока донесли до палаты, каша почти высохла. Они положили её на пол, а потом зажгли свет... и не узнали свою палату! Бовина кровать стояла боком, одеяло наполовину сдёрнуто, тумбочка перекосилась, подушка валялась на полу... А собаки под кроватью не было!

— Украли! — прошептал Вова и сел на чью-то постель.

— Вовсе не украли, а просто удрал,— сказала Тата.— Говорила, не надо привязывать. Сами посидели бы привязанные.

Только Тоська не растерялся: он пополз под всеми кроватями с одного конца палаты до другого. Добравшись до последней, он вылез, отряхнулся и треснул себя по лбу.

— Да вот же он! А я думал, это у Малахова трусы на подушке! Действительно, Каплин лежал на подушке, свернувшись клубком, и мирно посапывал.

— Капочка! — взвизгнула Тата и бросилась к нему, но Вова схватил её за руку.

— Тише, не буди! Он устал за день. Знаешь, сколько бегал!

Но Кап уже открыл глаза, повёл носом, сразу учуял гречневую кашу и вскочил с подушки. Глаза у него засверкали, как у льва. Видно, здорово проголодался.

Он съел всю кашу, даже пол вылизал, а хлеба есть не стал.

— Ну, а теперь спать,— сказал Вова, схватил Капа за поводок и полез под кровать.— Я его так привяжу, что не отвяжется, морским узлом. А ночью гулять пойдём и перед подъёмом.

До отбоя оставалось ещё время, и ребята не теряли его даром: по предложению Таты, они пошли на кухню, чтобы разведать, не найдётся ли там какая-нибудь лишняя кость для Капа. Потому что вдруг он проснётся ночью и начнёт скулить!

Кухня была заперта. Ребята походили по лагерю, а вскоре горн заиграл «спать, спать по палатам».

— Зайду попрощаюсь с Капочкой,— сказала Тата.

Но попрощаться ей не удалось. Ещё возле палаты они услышали такой визг и вой — что там шакалы!

В палате было полно ребят.

— Собака забежала!..

— Где? Какая? — слышались крики.

— В чём дело? Что тут происходит? — раздался голос Риты.

Раздвинув ребят, она тоже вошла в спальню.

— Говорят, бешеная...— сказал кто-то.

— Уже двух укусила!

— Никакая не бешеная! — заорал Вова, пробираясь к своей кровати.

— Сам ты бешеный! — крикнул Тоська.— Как дам сейчас!

— Самая нормальная,— сказала Тата.

— Что здесь творится, я вас спрашиваю? — в третий раз сказала Рита.— Можете мне, наконец, объяснить?

— Смотрите, вот! Чья это?

— Уши-то, уши! Как тряпки.

— Не трогай, укусит!

— Какой дурак привязал?!

— Никакой,—сказал Вова.

Рита уже подошла к кровати, из-под которой высовывалась ушастая морда Каплина.

— Чья это? — повторила Рита.

В палате стало тихо. Так тихо, что Вова услышал своё сердце. Другие не слышали, а он слышал: громко так бухало, что даже в ушах звенело.

— В таком случае, чья это кровать? — Это опять Рита спросила.

— М... моя,— промычал Вова.

— Значит, кровать твоя, а чья собака, неизвестно?

— Почему неизвестно? Известно. Это Каплин. А хозяин дядя Семь... У него родословная знаете какая? Больше чем альбом для рисования. И охотничий инстинкт...

— Ну вот что, немедленно убирайте из лагеря свою охотничью собаку,— сказала Рита.— И чтоб никаких мне инстинктов и родословных.

Но тут вперёд вышла Тата и сказала, что сегодня к Вове папа приезжал, а собака осталась. Не захотела ехать... Она очень дорогая: стоит, может быть, сто рублей.

— Ну да, сто — тыщу! — сказал Тоська.

— В лагере не место собакам! — крикнула Рита.— Если все тут начнут держать собак...

— Не все,— сказала Тата.— Только одна.

— Это что же будет? — продолжала Рита.— Тройский заведёт себе собаку, Ляминой кошку захочется, а Фёдорова скажет: хочу козу! Не лагерь, а зоопарк.

Ребята засмеялись и начали предлагать каждый своё:

— У меня ишак!

— У меня жираф!

— А у меня кашалот!..

— А у меня...

— Нечего смеяться,— разозлилась Тата.— Что ж, его выбрасывать? Он ведь живой всё-таки...

— Никто не говорит — выбрасывать,— сказала Рита.— Но чтоб собаки здесь не было. И вообще, как это? Привезли из города... Я ещё поговорю с твоими родителями, Тройский.

— Да она же сама осталась! — сказал Тоська.— Ей в лагере очень нравится.

— Как это сама?

В это время подошёл Аркадий.

— Аркадий, видишь, что в твоём отряде происходит? — сказала Рита.— И опять те же самые... Притащили откуда-то паршивую собаку и прячут под кроватью.

— Вижу,— сказал Аркадий.

— Так вот, чтоб никаких собак и через пять минут всем спать! — крикнула Рита на прощание и вышла, хлопнув дверью.

— «Паршивую»! — сказал Тоська.—Ничего в собаках не понимает, а еще обзывает...

— Ну? Так что будем делать? — спросил Аркадий. Ребята молчали. То есть молчали Вова и Тоська, а остальные говорили. Про то, какая это собака — сыщицкая или охотничья, и сколько ей лет, и почему у неё короткий хвост, и почему не захотела ехать в город. И ещё про то, кусается она или нет и кто сильнее — лиса или собака.

— Так какие будут предложения? — спросил Аркадий.— Молчим?

— Пожалуйста,—сказала Тата,—раз нельзя, можем завтра отвезти в город.

А Вова подумал, что возвращаться в город сейчас, когда с ними Кап, совсем ни к чему. И что скажет папа? Ведь он предупреждал... И тётя Тася говорила... Что же делать? А мама как разозлится!

Вова поднял голову, оглядел всех и горько сказал:

— Эх, люди! Ведь Каплиновой породе уже две тысячи лет! Даже, может, больше... Ещё когда Египет был древний...

— Подумаешь, чем испугали! — кричал Тоська.— Возьмём вот и уедем в город, а вы живите тут и ешьте свою кашу с молоком. Завтра же уедем!

— Я с ним хоть на улице переночую,— сказал Вова.— Если нельзя в палате.

— И я,—сказала Тата.

— И мы! И мы! — закричали ребята.

— Ну что ж, неплохая идея,—сказал Аркадий.—На улице так на улице. Всем отрядом... Только у меня два предложения: во-первых, отвяжите наконец собаку. Сколько можно мучить?

Вова и Тоська так быстро нырнули под кровать, что столкнулись лбами. Пёс вылез оттуда раньше, чем они, встал на задние лапы и попробовал залезть на Аркадия. Это ему не удалось, тогда он стал прыгать, лаять и так махал хвостом, что в глазах рябило.

— А во-вторых? — спросил кто-то Аркадия.

— Во-вторых,— сказал он,— до окончания смены предлагаю взять собаку на попечение нашего отряда...

— Ура! — крикнул Слава, член редколлегии газеты «Ай-ай-ай».

— И ещё предлагаю,— сказал Аркадий,— построить собаке жильё.

— Ура! Ура! — закричали все ребята.

— По вашим собственным проектам,— продолжал Аркадий, когда стихло.— Объявляется конкурс на лучший рисунок дома. А пока собака будет жить здесь.

— Под моей кроватью,— сказал Вова.

— Может, и под моей,— сказал Тоська.— По очереди...

 

Кап выигрывает эстафету

На следующий день были готовы тридцать четыре проекта конуры. Жюри конкурса, обсудив проекты, присудило семь первых, двенадцать вторых и пятнадцать третьих премий — в общем, всему отряду. Но построили всё равно не по проектам, а как Аркадий сказал. Очистили площадку, размерили верёвкой, вырыли ямы, потом раздобыли у завхоза столбики, доски и сколотили шикарный особняк для собаки.

— Такой дом,— сказал Аркадий,— глаз не отведёшь! Сам пошёл бы в собаки.

Но Кап всё равно в конуре не жил. А ночевал он под Вовиной кроватью. С тех пор у Капа началась другая жизнь — не жизнь, а, можно сказать, одно удовольствие! Никогда он столько не бегал, не возился с ребятами, как сейчас! Никогда у него не было столько друзей и развлечений.

Куда бы ребята ни ходили, Кап всегда за ними — и в лес, и в поле. Только по лагерю старались меньше с ним ходить, чтобы Рита не увидела. Она, правда, знала, что Кап остался, но всё же лучше не попадаться ей на глаза. Только однажды случилась неприятность. Ребята построились на линейку, а тут, откуда ни возьмись, Кап — подбежал к дереву и поднял заднюю ногу. Рита отвернулась и вздохнула, а когда Кап сделал свои дела и умчался, сказала, как будто ничего не произошло:

— К рапорту готовьсь!

А Вова тогда страшно перепугался. Он решил — всё, после этого Капа обязательно выгонят из лагеря. Но к Вовиному удивлению, всё обошлось. Наверно, Рита всё-таки хоть немного, а полюбила Капа. Иначе разве она стерпела бы такое?

Правда, за Капом замечались ещё кое-какие грешки: он похитил три тапочки, две зубные щётки и съел два бадминтоновских волана. Зато Чуркин распрощался бы навек со своими штанами, если б не Кап. Это было, когда на речке устроили маечный бой: скатывали майки в комок и кидались. Чуркин был без майки, поэтому он схватил свои штаны и так здорово кинул, что они чуть не на середину речки залетели. А течение быстрое — их и понесло.

Вова не растерялся, поднял камень, кинул его вслед за штанами и крикнул:

— Кап, возьми!

И что же вы думаете? Кап прыгнул в воду и поплыл. Правда, штаны успели намокнуть и ушли под воду. Но Кап нырнул по-утиному и вынырнул со штанами в зубах. Только потом он их никак не хотел отдавать владельцу. Пришлось бегать за штанами по всему берегу, а когда их отняли, одна штанина была порвана.

— Придётся с ним подзаняться,—сказал Вова про Капа.—Он ещё не все команды знает...

С тех пор ребята начали заниматься с ним, и скоро он хорошо научился приносить и отдавать палку, не хватать из рук сахар без разрешения, переходить шоссе только по команде, а о том, чтобы съесть зубную щётку, уже не могло быть и речи!

Однако Вову всё меньше радовали успехи Капа, потому что всё чаще он думал о скорой разлуке с ним...

Но где Кап по-настоящему помог ребятам — это во время эстафеты, перед самым закрытием лагеря, когда они вызвали на соревнование шестой отряд. Сначала нужно было пробежать по пересечённой местности, потом прыжки в длину, через барьер, потом по бревну, проползти по-пластунски и опять бежать. Отряд Аркадия хуже полз на животе и поэтому отстал, да тут ещё Вова, растеряха, перед самым финишем выронил эстафетную палочку... Но вдруг выскакивает Кап, хватает палочку и, рыча и мотая ушами, мчится с ней к ленточке. Ленту он разорвать не смог — маловат ростом, но пересек черту раньше, чем Сашка из шестого отряда. Пересек и прыгнул прямо на одного из судей — на Аркадия.

— Ура! Наша взяла!

— Это нечестно! — крикнули противники.— Не считается!

— Мы же не виноваты! — закричали ребята из пятого отряда.— Что, мы его подговаривали, Капа?

Но спор решил главный судья. Он сказал, что Кап пока ещё не состоит в отряде и поэтому к соревнованиям не допускается.

Капа привязали к дереву и назначили повторный забег. И тут пятый всё равно победил!

А если не Кап, разве так получилось бы?!

 

«Кап, иди сюда!»

В автобусе, когда ехали из лагеря в город, Вове и Тоське пришлось потесниться на сиденье: третьим с ними был Кап. И занял он лучшее место — у окна. Сидел и, конечно, смотрел в окно. Ему и горя мало: он ведь не мог знать о предстоящем расставании... А Вова знал. Знал и старался не думать о нём, но всё равно сто раз подсчитывал, когда же дядя Семь должен приехать из своего санатория. Подсчитав сто первый раз — уже теперь в автобусе,— Вова сказал:

— Может, он заболеет?.. Простудится... Позавчера в лагере какой дождь был, помнишь? В городе, наверно, тоже.

— Кто заболеет? — спросил Тоська.

— Тогда он не сможет с Капом гулять и у нас его оставит... дядя Семь.

И Вова положил руку на чёрное пятно, похожее на карту Африки, но Кап даже не обернулся — ещё бы, ведь у обочины дороги стояла большая серая собака и, наверно, с завистью глядела, как он катит в автобусе.

— Заболеет, а потом опять выздоровеет,— сказал Тоська.— И всё равно заберёт... Надо знаешь что, украсть!

— Чепуха,— сказал Вова.— А он придёт в гости и увидит. Да и мама не разрешит украсть.

— Не дома! — Тоська перешёл на шёпот.—Не дома держать, понимаешь? А где-нибудь в подвале или в сарае.

— Придумал тоже,— сказал Вова и приподнял правое Капино ухо, а потом отпустил, и оно шлёпнулось обратно, как блин на сковороду.

Кап скосил на Вову свой карий глаз — мол, что это ещё за баловство? — и опять уставился в окно: ведь на телеграфных проводах сидели сороки и говорили, конечно, про него. А Вова стал думать о том, что никто уже теперь не ткнёт утром тапочку прямо ему в лицо, не лизнёт в нос, не сунет лапу — держи, и всё тут... Никто не положит к его ногам мячик, или палку, или клизму и не залает: ну, кидай же скорей, я принесу!..

Тоська уже давно что-то говорил.

— ...понимаешь? — услышал Вова.— Он подумает на Капа и выгонит его. А мы возьмём.

— Почему выгонит?

— Я же говорю: заберёмся к нему в комнату и что-нибудь там испортим. Шкаф изрежем, у меня нож знаешь какой... Или там плащ порвём... немного совсем. А он решит, что это Кап...

— Кап ни за что так не сделает,—сказал Вова.—Возраст уже не такой. И вообще нечестно на него валить...

К ним подошла Тата. Она пробралась через весь автобус, чтобы погладить Капа.

— Будем к тебе в гости ходить, да? — сказала она.— Дядя Семь разрешит.

А Вове от этих слов захотелось плакать.

И вот наконец они в городе. Вову встречает папа с каким-то незнакомым толстым мужчиной в очках. Да это же дядя Семь! Ну и растолстел на своём курорте! И очки ведь он раньше надевал только после того, как посадит в кресло и скажет: «Откройте рот!»

Вова сразу сказал ему об этом, а дядя Семь ответил:

— Это для того, чтобы скорее моего Каплина увидеть... и тебя, конечно.

— Он теперь Каи,— сказал Вова.— Мы его все так называем, и ему больше нравится. '

— Посмотрим,—сказал дядя Семь.—Спросим у него самого.

А Кап наскакивал то на Вовиного папу, то на дядю Семь, и трудно было сказать, кому он радовался больше.

— Ну, вот и кончилась наша собачья жизнь,—сказал папа, когда шли к стоянке такси.— Блудный пёс возвращается в лоно своё.

— Боюсь, долго у него будут болеть передние лапы,—сказал дядя Семь.— Столько ребят попрощалось!

В такси дядя Семь рассказывал, что чем-чем, а прогулками пёс теперь будет обеспечен. Он договорился с одним человеком, у которого уже есть два фокстерьера: будет к нему утром приводить Капа, а вечером забирать.

— Собачья группа,—сказал Вовин папа.—А завтрак надо с собой давать?

Но Вова даже не улыбнулся. Он думал о том, какой всё-таки странный народ эти взрослые. Для них что Кап, что чемодан — всё одно: сдал на хранение, и ладно. А ещё охотиться собирался. На куропаток, на медведя... Зубодёр!

Тут дядя Семь поглядел на Вову, и тот даже покраснел: ему показалось, что он очень громко подумал последнее слово и дядя Семь услышал.

— Что, брат? Жалко расставаться? — сказал дядя Семь.—Ничего. Приходи почаще. Мы будем только рады. Верно, Каплин?.. Ну, скажи спасибо Вове и его родителям, конечно, и пошли домой.

Такси остановилось. Вова прижался щекой к Каплиновому лбу — там, где белая звёздочка. Он бы, наверно, и поцеловал его, но не при папе, да и мама говорила, что от этого бывает какая-то страшная болезнь на букву «т».

Кап несколько раз оборачивался, словно спрашивал, что же Вова-то не идёт. Перед самым подъездом он остановился, внимательно посмотрел в сторону машины, потом тряхнул ушами, и последнее, что Вова увидел, перед тем как закрылась дверь,— это хвостик с завитком на конце.

После приезда из лагеря дел у Вовы, конечно, хватало: нужно было повидать многих ребят, рассказать о лагере и о Капе, сыграть на пустыре в футбол, сходить на пруд, в кино... Даже за хлебом пойти было некогда. Но для того чтобы повидать Капа, время всегда находилось. Тем более, что в собачью группу Кап так и не ходил. Вернее, походил два дня и перестал, потому что там такое творилось! Фокстерьеры приняли его в штыки — лаяли не переставая и в драку лезли. Один из них даже голос сорвал. Неизвестно, чем Кап пришёлся им не ко двору. Ведь характером он очень уживчив: дружелюбный, ласковый, необидчивый. Это всё фокстерьеры — известные забияки! А может, и Кап что-нибудь им такое пролаял, очень обидное...

Но как бы то ни было, Кап снова сидел бы часто один в маленькой комнате, если б не Вова. Вова же не давал ему скучать. Он приходил по нескольку раз в день, с ребятами и один, вынимал ключ из старого пальто, если Семёна не было, играл с Капом и потом забирал его к себе. А вечерами часто звонил к дяде Семь и говорил, что Кап так крепко спит — просто жалко его будить. Пусть уж он у них переночует. И дядя Семь разрешал.

— Не пойму,— говорила Бовина мама,— у кого живёт собака? Когда ни приду, она всё здесь.

Вова даже не давал убрать Капину миску — так она и стояла в углу их комнаты.

Если он полдня не видел Капа, то обязательно узнавал по телефону, как тот себя чувствует, холодный ли нос и не ругались ли на него во дворе.

Когда начались занятия в школе, Вова стал заходить к Капу каждый день после уроков. Иногда он это делал и вместо уроков. Вместо пения, например.

Мама нередко теперь говорила папе, что ей не нравится, как Вова ест и учится, и вообще вся эта история. А папа говорил, что ему тоже, но нельзя ведь человеку запретить любить собаку: вспомни хотя бы «Му-му»... На что мама отвечала, что тоже читала Тургенева, но от этого ей сейчас не легче.

Конечно, папа запрещал Вове так часто ходить к Семёну, говорил, что Вова надоел Семёрке, что у того нет ни минуты покоя — то Вова один заявляется, то с друзьями, то к телефону каждый час зовёт. А ведь Семёну и почитать надо, и вздремнуть иногда...

Мама тоже ругала Вову — и за то, что плохо ест, и за уроки, и что из дому пропадает. Даже не стала давать деньги на кино. Но ничего не помогало. И тогда мама решила прибегнуть к крайним мерам: запретить Вове приводить Капа и ходить к нему. А Семёна попросила не оставлять больше ключ в старом пальто на вешалке. Но Семён наотрез отказался прятать ключ. Во-первых, сказал он, это нечестно по отношению к Капу, а во-вторых, он совсем запутался и уже не знает, чья это собака.

Ответил на этот вопрос через несколько дней сам Кап.

Началось с того, что Вову позвали к телефону.

— Вова,— услышал он в трубку,— ты один?

— Здрасте, дядя Семь,— сказал Вова.— У меня Тоська. Что делает Кап?

— И больше никого? — спросил Семён.

— Папа в библиотеке. А как Кап?

— Понимаешь,— сказал Семён,— его нет!

— А где он?! — закричал Вова.

— Я весь двор обегал,— ответил Семён.— Говорят, видели на улице.

— Там ведь машины,— сказал Вова.— Или украдут... Украли, значит.

И он заплакал. Сейчас ему было всё равно, что рядом стоит Тоська и что соседка идёт по коридору со своей Кнопкой.

Вдруг Кнопка завизжала. Нет, она залаяла на дверь. А кто же тогда визжал? Визг повторился. Очень знакомый визг.

— Капочка! — крикнул Вова и бросился к двери, а телефонная трубка повисла на шнуре и закачалась как маятник.

И вот уже Кап в коридоре, он скачет на Вову, на Тоську, на соседку и как-то жалобно поскуливает. И вид у него очень виноватый.

— Что, испугался? — спрашивает Вова.

— Как же он только улицу переходил? — ахает соседка.

— На зелёный свет,— говорит Тоська.— Ясно как.

А трубка всё болтается вдоль стены, и в ней что-то шепчет и крякает.

— Алё! — закричал Вова и схватил трубку.— Это ещё вы, дядя Семь? Он здесь! Пришёл! Сам! Можно, он сегодня переночует?

Когда мама вернулась с работы, Вова сидел на корточках перед Капом и говорил ему:

— Ты больше не будешь убегать на улицу? Дай честное собачье.

Пёс таращил на него глаза, склонял голову то вправо, то влево и совал Вове лапу.

— Я же запретила приводить его сюда,— сказала мама, отбиваясь от Капа, который подскочил к ней, начал прыгать и всё норовил лизнуть в нос.

— Он сам пришёл, мама! Честное слово. Спроси у дяди Семь...

Кап у них пробыл до позднего вечера, и Вова опять поставил в угол комнаты его миску, которую мама уже убрала под кухонный стол. Потом родители велели Вове ложиться спать, а сами пошли к Семёну. И Капа забрали, несмотря на все протесты Вовы и даже слёзы.

— Нет и нет,— сказала мама.— И разговор окончен.

Папа ничего не сказал, но как-то странно посмотрел на Вову — как будто в чём-то виноват перед ним.

...Вове приснилось, что он едет на машине, за рулём сидит Ашотик, а дядя Тигран почему-то идёт рядом и у него совсем нет усов. И машину страшно трясёт, так трясёт, что прямо невозможно... Вова открыл глаза и увидел маму.

— Что, уже в школу? — спросил он.

— Нет,— сказала мама.— Сейчас ночь. Ты совсем проснулся?

И тут открылась дверь, и через неё проскочило какое-то тёмное ушастое существо. Оно бросилось сначала под Бовину кровать — и вот уже суёт ему прямо в лицо тапочку! А потом выпустило тапочку и тёплым языком облизало Вову. И мама не мешала и ничего не говорила про болезнь на букву «т».

— Капочка,— сказал Вова и увидел, что рядом с мамой стоят дядя Семь и папа.

— Вот так,—сказал дядя Семь, совсем как автоинспектор.—Принимай свою собаку.

«Может, это сон?» — подумал Вова. И нарочно потянулся и сел на кровати. Мама улыбалась и кивала головой. И вообще все улыбались.

И Кап тоже — хвостом.

— До свиданья, Каплин,— сказал дядя Семь.

— Кап, иди сюда! — сказал Вова.

 

ЧЕМПИОН ГОРОДА

На огневой рубеж вышла третья смена. Судья поднёс рупор ко рту и сказал:

— Внимание! Стреляется упражнение МВ-8, шестидесятипульный стандарт. Время — два часа. Положение «лёжа»... Заряжай!.. Огонь!..

Гриша сделал тринадцать пробных выстрелов. Он вообще любил число «тринадцать», чёртову дюжину, и часто давал себе задание: сделать то-то и то-то ровно тринадцать раз. Он мог уже подтянуться тринадцать раз на турнике, съесть подряд тринадцать «Золотых ключиков», назвать тринадцать морей... А однажды добился даже того, что мама тринадцать раз сказала ему: «Сходи за хлебом!»

Оставалось ещё научиться выдувать по тринадцать стаканов чая, как папин дедушка, и пробегать стометровку за тринадцать секунд. Хорошо бы, конечно, выловить тринадцать карасей в пруду...

Но сейчас Грише сильнее всего хотелось попасть в самую середину мишени. И не тринадцать раз, а как можно больше.

Впереди было целых два часа: гуляй, разговаривай, пой, но сделай ровно шестьдесят выстрелов. Не каких-нибудь, а самых, самых лучших... Эх, выбить бы на тринадцать очков больше, чем зимой на районных соревнованиях... Или чем на тех, в прошлом году... когда всё это случилось... С Витькой они навсегда поссорились. Просто не замечают друг друга. Как будто каждый из них стал невидимкой для другого... Не надо об этом думать. Нужно о чём-нибудь хорошем. Или смешном. Так велел тренер...

Гриша лёг, пристроил поудобней свою мелкокалиберную винтовку... Так... не утапливать мушку... не заваливать... так...

Выстрел! Ещё один. И ещё.

После каждого выстрела Гриша смотрел в окуляр. Неплохо: «девятка»... Опять «девятка»... «Семёрка»!.. Начал срывать! Нужно встать и пройтись. Пускай судья-контролёр снимет трубку полевого телефона и скомандует: «Серия кончена!» А ребята, те, что в блиндаже, сменят пробитую мишень на чистую...

В тот день, больше года назад, он тоже сидел в блиндаже, а Витька стрелял тридцатипульный стандарт... Но не нужно о плохом... Папа обещал купить транзистор... Если будут деньги...

Гриша помахал рукой Петьке и другим ребятам,— они пришли на полигон «болеть». И потом пошёл на линию огня.

Он сделал ещё несколько выстрелов... Пока всё идёт хорошо. «Так держать!» — как говорят на корабле.

Гриша встал, потянулся и начал дышать по-особому, как учил один папин знакомый: вдыхать через левую ноздрю, а выдыхать через правую. Потом наоборот. Этот знакомый говорил, что так дышат в Индии. Не все, конечно, а те, которые называются йоги. Это одно из упражнений, а вообще их очень много, и сами йоги становятся такими, что просто чудеса вытворяют: поднимают чуть не сто килограммов, любую боль переносят и даже могут приказать, чтобы кровь не текла из раны... Так говорил папин знакомый, а Гришин тренер сказал, что не очень-то верит во все эти штуки, но дышать одной ноздрёй разрешает. Хоть это и не очень красиво: могут подумать, что у Гриши нет носового платка...

Гриша перестал дышать по-йоговски и стал прогуливаться взад и вперёд, невдалеке от стола судейской коллегии. Он ходил и тихонько напевал: «Я на камушке сижу...» Есть такая песенка, и, не будь её, не держать бы, наверное, Грише в руках винтовки, не знать, что такое «мелкая» и «высокая» мушка, не целиться с замиранием сердца в чёрную червоточину на белом круге...

Пять лет назад — они жили тогда в другом городе — решили Гришу учить музыке. Купили самую маленькую скрипку — четвертушку, и мама начала водить его в музыкальную школу.

Сначала Грише нравилось: идёшь по улице с чёрной папкой, с футляром, похожим на чёрную безглазую рыбу, а все на тебя смотрят с завистью, уступают дорогу... Потому что идёшь ты не в обыкновенную, куда все должны ходить, а в музыкальную школу.

Но прошло немного времени, и Грише сделалось скучно. Во-первых, играешь какую-то чепуху, ноты какие-то, а не песни и не эти — как их? — кампанеллы. Во-вторых, учитель только и знает что пристаёт: «Круглее пальчики!.. Не утрируй!.. Жирнее смычком!.. Повесь мизинец!..» А главное — надо всё время стоять. Несчастные эти скрипачи! Вот на рояле — совсем другое дело: развалился себе на стуле и давай...

Гриша очень не любил стоять. Уж лучше он будет усидчивым, как требуют в обыкновенной школе, а не устойчивым, как здесь... К тому же учитель музыки, наверно назло, стал разучивать с ним песенку, под названием «Я на камушке сижу...». Гриша так долго играл её, что запомнил на всю жизнь.

Если урок музыки проходил не очень плохо, то на обратном пути мама заходила с Гришей в кондитерскую и покупала трубочку с кремом. То, что на дороге была кондитерская, помогло Грише продержаться почти год и даже перейти в следующий музыкальный класс. Но всё равно его скрипичное образование шло не слишком хорошо, а со скрипом.

А потом он с родителями переехал в другой город. И здесь Гришу опять заставляли «вешать мизинец», «держать позицию», «делать пиччикато». Но по дороге домой тут уже не было жёлто-коричневой вывески кондитерской. Зато был тир. На его прилавке, словно для продажи, лежали пневматические ружья, а у задней стенки, как в кукольном театре, толпились волки, зайцы, утки, и казалось, что вот они заговорят и начнётся представление.

Теперь уже Гриша ходил без мамы, поэтому — хорошо ли, плохо ли прошёл урок — на обратном пути он обязательно заворачивал в тир и проводил там не меньше времени, чем на спектакле кукольного театра. Он не стрелял, а только смотрел, как стреляли другие, как иногда после выстрела какой-нибудь зайчик с металлическим треском срывался вниз и начинал раскачиваться, будто маятник.

А однажды один мужчина сбил подряд три фигуры и сказал Грише:

— Что, небось слюнки текут? Стреляй, заплачу.

— Не надо, спасибо,— сказал Гриша.

— Они центрального боя,— сказал мужчина про ружья.— Ну, бери.

— Я знаю,— ответил Гриша.

Он действительно наслышался здесь всего — и о ружьях, и о том, как стрелять.

— Закрой оба глаза, лучше попадёшь! — крикнул какой-то мальчишка.

Гриша взял ружьё, приставил приклад к плечу, прижался щекой к полированному дереву, почувствовал запах нагретого металла, машинного масла... Он стал наводить так, чтобы мушка на стволе ружья упёрлась в самую середину кружка, нарисованного на утке. Никогда он не думал, что руки у него так трясутся. По мушке видно. Он глубоко вздохнул, затаил дыхание, закрыл глаза... Щёлк!

Гриша открыл глаза: утка болталась вниз головой.

— Молодец! —сказал мужчина.—Настоящий охотник. Ещё! Гриша кивнул. Он выстрелил ещё три раза, но промазал.

— Плохо глаза закрываешь! — сказал тот же мальчишка.

— Ничего, научишься,—сказал мужчина.—Главное в этом деле— спокойствие.

С тех пор Гриша все деньги, какие у него бывали, тратил на тир.

И когда он давно уже перестал играть на скрипке (потому что сначала она сломалась, потом он упал с велосипеда, а потом его родители поняли, что скрипача из него не выйдет), когда он уже больше двух лет занимался в стрелковой секции, выиграл первенство школы, потом района,— всё равно маленький душный тир, похожий на зал кукольного театра, привлекал его по-прежнему.

В стрелковой секции он подружился с Витей Шориным. Они и раньше учились в одном классе, но почти не разговаривали. Если не считать за разговоры несколько фраз, вроде таких: «Ну, ты!» — «А ты?» —«Ты чего?» — «А ты чего?» — которыми иногда они обменивались в классе или в коридоре.

Витя говорил, что больше всего на свете любит дружить. Всегда любил дружить, даже в детском саду. Ведь дружба — самое главное, скажи? Ради неё можно всё-всё сделать... Что это за друг, если на него положиться нельзя?!

Так говорил Витя, и его слова не так уж расходились с делом. Он мог, например, когда гуляли во дворе, спросить Гришу:

— Хочешь, руку порежу? Скажи!

— Зачем? — говорил Гриша.

— Ну, хочешь? Скажи!.. Слабо?!

— Ну...— говорил Гриша.

И Витя вынимал перочинный ножик и резал себе палец. Не очень сильно, но до крови.

Гриша рассказал Вите про тир, и они стали ходить туда вместе. Только у Вити реже срывались со своих насиженных мест кролики, зайцы и утки. И на занятиях секции он тоже стрелял хуже Гриши.

— Ничего, догоню,— сказал он как-то.— Это потому, что ты раньше начал. Если бы я столько ходил в музыкальную школу, давно бы чемпионом стал.

— Надоела эта школа,— сказал Гриша.— Хоть бы скрипка сломалась, что ли!

— Хочешь, сломаю? — спросил Витя.— Скажи!

— Ну что ты...

— Хочешь? Скажи!.. Слабо?!

— Ну...

И тут Витя выхватил у Гриши футляр, раскрыл его и вытряхнул скрипку. Как буханку хлеба из авоськи. Как пенал из портфеля. Она упала на камни, отрывисто тренькнула, словно кто-то сыграл пиччикато...

— Зачем?! — крикнул Гриша. Он нагнулся и поднял скрипку.— Кто тебя просил?

— Сам же сказал. Ну, заплачь!

А Грише казалось сейчас, что сломанная скрипка — это какое-то хорошее животное. Вроде той пушистой кошки, которую убили ребята на соседнем дворе. Она умирала молча, отвернувшись от всех, только сильно подымались бока и подрагивал пушистый хвост. А потом она крикнула отрывисто... пиччикато... и сломалась, то есть умерла.

Грише и правда хотелось плакать.

— Сам ведь просил,— повторил Витя.

Гриша положил скрипку в футляр («Как в гроб»,—подумал он) и пошёл домой.

А потом целую неделю, пока его ругали за «дырявые руки» да пока собирались купить новый инструмент, он блаженствовал и совсем забыл и про кошку, и про скрипку.

С Витей они сидели теперь за одной партой и вообще почти не расставались: вместе играли, разбирали марки, изобретали вечный двигатель.

Гришина мама была даже недовольна, что Витя так часто у них бывает. Во-первых, урокам во вред, а во-вторых, лишняя пыль и грязь. Больше всего Гришина мама боялась пыли и инфекции. Поэтому она обжигала или обдавала кипятком всё, что можно было: хлеб, яблоки, огурцы, клубнику... Целыми днями ходила она с тряпкой и суконкой и если не стирала пыль, то натирала пол. Или наоборот.

...Контрольная по алгебре была, как всегда, неожиданна. Хотя учитель и предупредил о ней за три урока, но всё равно грянула она как гром среди ясного неба. Во всяком случае, для Гриши. Поэтому не удивительно, что он вынужден был, хоть ему и очень не хотелось, проверять своё решение у соседа и подгонять под его ответы. Не удивительно, что учитель сделал ему несколько замечаний и даже пригрозил совсем не взять работу.

Потом, когда раздали контрольные, Гриша увидел, что у него двойка. Противная — с маленькой головкой и длинной шеей. Похожая на красного жирафа.

— Почему? — спросил Гриша.

— Потому что списал у соседа,— сказал учитель.— Прямо вместе с его ошибками.

— Я не списывал,— сказал Гриша.

— По-моему, ты что-то путаешь,— сказал учитель.

— Он не списывал.— Это Витя сказал.— Я сам у него списал.

— Ты уверен? — спросил учитель.

— Уверен.

— Тогда верните, пожалуйста, работы. Я поменяю отметки. Вите Шорину — два, а Грише...

— Он у меня не списывал! — крикнул Гриша.— Я сам...

— В общем, вы как-нибудь разберитесь,— сказал учитель.— А отметки пока останутся прежние...

Шли дни. Луна по-прежнему нарождалась в начале месяца, к середине раздувалась в шар и потом постепенно опадала и уменьшалась, как будто из неё выпускали воздух. Ненавистный будильник по-прежнему отсчитывал минуты и часы и, когда добирался до семи утра, верещал отвратительным голосом. Гриша и Витя по-прежнему проводили много времени вместе, занимались в секции и были частыми гостями в тире (он у них назывался «тир на весь мир»). И по-прежнему Гриша учился играть на скрипке. И страдал. А Витя не мог видеть его страданий.

— Ну, хочешь, опять сломаю? — говорил Витя.— Скажи!

— Новую купят,—отвечал Гриша.

— Тогда потеряй! Хочешь!

— Всё равно купят.

— Ну, тогда... хочешь, я тебе руку вывихну? Скажи!

— Ещё чего! Придумал...

— Или палец! Хочешь?

— Себе вывихни.

— Да понарошку! А я буду свидетелем!

Но Гриша не шёл на такие решительные меры. Он действовал по методу «не мытьём, так катаньем» — просто плохо занимался, иногда прогуливал...

В школе дела у него шли несколько лучше, но особенно хорошо было со стрельбой. Он уже сдал норму на второй разряд, выиграл первенство школы и готовился к районным соревнованиям.

А Витя? Витя отставал от него в стрельбе всё больше и больше и немного обижался. Всё чаще называл он Гришу чемпионом, а значит, даже и злился.

И вот как-то сбылось Гришино желание: он упал с Витиного велосипеда и повредил руку. Собственно, сильнее он повредил ногу — на ней был синяк огромный, как Каспийское море в школьном атласе,— но руку он тоже ушиб.

— Перевяжем руку,— сказал Витя.— А ногу оставим, пускай все глядят. Ты говори, что рука ещё хуже, поэтому и перевязал.

Гришина мама всё равно велела развязать, чтобы посмотреть, но Гриша сказал, что хотя ничего и не видно, зато болит так, что смычок, то есть ручку, ни за что не удержать. Наверно, у него перелом, то есть вывих... то есть растяжение.

Мама долго растирала ему руку, потом сделала компресс, а через три дня всё-таки пошла с ним к врачу, потому что нога зажила, а рука — никак. Врач сделал рентген, выписал мазь и сказал: пусть Гриша приходит через день на кварц и на массаж. Хуже не будет.

Гриша с удовольствием его послушался. К врачу ходить — не на скрипке играть.

Руке и правда хуже не было. Даже лучше нажимал на спусковой крючок — потом, на районных соревнованиях, где Гриша занял первое место.

А Витя совсем обиделся. Как будто Гриша виноват... Как будто он нарочно хорошо стреляет...

Однажды, когда возвращались с тренировочной стрельбы, Витя сказал:

— Как по-твоему — списывать очень нехорошо? Только без смеха.

«Без смеха» да ещё сразу ответить было трудно. К счастью, они в это время стали переходить улицу. На другой стороне Гриша сказал:

— Смотря как. Если всё списывать, конечно, нехорошо. А если всё равно знаешь, а только так, для точности,— дело другое.

Витя помолчал и потом спросил:

— Значит, если... ну... ответ почти сходится... Разница там на десять или пятнадцать... Тогда ничего?

— Что «ничего»? — спросил Гриша.

— Ничего, если другой подскажет?.. Поможет?.. А?

— Ничего,— сказал Гриша и с удивлением поглядел на Витю: что это он, вроде даже заикаться стал?

— Мне в пятницу на разряд стрелять,— сказал Витя.— Придёшь мишени менять?

— Ясно,— сказал Гриша.

И тут Витя сказал быстро, как будто хотел поскорей отделаться от своих слов:

— Ты, когда в блиндаже будешь, возьми мишени две-три с десятками и девятками, а потом сунешь их вместо самых плохих. Я ведь могу хорошо стрелять, только вот разволнуюсь и срываю... Сделаешь?

— Ой, что ты! — сказал Гриша.— Как же?..

— «Как же! Как же»! Сам говорил, что если всё равно человек знает, то подсказать можно... А ведь это что? Самая обыкновенная подсказка. Только не в тетрадке, а на мишени. Ну?

— Не знаю,— сказал Гриша.

— Чего тут знать? Если хороший товарищ, то сделаешь. А если трус...

— При чём здесь трус? — сказал Гриша.

— При том! Какая разница — в классе или в тире? Скажи? Сказать Гриша не мог.

...В пятницу он сидел в блиндаже, слушал команды по полевому телефону, менял мишени и часто прикладывал руку к животу. Но живот у него совсем не болел. Просто под куртку с «молнией», под ремень брюк, он запихнул картонную папку. А в папке лежало три мишени, и пробиты в них были девятки и десятки. Грише хотелось просидеть здесь всю жизнь, и чтобы наверху никого не было, и не надо было вылезать... Никогда... А сухие щелчки выстрелов — пусть это просто метеориты, которые падают на блиндаж из космоса. И рядом с ним не ребята из разных школ, а юпитерцы или нептуняне, которые не знают нашего языка и ничего не понимают в наших делах — в стрельбе, в мишенях, в очках...

— Последняя серия кончена. Сдать мишени судье подсчёта! — послышалась команда.

Из блиндажа Гриша вышел последним. Под его курткой с «молнией», в картонной папке, лежало по-прежнему три мишени, только пробиты в них не девятки и десятки, а пятёрки да семёрки...

Что было дальше, Гриша не любит вспоминать, но события того дня нет-нет да сами напомнят о себе. То сон приснится: огромная мишень, но, оказывается, это вовсе не мишень, а главный судья подсчёта. Он хватает Гришу за руку, и они проваливаются в блиндаж и летят, летят в темноте... А то, уже наяву, Гриша встретится глазами с Витей, оба отвернутся, как будто каждый из них невидимка для другого, но всё равно Гриша вспоминает...

Вспоминает, как вызвали его вдруг в судейскую коллегию.

— Ты менял мишени Шорина? — спросил главный судья. «Не я!» —хотелось крикнуть Грише на всё поле.

— Я,— ответил он.

— Так вот, три мишени недействительны.

— Почему? — спросил Гриша.

«Зачем я это спрашиваю? — подумал он.— Глупо как».

— Почему? — повторил он.

— Расскажем? — спросил главный судья и посмотрел на остальных судей.

Грише показалось, что он улыбнулся.

— На каждой мишени,— сказал главный судья,— кроме печати, мы ставим свои тайные значки. Какие они — это уж, извини, наш секрет... Так вот, где настоящие мишени?

— Сейчас,— сказал Гриша.

Он сорвался с места и побежал. Куда угодно — за деревья, в блиндаж, на другую сторону земного шара! Только чтоб не видели, как он будет вынимать из-под куртки с «молнией» эту проклятую папку...

А потом главный судья объявил решение судейской коллегии: результаты Виктора Шорина не засчитывать, его самого дисквалифицировать на всё время. До совершеннолетия. Того, кто помогал в обмане, отстранить от всех тренировок и соревнований на один год...

— Здорово,— сказал Гриша Вите.

Больше он ничего в эту минуту сказать не мог.

— Потому что: не умеешь — не берись! — ответил Витя. Он повернулся и пошёл.

— Да, не умею! — закричал Гриша.— Не умею!.. Ну и что?

...Вот о чём не хотел сейчас думать Гриша, прогуливаясь взад и вперёд невдалеке от стола судейской коллегии.

Осталось два выстрела. Он снова стал тихонько напевать «Я на камушке сижу...» Ведь не будь этой песенки, не держать бы ему, наверно, в руках винтовки, не знать, что такое «мелкая» и «высокая» мушка, не целиться с замиранием сердца в чёрную червоточину на белом круге...

А по тому, как одобрительно перешёптываются судьи, глядя на Гришу, можно почти наверняка предположить, что и без двух последних выстрелов он завоевал уже звание чемпиона города.

 

ЦЕПНАЯ РЕАКЦИЯ

Мите уже сто лет обещают, что он полетит на самолёте. Не на большом самолёте: на нём он уже летал сколько раз, а на маленьком, санитарном, где сидишь рядом с пилотом и всё видишь: все приборы, и рычаги, и поля, и реки. Ведь на ИЛ-18 или на ТУ непонятно даже, летишь ты или на месте стоишь. Только вот во время взлёта или на посадке голова пухнет. А так совсем ничего. Кругом один гул да синий воздух. Хотя однажды, когда летели из Москвы в Омск, Мите прямо страшно стало. Не в тот момент, когда провалились в воздушную яму,—этого он не боится: глотнёшь раза два, и всё пройдёт. А страшно ему стало от красоты, которую он увидел за окном самолёта. Казалось, там было не небо, а ледяное поле — нагромождение белоснежных курчавых пластов. Их словно только что вспахал небесный трактор, и теперь он гудит уже где-то на другом конце поля, а сюда сейчас придут и начнут сеять золотые звёзды.

«Наш самолёт находится на высоте девять тысяч метров,— услышал Митя голос бортпроводницы.—Температура за бортом минус пятьдесят, скорость полёта — восемьсот километров в час...»

Здорово, конечно, летать на такой высоте и с такой скоростью! Но всё же Мите хотелось полетать на санитарном. Тем более, что папа обещал. Наверно, тысячу раз. Вернее, Митя тысячу раз просил.

«А теперь уже скоро уроки начнутся, тогда вообще не очень полетаешь. Значит, надо что-то предпринять!..» Так подумал Митя и решил посоветоваться во дворе со своим другом Васей.

— Я знаю,— сказал ему друг Вася.— Надо, чтобы оттуда тебе написали... Что приглашаем приехать и ждём.

— Откуда? — спросил Митя.— Кто?

— Оттуда,— повторил Вася.— Куда твой отец ездит.

— Он вроде в Русскую Поляну собирался,—сказал Митя.—А кто должен написать?

— «Кто, кто»! — закричал Вася.— Я! Или ты...

— Тебя серьёзно спрашивают,— сказал Митя.— Не хочешь, можешь не говорить.

— Я тебе серьёзно и отвечаю... Не понял?

Но Митя, кажется, уже понял, потому что подпрыгнул, издал боевой клич индейцев племени сиу и вцепился Васе в плечо.

— Постой ты! — сказал Вася.

Он не любил излишнего шума. Но Митя и сам успокоился, отпустил Васину ключицу и спросил:

— А от кого писать? И про что?

— Про что-нибудь,—сказал Вася.—Как письмо в «Пионерскую правду». Только не «дорогая редакция», а...

— Дорогой доктор,— подсказал Митя.

— «Дорогой доктор,— повторил Вася и продолжал таким голосом, словно ему поручили приветствовать делегацию из соседней школы: — Мы, ребята пятого класса, очень просим прислать к нам вашего сына Митю...»

— Зачем? — спросил сын Митя.

— Откуда я знаю зачем?! — рассердился Вася.— Надо подумать.

Они стали думать.

— Может, я написал что-нибудь такое? — робко сказал Митя.— А они прочитали...

— «Три мушкетёра»? — предположил Вася.

— Я серьёзно! Может, они просят поделиться опытом?

Вася вскочил на садовую скамейку, поднял руку, как боярыня Морозова на картине Сурикова, и провозгласил:

— Товарищи! Вот уже пять лет я с успехом собираю металлический лом. Делайте, как я: уносите из дома все тазы, кастрюли и железные кровати. Я сам уже два года сплю на полу...

— Перестань! — закричал Митя, хотя ему было смешно; он и не знал, что Вася такой артист.— Хватит!.. А может, я спасу кого-нибудь, а? Сейчас это часто делают. Больше всего из воды.

Вася сразу стал серьёзным.

— Говоришь, спасу кого-нибудь? — деловито переспросил он.—Это ничего. Мальчишку или девчонку? Из какого класса?.. А где это было?

Вася умолк, походил вокруг скамейки и потом продолжал:

— Знаю! Они сюда приехали, понял? На экскурсию. Этим летом. И купались тут, а один мальчишка взял и заплыл на серединку. И тонуть начал.

— И тут я,— закричал Митя,— раз-раз! Поплыл сажёнками, нет, кролем, всех обогнал, схватил его вот так, за волосы,— и вытащил!

Тихо ты,— сказал Вася и пригладил свою причёску, которую в классе называли «полуполька, полубокс, полупудель, полуфокс».—Ну, а потом?

— А потом,— продолжал Митя,— потом я торопился в кино или в магазин... Поэтому сразу убежал. Правильно?

— Как его звали? — спросил вдруг Вася.

— Кого?

— Кого ты спас.

— Как? Лёшка, по-моему. Не помню. Или Мишка. Какая разница?

— Теперь всё,— сказал Вася.— Можно письмо писать.

— Только зачем папе? — сказал Митя.— Лучше прямо мне.

Так и порешили. Они пошли к Мите, и там после долгих раздумий и споров родилось на свет это письмо, написанное корявым Васиным почерком. В письме ребята русско-полянской школы № 1 (такая ведь обязательно должна быть) вспоминают Митин подвиг и очень, очень просят Митю приехать, потому что все его так ждут, так ждут, прямо как соловей лета... Но особенно хочет его видеть тот самый мальчик по имени Лёшка (или Мишка? Нет, пускай Лёшка).

«...Скорей, скорей приезжай, дорогой Митя. К нам часто летают санитарные самолёты АН-2 и ЯК-12, ты можешь сесть прямо на них. Наверно, родители тебя отпустят, раз мы все просим. Привет. Ребята 5-го класса «А».

Так заканчивалось это письмо. И начиналось самое трудное: нужно было подумать, как его доставить.

— А чего доставлять? — сказал Митя.—Скажу, что конверт выбросил. А письмо — вот оно, пожалуйста.

— Нет, так нехорошо,— сказал Вася.— Сразу догадаются. Надо, чтобы всё похоже было... Дай какой-нибудь конверт!

Они тщательно изучили конверт от тёти Маниного письма и установили, что там стоят два круглых почтовых штемпеля — московский и омский. И на ободке у каждого написан город, потом номер почтового отделения и нарисована звёздочка, а в середине стоят разные цифры.

— Теперь давай чистый конверт,— сказал Вася.— Я таких штемпелей нарисую сколько угодно... Пять копеек есть?

Только оказалось, что пятачок велик, и тогда Митя совершил рейд по маминым карманам и добыл ещё три, две, пятнадцать копеек и одну: стали накладывать монеты на штемпель и выяснили, что внешний круг равняется трёхкопеечной монете, а внутренний — копейке. После этого Митя разыскал среди папиных шариковых ручек одну с чёрной пастой, дал Васе лист бумаги, и состоялась проба.

— А что? Ничего, честное слово! — воскликнул Митя после нескольких минут своего напряжённого молчания и Васиного усердного пыхтения.

Вася действительно постарался: и звёздочка наверху, и две поперечные полоски в середине малого круга, и цифры — всё было исполнено рукою мастера. Только, пожалуй, буквы портили всё дело: были они какие-то корявые и несерьёзные.

Митя эту мысль и высказал своему другу, но тот нисколько не обиделся, а сказал, что на конверте надо будет написать ещё непонятней да и вообще смазать. Как будто на почте штемпель был плохой — бракованный.

— На двух почтах,— сказал Митя.

И вот наступил самый ответственный момент. Митя молчал ещё напряжённей. Вася пыхтел ещё усердней, и в результате их обоюдных стараний через несколько минут два штемпеля красовались на чистом конверте. Один — прямо на марке, другой — на обратной стороне конверта. Причём Вася сказал, что когда Митя будет вскрывать конверт, пусть обязательно надорвёт в том месте, где второй штемпель.

Теперь предстояла, пожалуй, самая лёгкая и интересная часть задуманного — получение и чтение письма. А Вася согласился стать почтальоном.

Митя собственными руками положил письмо в конверт, заклеил его, взял тремя пальцами за более узкую сторону — словом, приготовился опустить в почтовый ящик. Вася с готовностью подставил этот ящик. «Ящиком» были сдвинутые ладони Васиных рук. После этого Митя проводил Васю до двери, открыл её, и Вася вышел на лестницу, а Митя захлопнул дверь. В ту же секунду раздался звонок.

— Кто там? — спросил Митя.

— Почта,— был ответ.

— Подождите, пожалуйста,— сказал Митя,— у меня молоко убегает.

— Ну, давай быстрей,— сказал почтальон.

Но Митя всё-таки продержал его несколько минут на лестнице и только потом открыл дверь.

— Заходите, пожалуйста,— сказал он, сам удивляясь своей вежливости.— У вас заказное?

— Нет, доплатное,— буркнул почтальон. Но денег от Мити не взял.

— Распечатайте побыстрей,— сказал он.— Письмо очень важное... Митя повертел письмо в руках и вдруг вскрикнул:

— Ой, а где же адрес?!

— Эх, мы! — сказал Вася и сразу перестал быть почтальоном.— Сейчас напишу...

Теперь уже было всё в порядке. Митя вскрыл конверт, вынул письмо и на какое-то мгновение подумал, что, может, он и в самом деле вытащил кого-то из воды. Мите даже захотелось присесть к столу и написать ответ: мол, спасибо, приеду, а как же... Но в это время Вася сказал:

— Чего ты уставился в письмо? Первый раз видишь? И чудесное видение рассеялось.

...Обычно первой возвращалась с работы мама. Но Митя решил маме письмо не показывать и догулял во дворе до папиного прихода. Когда же папа отобедал, похлопал Митю пониже спины с возгласом: «У ты, мальчишка, у ты, глупышка!» — и лёг на диван с «Медицинской •газетой»,— вот тогда Митя мысленно стукнул себя по лбу и воскликнул:

— Да, я сегодня письмо получил! Сейчас покажу.

— Покажи письмо скорей, скорее,— пропел папа на мотив «Широка страна моя родная».

Мама утверждала, что других мотивов папа не знал. Или знал, но давно забыл.

Дрожащей рукой протянул Митя своё письмо, но папа и не глядел на Митину руку. Очень ему надо было глядеть, когда в газете была интересная статья знакомого хирурга. Дочитав до точки, папа отложил газету, взял у Мити конверт, вынул письмо и начал читать. Прочитал, повертел в руках, зачем-то посмотрел на свет, а потом сказал:

— Оказывается, ты у нас незаметный герой. Что ж раньше молчал? Молодец. Маме говорил? И маме нет?! Странно. Очень странно. И непохоже... Нет, про то, что спас, я ничего не говорю — ты же неплохо плаваешь. Так и должно быть. Но вот что молчал...

— А что особенного? — пробормотал Митя.— Я его — раз! — за волосы и потащил. Он брыкается, кричит, а я тащу. Смеху!

— Да-а, смеху...— задумчиво сказал папа и потрогал конверт, лежащий у него на груди.

Митя решил, что самое время вмешаться, а то начнёт штемпеля разглядывать, и опять быстро заговорил:

— Я его тащу, а он кричит, брыкается... Смеху! («Чего бы ещё придумать, а?!») А потом как начали откачивать...

— Как — откачивать? — спросил папа.— Он разве воды, бедняга, наглотался? А как же он кричал?

— Кого откачивать? — сказал Митя.— Не откачивать, а качать. Меня как начали качать! Чуть не уронили на песок. Смеху!

— Да-а, смеху...— опять повторил папа.— Ну, бери своё письмо. Скромный герой. Так всегда в будущем и надо поступать.

«Поверил,— подумал Митя,— и на конверт почти не глядел». И Митя сказал:

— Пап, а ты когда туда полетишь?

— Когда? Да как раз дня через три собирался.

— А мне? Можно теперь, да?

— Теперь, пожалуй, да,— задумчиво сказал папа.

И вот прошло три дня и наступил четвёртый — день, когда они летят в Русскую Поляну.

Начался он, как обычно. Сначала папа хмыкал, откашливался и произносил: «Уважаемые товарищи!» Потом снова хмыкал, опять откашливался и говорил уже по-другому: «Глубокоуважаемые товарищи!» Так папа последнее время проверял, не садится ли у него голос,— ведь ему приходится много говорить на работе и ещё читать лекции. После этого папа стал определять время по своим часам. Это было не так уж просто, потому что он переводил часы только один раз в месяц, в самый последний день. А во все остальные дни решал несложную, но довольно утомительную задачку для четвёртого класса.

В это утро условие задачки выглядело так:

1) Часы спешат на 1 1/4 минуты в сутки.

2) Сегодня — 20 августа.

Спрашивается в задаче: на сколько часы спешат сейчас?

Решение: 1 1/4, или 5/4, множим на 20, получается 25.

Ответ: часы спешат на 25 минут, получается, что сейчас без восьми девять.

А на аэродроме нужно быть к десяти часам. Значит, время у них ещё есть. Тем более если поехать от моста по новой дороге, которую недавно проложили. Она раза в два, а то и в три короче обычной.

На санитарной «Волге» Митя и папа подъехали к аэропорту, но не остановились там, а повернули влево, потом направо, потом опять налево, оставив далеко позади большое здание аэропорта и бетонные взлётные полосы, окаймлённые оранжевыми и фиолетовыми фонарями. Потом они проехали через какие-то ворота и очутились в огромном поле. Кругом была только трава, да ещё вдали виднелся небольшой, тоже зелёный, домик, а поодаль от него застыли зелёные самолётики, словно кузнечики или сверчки, испуганные чем-то и готовые в любой момент к прыжку.

— Похожи на кузнечиков, да? — сказал папа.

И пока они ехали к зелёному домику, он успел рассказать, что, оказывается, один учёный записал на магнитофон целых пятьсот разных слов, которыми разговаривают кузнечики. Они «пилят» своими зазубренными задними ножками по надкрыльям, и вот получаются звуки. И выходит, что беседуют они друг с другом ногами. А слушают тоже либо ногами, либо брюшком — там у них такие крошечные барабанные перепонки.

— А люди говорят: «Слушай ухом, а не брюхом»,—закончил папа, когда машина уже остановилась.

Они зашли в дом, где находилось несколько лётчиков, похожих на шофёров, и девушка-диспетчер, а все стены были увешаны плакатами и таблицами. На таблицах нарисованы самолётные крылья и закрылки, и хвосты, и двигатели с разными цилиндрами, поршнями, фильтрами и маслонасосами. Но в них Митя пока ещё ничего не понимал, поэтому больше всего ему понравился плакат, где был изображён спящий дяденька, а рядом с ним, на тумбочке, включённый электрочайник. Вода из чайника давно выкипела, уже вспыхнула тумбочка, загорелась кровать... И под рисунком была такая подпись:

Он спит — какой спокойный вид! А ведь кровать уже горит!

Митя успел, наверно, раз десять прочитать эти злорадные стихи и запомнить их на всю жизнь, успел узнать, что «какой-то Федосеев хочет прожить дуриком, а начальство на него молится», когда, наконец, девушка-диспетчер что-то сказала одному из лётчиков, похожих на шофёров, и тот направился к двери, по пути бросив Митиному папе: «Пойдёмте!».

Митя был разочарован. Никакого объявления посадки, никакой торжественности, важности. Как будто в автобус садятся. «Пойдёмте!» — и всё.

Они пошли за лётчиком по аэродрому, прямо по траве, мимо небольших самолётов, вблизи уже не похожих на кузнечиков. Папа говорил Мите:

— Вот эти, видишь,— с каждой стороны по два крыла — это бипланы, АН-2, а вон моноплан, ЯК-12, на таком мы и полетим.

Первым в кабину самолёта поднялся .пилот, за ним Митя, а потом папа. Он сел сзади, а Митя справа от пилота. Прямо перед Митиными глазами находился щиток с приборами и кнопками — их было столько, что просто глаза разбегались. Потом, во время полёта, Митя насчитал шестьдесят пять. А сейчас он смотрел, что будет делать лётчик.

Лётчик же сделал почти незаметное движение, и мотор заработал. Митя глядел вовсю, стараясь ничего не пропустить, но он не знал, куда надо смотреть, и вид у него был растерянный. Наверно, поэтому лётчик пожалел его и начал объяснять. Правда, из объяснений Митя почти ничего не понял, но всё равно было как-то легче.

Лётчик говорил, что перед выруливанием надо проверять отклонение рулей...

— Так... Нормально... Закрылки тоже работают. Авиагоризонт включён и разарретирован... Ну, этого ты не поймёшь... Так... Теперь перед взлётом: противопожарный кран полностью от себя — раз!.. Стояночный тормоз выключен... Шаг винта — малый... Триммер руля высоты — в положении «Взлёт». Ну, а положение закрылков, сам понимаешь, по условиям взлёта...

Последних слов лётчика Митя не услышал, потому что мотор заревел, и самолёт, подпрыгивая, помчался через поле. Быстрее, ещё быстрей! И вдруг звук мотора стал каким-то другим — ровнее и глуше: самолёт поднялся в воздух.

Митя стал смотреть вниз. Казалось, до земли рукой подать — просто всё на ней сделалось внезапно маленьким, игрушечным... Игрушечные дома, люди, телеграфные столбы, квадратики полей. А вон идёт игрушечный поезд, и из трубы паровоза валит игрушечный дым... Так и хотелось присесть на корточки рядом с этими игрушками, потрогать их, переставить с места на место.

— Высота двести метров,— сказал лётчик.—Скорость сто пятьдесят километров в час.

Митя стал сравнивать с самолётом ТУ. Получилось, что летят они сейчас раз в пятьдесят ниже и раз в шесть медленнее. Но он не произнёс вслух результаты своих подсчётов, чтоб не обидеть лётчика.

Отвернувшись от окна, Митя стал смотреть, как же управляют самолётом, и решил, что это совсем нетрудно, только сначала надо научиться ездить на автомобиле.

Папа наклонился к Мите и прокричал, не забыл ли тот захватить с собой хлореллу. Митя пожал плечами, и тогда папа объяснил сквозь рёв мотора, что хлорелла — будущая еда будущих космонавтов. Она почти ничего не весит, потому что это микроскопическая водоросль. Зато очень быстро растёт. А похожа на зелёную сметану и пахнет болотом.

— Фу! — сказал Митя.

— Не «фу»! — закричал папа.— Потому что химики сделают так, что хлорелла будет иметь какой хочешь вкус и какой хочешь запах. Хочешь, как у жареного цыплёнка, или у селёдочки в пряном соусе, или у тушёной говядины...

У папы заблестели глаза, и он замолк, а Митя стал смотреть вниз на неровные линии дорог и полей — они напоминали волны, которые первоклассники рисуют в своих альбомах. Иногда эти волны становились ровными, как из-под линейки, а то еще земля делалась похожей на старую кухонную клеёнку — зелёную, с морщинами и пролысинами.

Но вот лётчик нажал правой рукой на чёрный рычаг у себя между коленями, самолёт начал крениться влево, и всё, что Митя видел раньше, пропало, а вместо этого на него полезла вздыбленная земля, словно они стали взбираться по крутому склону. Потом они легли на правое крыло, и всё повторилось сначала. У Мити даже голова закружилась. Но вскоре самолёт выровнялся, и Митя увидел совсем близко дома, и деревья, и людей — уже не игрушечных, а больших и настоящих.

...Кабинет главного врача больницы, куда они с папой вошли минут через десять, был похож на их школьную учительскую: в нём стояло такое же кресло, вроде кожаной подковы, и вдоль стен — квадратные стулья, а на шкафах и подоконниках также валялись какие-то таблицы, и на столах — тетрадки и журналы. Только в них были не задачки, не диктанты и не отметки успеваемости или посещаемости, а истории болезней.

Папа и главный врач стали разговаривать о больных, об операциях, а Мите было неинтересно. Он уже дома наслушался про все эти аппендициты, и резекции, и даже про облитерирующий эндартериит. Ненадолго его внимание привлёк какой-то плакат на стене. Митя подошёл ближе и прочитал: «Таблица Д. А. Сивцева для исследования остроты зрения».

«Ну-ка,— подумал Митя,— сейчас откуда хочешь все буквы возьму и прочитаю!»

Он отошёл на другой конец комнаты, прищурил глаза, но смог разобрать только пять рядов букв:

ШБ

МНК

ЫМБШ

БЫНКМ

ИНШМК...

«Надо просто выучить наизусть,— решил Митя.— Как стихи. Вот врачи тогда удивятся! Скажут, что я вижу лучше, чем в бинокль».

И он стал запоминать: ШБ — шуба... Так легче, если слова придумаешь... МНК — манка... ЫМБШ... ЫМБШ...

На этом Митя и застрял... А кроме того, в комнате стало вдруг тихо. Раньше папа и главный врач очень громко разговаривали, а тут вдруг почти шёпотом стали и на Митю раза два поглядели. Наверно, папа про его анализы что-нибудь рассказывал.

Потом взрослые кончили шептаться, и папа сказал, пусть Митя посидит — они с доктором пройдут по палатам...

Спросите теперь, долго ли он пробыл в комнате, прежде чем вошла та самая женщина, Митя ни за что не сможет ответить. Не сможет потому, что последующие события заставили его позабыть не только о времени, а и вообще на каком он свете!

Итак, через какое-то время, после того как Митя остался один, в комнату вошла женщина. Самая обыкновенная, не старая и не молодая. Как его мама. Она могла быть врачом, медсестрой, инженером, кем хотите. Женщина посмотрела по сторонам, и Митя решил, что ей нужен главный врач.

— Он делает обход,—сказал Митя.

— Ты Митя Полынский? — вдруг спросила женщина.— А я тебя ищу. Мне сказали, ты где-то здесь. Я из школы номер один. Все ребята ждут...

— Что ждут? — спросил Митя.

— Как «что»? — удивилась женщина.—Тебя! У них назначена встреча с тобой. Ты ведь получил наше письмо?

— Письмо? — переспросил Митя.— Какое письмо?

— Ну, которое тебе посылали. Ты получил его? С просьбой приехать.

Мите показалось, что он видит сон. Он ничего не мог понять. Что происходит?!

— Я...— начал Митя, сам не зная, что хочет сказать.

Но женщина вдруг заторопилась.

— Так что все тебя ждут,— повторила она.— В первой школе. Через час. Ребята зайдут за тобой. И Лёша Мальцев. Которого ты спас...

— Я...—опять начал Митя, но женщина уже вышла за дверь. Она, видно, очень спешила.

После её ухода Митя долго сидел совсем неподвижно. Издали даже можно было подумать, что это не Митя, а его статуя. Глаза смотрят в одну точку, на лбу высечены две поперечные складки, рот немного открыт, руки бессильно лежат на коленях... Статуя, да и только. Под названием «Удивлённое отчаяние». Или «Отчаянное удивление».

Но в голове у этой «статуи» всё ходуном ходило. Мысли набегали одна на другую. Как? Откуда? Кто? Кто она, эта женщина? Почему? И вдруг одна мысль, одна картина заслонила всё остальное! Митя представил себя в школьном зале на сцене, перед ребятами. Все на него смотрят, ждут, что он скажет, а он... Нет! Этого нельзя вынести! Надо что-то делать... Бежать! Но куда?.. В любое место! Ведь скоро за ним придут ребята! Он станет посмешищем!

Митя вскочил со стула. От «статуи» не осталось и следа — сейчас это был тигр в клетке, лев, ягуар! И все эти звери, вместе взятые, хотели вырваться на волю и умчаться в леса, в степи, в пустыни — куда угодно, лишь бы скрыться от посторонних глаз, от позора!

В коридоре послышались шаги, скрипнули половицы. Может, уже за ним?! Пришли?!

Митя толкнул дверь, выскочил в коридор, побежал, никого не видя, не замечая. И только в конце коридора до него долетел папин голос:

— Ты куда? Сейчас обедать идём!

— Ладно, я потом! — крикнул Митя, сам не понимая своих слов, и вылетел на улицу.

Он совершенно не представлял, куда бежать, но знал одно: нужно сразу же свернуть за ближайший угол, а потом ещё и ещё и так петлять, чтоб его никто не нашёл. И затем выбраться из посёлка и брести куда глаза глядят...

Он повернул в одну улицу, в другую, в третью, пробежал задами, через какие-то склады, мимо скотного двора и в конце концов очутился на самой окраине. Если за ним действительно побежали, то отыскать его след будет очень нелегко, пожалуй, и совсем невозможно без сыскной собаки.

Митя остановился и поглядел вокруг. За его спиной был посёлок, а впереди и с боков — степь. Голая степь. Спрятаться ну просто негде — не то что в лесу. Но Митя был даже рад, потому что ночевать в лесу, да ещё одному, не слишком приятно.

Беготня, петляние по улицам и дворам, новые места, размышления о том, куда бы спрятаться,— всё это на время отвлекло Митю. Ему даже порой казалось, что он участвует в какой-то игре — в следопыты или в казаки-разбойники.

Но вот теперь, стоя здесь на ветру, он отчётливо вспомнил причину своего бегства и снова представил себе весь позор, который его ждёт.

И он стиснул зубы и кулаки и забормотал: «Нет, нет, нет!» И в этих «нет» звучали отчаяние, беспомощность, безысходность...

Чем больше Митя думал, тем меньше мог он понять, как всё это произошло. Почему ребята узнали о его приезде? И о каком письме идёт речь? О том, которое они с Васей написали? Но откуда же и кто мог здесь узнать о нём?.. Просто голова раскалывалась... Может, Вася написал сюда, как они подделали письмо, как придумали подвиг... .Но зачем это Васе нужно? Ведь они друзья. И потом, тогда его не стали бы в школу приглашать. А может, Митю спутали с кем-то? С тем, кого ждали и кто на самом деле кого-то спас... Но тогда почему женщина сразу спросила его: «Ты Митя Полынский?» И почему про Лёшу говорила?

Нет, ничего он не понимал!

Митя зашагал прямо по полю и прошёл уже довольно много, прежде чем сообразил, что здесь его отовсюду видно. Он вдруг понял, как плохо бывает солдату на поле сражения, когда за тобой следят сотни вражеских глаз, а ты не знаешь, куда спрятаться... Хотя солдат-то знает куда: он роет окоп. Митя с удовольствием отрыл бы любой окоп, не только «с колена», но и «стоя», но у него не было на ремне шанцевой лопатки. У него и ремня-то не было — так, спортивные штаны с резинкой.

И всё же Митя, как сделал бы на его месте настоящий солдат, решил приспособиться к местности: он отыскал небольшую ложбинку и залёг, в ней. Лежать было жёстко, неудобно, и вскоре Митя встал и пошёл дальше. Несколько раз он пытался прилечь, только подолгу не выдерживал, да и холодно становилось — дело шло к вечеру. Очень хотелось есть, и вообще надо было решать, что делать: куда идти, где ночевать, но об этом Митя старался не думать. Потому что знал: все равно ничего не придумает...

Стало смеркаться, подул холодный ветер, и Митя решительно повернул к посёлку, который всё время виднелся вдали.

Митя понимал, конечно, что папа его ищет, удивляется, волнуется, но понимал он также, что вернуться не может. А что будет дальше, этого он не знал.

Темнеющий на глазах посёлок выглядел чужим, негостеприимным; казалось, он состоит из одних только глухих стен, без окон, без дверей.

Митя чувствовал, что вот-вот заплачет — впервые за весь день. Возбуждение начало проходить, удивление тоже. Остался лишь страх. Страшно было оказаться смешным, жалким, нелепым, когда не представляешь даже, что сказать и как объяснить; и страшно было идти в незнакомый, тёмный посёлок, не зная, где будешь ночевать.

И Митя заплакал. Он шёл и плакал и думал о том, что всё это была ведь шутка. А как они с Васей смеялись, когда писали и особенно когда «получили» это письмо. И папа сразу поверил — значит, знал, что Митя может спасти: он ведь хорошо плавает. А потом случилось что-то непонятное, и сразу всё перевернулось. И теперь Митя идёт один, вечером, неизвестно куда, голодный и замёрзший, а что завтра будет и послезавтра, он даже и не ведает... И Митя заплакал ещё сильней.

И он опять шёл, теперь уже окраиной посёлка, и мимо него изредка проходили люди, проезжали машины, телеги. Мите вдруг страшно захотелось, чтобы из какой-нибудь машины выскочил папа и закричал:

«У ты, глупышка, у ты, мальчишка, вот ты где! Наконец-то я тебя нашёл!» Но тут же Митя вспомнил, что чем быстрей его найдут, тем раньше раскроется обман, и опять он почувствовал себя, как в глубокой яме, откуда нет выхода.

Митя очень устал, есть уже расхотелось, но клонило ко сну. Почти не понимая зачем, Митя зашёл в какой-то двор. Там он увидел недостроенный каменный дом, груды кирпича, доски, бочки. Решительным шагом, словно идёт по давно известному адресу на ужин к приятелю, Митя направился к недостроенному дому. Он вошёл в дверной проём, увидел лестницу, поднялся по ней на второй этаж, на третий.

Митя не позвонил в квартиру, потому что никакой квартиры здесь не было. Не было внутренних стен, дверей, оконных рам. А было огромное помещение — потолок, пол, стены с дырами вместо окон — всё заляпанное мелом, известью и штукатуркой. В одном из углов Митя увидел ворох тряпья — несколько рваных, измазанных телогреек. Он опустился на них и не заметил, как заснул.

Спал он неспокойно — ворочался, чихал, несколько раз просыпался, но тут же засыпал снова. А потом проснулся и уже не мог уснуть. Было совершенно темно, и лишь изредка по стене и потолку елозили мутноватые пятна света: где-то далеко проходила машина с включёнными фарами. Но пятна быстро исчезали, рокот мотора стихал, и опять полная темнота и тишина.

Митя лежал с закрытыми глазами, но заснуть не мог и думать тоже ни о чём не мог. Да и не хотел. Всё равно ничего не придумаешь. А потом он вовсю расчихался, и не мудрено, если лежишь на телогрейках, в которых работают маляры и штукатуры. Он чихал уже, возможно, десятый раз, когда услышал голос:

— Кто тут? Чего делаешь?

Митя замер. Голос показался ему страшным и хриплым — так, наверно, должны разговаривать преступники.

— Кто тут, спрашиваю? Эй! — снова раздался голос уже ближе. Чиркнула спичка, но Митя зажмурился от страха и ничего не увидел.

Только услышал, как спичка чиркнула снова.

— Никого, что ли? — сказал голос— Ну-ну. Может, на улице кто шумел...

И тут Митя чихнул одиннадцатый раз. Да ещё как — громче, чем все десять!

— Ага,— сказал голос.— Здесь. Чего ж не отзываешься! Кто ты есть?

Шаги приблизились к Мите, снова зашуршал спичечный коробок, зажглась спичка, и Митя увидел старика в ушанке и ватнике с палкой в руке. И ещё Митя увидел себя: скорчившегося в грязном углу, перемазанного извёсткой.

— Сторож я,— сказал старик.— А ты чей? Беспризорный, что ли? Нет их сейчас вроде... Из детдома убёг? Говори!

— Нет,— сказал Митя.— Я так.

— Чего так? — закричал старик.— Это разве дело — убегать?!

— Я не убегал,— сказал Митя,— я просто шёл, а потом заблудился... Я первый раз в этих местах... Понимаете?

Он ещё что-то молол в этом роде, потому что ему приятно было поговорить с живым человеком впервые за столько часов.

— Да ты вот кто, я знаю,— сказал вдруг старик.— Ты доктора приезжего сынок. Отец-то весь посёлок обходил-объездил, тебя ищучи.

— Никакого не доктора,— сказал Митя.— Откуда вы взяли? Я совсем из другого города.

— Ну ладно, ладно,— сказал старик.— Пойдём в контору, обогреешься. Чайком угощу. Чего здесь в грязи-то лежать? Вставай!..

Митя сидел в конторе, слушал, как закипает чайник на электроплитке, жевал хлеб с колбасой и чувствовал, что сейчас так прямо и заснёт — с куском во рту. Но он всё-таки выпил чая, обжигаясь и торопясь, и потом завалился на топчан. Последнее, что он слышал, уже засыпая, были слова старика: «Спи, спи, а я посторожить пойду...»

Ему казалось, что он и глаз не успел сомкнуть, как его начали расталкивать. На этот раз Мите проснуться было куда трудней, чем там, в недостроенном доме. Он долго вертелся, пытался спрятать голову в подушку, отворачивался к стене. Но руки, которые его расталкивали, были какие-то очень знакомые, а потом сквозь навязчивую дремоту до него долетел и голос, который он не мог не узнать. Это был папа.

...И вот они едут домой в санитарной машине. Мите снова совсем не хочется спать, и он думает о том, что папа какой-то странный и добрый: ни о чём не спросил Митю, не ругал, как будто сам про всё знает — и отчего Митя удрал, и что письмо придуманное...

В темноте Митя нет-нет да начинает пристально вглядываться в папино лицо, словно хочет, чтобы тот догадался, какой вопрос мучает сейчас Митю.

Догадался папа или нет, но он вдруг повернулся к Мите и сказал:

— Да, брат, вот оно как получается: ты обманешь, тебя в ответ обманут — и пошла писать губерния... Цепная реакция, брат.

 

БЕЛАЯ ВОРОНА

Мишу в этом классе не любили. Но всё равно, когда пропали деньги, почти никто не хотел верить, что это он взял. И только уж когда Звягин рассказал о том, что сам случайно увидел, когда вспомнили про кино, и особенно после истории с ключом,— тут уж хочешь не хочешь, а пришлось поверить.

Ребята называли Мишу «Ворона», хотя фамилия его была не Воронов и не Воронин, а Новиков. Прозвище пошло оттого, что учительница как-то сказала: «Ты в классе как белая ворона — все заодно, а ты отдельно...»

И правда, всё ему нужно было делать не так, как другие. Если идут на стадион или в музей, он обязательно плетётся сзади или по другой стороне. Если все дразнят Зотова и не любят его, он нарочно так разговаривает с ним, как будто Зотов никогда не был ябедой и плаксой. А вот Лену все уважают за то, что она справедливая, умная и вообще... косы у неё очень длинные, а Миша с ней слова не скажет и книжку ей не дал, которую она попросила, а назло, при всех, отдал Зотову. И подсказывать никому не любит — отвернётся, как будто не слышит. Звягин больше всех на него за это злился.

Класс у них очень дружный: всегда все голосуют «за», лишь один Миша— «против» или «воздержался». Недавно учительница предложила вывесить списки двоечников прямо на улице, в витрине магазина, а Миша — против. На сборе звена решили все вместе пойти к родителям Моргунова и рассказать, какой плохой у них сын,— Миша опять против! Даже в театре он умудряется сидеть не со всеми, а ряда на два ближе...

«Единоличник»,—сказала про него Лена.

Но пожалуй, больше всех не любила его Таня. Трудно порой объяснить, откуда берётся неприязнь. Таня его почти не знала, а ей уже не нравилась его походка, и то, что два передних зуба у него больше, чем остальные, и как он отвечает у доски, склонив голову немного вправо.

А чем больше она его узнавала, тем сильней становилась её антипатия. К «белой вороне» и к «единоличнику» Таня добавила и «задаваку», и «подумаешь, какой герой выискался», и ещё несколько не очень лестных характеристик.

Временами Таня была готова даже согласиться с Мишей — например, когда он говорил, что не будет заводить «Тетрадку моей совести». Это им классная руководительница велела. Миша тогда сказал, что свои мысли не обязан никому показывать да ещё отметку за них получать... Таня думала так же, и ей хотелось поддержать его, но посмотрела она, как склонил он голову немного вправо, услышала его противный самоуверенный голос, увидела, что никто из ребят не говорит против тетрадки, и промолчала. Правда, с этой тетрадкой всё равно ничего не вышло. Почти никто не завёл, хотя против был один Миша.

В эти весенние каникулы их класс на несколько дней поехал в Архангельск. Экскурсию устроил учитель истории Григорий Григорьич. Он и сам поехал с ними. Не все, конечно, ребята были на экскурсии — некоторых не пустили, другие не захотели, Зотов с отцом в Ленинград уехал. Но что больше всего удивило Таню — «единоличник»-то вдруг попросил записать его и деньги внёс на билет один из первых!

Но уже на вокзале, где уговорились встретиться утром за полчаса до поезда, Миша проявил себя, как всегда, как белая ворона: опоздал на двадцать минут, пришёл вразвалочку; у всех ребят вещевые мешки, а у него чемодан — скажите пожалуйста, интурист какой!.. Ни с кем не поздоровался... Звягина толкнул, когда в вагон садились...

Об этом обо всём и многом другом Таня говорила Лене, когда поезд тронулся, и они сидели в вагоне и смотрели в окно.

Поезд шёл. Проехали ещё какую-то станцию, склад. У его дверей горела яркая лампочка, а над ней свисали с небольшого абажура ледяные сосульки... И это была уже не простая электрическая лампочка в 100 ватт — это была драгоценная хрустальная люстра.

— Белый день освещают,— сказал кто-то.— Темно им!

А день, хотя и не требовал такого освещения, был и правда не слишком яркий. Небо висело низко и было словно из тяжёлого серого мрамора с белыми прожилками. А на мраморном фоне темнели деревья, дома, столбы высоковольтных передач. Столбы стояли, как огромные модницы — они ещё с вечера накрутили свои прямые волосы на изоляторы-бигуди да так и позабыли снять. В лесу и на полянах лежал глубокий снег, но южные склоны, где он почти уже стаял и где показалась прошлогодняя трава, были похожи на небритые щёки великана...

Проехали Исакогорку — это уже пригород Архангельска. Вот и мост через Северную Двину; отсюда видно её ледяное устье, открывающее путь в Белое море. Сам Архангельск вытянулся по правому берегу километров на шестьдесят, а в поперечнике хорошо, если два-три километра наберётся.

Ребята вышли на небольшую привокзальную площадь: Григорий Григорьич убедился, что никто не отстал, и все двинулись на проспект Ломоносова. Там среди множества каменных и деревянных домов, окаймлённых пружинистыми дощатыми тротуарами, стояла школа, где для них были приготовлены классы под жильё.

И начались дни беспрерывного хождения по городу. Григорий Григорьич поставил условие — на трамвай и в автобус не садиться! Всюду пешком. И не только по коротким поперечным улицам, а и по длиннейшим продольным — по проспектам Павлина Виноградова, Ломоносова, вдоль набережной Ленина. Они даже добрались пешком до речки Кузнечихи, перешли мост и очутились в большом районе, под названием Соломбала. Тут много заводов, фабрик и одиннадцать тысяч километров деревянных мостовых.

Григорий Григорьич рассказывал, что название Соломбала толкуют по-разному. Не то пошло оно с тех времён, когда Пётр I устроил здесь бал на соломе, не то он же произнёс по случаю постройки Архангельска такие слова: «солон бал», то есть, мол, солоно пришлось,— город ведь, как и Ленинград, стоит на болоте...

Всё время у ребят было занято прогулками, осмотром музеев; побывали в театре, даже на рынке. Григорий Григорьич говорил, что и это необходимо, если хочешь понять колорит города. Возвращались такие усталые, что сразу бухались в постель. Да и во время хождения было не до распрей, и Таня совсем забыла о своей неприязни к Мише, даже разговаривала с ним о чём-то, и он отвечал нормально, как человек, без всяких своих штучек.

А на четвёртый день это и случилось.

Утром Миша сказал, что не пойдёт завтракать и на встречу тоже не пойдёт — у него болит голова и, кажется, живот. Пусть уходят без него, он весь день лежать будет. Григорий Григорьич вытащил из-под кровати свой чемодан, достал оттуда конфетную коробку «Зефир», а из «Зефира» высыпал гору пакетиков с лекарствами. Они лежали на тумбочке, как разноцветное домино, и Григорий Григорьич подымал каждый пакетик, взвешивал на ладони и подносил к глазам, словно решал, с какой кости ходить.

Наконец он решился, выбрал две «кости» — аспирин и салол с белладонной — и положил перед Мишей.

— Два раза по таблетке, и к нашему приходу будешь как штык,— сказал он.

— Пуля дура, штык молодец,— произнёс кто-то ни к селу ни к городу.

— Принести тебе сухарей? — спросила Таня.

Ей вдруг стало очень жалко Мишу. Будет тут один, как в больничной палате.

— Не надо мне,— сказал он и отвернулся.

— Спасибо хоть скажи.— Это Лена добавила ехидным голосом. Но Миша даже не взглянул на неё.

— Ну и пожалуйста,—сказала Таня.—Была бы честь предложена.

И все ушли. В этот день их пригласили в городскую библиотеку имени Гайдара на встречу с писателями, а потом Григорий Григорьич хотел показать им гавань.

Они уже вышли на Поморскую, и тут учитель спросил у Звягина, не забыл ли тот значки для подарков: у них в школе ребята сами делали значки с портретом Гайдара. Конечно, Звягин забыл...

— Кру-гом! — скомандовал Григорий Григорьич.— И шагом марш за значками. А мы тут в скверике подождём.

И Звягин помчался. Он протопал, как добрый конь, по деревянному тротуарчику возле школы, взлетел по лестнице, как молодой джейран, и ворвался в спальню мальчиков, как сквозняк.

Конечно, там никого не было. Даже Миши... Хотя нет. Вот он, Миша. Вылезает почему-то из-под чужой кровати — весь красный и вроде чем-то смущённый.

— Ты чего? — спросил Звягин.— Эй, Ворона!

— Ничего,— сказал Миша.— Монету бросал, закатилась, не могу найти.

— А-а,— сказал Звягин.— Я значки забыл. Он взял значки и побежал обратно.

Встреча в библиотеке затянулась, и когда ребята вышли, наконец, оттуда и пошли по проспекту Виноградова, все хотели одного — поесть.

— Гулять так гулять,— сказал Григорий Григорьич.— Пошли-ка в молодёжное кафе «Золотица», сдвинем столики и основательно посидим за бутылкой лимонада. Ведь школьного кафе пока ещё нет.

И как раз в это время окончился сеанс, и народ повалил из кинотеатра «Победа» — он напротив кафе, а рядом — памятник Павлину Виноградову, герою гражданской войны.

— Смотрите, больной! — закричала Лена.

Она первая увидела, как из дверей появился Миша, щурясь на свет после тёмного зрительного зала.

— Понравилась картина? — спросил Звягин.

— Там про лечение живота показывали? — крикнул кто-то.

— У тебя действительно всё прошло? — спросил Мишу Григорий Григорьич.— И голова, и, прости меня, живот?.. Тогда идём с нами пировать.

И Миша, самостоятельный, заносчивый Миша, как-то смутился — это все видели — и с виноватой улыбкой сказал:

— Спасибо, да... почти.

Все пошли в кафе и хорошенько закусили. А потом снова бродили по городу, потому что послезавтра уже уезжать, а они ещё столько не видели.

И Миша, самоуверенный, заносчивый Миша, плёлся вместе со всеми, и вид у него был по-прежнему немного смущённый и совсем не такой самоуверенный, как обычно.

С прогулки ребята вернулись поздно, отдохнули немного, а потом собрались в комнате мальчиков, и Григорий Григорьич стал проводить викторину: «Кто лучше знает Архангельск». Победителям были обещаны призы.

— Пока что они мирно лежат у меня в чемодане,— сказал Григорий Григорьич,— но вскоре кто-нибудь получит альбом, кто-то карандаш «Великан», а кто-то даже авторучку!

И ребята стали отвечать: кто такой Павлин Виноградов и когда воздвигнут обелиск Севера, откуда произошло название «Соломбала» и когда был заложен Архангельск, какие флаги можно увидеть в Архангельском порту и какая народность живёт в городе Нарьян-Маре, Архангельской области...

Больше всех очков набрала Лена, а Миша был на третьем месте.

— Бронзовая медаль,— сказал Звягин.

— Сейчас начнём раздачу призов! — объявил Григорий Григорьич. Он вынул из кармана ключ, а кто-то из ребят выдвинул из-под кровати его чемодан.

Григорий Григорьич на всякий случай запирал чемодан, потому что в нём были коллективные деньги: на еду и на обратную дорогу, а также кое-какие документы.

Уже давно полагалось бы достать из чемодана призы, а Григорий Григорьич всё ещё копошился в нём, стоя спиной к ребятам. Потом он повернулся, но в руках у него не было ни авторучки, ни даже карандаша «Великан».

— У нас, кажется, пропали все деньги,— сказал он.— Они лежали в конверте... А конверта нет.

Ребята молчали. Они сперва не поняли, что произошло. Казалось, учитель шутит.

— Нет, правда? — раздался чей-то голос.

— К сожалению, да,— ответил Григорий Григорьич.— Сейчас я снова поищу...

Он перерыл весь чемодан, но безрезультатно, виновато поглядел на ребят и произнёс:

— Говоря откровенно, я просто растерян. Не знаю, что тут сказать и как быть... Чемодан был заперт, но... я всё обыскал...

— Из нас никто не мог взять! — сказала Таня.

— Неизвестно ещё.— Это Лена сказала.

Но все на неё закричали.

— Тише,— сказал учитель.— Я только прошу: если кто-то пошутил, пусть признается. Шутка не из умных, но мы ему простим.

— Эй, шутники, признавайтесь! — крикнул Звягин, хотел ещё добавить что-то и сразу замолчал. Будто о чём-то вспомнил.

Он и правда вспомнил.

— Ребята,— сказал он,— когда я вернулся... ну, за значками бегал... я вхожу, а он под кроватью лежит...

— Кто лежит?! — закричали все.

— Кто? Ворона. Мишка. Вернее, не лежит, а вылезает.

— Ну и что? — спросила Таня.— Может, он за тапочками лазил. Выдумаешь тоже! Как не стыдно?!

— Под кровать Григория Григорьича? — спросил Звягин. Наступила тишина. Все глядели на Мишу. Невидимые лучи невидимых прожекторов струились из тридцати двух глаз и пересекались в одном фокусе — на Мишином лице. И все они старались поймать, высветить его мысли, как настоящие прожекторы высвечивают настоящие самолёты...

— Это правда? — произнёс, наконец, Григорий Григорьич, обращаясь не к Мише, а к Звягину.— Ты понимаешь, какую ответственность на себя берёшь?

— Правда.

Но это ответил не Звягин, а Миша.

— Что я был под вашей кроватью — правда. Ребята зашумели:

— Что он там делал, пускай скажет?!

— Отвечай!

— Чего молчишь?!

Миша выглядел растерянным и беспомощным, на лице его были смятение и даже ужас. Да, ужас... Таким ребята никогда его не видели. Казалось, он вот-вот заплачет. Только Миша не заплакал. Он сказал:

— Я подкидывал монету, и она закатилась... А я искал.

— Точно! — закричал Звягин.— Он и мне тогда то же сказал. А сам красный был и глаза отворачивал. Я, конечно, не понял. Если б я знал...

— Я подкидывал монету...— повторил Миша более твёрдо.— А потом искал её.

— Ну и как — нашёл? — спросил насмешливый голос.

— Нашёл.

Снова ребята зашумели:

— Кинул копейку — нашёл рубль!

— Не рубль, а тридцать рублей!

— Как теперь домой поедем?..

— Спокойно, ребята! — сказал Григорий Григорьич.— Мы, конечно, не пропадём. Денег нам здесь дадут, и домой доберёмся. Это не страшно. Страшно другое... Неужели среди нас... Я, конечно, не хочу сейчас ни на кого говорить, и вы не должны, но...

Раздался крик.

«Странно как он кричит,— подумала Таня.— Как будто не умеет. Совсем голос другой. Какой-то сдавленный».

— Я не брал никаких денег! Понятно вам?! — кричал Миша. И уже более спокойно:

— Чемодан-то ведь заперт был. У Григория Григорьича... И замок целый. Верно?

— Подумаешь, трудно открыть при уменье! — Это Звягин сказал.— Да если...

Но Григорий Григорьич попросил его замолчать.

— Почему? — сказала Лена.— Откуда мы знаем... Может, он своим ключом открыл! У него тоже чемодан.

— Разве ключи подходят? — сказал Миша.

— Тебе видней! — кто-то крикнул.

— Возьмите у него ключи — проверим!

Миша сделал движение, словно хотел не давать свои ключи — они были привязаны к ручке чемодана,— но Звягин опередил его, схватил Мишин чемодан и грохнул на стул. Кто-то из ребят рванул ключи, верёвка была прочная, пришлось доставать перочинный нож и резать ее.

И вот ключи в руках у Звягина. С видом заправского следователя, производящего следственный эксперимент, он берёт чемодан учителя, ставит на стул рядом с Мишиным и просит Григория Григорьича запереть свой чемодан.

— Я запрещаю проделывать подобные опыты! — говорит Григорий Григорьич.— Я категорически запрещаю.

Он так сердит, как не бывал ни разу — даже когда весь класс не выучил урока по истории.

— А почему? — говорит Лена.— Что здесь такого? Конечно, если он боится...

— Пусть! — Это опять чужим голосом кричит Миша.— Я прошу вас. Пусть!.. Дайте им!

Григорий Григорьич обводит всех мрачным взглядом и со вздохом запирает свой чемодан.

И сейчас же на чемодан, как сокол на добычу, кидается Звягин. Дрожащими от возбуждения пальцами от тычет ключ и никак не может попасть. Но вот наконец ключ в замочной скважине. Один поворот, второй... И язычок замка с треском отскакивает вверх.

— Ну что? — спросила Лена после некоторого молчания.—Опять скажешь, не ты?

— Скажу! — крикнул Миша.

И тогда Лена, покраснев от возмущения, предложила устроить над Мишей суд. По всем правилам. Как настоящий. И чтобы судья был, и прокурор.

— А защитник? — спросила Таня.

Лена сказала, что никакого защитника не надо. Кто его будет защищать? И так всё ясно.

— Тогда зачем суд, если ясно? — Это сказал Григорий Григорьич. И ещё он сказал, что настоящий, правильный суд не может считать заранее кого-то виноватым. Тогда это не суд, а судилище. Настоящий суд исходит из того, что человек невиновен. Но если уж против него есть обвинение, то необходимо, чтобы вина была доказана и перед ним самим, и перед судьями.

— И докажем! — сказал Звягин.— Чего проще? Могу хоть сейчас прокурором быть!

— Обвинять всегда легче,— сказал Григорий Григорьич,— но сначала надо очень и очень подумать...

— Чего думать?! — перебила Лена.— Пусть думает тот, кто деньги ворует!

— Это не я, говорю вам! — закричал Миша.— Честное слово!

— Слово даёт... И не стыдно? Это Лена сказала. И добавила:

— Он заранее всё придумал, не понятно разве? И про болезнь свою, и чтоб потом в кино пойти. Только не рассчитал, что и мы там будем...

— И что я значки позабуду,— сказал Звягин.

Долго ещё ребята обсуждали происшествие, а когда немного поутихли, Григорий Григорьич сказал:

— Сейчас самое лучшее решение: спать. Утро вечера мудренее. А завтра...

— Суд будет, да? — спросила Лена.

— Не знаю,— поморщился Григорий Григорьич.— Очень уж вы скоры на расправу. Ведь он говорит, что не брал.

— А что ж, они сами пропали?..

Это вот и смущало Григория Григорьича. Он не верил в чудеса и

знал, что деньги сами по себе не пропадают. И к сожалению, не появляются... И всё-таки он не хотел, не мог поверить, что Миша это сделал... Хотя пока что все обстоятельства были против него. Но почему? Что могло его толкнуть? Казалось, он всегда отличался прямотой, резкостью, самостоятельностью суждений. За это его и не очень любили. Но воровать?! Впрочем, кто знает? Вот он сидит сейчас, Миша, на своей кровати с видом затравленного зверька, но старается выглядеть спокойным, сложил руки на груди. А может, под скрещенными по-наполеоновски руками, во внутреннем кармане, лежат у него эти самые проклятые тридцать с чем-то рублей?!

Между тем обстановка опять накалялась. Ребята словно прочитали мысли учителя.

— Обыскать его надо! — крикнул кто-то. Миша вскочил и приготовился к защите.

— Отставить! — скомандовал Григорий Григорьич, вспомнив свою долгую военную службу.— Что за самоуправство?! Как вам не совестно?!

— А ему совестно было?!

— Защищаете, кого не нужно!

Ребята кричали, а Григорий Григорьич слушал и чувствовал себя неловко под их осуждающими, недоуменными взглядами.

«Я сейчас похож на того врача,—думал он,—от которого требуют, чтобы он сразу поставил диагноз и тут же сделал операцию. Или нашёл другой способ, как немедленно излечить больного. А врач не в состоянии это сделать — не умеет, да, наверно, это и вообще-то невозможно. Врач предлагает провести исследование, а потом уже решать, как поступить. Но окружающие настаивают на немедленном лечении, не думая, что оно может попросту убить...»

И ещё Григорий Григорьич вспомнил одного знакомого, который говорил, что дети несут в себе уже от рождения заряд жестокости. То, что досталось им в наследство от очень далёких наших предков, кто жил когда-то в лесах и добывал пропитание в страшной борьбе с природой и с себе подобными... И вот задача всех и всяческих воспитателей сделать так, чтобы доброе стало сильней жестокого, хорошее — сильней плохого...

Обо всём этом думал Григорий Григорьич, но сказал он так:

— Расходитесь! Девочки в свою комнату — и все спать! Через пять минут тушу свет...

Григорий Григорьич взял Мишу за плечо и вывел в коридор.

Но разговора у них не вышло. Несколько раз Миша повторил, что не брал и ничего не знает. Вид у него был усталый и озлобленный...

Трудно сказать, кто хуже всех провёл эту ночь. Может быть, даже не Миша и не Григорий Григорьич, а Таня. Потому что сама она не знала отчего, но ей вдруг стало так его жалко! Хоть и задавака, и героя из себя всегда корчит, и с ней еле разговаривает — всё равно!

Григорий Григорьич тоже ворочался и долго не мог уснуть. Всё думал: неужели Миша мог сделать это?!

Миша был всю ночь в каком-то оцепенении. Он даже не сумел бы сказать, спал или нет и о чём думал.

И Лена провела ночь неспокойно. Она не чаяла, когда наступит утро, когда можно будет до конца разоблачить преступника. И пусть обратно он едет один! Она с ним, во всяком случае, не поедет...

Есть люди, которым будильник и не нужен: скажут себе проснуться в семь или там в двадцать минут восьмого — и просыпаются. Как часы. Но Таня отнюдь не относилась к таким людям-часам, а если она и вскочила на следующее утро ни свет ни заря, то вовсе не потому, что с вечера приказала себе. Произошло это либо случайно, либо оттого, что она вовсе не спала. Неясным остаётся и ещё одно: приснилось Тане то, что она задумала сейчас сделать, или своё решение она приняла наяву, в долгие бессонные часы...

Но так или иначе, Таня поднялась около семи, когда в комнате все ещё спали, быстро оделась, вытащила что-то из своего вещевого мешка, сунула под пальто и вышла на улицу.

Было уже почти светло, люди торопились на работу, и Таня заспешила со всеми. Она уже неплохо знала город и поэтому могла не спрашивать дорогу, а пошла прямо, потом направо до Павлина Виноградова, потом налево, мимо жёлтого здания облпрофсовета и снова направо, в переулок, где кинотеатр.

Только она и внимания не обратила на рекламу кинофильма «Спартак» в двух сериях, а прошла дальше, свернула опять налево и остановилась перед облезлыми воротами с надписью «Колхозный рынок». Здесь она постояла немного, сунула руку под пальто, словно хотела что-то достать, но ничего не достала и быстро вошла в ворота.

На рынке было уже много народа. Таня шла вдоль торговых рядов и никак не могла начать того, ради чего пришла сюда в такую рань.

Потом она увидела продавщиц матрёшек и свистулек и тут вдруг решилась и подошла к прилавку.

— Тётя,— сказала она,— купите у меня кофту. Девчоночью. Шерстяную.

И она достала из-под пальто свою серую кофту и протянула женщине. Вокруг начали собираться люди.

— Девчонка торгует!—говорили они.— Безобразие.

— Это моя! Моя! Собственная, понимаете? Просто мы туристы, и денег не хватило на обратно... Вот я и решила...

— А как мать заругает?

Об этом Таня ещё не думала и сейчас постаралась откинуть эту мысль подальше.

— Сколько ж ты хочешь? — спросили её.

— Тридцать,—ответила Таня, не задумываясь.

— Да ты что! — сказала одна из женщин.—Спекулянтка какая нашлась!

Ещё одна женщина пощупала кофту, поглядела воротник, рукава и сказала:

— Шестнадцать дам, пожалуй. Хватит вам на дорогу!

Таня даже ничего не ответила, только кивнула головой. Она сейчас лихорадочно прикидывала, что бы ещё продать. И ничего не могла придумать... Не без пальто же оставаться!

— Берёшь шестнадцать? — повторила женщина.— Внучка у меня с тебя ростом. Ну как?

— Да, да, спасибо,— сказала Таня, отдавая женщине кофту.

— На уж тебе семнадцать,— сказала покупательница.— Может, чего ещё в дорогу купите.

Таня мчалась обратно, сжимая деньги в правом кулаке. Что делать дальше, она толком не знала. Всё получилось не так, как задумала. Но кто же предполагал, что эта дурацкая кофта так мало стоит!

В школе царила полная тишина, когда Таня вернулась. Она тихонько постучала в спальню мальчиков. Никто не ответил. Таня открыла дверь и позвала:

— Григорий Григорьич!

Молчание. Все ещё спали.

Сама судьба подсказала ей решение.

На цыпочках подошла Таня к кровати учителя, нагнулась, попробовала приподнять крышку его чемодана, крышка поддалась. Таня сунула туда правый кулак, разжала и, выдернув руку, словно из горящей печки, умчалась за дверь.

Всё это она проделала на одном вдохе и перевела дыхание только в коридоре. И в коридоре же она сообразила, что всё равно тринадцати рублей не хватает... Зачем же она так сделала? Глупость какая... Ни то ни сё. Никому не помогла, только всё запутала. Что же теперь делать? Что?

Ей не хотелось идти в комнату, и она пошла вдоль коридора, к лестнице, а потом на третий этаж и там встала у окна и глядела вниз — на исчерченные дощатыми настилами дворики, на улицу, по которой словно медленно протаскивали цепь из прикованных друг к другу грузовых машин.

Потом вдруг стало шумно, как во время перемены, хоть звонка и не было. Таня нехотя пошла обратно, на второй этаж. Ещё с лестничной площадки она услышала голос Григория Григорьича:

— Все зайдите сюда! Девочки, заходите!

Вместе со всеми Таня вошла в комнату мальчиков.

Григорий Григорьич стоял у своей кровати; перед ним — чемодан с откинутой крышкой, а в руке он держал скомканные деньги. Быстро махая рукой, будто деньги были горячие и он хочет остудить их, Григорий Григорьич говорил:

— Ну вот, нашлись. Я сам во всём виноват! Сунул их зачем-то в книгу... Так что всё в порядке. А ты, Миша, извини нас! Всех извини! Мы перед тобой очень виноваты!.. Вот, бывает ведь так... Сунул в книгу и забыл...

«Что он говорит?! — в ужасе подумала Таня.— Там ведь всего семнадцать, а не тридцать. И вообще при чём тут книга?! Зачем же он?.. Или я сошла с ума и там было тридцать? Нет откуда?! А что, если кто-нибудь ещё подложил деньги в чемодан? Вроде меня?! И получилось, сколько надо...»

Григорий Григорьич продолжал что-то говорить, а потом раздался голос Лены:

— Откуда мы знаем? А если он подложил их ночью!

— Брось ты! — крикнул кто-то.— Тебе же сказали. И всё.

— Ура! — заорал чей-то голос— Всё в порядке!

Лена сказала:

— Ой, суда, значит не будет...

Таня поглядела на Мишу. Сначала у него был очень злой и обиженный вид, потом он вообще отвернулся, словно не о нём идёт речь и не его обвиняли в страшном преступлении, а теперь оправдали. Но он всё же посмотрел на Григория Григорьича, который просил у него прощения, на улыбающихся ребят... И вид у него был такой, будто он ни в чём не виноват и даже знал, что всё именно так окончится. Да. Он был доволен. Что там доволен — счастлив! Это видно любому.

«Подлец! — хотелось крикнуть Тане.— Как ты можешь улыбаться?! Негодяй!..»

И ей до слёз жалко стало своей кофты — такая она была теплая и удобная. И совсем ещё новая. Почти.

Слёзы и правда навернулись, потому что Таня, как сквозь туман, разглядела вдруг у двери какое-то новое лицо. Она моргнула несколько раз, протёрла глаза и тогда отчётливо увидела, что в комнате стоит тётя Шура, нянечка, которая тут и живёт, при школе.

И ещё Таня услышала, что тётя Шура, оказывается, о чём-то говорит.

— ...времени не было взяться,—говорила тётя Шура.—А сегодня беру, значит, разворачиваю... А из кармашка конверт падает... Что такое, думаю, может, нужное чего? Батюшки! Гляжу, там деньги торчат!.. Ну, вот и принесла... Нате... А рубашечка ваша к обеду обязательно будет...

Тут только Таня опомнилась и начала понимать, что происходит. Зато все другие перестали вообще что-либо понимать — это было видно по их лицам.

Тане вдруг сделалось ужасно смешно, и она заулыбалась вовсю, как недавно Миша, и захихикала, а ребята, наверно, решили, что она сумасшедшая.

Но они недолго оставались при этом мнении, потому что Таня им рассказала...

А потом, когда все они пошли покупать для Тани новую кофту, Миша спросил:

— Зачем ты так сделала?

— Не знаю,— ответила Таня.

 

«Я - РОБИН ГУД»

 

1

«Дорогой сэр!

Мне выпала большая честь адресовать именно Вам самое первое письмо в моей жизни. Почему первое?.. Но позвольте сначала представиться: Робин Гуд. Да, да, тот самый — защитник бедных и обездоленных, верный друг обиженных и всегдашний противник неправды, лицемерия и жестокости.

Не слишком ли много, Вы скажете, беру я на себя? Отнюдь, добрейший сэр. Ибо все беды, столь подробно перечисленные мною выше, вырастают, по моему разумению, из одного корня, и вот его-то, этот корень, я и рублю добрым своим мечом и пронзаю стрелами из гибкого лука, дабы не давал он пищи новым побегам и чтобы не наполнялись они коварными соками Зла.

Но вернёмся к началу письма. Да, оно для меня первое... Вы скажете: «Ха! Робин Гуд и писать-то никогда не умел!» И будете совершенно правы, дорогой сэр. Воистину так. И читать тоже... Но, дорогой сэр, «сэ ля ви», как говорят норманны, или другими словами: «Беда зла — научит и козла». И вот я тоже научился. Недаром у меня в отряде есть бывший монах по имени Братец Тук. Он-то и передал мне эту премудрость. И в результате — моё первое письмо на Ваш суд и на Вашу милость.

Между прочим, не знаю, как другие, а я горжусь своим именем и своей фамилией. «Робин» — по-нашему «малиновка», такая весёлая славная птица, в которую никто, кроме самых отъявленных глупцов, никогда не пустил ни одной стрелы. Ну, а «Гуд» — значит «шапка», или «капюшон», коли хотите... Так что в переводе я зовусь Робин Шапкин или, если угодно, Робин Капюшонов.

Но это всё так, «преамбула», как говорят дипломаты. А теперь о главном. Прошептали мне о том травы на лугах и кусты на опушках, прошелестела листва вековых дубов, пропели птицы в глубине Шервудского леса... О чём? Что Вы нездоровы, дорогой сэр. Но это ещё полбеды. (Я и сам лишь недавно оправился от ран, полученных в схватке с людьми шерифа Ноттингемского. Эх, и жаркое было дело!..) Беда же в другом: в том, что взор Ваш печально скользит по людям и предметам, ни на чём не задерживаясь, и ум Ваш занят больше размышлениями о болезни, чем о жизни во всем её великолепном многообразии, а дух Ваш слаб и не хочет помогать Вашему телу поскорее побороть недуг.

Но вспомните, сэр, что сказал однажды норманнский хирург Амбруаз Паре: «Весёлые люди быстрей выздоравливают». Неплохо сказано, чёрт побери... Не могу обойти молчанием и слова учёного сакса Сиденгама, который, как-то заметил, что «прибытие в город одного паяца значит гораздо больше для здоровья жителей, чем десятки гружённых лекарствами мулов». А ведь учёные эти мужи на ветер слов не кидали, дорогой сэр!

И ещё одно — хотя жаловаться, поверьте, не в моём обыкновении. Недавно я длительное время лежал, весь израненный, на козьих шкурах в полутёмном сыром шалаше с кувшином воды и куском оленьего мяса у изголовья, а добрые мои йомены целыми днями рыскали по лесу в поисках пищи или другой какой добычи, и лишь вечерами, да и то не всегда, слышал я человеческие голоса.

Вас же, дорогой сэр, как сообщили мне смелые мои разведчики, окружают многие тома книг; слух ваш весь день услаждают звуки из деревянного ящика, а отрадой для взора служат туманные видения на стенке другого ящика. И у Вас есть любящие родители и неплохие соседи, а друзья не забывают Вашего дома.

Задумайтесь над моими словами, сэр. Я старше Вас и желаю Вам только хорошего.

Не сообщаю своего адреса, ибо в Шервудском лесу ещё нет почтового отделения, и письма могут затеряться. Однако надеюсь на Ваше милостивое разрешение писать Вам еженедельно или даже чаще послания, которые, быть может, хоть в малой степени послужат улучшению Вашего настроения, а значит, и здоровья.

Чао, или пока, как говорят у нас в доброй старой Англии.

Ваш Р. Гуд».

 

2

Шура положил письмо на столик, придвинутый к кровати, и передёрнул плечами. А потом и покачал головой. Чепуха какая-то, сказал он самому себе. И ничего смешного... Ну, разве два-три слова... А «робин», оказывается, «малиновка» значит. Выходит, можно и так: Малинин-Шапкин. Двойная фамилия. А что? Есть же у них в классе Вольфсон-Нелидов? Они с Витькой хотели прийти сегодня. Интересно, кто из них написал? Надо будет в разговоре ввернуть что-нибудь о Робин Гуде и посмотреть на их лица... А может, Серёга? Он ведь лучше всех умеет таким книжным языком выкомаривать. Но и Маша тоже могла бы не хуже. Если б захотела, конечно... Так она ни разу и не пришла. А ведь обещала, ребята говорили. Никто, кажется, за язык не тянул. И без неё не заплачет. Но всё-таки можно хоть на минуту забежать? Конечно, у неё там всякие музыки и фигурное катание... Ну, и не надо, подумаешь... Вот был бы у него телефон не в коридоре, а в комнате, он сам бы звонил ей чуть не каждый день. Позвонил бы, изменил голос и сказал: «Алё, с вами говорят из Третьяковской галереи. Мы хотим сделать ваш портрет и повесить в главном зале...» Нет, это не очень смешно. Можно ещё посмешней придумать. Или просто: он звонит, она берёт трубку, а он говорит: «Пароход белый-беленький, чёрный дым над трубой...»—и всё. Она вешает трубку, а он опять звонит и опять говорит про пароход. И ещё... Только, он слышал, сейчас таких засекать научились, прямо со станции, и потом даже телефон выключают... А сюда дозвониться прямо невозможно, это все говорят. Конечно, потому что днём почти никого нет, а вечером Оскар Савельевич висит на телефоне. Мама уже несколько раз ему говорила, что так нельзя, а он всё равно. И главное, разговора-то никакого: всё время «угу» да «ага». Да и Раиса Андреевна тоже «не любит» поговорить. Но она зато хоть не такая ворчливая, а Оскар Савельевич почти не может без замечаний. Правда, всегда вежливо, но всё равно надоедает. То ноги не вытерли, то щётка не там стоит, а то в ванной долго моются или в умывальник зелёную тушь вылили... А кто вылил? Никто и не лил.

Шура ещё раз прочитал письмо и подумал, что хорошо этому Робин Гуду говорить: ему бы такое осложнение, ревмокардит паршивый,— не так бы запел. Конечно, бывает и хуже: другие по два года лежат и больше, а Шура всего второй месяц, и врач каждый раз обещает, что вот-вот позволит вставать...

Сначала, правда, ничего было: валяйся весь день, делай, что хочешь, ничего не болит, к доске не вызывают, будильник на полседьмого ставить не надо, ребята приходят, рассказывают что и как, приносят домашние задания. Даже некоторые учителя навещали: по математике и по физике. А всем и не надо: не будет же он по физкультуре или по географии дополнительно заниматься!

Но вот последнее время действительно ему всё как-то надоело. Ни читать не хочется, ни уроки учить. Даже с ребятами разговаривать... У них больше свои дела: кто кому что сказал, куда пошёл, что сделал. А он-то что может сделать, лёжа тут, на постели? Да и приходят всё одни и те же: Вольфсон-Нелидов, Серёга, Витька. Нет, чтобы кого-нибудь ещё привели. А он сам говорить не будет. Зачем? Не хочет — и не надо. Упрашивать ещё. Давно бы могла, если б хотела.

Чтобы не думать об этом, Шура стал рассматривать конверт. Гостиница «Минск» нарисована, и адрес печатными буквами. А само-то письмо на машинке написано. Чтобы по почерку не узнать. И кажется, почти без ошибок. А может, и есть, только Шура их всё равно не видит: у него по-русскому не очень... Да, как же он раньше не сообразил! Надо штамп поглядеть — откуда послано. Хотя и так ясно, откуда: из их почтового отделения на углу Красноармейской. Не станут же Серёга или Женька Вольфсон на другой конец города ездить, чтобы там в почтовый ящик бросить?

Так... Один штамп в самом деле здешний, но на обратной стороне конверта — где прибытие; а вот отправление — там, где марка... Ага... Только, прямо как нарочно, всё смазано, и ничего не поймёшь!

Хлопнула входная дверь. Это мама, наверно, пришла на обеденный перерыв. Или, может, соседка Раиса Андреевна вернулась из магазина.

Она, с тех пор как он заболел, всегда его навещает: и угостит, и чай согреет. А вот Оскар Савельевич почти никогда не зайдёт. Во всяком случае, при папе и при маме. И без них тоже очень редко, и всё на дверь глядит — как будто мальчишка какой-нибудь, который без спроса ворвался. Вообще-то он ничего, Оскар Савельевич. Чудной немного и замечания любит делать, но может такое смешное рассказать. Или интересное... А ещё приятно, что комнату свою никогда не запирает. Не потому, что Шура туда лазит, а просто хорошо. Раиса Андреевна хоть и добрая, а у неё дверь всегда на три замка, да и у них самих тоже...

Вошла мама.

— Ну, как тут мой Шурёнок? — спросила она.

 

3

«Дорогой сэр!

Полагаю, Вы не сочтёте излишней или неуместной с моей стороны откровенностью, если я признаюсь, что давно уже ничто не доставляло мне такого искреннего наслаждения, как переписка с Вами. Хотя, если уж быть точным, то вряд ли можно назвать перепиской нашу одностороннюю почтовую связь. Но, увы, я опять столько мотаюсь по своему Шервудскому лесу, что Ваши письма ни за что не найдут меня.

Не буду скрывать, дорогой сэр, до меня вновь дошли слухи... Знаю, знаю, вы скажете: не надо пользоваться слухами, это недостойно истинного джентльмена, если даже он проживает не в замке за зубчатыми стенами, а просто в лесу. Да, конечно, истинность джентльмена (я говорю об истинности его души) определяется отнюдь не палатами, в которых он обитает, и не должностью при дворе, пусть даже такого достойного монарха, как Ричард Львиное Сердце, а только лишь, по моему глубокому разумению, тем, что принято у нас называть старомодным словом «честь». Она во всём. В том, как джентльмен ходит и как разговаривает, но главное, в том, как относится он к жизни и к людям. Честь — это правдивость, честь — это смелость, честь — это доброта. Словом, честь — это Честь, сэр!

В нашем англосаксонском суде каждый свидетель, перед тем как давать показания, должен произнести такую фразу: «Клянусь говорить правду, только правду, одну только правду!..» Не дай Вам бог, дорогой сэр, быть в суде даже свидетелем, но клятва эта да сопутствует Вам во всех делах!

Безусловно, для того чтобы стать правдивым, нужна смелость, и в этом, смею думать, Ваш покорный слуга Робин Гуд всегда может служить примером. Я имею в виду не только смелость в бою. Не меньшей должна быть и та смелость, которая позволяет мне сегодня на собрании отряда (я говорю, конечно, о своём отряде лесных разбойников) сказать то же самое, что завтра я не побоюсь выложить и в замке у барона Фрон де Бёфа, и перед самим королём.

И наконец, о доброте. Один норманн, по имени Боссэ, очень неплохо воскликнул однажды: «По твоему отношению даже к собаке я скажу, какой ты человек»!!!

Но простите, простите меня, дорогой сэр! Я заговорился... А начал-то ведь совсем о другом: о слухах, которые, если помните, дошли до моих ушей. И Вы ещё возразили, что не надо, мол, верить слухам. Да, Вы правы: не надо. Но на сей раз придётся сделать исключение, ибо я проверил эти слухи, и они получили подтверждение. Вы, разумеется, знаете, о чём я веду речь: опять о Вашем настроении, которое, оставаясь прежним, может повлиять, боюсь, на быстрый ход Вашего выздоровления. Встряхнитесь, дорогой сэр, возьмите себя в руки, думайте больше о хорошем и приятном, которое у Вас впереди, а всё плохое, как говорил один мой знакомый бедуин, «пусть оторвётся»!

Искренне Ваш Р. Г.».

 

4

Изучение физиономий Женьки с двойной фамилией, а также Серёгиной и Витиной хотя и было довольно тщательным, но мало чем помогло Шуре определить, кто же из них носит благородное имя Робин Гуд. Не помогли и довольно явные намёки с цитатами из писем. Всё было напрасно. Ребята либо действительно ничего не знали, либо держались с завидной стойкостью и невозмутимостью. И тогда Шура решил, выражаясь словами, близкими к эпохе подлинного Робин Гуда, действовать с более открытым забралом.

— А знаете,— сказал он и помахал небрежно перед носами гостей последним из полученных писем,— ничего получается! Кира Васильевна пятёрку бы, наверно, поставила. Но всё-таки, по-моему, тут не самостоятельное сочинение, а с помощью старших. А за это полагается снизить...

— О чём это он? — спросил Женька.— О, безумец!

«Ага,—подумал Шура,—ещё немного — и заговорит тем же языком, что в письме».

— О, безумец... Обезумел,— поддержал Серёга. Он любил всякие такие сочетания и поэтому поспешил прибавить: — А недавно я слышал знаете что?.. «И вот в пол-одиннадцатого узрел палладии отца того». Здорово?..

«В письме, по-моему, было слово «узрел»,— подумал Шура в то время, как вместе с остальными выражал своё восхищение и вместе с остальными не хотел признаваться, что не совсем чётко представляет себе, кто же такой «палладии».

— Что у тебя напечатано там? — спросил Витя и кивнул на письмо в Шуриных руках.—Ты про это, что ли?

После Витиного вопроса все уставились на письмо и ждали, что Шура ответит.

«Нет, не они,— думал тем временем Шура.— Не могут же так здорово притворяться? Как настоящие артисты... Нет, писали определённо не они. Но ведь знать-то знали об этом? Наверно, говорила им Маша?.. Значит, всё-таки я на Машу думаю. А почему нет? Разве она не умеет? Получше ещё умеет. И без всяких взрослых. Конечно. Очень просто: приходить у неё времени нет, ну, и потом, стесняется, вот и решила письма писать... А что? Неплохо сообразила. И написано интересно. Только все эти рассуждения о правде да о доброте, ясно, списала откуда-нибудь. Не сама ведь придумала?»

Мысли эти мгновенно промелькнули в Шуриной голове, ребята не заметили даже тех долей секунды, которые понадобились для этого мозгу.

— Да, про это,— ответил Шура.— Занятные послания.— И он постарался придать своему голосу сверхнебрежность и такую же ироничность.— В общем, неплохо написано. Интересно читать.— Его тон постепенно из небрежно-иронического становился всё более доверительным, и этим уже новым тоном он добавил: — Я и не сомневался, что она умеет.

— Кто умеет? — спросил Женька.

— Что умеет? — спросил Серёга.

А у Вити оба эти вопроса застыли в глазах.

— Ну, тот, кто писал,— ответил Шура.

«Нет, ничего не знают,— решил он.— Ну, и правильно. А зачем станет она говорить? Очень нужно. Она и своей Ларисе, наверно, ничего не сказала. Вот молодец! Только мы двое будем знать. А уж потом когда-нибудь расскажем. Да, но прочитать-то ребятам можно? Я ведь не скажу, от кого получил. Ну, и не всё буду читать, конечно. Интересно, как она узнала, что мне здорово тошно было? Сама спросила или сказали?.. Но сейчас-то уже лучше...»

— Как там,— произнёс Шура предельно безразличным голосом,— спрашивает обо мне кто-нибудь?

Но теперь уж ребята не выдержали.

— Ты что, совсем «того»?! — закричал Серёга.— Начинаешь об одном, а потом наоборот! Давай про письма!

— Он, как Юлий Цезарь,—заметил Женька,—одной рукой письма держит, другой — читает, а третьей — с нами беседует.

— Мы же тебе говорили,— сказал Витя.— Все спрашивают и привет передавали. Как всегда... А что в них? — Он опять кивнул на листки.— Статья какая-нибудь?

— Сам ты статья,— сказал Шура.— Это от Робин Гуда.

И он прочитал им почти всё, что в письмах было, и рассказал почти все, что знал про эти письма: что напечатаны они на машинке («Это мы и сами догадались»,— сказал Серёга), и что на первом конверте почтовый штемпель был смазан, а на остальных нет («Покажи-ка»,— сказал Витя), и что опущены все они здесь, в городе, только в другом районе («Наверно, отца или маму просила опустить где-нибудь около их работы» — так решил Шура), и что, наконец, письма очень интересные... И он каждый раз ждёт нового письма и даже как-то лучше себя чувствует... Но об этом он не сказал, а тоже подумал.

— Да от кого ты их получаешь? — уже в пятый, наверно, раз спросили ребята.

— От одного человека,— сказал Шура.— Можете передать ему привет.

— Он у нас в классе? — спросил Женька.— Случайно, не ты, Серёга?

— Это не он, а она,— сказал Серёга.— Шурка ведь проговорился.

Все слышали.

— Ничего я не говорил,— сказал Шура. Он почувствовал, что покраснел, и стал спешно поправлять свои подушки.

— Наверно, Кира Васильевна, да? — предположил Витя.

Но Шура возмутился: в жизни бы она не догадалась такое написать!..

Нет, он пока не скажет кто. Это секрет. И вовсе не из их класса, почему они думают? Вон и штамп совеем другого района.

— Не хочешь, не говори, — сказал Серёга.— Может, ты и сам не знаешь?

Шура даже не стал отвечать на эти выпады. Он лишь снисходительно улыбнулся.

 

5

«Дорогой сэр!

Ну вот, наконец-то до меня дошли сведения (не слухи, нет!), что Вы стали куда веселей и что недуг всё быстрее покидает Ваше тело.

Я и не сомневался в этом, и каждый новый день лишь укреплял во мне надежду на Ваше скорое выздоровление и возможную нашу встречу. Кстати, будучи совершенно далёким от желания хоть сколько-нибудь умалить заслуги или усомниться в искусстве Вашего районного эскулапа, я тем не менее позволю себе затруднить Ваш слух рассказом о том, что услышал недавно от проезжего торговца-индуса. (Правда, Индию ещё у нас не открыли, но купцы оттуда всё равно заезжают: наверно, они просто не знают б этом.)

Оказывается, дорогой сэр, есть в этой неоткрытой стране такие люди, которые могут по сорок дней и сорок ночей не принимать ни воды, ни пищи, ввергая себя по собственному желанию в длительный сон, наподобие зимней спячки у медведей. А также умеют ступать по гвоздям и по раскалённому железу, нисколько не раня себя при этом и не обжигаясь. А ещё они пребывают по часу и больше под водой, и рассказчик сам видел, как укладывали их под деревянный помост, на который взгромождались затем два или три коня со всадниками — и все в тяжёлых доспехах и с полным вооружением.

Вы скажете: всё это бред больного воображения и организм человека не приспособлен самой природой... Умоляю, остановитесь, сэр! Вот здесь-то и кроется ошибка. Эти диковинные люди, следуя учению мудреца Патанджали, сумели доказать, и в первую очередь самим себе, что в человеке скрываются такие возможности, такие силы — физические и душевные,— о которых он и не подозревает...

Спросите, спросите же, сэр: «Ну, а как они достигают всего этого?» Я жду Вашего вопроса.

Люди эти с самого детства занимаются по особой системе, очень сложной, которую знают полностью только немногие. Но известно, говорил мне рассказчик, что очень важным считаются у них упражнения на дыхание. Ведь обыкновенный человек из того воздуха, что попадает к нему в лёгкие, использует лишь одну пятую часть (представляете, как мало, сэр?). А вот упражнения эти как раз и помогают тому, чтобы как можно больше воздуха омывало изнутри наше тело и чтобы человеку свободней дышалось. Дышать свободно! Разве не к этому стремится каждый?!

А когда мы с ним расставались, индийский купец научил меня на прощанье самому простому упражнению, которое ежедневно я теперь проделываю под знаменитым вековым дубом у себя в лесу и которое настоятельно рекомендую и Вам, сэр. Его можно выполнять лёжа. Для этого надо всего лишь на несколько минут отринуть от себя все мысли и заботы, закрыть глаза, отключиться душой и телом и свободно дышать... Так. Приготовились? Начинаем! Медленный вдох через нос, вдох, который ощущают сперва мышцы Вашего живота, сэр, а затем — всё выше, выше, до самого лба, до макушки! Хорошо!.. Так же следует делать и выдох. Вот и всё. Видите, как просто. Зато Ваш организм, дорогой сэр, не будет уже напоминать корабль во время штиля с одиноко торчащими мачтами, на которых почти не видно парусов, а станет похож на стремительное судно, несущееся с наполненными ветром, гордо выгнутыми парусами...»

Здесь Шура не выдержал, отложил письмо, закрыл глаза и постарался «отринуть от себя все мысли». И это у него почти получилось... Почти — потому что прогнать Машу он никак не мог. Её курносое лицо всё время торчало перед глазами, хоть они были плотно закрыты, губы её улыбались, а тонкий голос произносил: «Дорогой сэр!» И вместо того чтобы дышать особым способом и тем самым использовать не одну, а хотя бы две пятых поступающего к нему в лёгкие воздуха, вместо всего этого Шура начал вспоминать, где и о чём они в последнее время разговаривали с Машей; и ему почудилось, что он совершенно точно вспомнил, как в первой четверти, когда он толкнул её на лестнице, она крикнула: «Вы что, совсем одурели, дорогой сэр?»

 

6

Письма продолжали приходить, и читать их было всё интересней. Возможно, и не потому, что каждое из них сообщало о каких-то необыкновенных вещах, а просто Шуре казалось, что с любым новым письмом он ещё больше может узнать про Машу, ещё лучше познакомиться с ней, хотя она и продолжает упорно скрываться под именем Робин Гуда. Но всё равно за всем этим маскарадом Шура всё более ясно распознавал настоящую Машку — разве не была она умна или у неё остроумия мало, и разве не писала она сочинения лучше всех в классе, ну, может, после Серёги? А что касается всех этих рассуждений о доброте да о смелости и о прочем, то, конечно, не сама придумала, а взяла откуда-нибудь или отца своего попросила помочь. Он у неё, кажется, не то журналист, не то писатель какой-то: придумает что хочешь. А уж пишущая машинка определённо под рукой...

Когда пришло пятое письмо, Шура подумал, что, может быть, хватит таиться — вот он возьмёт да сам напишет ей и подпишется: Ричард Львиное Сердце. Или — Братец Тук. А ещё лучше позвонит. Нет, не сейчас, а после шестого письма. Как получит, так в тот же день и позвонит. Или в крайнем случае, на следующий день. Да, решено, так он и сделает. Позвонит и скажет: «Алё, попросите, пожалуйста, Робин Гуда к телефону!» А может, «Робин Гудшу» — так смешней... Если, конечно, она сама возьмёт трубку. И потом еще так скажет: «Дорогой сэр, вас беспокоит тут один англосакс. Шура его зовут. Он хочет вам сказать, что ему было очень интересно и приятно, честное слово... Да, в общем, мировые письма, здорово ты как... Я даже чувствовать себя лучше стал. Правда. Особенно когда начал дышать, как вы советуете, сэр...» ...Это он уж так, для шутки... Ну, и ещё много чего скажет.

Шура мысленно разговаривал по телефону, а потом уже и просто с глазу на глаз до тех пор, пока в комнату не ворвался Женька с двойной фамилией. Он сегодня без ребят пришёл. Они с Шурой поговорили о том о сём, послушали пластинку, помолчали. И то ли каждая тайна имеет свой срок хранения, после которого или перестаёт уже быть тайной, или вырывается сама из своего узилища, то ли Женька располагал больше других к тому, чтобы доверить ему самое важное, то ли, наконец, сам Шура не мог уже носить в себе всё то, что его переполняло эти недели,— словом, как бы то ни было, но после некоторого молчания Шура произнёс:

— Хочешь, скажу, кто мне письма пишет? Конечно, Женька хотел. Ещё как!

— Только никому ничего и ей самой... то есть, ему... ну, в общем, ей... Понял?

Женька понял и заверил в этом Шуру. И тогда тот понизил голос и сказал:

— Это Машка Громова.

— Нет, правда? — спросил Женька.— Да ну, разыгрываешь!

— Почему разыгрываю? Что она, глупая какая-нибудь, письма написать не умеет?!

Но Женька не верил. Он не понимал, отчего вдруг Маша должна писать Шурке и почему от Робин Гуда, и вообще похоже больше, что взрослый писал.

— «Похоже, похоже»! — крикнул Шура.— У неё отец писатель. Или учёный. Понял? И потом, что ж, своей головы нет? Получше, чем у других! А книжек прочла — нам бы с тобой! — И, снова понизив голос, продолжал: — Она бы хотела зайти, но времени всё нет, и ещё стесняется. А писать легче, верно? Я тоже думаю ей написать. Или завтра по телефону позвоню... Только в классе ничего не говори. Даже не смотри в её сторону, ладно? Часто она спрашивает, как я здесь и всё такое?

Женька не мог точно вспомнить, а врать не хотелось, но всё же он понимал, что и чистую правду тоже сейчас не стоит выкладывать, поэтому ответил уклончиво:

— Ну, спрашивала, наверно. Не помню, сколько раз. Но Шура его почти и не слышал.

— Почему Робин Гуд? — продолжал он.— Наверно, «Айвенго» читала. А «дорогой сэр» она мне как-то уже говорила. Не веришь? Ещё в прошлом году, по-моему... Скажешь, не начитанная она?.. Может, ещё скажешь, в литературный кружок не ходит?

И Женька постепенно прекратил сопротивление. Его недоверчивость рассеялась, словно дым, и он даже сам вспомнил, как Маша на вечере пела про Робин Гуда что-то. Или читала. Кажется, на английском.

Но как раз в то время, когда Женька, целиком поверив Шуре, захотел расспросить поподробней, что и как и давно ли это вообще началось, потому что никто ведь ничего не заметил,— как раз тогда Шура почувствовал, что больше ему про Машу говорить не хочется. То есть с самим собой — пожалуйста. Сколько угодно! А с другими — нет. И так уже он немало сказал. Теперь хорошо бы про хоккей или про марки...

Только не родился ещё, видно, тот стрелочник, который сумел бы перевести Женьку на другой путь! И лишь повторный и очень настойчивый звонок в дверь помог Шуре переменить разговор.

— Наверно, Раиса Андреевна ушла,— сказал он,— и никого нет. Откроешь?

И Женька поплёлся в переднюю.

— Почта,— сказал он, когда возвратился.— Большущий конверт принесли. Какому-то Пиринскому. Я расписался. Куда его девать?

— Это Оскару Савельичу,—сказал Шура.—Сунь в ручку двери. Знаешь его дверь? Вторая справа.

Женька вышел и тут же вернулся. Шура не успел даже сложить и убрать письма от Робин Гуда, которые достал, ещё когда только завёл разговор о Маше. Так они и остались лежать на постели.

— Не влезает,— сказал Женька.— Конверт большой.

— А ты зайди в комнату и положи,— сказал Шура.— У него всегда открыто... Не бойся, я тоже так делаю. Иди, иди. Он не запирает.

На этот раз Женька не приходил значительно дольше, а когда вошёл, вид у него был какой-то растерянный.

— Там на столе...— сказал он и замолчал.

— Ага,— сказал Шура,— порядок у него, как в аптеке. Он всегда такой. И всем замечания делает.

— Там на столе,— повторил Женька,— у него... письмо лежит.

— Ну и что такого? — спросил Шура.—Ясно, ты положил, оно и лежит. Что с тобой? Чего ты так смотришь?

— Ничего,— медленно сказал Женька.

Было видно, он упорно о чём-то думает, но нетрудно было также понять, что ничего придумать не может. Потом Женька открыл наконец рот, и показалось даже, что он махнул рукой — хотя руки у него были опущены,— как бы говоря: «А, уже всё равно! Чего там крутить?»

Но в это время Шура, удивлённый и немного испуганный видом приятеля, крикнул:

— Да что ты, в самом деле? Змею там увидел, что ли?

И, сам того не ведая, он довольно точно определил ощущение Женьки.

— Я... там...— сказал Женька.—Подошёл конверт положить... И вижу на столе...

Он опять замолчал, не в силах выговорить что-то очень страшное.

— Да говори ты наконец! — в отчаянии закричал Шура.— Псих какой-то!

И подстёгнутый оскорблением, Женька сказал:

— На столе у него письмо лежит. Не это, что я принёс. Другое. Я бы и не посмотрел, но там написано знаешь что? «Дорогой сэр».

— Он распечатал?! — крикнул Шура.

— Ну да. А как бы я тогда прочитал?

— Что же, он чужие письма читает? Зачем? Может, по ошибке? Конверт разорвал, смотрит — не ему. А отдать забыл... Ты что опять?!

Шура крикнул это, потому что у Женьки, который немного было успокоился, лицо снова стало испуганным.

— Не на машинке,— выговорил Женька.

— Кто? — Шура не сразу понял, о чём тот говорит.— А, значит, уже надоело ей печатать! Или, может, машинка сломалась? Как ты думаешь?

Но Женька думал о другом.

— Там почерк совсем взрослый,—сказал он.

— А мы и сами не маленькие,—ответил Шура.—Ты как считаешь, взять письмо сейчас или подождать, пока с работы придёт?.. Что ж это он — забыл отдать?! Может, будить меня не хотел?

— Совсем взрослый. Настоящий,— повторил Женька.— Как будто взрослый писал, понимаешь?

— Ничего я не понимаю,— сказал Шура.— Чушь какая!

— И потом,— сказал Женька,— там, по-моему, только начало.

— Ну, ясно. Ты же одну страницу смотрел, а письма обычно на двух. Уж Робин Гуд пишет так пишет. Будь здоров!

— Там всего одна страница,— сказал Женька. Вид у него был виноватый.— И незаконченная... Меньше половины.

— Чушь! — снова крикнул Шура.— Давай принеси, посмотрим.— И, видя, что Женька стоит в нерешительности, добавил: — Давай, давай, не бойся. Я отвечаю.

Женька ушёл за письмом и почти сразу вернулся, но Шуре показалось, что прошёл чуть ли не целый урок физкультуры, который всегда тянулся для него мучительно долго, потому что он не спускался со всеми в спортивный зал, а сидел один в классе или бродил как неприкаянный по коридорам и прочитывал все стенгазеты и объявления.

— Вот! — Женька протянул ему лист бумаги.—А конверта нет.

«Какого ещё конверта? — подумал Шура.— Ах, да: из которого его вынул Оскар Савельич».

Он взял письмо... Какой неразборчивый почерк!.. «Дорогой сэр! — прочитал он. И дальше: — Не буду больше докучать Вам вопросами о Вашем здоровье. Знаю: оно идёт на поправку. Поэтому — сразу о другом. Помните, я упоминал как-то слова, произнесённые одним учёным норманном по поводу собак. Так давайте же поговорим о собаках. Они, ей-богу, заслуживают того. Человек веками отбирал...»

И всё. На этом письмо заканчивалось. Вернее, не заканчивалось, а обрывалось, но Шура думал не об этом. В каждом слове, в каждой фразе (не говоря уже о почерке!) он узнавал и мысли, и руку взрослого человека... Да, конечно! И как он только мог хоть на секунду подумать иначе?! Каким был дураком! Крепко его облапошил Оскар Савельевич!.. Хотя почему «облапошил»? Сам виноват! Никто не просил думать, что это Машка! Навоображал неизвестно что!.. Но и Оскару Савельичу тоже нечего лезть со своими письмами. Дел у него других нет, что ли?.. Хорошо ещё, один Женька знает, а он никому не скажет. Определённо... У него и вид сейчас такой, как будто с ним самим что случилось, а не с Шурой...

Весь этот ворох мыслей вспыхнул и мгновенно прогорел в Шуриной голове, как охапка хвороста в раскалённой печи. Но за это мгновение всё переменилось. Так, по крайней мере, казалось Шуре. И когда он поднял голову и посмотрел вокруг, то увидел другой шкаф и другую полку в простенке между окнами, а за окнами — совсем незнакомый дом; и когда он перевёл глаза на Женьку, то и Женька был другой.

— Ты не надо так...— сказал другой Женька.— Подумаешь! А письма всё равно хорошие.— И, помолчав, добавил: — Я никому не буду говорить, честное слово... Давай в шахматы сыграем?

— Какие шахматы?! — Шура не сразу даже вспомнил, что это за игра такая. Но он, конечно, сыграет. Не будет же он тут валяться и плакать или вздыхать... Особенно при Женьке.—Только сначала отнеси,—сказал он, кивая на письмо, которое лежало на одеяле рядом с другими, читаными и перечитанными, письмами. «Робин-гудками», как их называл Шура.

Он был в восторге, когда придумал это слово. Даже кричал себе: «Ай да Шурка, ай да молодец!» Почти как Пушкин, когда тот закончил «Бориса Годунова». А сейчас не только «робин-гудка», сейчас слово «письмо» вызывало у него отвращение.

— Забери это,— повторил он.

...Когда Женька вошёл опять в комнату, он был уже почти прежний — и для самого себя, и для Шуры. С его лица исчезла печать свершившегося несчастья, оставив лишь лёгкие следы в виде необычной .молчаливости и некоторой неловкости. Но и они развеялись, как дым, после третьего или четвёртого хода белых, когда Женька с негодованием увидел, что ему (ему!) собираются сделать детский мат...

В тот же вечер на кухне, натирая мочалкой обеденные тарелки, Шурина мама говорила Раисе Андреевне, что просто не понимает: всё было так хорошо, а сегодня опять у Шуры аппетита нет, и температура немного поднялась, и вообще мальчик какой-то странный, говорить не хочет.

А после чая, тем же вечером, выстраивая на кухонном столике протёртые чашки и блюдца, Шурина мама сказала всё той же Раисе Андреевне, что ей с Шуриным отцом удалось наконец расшевелить сына — теперь они всё знают... Подумать только: так травмировать ребёнка своими письмами! Нет, она ничего не говорит, письма интересные, но ведь можно просто прийти и побеседовать, а не устраивать эти глупые тайны. А мальчик уже напридумывал себе бог знает что! Как будто ему девочка одна из их класса писала. Маша Громова!.. Представляете? А потом узнаёт, что никакая не Маша, а наш старый холостяк... Забаву себе нашёл...

Раиса Андреевна согласилась с ней во всём и добавила, что обязательно скажет Оскару Савельичу... нет, скажет — чего стесняться?! Заварил кашу, пускай расхлёбывает.

Но даже умудрённая в жизни и в хозяйственных делах Раиса Андреевна плохо представляла себе, что тут можно теперь сделать и как помочь.

 

7

На последней перемене к Маше Громовой подошла нянечка и сказала:

— Слышь, тебя там какой-то гражданин спрашивает. Целый урок, с той ещё переменки, всё ждёт и ждёт. Может, родственник какой?

— Не знаю, тётя Нюша. А что он говорит?

— А ничего не говорит. Позовите Машу Громову, и всё. А объяснить ничего не хочет... Чего натворила, признавайся?

— Вроде ничего, тётя Нюша. Где он? А то звонок скоро.

— «Где, где»! Внизу у раздевалки. Я уж двух ребят просила за польтами присмотреть. Кто его знает?.. А может, он из милиции? Глазами так и ёрзает по сторонам.

Но Маша не дослушала противоречивых предположений тёти Нюши и побежала вниз по лестнице.

«Кто это может быть? — думала она по дороге.—Папе незачем, да и он сразу бы сказал. Может, тренер? Но зачем ему так приходить и стоять, словно бедному родственнику? Или правда какой-нибудь родственник или знакомый? Приехал из другого города, а дома у них никого, он в школу и пошёл». Больше Маша ничего не могла придумать и, так и не решив этой задачи, оказалась в вестибюле, где сразу увидела невысокого, почти лысого мужчину, который топтался между двумя раздевалками — ребячьей и для учителей.

— Это вы меня спрашивали? — сказала Маша, резко задержав свой бег возле него.— Я Маша Громова.

— Да, здравствуйте,— сказал мужчина.— Вы меня не знаете, но я сейчас всё объясню...

Этот день нужно было бы, наверно, как-то отметить, потому что впервые в жизни с Машей говорили на «вы». Но, правда, почти сразу же Маша забыла об этом странном для неё обращении, так как то, о чём заговорил незнакомый мужчина, было ещё более странным.

Сначала Маша не могла понять, какое она-то имеет отношение ко всему этому: ну, письма, ну, писал, ну, Робин Гуд... А при чём тут она? У неё даже появилась мысль, что, может, этот человек того... не совсем нормальный. Она помнит, с ней заговорил один на бульваре. Сначала вроде ничего, а потом про тени какие-то на солнце начал, про цветы на крыше — она даже испугалась... Но сейчас ни о каких тенях или цветах не было и речи, а наоборот: с каждым словом незнакомца ей становилось всё понятней, что же именно произошло. Когда же Маша окончательно всё поняла, кроме одного: что нужно ей делать, то прозвенел звонок.

— Ох,—сказал мужчина,—вам надо бежать на урок, да? А я не успел...

— Я могу не ходить! — радостно предложила Маша.— Только вы поговорите с Кирой Васильевной, пусть меня отпустят.

Но мужчина не принял предложения. Он сказал, что подождёт, ему не привыкать: он и прошлый урок провёл здесь, у раздевалки.

— Только сейчас я уж на улицу выйду,—сказал он.—Буду вас ждать... ну, хотя бы у парикмахерской.

— Ой, нет,— сказала Маша.— Там все увидят, начнут потом спрашивать, а я не удержусь и расскажу.

— Хорошо,—согласился мужчина.—Тогда в помещении сберкассы. Тут, за углом. Надеюсь, ваши ребята не хранят ещё в ней свои сбережения?

— «Накопил — машину купил»,— сказала Маша и побежала на урок. Ох, какие это были сорокапятиминутные мучения! Как хотелось Маше рассказать сейчас обо всём Ларисе, которая сидела рядом, слушала рассказ учительницы об образе Дубровского, и лицо у неё было такое внимательное. Куда бы сразу девалось всё её внимание и как начала бы она сыпать вопросами!.. Но нельзя: Маша дала слово. Да и без всякого слова разве не понятно? Не маленькая уже, недаром с ней на «вы» разговаривают... Но чудак какой, этот Шура! Надо же вообразить? Да она и не думала о нём никогда! А если б и стала думать, то уж, наверно, о Серёге или, может, о Витьке. Нет, пожалуй, всё-таки о Серёге. Да вообще всё это глупости. Но Серёга, конечно, симпатичней. Зато у Витьки глаза красивые. А Серёга остроумный... Мысли совсем далеко увели бы её и от Шуры, и от урока, если б не звонок...

В сберкассе, недалеко от столика с таблицами выигрышей, мужчина объяснил наконец Маше, что от неё требуется.

Да, она должна соврать... выдумать, приукрасить, преувеличить — называйте как угодно. Но это нужно сделать. И вовсе не из-за него... кстати, его зовут Оскар Савельевич. Мужчина даже слегка поклонился. Это нужно сделать для Шуры. И не только потому, что он сейчас болен, хотя это, конечно, имеет значение. Но и потому, что вообще всё повернулось так, что может причинить большой вред... душевный. Понимаете?..

И надолго. А ведь никто, собственно, ни в чём не виноват.

— Уж я-то совсем, честное слово,—сказала Маша и покраснела.— Всё он выдумал.

— Это сейчас тоже не имеет значения,— сказал Оскар Савельевич.— Я прошу помощи.

— Разве я отказываюсь? — сказала Маша.—Только вдруг не получится?

— Получится,— сказал Оскар Савельевич.— Если вы будете убеждены, что делаете то, что надо... И не забудьте про некоторые детали, о которых я говорил. Да, вот черновики моих писем. Секретов тут, конечно, нет. Почерк у меня только плохой.

— У моего папы тоже,— утешила его Маша.

И вскоре каждый из них пошёл своей дорогой: Оскар Савельевич — на работу, а Маша...

— Ты не спишь? — спросила Шуру Раиса Андреевна, когда вошла в комнату.— Стучу, не отвечаешь. Принимай гостей... Проходи, проходи, девочка.

— Маша? — сказал Шура.— Ты зачем пришла?

— Может, чай будете пить? — спросила Раиса Андреевна.— Поставить?

— Не надо,— сказал Шура.

— Здравствуй,—сказала Маша.—Можно, я сяду?

— Садись,— сказал Шура.

Он глядел не на неё, а на дверь, которая только что закрылась за Раисой Андреевной, на потолок, на палки для портьер — куда угодно, только не на неё. Маша села, и в комнате наступило молчание.

И вдруг Маша поняла, что врать, а также выдумывать, приукрашивать или преувеличивать, она, в сущности, не может. И что никакой актрисы из неё не выйдет. Она поняла, что не сумеет произнести ни звука из того, о чём они говорили с Оскаром Савельевичем. И хотя ей было ужасно жалко этого Шуру, который лежал с таким злым и несчастным, каким-то одиноким лицом, но язык у неё просто не поворачивался уверять, что письма писала она и что Оскар Савельевич — хороший знакомый её отца и бывает у них дома, и что она с ним поделилась и просила иногда помогать ей писать, потому что самой было трудно... Ну, когда там всякие серьёзные вещи...

Вместо этого Маша сказала совсем другое.

— Я пришла тебя навестить... Взяла и пришла... И никто мне ничего не говорил!—закричала она, когда Шура поднял на неё глаза.— Не думай!..

Кажется, было снова молчание, была пауза. А может, их и не было. Может, Маша сразу продолжала.

— Нет, я вру,— говорила она.— Но это не такое враньё. Понимаешь?.. А он просил, чтоб я ещё больше соврала... Его письма, видишь?.. Возьми их. Жуткий почерк, правда?.. Только дело не в этом... Это тоже не такое враньё... Он ведь хотел, чтобы лучше... А я и сама бы могла тебе письма написать! Честное слово. Не веришь?.. Хочешь, напишу? Хоть сейчас! Сяду и напишу... Каждый день буду писать!..

— Не надо,— сказал Шура, глядя куда угодно, только не на Машу.

— Нет, надо! — крикнула Маша.— Ну ладно, не надо. Давай без всяких писем... Просто... дружить... Я очень хочу теперь с тобой дружить... Да, да, да!.. И нечего! Мы должны дружить, понимаешь?.. Я тебя прошу... Первая... Очень... Никакой жалости... Глупости... Ты мне нравишься... Сейчас... Сразу... Понимаешь?..

Она чувствовала, что никогда и никому ещё так не говорила — такие слова и таким тоном. Но ей совсем не было неловко или стыдно, и она могла бы при ком угодно — хоть при этой соседке, хоть при целом классе — повторить то же самое.

— Ты хочешь чаю? — сказала Маша. Шура посмотрел на неё.

— Ладно,— ответил он и что есть силы забарабанил в стенку к Раисе Андреевне.

Содержание