1
«Дорогой сэр!
Мне выпала большая честь адресовать именно Вам самое первое письмо в моей жизни. Почему первое?.. Но позвольте сначала представиться: Робин Гуд. Да, да, тот самый — защитник бедных и обездоленных, верный друг обиженных и всегдашний противник неправды, лицемерия и жестокости.
Не слишком ли много, Вы скажете, беру я на себя? Отнюдь, добрейший сэр. Ибо все беды, столь подробно перечисленные мною выше, вырастают, по моему разумению, из одного корня, и вот его-то, этот корень, я и рублю добрым своим мечом и пронзаю стрелами из гибкого лука, дабы не давал он пищи новым побегам и чтобы не наполнялись они коварными соками Зла.
Но вернёмся к началу письма. Да, оно для меня первое... Вы скажете: «Ха! Робин Гуд и писать-то никогда не умел!» И будете совершенно правы, дорогой сэр. Воистину так. И читать тоже... Но, дорогой сэр, «сэ ля ви», как говорят норманны, или другими словами: «Беда зла — научит и козла». И вот я тоже научился. Недаром у меня в отряде есть бывший монах по имени Братец Тук. Он-то и передал мне эту премудрость. И в результате — моё первое письмо на Ваш суд и на Вашу милость.
Между прочим, не знаю, как другие, а я горжусь своим именем и своей фамилией. «Робин» — по-нашему «малиновка», такая весёлая славная птица, в которую никто, кроме самых отъявленных глупцов, никогда не пустил ни одной стрелы. Ну, а «Гуд» — значит «шапка», или «капюшон», коли хотите... Так что в переводе я зовусь Робин Шапкин или, если угодно, Робин Капюшонов.
Но это всё так, «преамбула», как говорят дипломаты. А теперь о главном. Прошептали мне о том травы на лугах и кусты на опушках, прошелестела листва вековых дубов, пропели птицы в глубине Шервудского леса... О чём? Что Вы нездоровы, дорогой сэр. Но это ещё полбеды. (Я и сам лишь недавно оправился от ран, полученных в схватке с людьми шерифа Ноттингемского. Эх, и жаркое было дело!..) Беда же в другом: в том, что взор Ваш печально скользит по людям и предметам, ни на чём не задерживаясь, и ум Ваш занят больше размышлениями о болезни, чем о жизни во всем её великолепном многообразии, а дух Ваш слаб и не хочет помогать Вашему телу поскорее побороть недуг.
Но вспомните, сэр, что сказал однажды норманнский хирург Амбруаз Паре: «Весёлые люди быстрей выздоравливают». Неплохо сказано, чёрт побери... Не могу обойти молчанием и слова учёного сакса Сиденгама, который, как-то заметил, что «прибытие в город одного паяца значит гораздо больше для здоровья жителей, чем десятки гружённых лекарствами мулов». А ведь учёные эти мужи на ветер слов не кидали, дорогой сэр!
И ещё одно — хотя жаловаться, поверьте, не в моём обыкновении. Недавно я длительное время лежал, весь израненный, на козьих шкурах в полутёмном сыром шалаше с кувшином воды и куском оленьего мяса у изголовья, а добрые мои йомены целыми днями рыскали по лесу в поисках пищи или другой какой добычи, и лишь вечерами, да и то не всегда, слышал я человеческие голоса.
Вас же, дорогой сэр, как сообщили мне смелые мои разведчики, окружают многие тома книг; слух ваш весь день услаждают звуки из деревянного ящика, а отрадой для взора служат туманные видения на стенке другого ящика. И у Вас есть любящие родители и неплохие соседи, а друзья не забывают Вашего дома.
Задумайтесь над моими словами, сэр. Я старше Вас и желаю Вам только хорошего.
Не сообщаю своего адреса, ибо в Шервудском лесу ещё нет почтового отделения, и письма могут затеряться. Однако надеюсь на Ваше милостивое разрешение писать Вам еженедельно или даже чаще послания, которые, быть может, хоть в малой степени послужат улучшению Вашего настроения, а значит, и здоровья.
Чао, или пока, как говорят у нас в доброй старой Англии.
Ваш Р. Гуд».
2
Шура положил письмо на столик, придвинутый к кровати, и передёрнул плечами. А потом и покачал головой. Чепуха какая-то, сказал он самому себе. И ничего смешного... Ну, разве два-три слова... А «робин», оказывается, «малиновка» значит. Выходит, можно и так: Малинин-Шапкин. Двойная фамилия. А что? Есть же у них в классе Вольфсон-Нелидов? Они с Витькой хотели прийти сегодня. Интересно, кто из них написал? Надо будет в разговоре ввернуть что-нибудь о Робин Гуде и посмотреть на их лица... А может, Серёга? Он ведь лучше всех умеет таким книжным языком выкомаривать. Но и Маша тоже могла бы не хуже. Если б захотела, конечно... Так она ни разу и не пришла. А ведь обещала, ребята говорили. Никто, кажется, за язык не тянул. И без неё не заплачет. Но всё-таки можно хоть на минуту забежать? Конечно, у неё там всякие музыки и фигурное катание... Ну, и не надо, подумаешь... Вот был бы у него телефон не в коридоре, а в комнате, он сам бы звонил ей чуть не каждый день. Позвонил бы, изменил голос и сказал: «Алё, с вами говорят из Третьяковской галереи. Мы хотим сделать ваш портрет и повесить в главном зале...» Нет, это не очень смешно. Можно ещё посмешней придумать. Или просто: он звонит, она берёт трубку, а он говорит: «Пароход белый-беленький, чёрный дым над трубой...»—и всё. Она вешает трубку, а он опять звонит и опять говорит про пароход. И ещё... Только, он слышал, сейчас таких засекать научились, прямо со станции, и потом даже телефон выключают... А сюда дозвониться прямо невозможно, это все говорят. Конечно, потому что днём почти никого нет, а вечером Оскар Савельевич висит на телефоне. Мама уже несколько раз ему говорила, что так нельзя, а он всё равно. И главное, разговора-то никакого: всё время «угу» да «ага». Да и Раиса Андреевна тоже «не любит» поговорить. Но она зато хоть не такая ворчливая, а Оскар Савельевич почти не может без замечаний. Правда, всегда вежливо, но всё равно надоедает. То ноги не вытерли, то щётка не там стоит, а то в ванной долго моются или в умывальник зелёную тушь вылили... А кто вылил? Никто и не лил.
Шура ещё раз прочитал письмо и подумал, что хорошо этому Робин Гуду говорить: ему бы такое осложнение, ревмокардит паршивый,— не так бы запел. Конечно, бывает и хуже: другие по два года лежат и больше, а Шура всего второй месяц, и врач каждый раз обещает, что вот-вот позволит вставать...
Сначала, правда, ничего было: валяйся весь день, делай, что хочешь, ничего не болит, к доске не вызывают, будильник на полседьмого ставить не надо, ребята приходят, рассказывают что и как, приносят домашние задания. Даже некоторые учителя навещали: по математике и по физике. А всем и не надо: не будет же он по физкультуре или по географии дополнительно заниматься!
Но вот последнее время действительно ему всё как-то надоело. Ни читать не хочется, ни уроки учить. Даже с ребятами разговаривать... У них больше свои дела: кто кому что сказал, куда пошёл, что сделал. А он-то что может сделать, лёжа тут, на постели? Да и приходят всё одни и те же: Вольфсон-Нелидов, Серёга, Витька. Нет, чтобы кого-нибудь ещё привели. А он сам говорить не будет. Зачем? Не хочет — и не надо. Упрашивать ещё. Давно бы могла, если б хотела.
Чтобы не думать об этом, Шура стал рассматривать конверт. Гостиница «Минск» нарисована, и адрес печатными буквами. А само-то письмо на машинке написано. Чтобы по почерку не узнать. И кажется, почти без ошибок. А может, и есть, только Шура их всё равно не видит: у него по-русскому не очень... Да, как же он раньше не сообразил! Надо штамп поглядеть — откуда послано. Хотя и так ясно, откуда: из их почтового отделения на углу Красноармейской. Не станут же Серёга или Женька Вольфсон на другой конец города ездить, чтобы там в почтовый ящик бросить?
Так... Один штамп в самом деле здешний, но на обратной стороне конверта — где прибытие; а вот отправление — там, где марка... Ага... Только, прямо как нарочно, всё смазано, и ничего не поймёшь!
Хлопнула входная дверь. Это мама, наверно, пришла на обеденный перерыв. Или, может, соседка Раиса Андреевна вернулась из магазина.
Она, с тех пор как он заболел, всегда его навещает: и угостит, и чай согреет. А вот Оскар Савельевич почти никогда не зайдёт. Во всяком случае, при папе и при маме. И без них тоже очень редко, и всё на дверь глядит — как будто мальчишка какой-нибудь, который без спроса ворвался. Вообще-то он ничего, Оскар Савельевич. Чудной немного и замечания любит делать, но может такое смешное рассказать. Или интересное... А ещё приятно, что комнату свою никогда не запирает. Не потому, что Шура туда лазит, а просто хорошо. Раиса Андреевна хоть и добрая, а у неё дверь всегда на три замка, да и у них самих тоже...
Вошла мама.
— Ну, как тут мой Шурёнок? — спросила она.
3
«Дорогой сэр!
Полагаю, Вы не сочтёте излишней или неуместной с моей стороны откровенностью, если я признаюсь, что давно уже ничто не доставляло мне такого искреннего наслаждения, как переписка с Вами. Хотя, если уж быть точным, то вряд ли можно назвать перепиской нашу одностороннюю почтовую связь. Но, увы, я опять столько мотаюсь по своему Шервудскому лесу, что Ваши письма ни за что не найдут меня.
Не буду скрывать, дорогой сэр, до меня вновь дошли слухи... Знаю, знаю, вы скажете: не надо пользоваться слухами, это недостойно истинного джентльмена, если даже он проживает не в замке за зубчатыми стенами, а просто в лесу. Да, конечно, истинность джентльмена (я говорю об истинности его души) определяется отнюдь не палатами, в которых он обитает, и не должностью при дворе, пусть даже такого достойного монарха, как Ричард Львиное Сердце, а только лишь, по моему глубокому разумению, тем, что принято у нас называть старомодным словом «честь». Она во всём. В том, как джентльмен ходит и как разговаривает, но главное, в том, как относится он к жизни и к людям. Честь — это правдивость, честь — это смелость, честь — это доброта. Словом, честь — это Честь, сэр!
В нашем англосаксонском суде каждый свидетель, перед тем как давать показания, должен произнести такую фразу: «Клянусь говорить правду, только правду, одну только правду!..» Не дай Вам бог, дорогой сэр, быть в суде даже свидетелем, но клятва эта да сопутствует Вам во всех делах!
Безусловно, для того чтобы стать правдивым, нужна смелость, и в этом, смею думать, Ваш покорный слуга Робин Гуд всегда может служить примером. Я имею в виду не только смелость в бою. Не меньшей должна быть и та смелость, которая позволяет мне сегодня на собрании отряда (я говорю, конечно, о своём отряде лесных разбойников) сказать то же самое, что завтра я не побоюсь выложить и в замке у барона Фрон де Бёфа, и перед самим королём.
И наконец, о доброте. Один норманн, по имени Боссэ, очень неплохо воскликнул однажды: «По твоему отношению даже к собаке я скажу, какой ты человек»!!!
Но простите, простите меня, дорогой сэр! Я заговорился... А начал-то ведь совсем о другом: о слухах, которые, если помните, дошли до моих ушей. И Вы ещё возразили, что не надо, мол, верить слухам. Да, Вы правы: не надо. Но на сей раз придётся сделать исключение, ибо я проверил эти слухи, и они получили подтверждение. Вы, разумеется, знаете, о чём я веду речь: опять о Вашем настроении, которое, оставаясь прежним, может повлиять, боюсь, на быстрый ход Вашего выздоровления. Встряхнитесь, дорогой сэр, возьмите себя в руки, думайте больше о хорошем и приятном, которое у Вас впереди, а всё плохое, как говорил один мой знакомый бедуин, «пусть оторвётся»!
Искренне Ваш Р. Г.».
4
Изучение физиономий Женьки с двойной фамилией, а также Серёгиной и Витиной хотя и было довольно тщательным, но мало чем помогло Шуре определить, кто же из них носит благородное имя Робин Гуд. Не помогли и довольно явные намёки с цитатами из писем. Всё было напрасно. Ребята либо действительно ничего не знали, либо держались с завидной стойкостью и невозмутимостью. И тогда Шура решил, выражаясь словами, близкими к эпохе подлинного Робин Гуда, действовать с более открытым забралом.
— А знаете,— сказал он и помахал небрежно перед носами гостей последним из полученных писем,— ничего получается! Кира Васильевна пятёрку бы, наверно, поставила. Но всё-таки, по-моему, тут не самостоятельное сочинение, а с помощью старших. А за это полагается снизить...
— О чём это он? — спросил Женька.— О, безумец!
«Ага,—подумал Шура,—ещё немного — и заговорит тем же языком, что в письме».
— О, безумец... Обезумел,— поддержал Серёга. Он любил всякие такие сочетания и поэтому поспешил прибавить: — А недавно я слышал знаете что?.. «И вот в пол-одиннадцатого узрел палладии отца того». Здорово?..
«В письме, по-моему, было слово «узрел»,— подумал Шура в то время, как вместе с остальными выражал своё восхищение и вместе с остальными не хотел признаваться, что не совсем чётко представляет себе, кто же такой «палладии».
— Что у тебя напечатано там? — спросил Витя и кивнул на письмо в Шуриных руках.—Ты про это, что ли?
После Витиного вопроса все уставились на письмо и ждали, что Шура ответит.
«Нет, не они,— думал тем временем Шура.— Не могут же так здорово притворяться? Как настоящие артисты... Нет, писали определённо не они. Но ведь знать-то знали об этом? Наверно, говорила им Маша?.. Значит, всё-таки я на Машу думаю. А почему нет? Разве она не умеет? Получше ещё умеет. И без всяких взрослых. Конечно. Очень просто: приходить у неё времени нет, ну, и потом, стесняется, вот и решила письма писать... А что? Неплохо сообразила. И написано интересно. Только все эти рассуждения о правде да о доброте, ясно, списала откуда-нибудь. Не сама ведь придумала?»
Мысли эти мгновенно промелькнули в Шуриной голове, ребята не заметили даже тех долей секунды, которые понадобились для этого мозгу.
— Да, про это,— ответил Шура.— Занятные послания.— И он постарался придать своему голосу сверхнебрежность и такую же ироничность.— В общем, неплохо написано. Интересно читать.— Его тон постепенно из небрежно-иронического становился всё более доверительным, и этим уже новым тоном он добавил: — Я и не сомневался, что она умеет.
— Кто умеет? — спросил Женька.
— Что умеет? — спросил Серёга.
А у Вити оба эти вопроса застыли в глазах.
— Ну, тот, кто писал,— ответил Шура.
«Нет, ничего не знают,— решил он.— Ну, и правильно. А зачем станет она говорить? Очень нужно. Она и своей Ларисе, наверно, ничего не сказала. Вот молодец! Только мы двое будем знать. А уж потом когда-нибудь расскажем. Да, но прочитать-то ребятам можно? Я ведь не скажу, от кого получил. Ну, и не всё буду читать, конечно. Интересно, как она узнала, что мне здорово тошно было? Сама спросила или сказали?.. Но сейчас-то уже лучше...»
— Как там,— произнёс Шура предельно безразличным голосом,— спрашивает обо мне кто-нибудь?
Но теперь уж ребята не выдержали.
— Ты что, совсем «того»?! — закричал Серёга.— Начинаешь об одном, а потом наоборот! Давай про письма!
— Он, как Юлий Цезарь,—заметил Женька,—одной рукой письма держит, другой — читает, а третьей — с нами беседует.
— Мы же тебе говорили,— сказал Витя.— Все спрашивают и привет передавали. Как всегда... А что в них? — Он опять кивнул на листки.— Статья какая-нибудь?
— Сам ты статья,— сказал Шура.— Это от Робин Гуда.
И он прочитал им почти всё, что в письмах было, и рассказал почти все, что знал про эти письма: что напечатаны они на машинке («Это мы и сами догадались»,— сказал Серёга), и что на первом конверте почтовый штемпель был смазан, а на остальных нет («Покажи-ка»,— сказал Витя), и что опущены все они здесь, в городе, только в другом районе («Наверно, отца или маму просила опустить где-нибудь около их работы» — так решил Шура), и что, наконец, письма очень интересные... И он каждый раз ждёт нового письма и даже как-то лучше себя чувствует... Но об этом он не сказал, а тоже подумал.
— Да от кого ты их получаешь? — уже в пятый, наверно, раз спросили ребята.
— От одного человека,— сказал Шура.— Можете передать ему привет.
— Он у нас в классе? — спросил Женька.— Случайно, не ты, Серёга?
— Это не он, а она,— сказал Серёга.— Шурка ведь проговорился.
Все слышали.
— Ничего я не говорил,— сказал Шура. Он почувствовал, что покраснел, и стал спешно поправлять свои подушки.
— Наверно, Кира Васильевна, да? — предположил Витя.
Но Шура возмутился: в жизни бы она не догадалась такое написать!..
Нет, он пока не скажет кто. Это секрет. И вовсе не из их класса, почему они думают? Вон и штамп совеем другого района.
— Не хочешь, не говори, — сказал Серёга.— Может, ты и сам не знаешь?
Шура даже не стал отвечать на эти выпады. Он лишь снисходительно улыбнулся.
5
«Дорогой сэр!
Ну вот, наконец-то до меня дошли сведения (не слухи, нет!), что Вы стали куда веселей и что недуг всё быстрее покидает Ваше тело.
Я и не сомневался в этом, и каждый новый день лишь укреплял во мне надежду на Ваше скорое выздоровление и возможную нашу встречу. Кстати, будучи совершенно далёким от желания хоть сколько-нибудь умалить заслуги или усомниться в искусстве Вашего районного эскулапа, я тем не менее позволю себе затруднить Ваш слух рассказом о том, что услышал недавно от проезжего торговца-индуса. (Правда, Индию ещё у нас не открыли, но купцы оттуда всё равно заезжают: наверно, они просто не знают б этом.)
Оказывается, дорогой сэр, есть в этой неоткрытой стране такие люди, которые могут по сорок дней и сорок ночей не принимать ни воды, ни пищи, ввергая себя по собственному желанию в длительный сон, наподобие зимней спячки у медведей. А также умеют ступать по гвоздям и по раскалённому железу, нисколько не раня себя при этом и не обжигаясь. А ещё они пребывают по часу и больше под водой, и рассказчик сам видел, как укладывали их под деревянный помост, на который взгромождались затем два или три коня со всадниками — и все в тяжёлых доспехах и с полным вооружением.
Вы скажете: всё это бред больного воображения и организм человека не приспособлен самой природой... Умоляю, остановитесь, сэр! Вот здесь-то и кроется ошибка. Эти диковинные люди, следуя учению мудреца Патанджали, сумели доказать, и в первую очередь самим себе, что в человеке скрываются такие возможности, такие силы — физические и душевные,— о которых он и не подозревает...
Спросите, спросите же, сэр: «Ну, а как они достигают всего этого?» Я жду Вашего вопроса.
Люди эти с самого детства занимаются по особой системе, очень сложной, которую знают полностью только немногие. Но известно, говорил мне рассказчик, что очень важным считаются у них упражнения на дыхание. Ведь обыкновенный человек из того воздуха, что попадает к нему в лёгкие, использует лишь одну пятую часть (представляете, как мало, сэр?). А вот упражнения эти как раз и помогают тому, чтобы как можно больше воздуха омывало изнутри наше тело и чтобы человеку свободней дышалось. Дышать свободно! Разве не к этому стремится каждый?!
А когда мы с ним расставались, индийский купец научил меня на прощанье самому простому упражнению, которое ежедневно я теперь проделываю под знаменитым вековым дубом у себя в лесу и которое настоятельно рекомендую и Вам, сэр. Его можно выполнять лёжа. Для этого надо всего лишь на несколько минут отринуть от себя все мысли и заботы, закрыть глаза, отключиться душой и телом и свободно дышать... Так. Приготовились? Начинаем! Медленный вдох через нос, вдох, который ощущают сперва мышцы Вашего живота, сэр, а затем — всё выше, выше, до самого лба, до макушки! Хорошо!.. Так же следует делать и выдох. Вот и всё. Видите, как просто. Зато Ваш организм, дорогой сэр, не будет уже напоминать корабль во время штиля с одиноко торчащими мачтами, на которых почти не видно парусов, а станет похож на стремительное судно, несущееся с наполненными ветром, гордо выгнутыми парусами...»
Здесь Шура не выдержал, отложил письмо, закрыл глаза и постарался «отринуть от себя все мысли». И это у него почти получилось... Почти — потому что прогнать Машу он никак не мог. Её курносое лицо всё время торчало перед глазами, хоть они были плотно закрыты, губы её улыбались, а тонкий голос произносил: «Дорогой сэр!» И вместо того чтобы дышать особым способом и тем самым использовать не одну, а хотя бы две пятых поступающего к нему в лёгкие воздуха, вместо всего этого Шура начал вспоминать, где и о чём они в последнее время разговаривали с Машей; и ему почудилось, что он совершенно точно вспомнил, как в первой четверти, когда он толкнул её на лестнице, она крикнула: «Вы что, совсем одурели, дорогой сэр?»
6
Письма продолжали приходить, и читать их было всё интересней. Возможно, и не потому, что каждое из них сообщало о каких-то необыкновенных вещах, а просто Шуре казалось, что с любым новым письмом он ещё больше может узнать про Машу, ещё лучше познакомиться с ней, хотя она и продолжает упорно скрываться под именем Робин Гуда. Но всё равно за всем этим маскарадом Шура всё более ясно распознавал настоящую Машку — разве не была она умна или у неё остроумия мало, и разве не писала она сочинения лучше всех в классе, ну, может, после Серёги? А что касается всех этих рассуждений о доброте да о смелости и о прочем, то, конечно, не сама придумала, а взяла откуда-нибудь или отца своего попросила помочь. Он у неё, кажется, не то журналист, не то писатель какой-то: придумает что хочешь. А уж пишущая машинка определённо под рукой...
Когда пришло пятое письмо, Шура подумал, что, может быть, хватит таиться — вот он возьмёт да сам напишет ей и подпишется: Ричард Львиное Сердце. Или — Братец Тук. А ещё лучше позвонит. Нет, не сейчас, а после шестого письма. Как получит, так в тот же день и позвонит. Или в крайнем случае, на следующий день. Да, решено, так он и сделает. Позвонит и скажет: «Алё, попросите, пожалуйста, Робин Гуда к телефону!» А может, «Робин Гудшу» — так смешней... Если, конечно, она сама возьмёт трубку. И потом еще так скажет: «Дорогой сэр, вас беспокоит тут один англосакс. Шура его зовут. Он хочет вам сказать, что ему было очень интересно и приятно, честное слово... Да, в общем, мировые письма, здорово ты как... Я даже чувствовать себя лучше стал. Правда. Особенно когда начал дышать, как вы советуете, сэр...» ...Это он уж так, для шутки... Ну, и ещё много чего скажет.
Шура мысленно разговаривал по телефону, а потом уже и просто с глазу на глаз до тех пор, пока в комнату не ворвался Женька с двойной фамилией. Он сегодня без ребят пришёл. Они с Шурой поговорили о том о сём, послушали пластинку, помолчали. И то ли каждая тайна имеет свой срок хранения, после которого или перестаёт уже быть тайной, или вырывается сама из своего узилища, то ли Женька располагал больше других к тому, чтобы доверить ему самое важное, то ли, наконец, сам Шура не мог уже носить в себе всё то, что его переполняло эти недели,— словом, как бы то ни было, но после некоторого молчания Шура произнёс:
— Хочешь, скажу, кто мне письма пишет? Конечно, Женька хотел. Ещё как!
— Только никому ничего и ей самой... то есть, ему... ну, в общем, ей... Понял?
Женька понял и заверил в этом Шуру. И тогда тот понизил голос и сказал:
— Это Машка Громова.
— Нет, правда? — спросил Женька.— Да ну, разыгрываешь!
— Почему разыгрываю? Что она, глупая какая-нибудь, письма написать не умеет?!
Но Женька не верил. Он не понимал, отчего вдруг Маша должна писать Шурке и почему от Робин Гуда, и вообще похоже больше, что взрослый писал.
— «Похоже, похоже»! — крикнул Шура.— У неё отец писатель. Или учёный. Понял? И потом, что ж, своей головы нет? Получше, чем у других! А книжек прочла — нам бы с тобой! — И, снова понизив голос, продолжал: — Она бы хотела зайти, но времени всё нет, и ещё стесняется. А писать легче, верно? Я тоже думаю ей написать. Или завтра по телефону позвоню... Только в классе ничего не говори. Даже не смотри в её сторону, ладно? Часто она спрашивает, как я здесь и всё такое?
Женька не мог точно вспомнить, а врать не хотелось, но всё же он понимал, что и чистую правду тоже сейчас не стоит выкладывать, поэтому ответил уклончиво:
— Ну, спрашивала, наверно. Не помню, сколько раз. Но Шура его почти и не слышал.
— Почему Робин Гуд? — продолжал он.— Наверно, «Айвенго» читала. А «дорогой сэр» она мне как-то уже говорила. Не веришь? Ещё в прошлом году, по-моему... Скажешь, не начитанная она?.. Может, ещё скажешь, в литературный кружок не ходит?
И Женька постепенно прекратил сопротивление. Его недоверчивость рассеялась, словно дым, и он даже сам вспомнил, как Маша на вечере пела про Робин Гуда что-то. Или читала. Кажется, на английском.
Но как раз в то время, когда Женька, целиком поверив Шуре, захотел расспросить поподробней, что и как и давно ли это вообще началось, потому что никто ведь ничего не заметил,— как раз тогда Шура почувствовал, что больше ему про Машу говорить не хочется. То есть с самим собой — пожалуйста. Сколько угодно! А с другими — нет. И так уже он немало сказал. Теперь хорошо бы про хоккей или про марки...
Только не родился ещё, видно, тот стрелочник, который сумел бы перевести Женьку на другой путь! И лишь повторный и очень настойчивый звонок в дверь помог Шуре переменить разговор.
— Наверно, Раиса Андреевна ушла,— сказал он,— и никого нет. Откроешь?
И Женька поплёлся в переднюю.
— Почта,— сказал он, когда возвратился.— Большущий конверт принесли. Какому-то Пиринскому. Я расписался. Куда его девать?
— Это Оскару Савельичу,—сказал Шура.—Сунь в ручку двери. Знаешь его дверь? Вторая справа.
Женька вышел и тут же вернулся. Шура не успел даже сложить и убрать письма от Робин Гуда, которые достал, ещё когда только завёл разговор о Маше. Так они и остались лежать на постели.
— Не влезает,— сказал Женька.— Конверт большой.
— А ты зайди в комнату и положи,— сказал Шура.— У него всегда открыто... Не бойся, я тоже так делаю. Иди, иди. Он не запирает.
На этот раз Женька не приходил значительно дольше, а когда вошёл, вид у него был какой-то растерянный.
— Там на столе...— сказал он и замолчал.
— Ага,— сказал Шура,— порядок у него, как в аптеке. Он всегда такой. И всем замечания делает.
— Там на столе,— повторил Женька,— у него... письмо лежит.
— Ну и что такого? — спросил Шура.—Ясно, ты положил, оно и лежит. Что с тобой? Чего ты так смотришь?
— Ничего,— медленно сказал Женька.
Было видно, он упорно о чём-то думает, но нетрудно было также понять, что ничего придумать не может. Потом Женька открыл наконец рот, и показалось даже, что он махнул рукой — хотя руки у него были опущены,— как бы говоря: «А, уже всё равно! Чего там крутить?»
Но в это время Шура, удивлённый и немного испуганный видом приятеля, крикнул:
— Да что ты, в самом деле? Змею там увидел, что ли?
И, сам того не ведая, он довольно точно определил ощущение Женьки.
— Я... там...— сказал Женька.—Подошёл конверт положить... И вижу на столе...
Он опять замолчал, не в силах выговорить что-то очень страшное.
— Да говори ты наконец! — в отчаянии закричал Шура.— Псих какой-то!
И подстёгнутый оскорблением, Женька сказал:
— На столе у него письмо лежит. Не это, что я принёс. Другое. Я бы и не посмотрел, но там написано знаешь что? «Дорогой сэр».
— Он распечатал?! — крикнул Шура.
— Ну да. А как бы я тогда прочитал?
— Что же, он чужие письма читает? Зачем? Может, по ошибке? Конверт разорвал, смотрит — не ему. А отдать забыл... Ты что опять?!
Шура крикнул это, потому что у Женьки, который немного было успокоился, лицо снова стало испуганным.
— Не на машинке,— выговорил Женька.
— Кто? — Шура не сразу понял, о чём тот говорит.— А, значит, уже надоело ей печатать! Или, может, машинка сломалась? Как ты думаешь?
Но Женька думал о другом.
— Там почерк совсем взрослый,—сказал он.
— А мы и сами не маленькие,—ответил Шура.—Ты как считаешь, взять письмо сейчас или подождать, пока с работы придёт?.. Что ж это он — забыл отдать?! Может, будить меня не хотел?
— Совсем взрослый. Настоящий,— повторил Женька.— Как будто взрослый писал, понимаешь?
— Ничего я не понимаю,— сказал Шура.— Чушь какая!
— И потом,— сказал Женька,— там, по-моему, только начало.
— Ну, ясно. Ты же одну страницу смотрел, а письма обычно на двух. Уж Робин Гуд пишет так пишет. Будь здоров!
— Там всего одна страница,— сказал Женька. Вид у него был виноватый.— И незаконченная... Меньше половины.
— Чушь! — снова крикнул Шура.— Давай принеси, посмотрим.— И, видя, что Женька стоит в нерешительности, добавил: — Давай, давай, не бойся. Я отвечаю.
Женька ушёл за письмом и почти сразу вернулся, но Шуре показалось, что прошёл чуть ли не целый урок физкультуры, который всегда тянулся для него мучительно долго, потому что он не спускался со всеми в спортивный зал, а сидел один в классе или бродил как неприкаянный по коридорам и прочитывал все стенгазеты и объявления.
— Вот! — Женька протянул ему лист бумаги.—А конверта нет.
«Какого ещё конверта? — подумал Шура.— Ах, да: из которого его вынул Оскар Савельич».
Он взял письмо... Какой неразборчивый почерк!.. «Дорогой сэр! — прочитал он. И дальше: — Не буду больше докучать Вам вопросами о Вашем здоровье. Знаю: оно идёт на поправку. Поэтому — сразу о другом. Помните, я упоминал как-то слова, произнесённые одним учёным норманном по поводу собак. Так давайте же поговорим о собаках. Они, ей-богу, заслуживают того. Человек веками отбирал...»
И всё. На этом письмо заканчивалось. Вернее, не заканчивалось, а обрывалось, но Шура думал не об этом. В каждом слове, в каждой фразе (не говоря уже о почерке!) он узнавал и мысли, и руку взрослого человека... Да, конечно! И как он только мог хоть на секунду подумать иначе?! Каким был дураком! Крепко его облапошил Оскар Савельевич!.. Хотя почему «облапошил»? Сам виноват! Никто не просил думать, что это Машка! Навоображал неизвестно что!.. Но и Оскару Савельичу тоже нечего лезть со своими письмами. Дел у него других нет, что ли?.. Хорошо ещё, один Женька знает, а он никому не скажет. Определённо... У него и вид сейчас такой, как будто с ним самим что случилось, а не с Шурой...
Весь этот ворох мыслей вспыхнул и мгновенно прогорел в Шуриной голове, как охапка хвороста в раскалённой печи. Но за это мгновение всё переменилось. Так, по крайней мере, казалось Шуре. И когда он поднял голову и посмотрел вокруг, то увидел другой шкаф и другую полку в простенке между окнами, а за окнами — совсем незнакомый дом; и когда он перевёл глаза на Женьку, то и Женька был другой.
— Ты не надо так...— сказал другой Женька.— Подумаешь! А письма всё равно хорошие.— И, помолчав, добавил: — Я никому не буду говорить, честное слово... Давай в шахматы сыграем?
— Какие шахматы?! — Шура не сразу даже вспомнил, что это за игра такая. Но он, конечно, сыграет. Не будет же он тут валяться и плакать или вздыхать... Особенно при Женьке.—Только сначала отнеси,—сказал он, кивая на письмо, которое лежало на одеяле рядом с другими, читаными и перечитанными, письмами. «Робин-гудками», как их называл Шура.
Он был в восторге, когда придумал это слово. Даже кричал себе: «Ай да Шурка, ай да молодец!» Почти как Пушкин, когда тот закончил «Бориса Годунова». А сейчас не только «робин-гудка», сейчас слово «письмо» вызывало у него отвращение.
— Забери это,— повторил он.
...Когда Женька вошёл опять в комнату, он был уже почти прежний — и для самого себя, и для Шуры. С его лица исчезла печать свершившегося несчастья, оставив лишь лёгкие следы в виде необычной .молчаливости и некоторой неловкости. Но и они развеялись, как дым, после третьего или четвёртого хода белых, когда Женька с негодованием увидел, что ему (ему!) собираются сделать детский мат...
В тот же вечер на кухне, натирая мочалкой обеденные тарелки, Шурина мама говорила Раисе Андреевне, что просто не понимает: всё было так хорошо, а сегодня опять у Шуры аппетита нет, и температура немного поднялась, и вообще мальчик какой-то странный, говорить не хочет.
А после чая, тем же вечером, выстраивая на кухонном столике протёртые чашки и блюдца, Шурина мама сказала всё той же Раисе Андреевне, что ей с Шуриным отцом удалось наконец расшевелить сына — теперь они всё знают... Подумать только: так травмировать ребёнка своими письмами! Нет, она ничего не говорит, письма интересные, но ведь можно просто прийти и побеседовать, а не устраивать эти глупые тайны. А мальчик уже напридумывал себе бог знает что! Как будто ему девочка одна из их класса писала. Маша Громова!.. Представляете? А потом узнаёт, что никакая не Маша, а наш старый холостяк... Забаву себе нашёл...
Раиса Андреевна согласилась с ней во всём и добавила, что обязательно скажет Оскару Савельичу... нет, скажет — чего стесняться?! Заварил кашу, пускай расхлёбывает.
Но даже умудрённая в жизни и в хозяйственных делах Раиса Андреевна плохо представляла себе, что тут можно теперь сделать и как помочь.
7
На последней перемене к Маше Громовой подошла нянечка и сказала:
— Слышь, тебя там какой-то гражданин спрашивает. Целый урок, с той ещё переменки, всё ждёт и ждёт. Может, родственник какой?
— Не знаю, тётя Нюша. А что он говорит?
— А ничего не говорит. Позовите Машу Громову, и всё. А объяснить ничего не хочет... Чего натворила, признавайся?
— Вроде ничего, тётя Нюша. Где он? А то звонок скоро.
— «Где, где»! Внизу у раздевалки. Я уж двух ребят просила за польтами присмотреть. Кто его знает?.. А может, он из милиции? Глазами так и ёрзает по сторонам.
Но Маша не дослушала противоречивых предположений тёти Нюши и побежала вниз по лестнице.
«Кто это может быть? — думала она по дороге.—Папе незачем, да и он сразу бы сказал. Может, тренер? Но зачем ему так приходить и стоять, словно бедному родственнику? Или правда какой-нибудь родственник или знакомый? Приехал из другого города, а дома у них никого, он в школу и пошёл». Больше Маша ничего не могла придумать и, так и не решив этой задачи, оказалась в вестибюле, где сразу увидела невысокого, почти лысого мужчину, который топтался между двумя раздевалками — ребячьей и для учителей.
— Это вы меня спрашивали? — сказала Маша, резко задержав свой бег возле него.— Я Маша Громова.
— Да, здравствуйте,— сказал мужчина.— Вы меня не знаете, но я сейчас всё объясню...
Этот день нужно было бы, наверно, как-то отметить, потому что впервые в жизни с Машей говорили на «вы». Но, правда, почти сразу же Маша забыла об этом странном для неё обращении, так как то, о чём заговорил незнакомый мужчина, было ещё более странным.
Сначала Маша не могла понять, какое она-то имеет отношение ко всему этому: ну, письма, ну, писал, ну, Робин Гуд... А при чём тут она? У неё даже появилась мысль, что, может, этот человек того... не совсем нормальный. Она помнит, с ней заговорил один на бульваре. Сначала вроде ничего, а потом про тени какие-то на солнце начал, про цветы на крыше — она даже испугалась... Но сейчас ни о каких тенях или цветах не было и речи, а наоборот: с каждым словом незнакомца ей становилось всё понятней, что же именно произошло. Когда же Маша окончательно всё поняла, кроме одного: что нужно ей делать, то прозвенел звонок.
— Ох,—сказал мужчина,—вам надо бежать на урок, да? А я не успел...
— Я могу не ходить! — радостно предложила Маша.— Только вы поговорите с Кирой Васильевной, пусть меня отпустят.
Но мужчина не принял предложения. Он сказал, что подождёт, ему не привыкать: он и прошлый урок провёл здесь, у раздевалки.
— Только сейчас я уж на улицу выйду,—сказал он.—Буду вас ждать... ну, хотя бы у парикмахерской.
— Ой, нет,— сказала Маша.— Там все увидят, начнут потом спрашивать, а я не удержусь и расскажу.
— Хорошо,—согласился мужчина.—Тогда в помещении сберкассы. Тут, за углом. Надеюсь, ваши ребята не хранят ещё в ней свои сбережения?
— «Накопил — машину купил»,— сказала Маша и побежала на урок. Ох, какие это были сорокапятиминутные мучения! Как хотелось Маше рассказать сейчас обо всём Ларисе, которая сидела рядом, слушала рассказ учительницы об образе Дубровского, и лицо у неё было такое внимательное. Куда бы сразу девалось всё её внимание и как начала бы она сыпать вопросами!.. Но нельзя: Маша дала слово. Да и без всякого слова разве не понятно? Не маленькая уже, недаром с ней на «вы» разговаривают... Но чудак какой, этот Шура! Надо же вообразить? Да она и не думала о нём никогда! А если б и стала думать, то уж, наверно, о Серёге или, может, о Витьке. Нет, пожалуй, всё-таки о Серёге. Да вообще всё это глупости. Но Серёга, конечно, симпатичней. Зато у Витьки глаза красивые. А Серёга остроумный... Мысли совсем далеко увели бы её и от Шуры, и от урока, если б не звонок...
В сберкассе, недалеко от столика с таблицами выигрышей, мужчина объяснил наконец Маше, что от неё требуется.
Да, она должна соврать... выдумать, приукрасить, преувеличить — называйте как угодно. Но это нужно сделать. И вовсе не из-за него... кстати, его зовут Оскар Савельевич. Мужчина даже слегка поклонился. Это нужно сделать для Шуры. И не только потому, что он сейчас болен, хотя это, конечно, имеет значение. Но и потому, что вообще всё повернулось так, что может причинить большой вред... душевный. Понимаете?..
И надолго. А ведь никто, собственно, ни в чём не виноват.
— Уж я-то совсем, честное слово,—сказала Маша и покраснела.— Всё он выдумал.
— Это сейчас тоже не имеет значения,— сказал Оскар Савельевич.— Я прошу помощи.
— Разве я отказываюсь? — сказала Маша.—Только вдруг не получится?
— Получится,— сказал Оскар Савельевич.— Если вы будете убеждены, что делаете то, что надо... И не забудьте про некоторые детали, о которых я говорил. Да, вот черновики моих писем. Секретов тут, конечно, нет. Почерк у меня только плохой.
— У моего папы тоже,— утешила его Маша.
И вскоре каждый из них пошёл своей дорогой: Оскар Савельевич — на работу, а Маша...
— Ты не спишь? — спросила Шуру Раиса Андреевна, когда вошла в комнату.— Стучу, не отвечаешь. Принимай гостей... Проходи, проходи, девочка.
— Маша? — сказал Шура.— Ты зачем пришла?
— Может, чай будете пить? — спросила Раиса Андреевна.— Поставить?
— Не надо,— сказал Шура.
— Здравствуй,—сказала Маша.—Можно, я сяду?
— Садись,— сказал Шура.
Он глядел не на неё, а на дверь, которая только что закрылась за Раисой Андреевной, на потолок, на палки для портьер — куда угодно, только не на неё. Маша села, и в комнате наступило молчание.
И вдруг Маша поняла, что врать, а также выдумывать, приукрашивать или преувеличивать, она, в сущности, не может. И что никакой актрисы из неё не выйдет. Она поняла, что не сумеет произнести ни звука из того, о чём они говорили с Оскаром Савельевичем. И хотя ей было ужасно жалко этого Шуру, который лежал с таким злым и несчастным, каким-то одиноким лицом, но язык у неё просто не поворачивался уверять, что письма писала она и что Оскар Савельевич — хороший знакомый её отца и бывает у них дома, и что она с ним поделилась и просила иногда помогать ей писать, потому что самой было трудно... Ну, когда там всякие серьёзные вещи...
Вместо этого Маша сказала совсем другое.
— Я пришла тебя навестить... Взяла и пришла... И никто мне ничего не говорил!—закричала она, когда Шура поднял на неё глаза.— Не думай!..
Кажется, было снова молчание, была пауза. А может, их и не было. Может, Маша сразу продолжала.
— Нет, я вру,— говорила она.— Но это не такое враньё. Понимаешь?.. А он просил, чтоб я ещё больше соврала... Его письма, видишь?.. Возьми их. Жуткий почерк, правда?.. Только дело не в этом... Это тоже не такое враньё... Он ведь хотел, чтобы лучше... А я и сама бы могла тебе письма написать! Честное слово. Не веришь?.. Хочешь, напишу? Хоть сейчас! Сяду и напишу... Каждый день буду писать!..
— Не надо,— сказал Шура, глядя куда угодно, только не на Машу.
— Нет, надо! — крикнула Маша.— Ну ладно, не надо. Давай без всяких писем... Просто... дружить... Я очень хочу теперь с тобой дружить... Да, да, да!.. И нечего! Мы должны дружить, понимаешь?.. Я тебя прошу... Первая... Очень... Никакой жалости... Глупости... Ты мне нравишься... Сейчас... Сразу... Понимаешь?..
Она чувствовала, что никогда и никому ещё так не говорила — такие слова и таким тоном. Но ей совсем не было неловко или стыдно, и она могла бы при ком угодно — хоть при этой соседке, хоть при целом классе — повторить то же самое.
— Ты хочешь чаю? — сказала Маша. Шура посмотрел на неё.
— Ладно,— ответил он и что есть силы забарабанил в стенку к Раисе Андреевне.