— Говорит первый пост! Смену сдаю, наблюдение за противником прекращаю.

— Второй пост смену принял, начинаю наблюдение!

— Слышь, тебе бинокль поднести?

— Не, у меня пока Мишкин монокуляр десять-хэ.

— Ну, тогда до связи, Матвеевна!

* * *

В старом центральном районе города Чураева, не в купеческой, а в дворянско-интеллигентской части, есть обыкновенный прямоугольный квартал, который замкнули между собой улицы Аптекарская, Добролюбова, Профессорская и Рождественская, бывшая Чичерина (а до недавнего времени — наоборот). Снаружи квартал окаймлен жилыми домами послереволюционной и послевоенной постройки — что поделаешь, в войну половина прежних зданий превратилась в кучи битого кирпича, а район удобный и приличный (тогда слово «престижный» было ещё не в ходу), вот в пятидесятые годы и возвели на месте руин довольно-таки безликие, но вполне комфортабельные и теплые кирпичные дома. Однако же сохранились в квартале, особенно во дворе, и совсем старые строения, прошлого ещё века, преимущественно из породы так называемых доходных домов — трех-четырехэтажные жилые здания, квартиры в которых сдавались в аренду горожанам умеренного достатка, все больше интеллигентских профессий, вроде учителей, аптекарей да врачей и инженеров средней руки.

Несколько выделялся среди них выстроенный буквой «Г» двухэтажный… не поймешь даже, как назвать: лучше всего подошло бы слово особнячок — но было у него двое хозяев, из коих профессор Налбандов, известный врач, занимал первый этаж, а инженер Сапожников — второй. Конечно, доктору Налбандову вполне по карману было бы жилье более видное, уж точно с парадным выходом на улицу, но специализировался он по дамским болезням, немалая часть пациенток предпочитала не вызывать его на дом, а посещать кабинет, а потому Сократа Арсеновича очень устраивало скромное расположение его жилища и кабинета в глубине двора, имеющего выходы на все четыре улицы.

Гражданская война и последующие годы изрядно перетрясли население квартала, Отечественная война и оккупация прочесали его частым гребнем, и в конце сороковых смешались тут чудом уцелевшие остатки известных фамилий с народом пришлым, безродным и инородным. В бывших двух шестикомнатных квартирах особнячка (плюс переоборудованные под жилье кухни и клетушки для прислуги) проживало теперь десять семей двунадесяти языков и самых разных социальных групп, и младшие потомки Налбандовых и Гусевых, Сапожниковых и Згуриди, Ривкиных и Полонецких, Найденовых и Савченко мотались по двору в равно драных штанишках и болтали между собой на демократичной, смачной и ошеломительной для непривычного уха мешанине великодержавного языка с местным.

А потом, с началом массового строительства «хрущоб» и их девяти-, двенадцати — и шестнадцатиэтажных преемников начался великий исход. Выезжали люди, по двадцать лет протрубившие на своих заводах, выезжали молодые семьи, кое-как скопившие на первый взнос в кооператив, и средний возраст населения квартала увеличивался быстрыми темпами. Все больше и больше комнат и квартирок теперь занимали пожилые супружеские пары или одинокие старухи, все больше комнат и углов сдавали студентам вузов и слушателям военных академий… Старикам не под силу было не то что ремонтировать, а даже просто толком прибирать комнаты по тридцать квадратных метров с пятиметровыми потолками. А дореволюционная сантехника требовала столько сил и средств, что жэковские слесаря, умей они меньше пить, стали бы первыми в городе миллионерами. Теперь дома уже не старели они дряхлели, и можно было только радоваться, что Чураев стоит далеко от любой сейсмической зоны.

Но социальные катастрофы действуют не хуже природных. Начались девяностые годы, миллионерами в одночасье стали все, хлынула волна приватизации своего и чужого, и вдруг в один прекрасный день выяснилось, что двухэтажный особнячок приватизирован, выкуплен новыми хозяевами, прежние его жильцы оказались в уютных крупнопанельных (но малометражных) изолированных конурках на Дальнем Каганове и Косулинке, а на домик набросилась орда ремонтников.

Они буквально выпотрошили здание. Они заменили деревянные перекрытия стальными швеллерами и бетонными плитами — а потом аккуратно положили на место вековой паркет, проциклеванный и покрытый по новой моде темным матовым лаком. Они заменили все трубы на нержавейку, они понаставили унитазы и «тюльпаны», голубые, словно фарфор эпохи Мин, они сняли столетней давности батареи, чугунные, несокрушимые, пропескоструили внутри и снаружи — и вернули на место. Они отреставрировали все двери и прочие «деревяшки» (а что не поддавалось восстановлению, заменили искусной имитацией). Впрочем, наружные двери и двери с лестничной клетки в бывшие квартиры на обоих этажах поставили стальные, хоть и облицованные дубом в общем стиле. Огромные, по восемь квадратных метров балконы усилили фигурными металлическими подкосами, зашили изнутри, оставив на виду вычурные литые ограждения, выпирающие наружу пузом, прикрыли капитальными навесами и закрыли сдвижными витринами из зеркального стекла. Кстати сказать, во всех окнах, выходящих к соседним жилым домам, тоже поставили такие стекла. Правда, не тронули старинное остекление в службах — там со времен царя-батюшки и господ Налбандова и Сапожникова стояли редкостные шестиугольные стеклоблоки, сумевшие пережить все революции и войны…

Потом особнячок принялись начинять электрическими и электронными прибабахами, потом несколько дней двор заполняли огромные тягачи «IVECO» с крытыми трехосными полуприцепами, и плечистые рослые парни таскали из них наверх какую-то невиданную мебель, чертыхаясь на винтовом развороте старорежимной мраморной лестницы.

Наконец особняк оштукатурили снаружи, тщательно прибрали все вокруг, подновили и расширили асфальтированные дорожки к воротам на Чичеринскую (тьфу, Рождественскую) и к калиткам на остальные улицы и повесили у входа небольшую бронзовую табличку со скромной надписью «Клуб „Комфорт“». А под табличкой появился рослый парень в черной униформе и черном берете, с дубинкой и рацией на поясе.

Нет нужды говорить, какой ажиотаж вызвали эти события среди населения квартала. Сперва коллективный разум полагал, что это готовят резиденцию для мэра, потом — что для итальянского посла (хотя какой может быть итальянский посол в нестоличном Чураеве и почему именно итальянский?), потом общественное мнение начало склоняться к кандидатуре бывшего всесоюзного пахана Васи-Зубра, который благополучно доматывал последние месяцы своего срока в местной тюрьме. Но появление таблички мгновенно ликвидировало разногласия. Теперь все знали твердо: в их несчастном дворе создали публичный дом для «новых русских», или, в крайнем случае, дом свиданий.

Клуб начал функционировать, и мнение это укрепилось окончательно. В дневное время возле «Комфорта» наблюдалась исключительно деловая активность обслуживающего персонала: приходили и уходили явные уборщицы и прочие полотеры, подъезжали и уезжали «Москвичи-пирожки» или фургончики-иномарки с рекламой быстрой доставки продуктов, китайской и итальянской прачечной (все-таки итальянской!), чего-то там выгружали и загружали, сменялись охранники в черных беретах, потом появлялись музыканты со скрипичными футлярами разных размеров, и через некоторое время по двору разносилась негромкая музыка, в которой самые опытные из аборигенов распознавали Чайковского и Моцарта, а порой даже, извините, Гайдна. «Какого им ещё Гайдн(нужно, а? — вопрошал неведомо кого Шутов, сапожник в отставке. — Во бесятся с жиру, гады!» Сам он если и бесился, то только с похмелья.

Но наконец наступал вечер, и где-то около восьми, когда все порядочные люди садятся к телевизорам послушать новости про Ельцина, Зюганова, Лебедя и, для разнообразия, про своего президента, в «Комфорт» собирались посетители. Одна за другой останавливались у крыльца сверкающие лаком иномарки, оттуда выходили холеные мужики в темных костюмах, выводили телок в платьях до пола или же, совсем наоборот, до пояса, и скрывались в дверях, а иномарки уруливали на специально для них заасфальтированную стоянку в «том дворе», между «обкомовским домом» и «Жоркиным домом» (и обкомовцы уже лет двадцать пять как перекочевали в более благоустроенные и менее открытые взорам быдла жилища, и Жорка Сокол, атаман пацанов углового дома и гроза всего квартала, давно успокоился и остепенился — получил степень доктора физматнаук, — а дома все сохраняли прежние прозвания).

Снова разносились по двору звуки всяких там классических менуэтов и пируэтов (только теперь погромче, потому что играют все в лад и потому что вечером меньше шуму, лучше слышно), а потом начинали разноситься запахи — и это кого хошь прикончило бы, потому что когда живешь на пенсию и платишь за квартиру, свет и газ, то такие запахи терпеть тяжко…

А расходились, между прочим, часа в два ночи, а то и в четыре. И что, по-вашему, можно до такого времени делать, кроме как… а?

Самое любопытное, не бывало тут ни скандалов, ни драк, ни даже милицейских патрульных машин. Очень тихий оказался клуб, подозрительно тихий. Даже от клуба глухонемых, что на углу той же Чичеринской и Белинской, шуму больше — а тут все-таки не глухонемые собираются, на фиг, спрашивается, глухонемым эти скрипачи со своими Бетховенами и Огинскими?

Короче, дворовая общественность пришла к единодушному убеждению, что из налбандовского флигеля сделали гнездо разврата, а такое тихое оно для секретности, потому что в клиентах состоят люди не абы какие. Своевременно был послан сигнал в мэрию, явилась комиссия, произвела осмотр заведения, явных примет разврата не обнаружила (не считать же таковыми три клетушки с сиротскими односпальными койками; как объяснила местная администрация помещения для отдыха подвахтенной охраны и далеко живущей обслуги, чтоб могли люди немного поспать, пока не начнет ездить метро); получив скромную мзду за труды, комиссия убыла с благополучным заключением.

Но дворовую общественность этот отрицательный результат никак не устроил, ни в чем не убедил, и за клубом была установлена отчаянная слежка.

Первый пост наблюдения располагался за окном второго этажа дома «а» (нормальный адрес — улица Рождественская, 86 — имел пятиэтажный дом на три подъезда, стоящий вдоль улицы, а все внутренние здания различались дополнительными буквами, в частности, загадочный клуб имел обозначение «г» — рука судьбы, не иначе). Проживала за этим окном Марья Антоновна Мирошниченко, когда-то детский врач, а ныне пенсионерка с двадцатилетним стажем. Она менее других была склонна к крайним суждениям, сплетен и телевизора не любила, а больше всего любила читать, но все старые любимые книги перечитала по сто раз и знала чуть ли не наизусть, так что идея понаблюдать за «гнездом разврата» пришлась ей вполне по вкусу. К сожалению, вид из её окна открывал взору в основном спины посетителей клуба, однако человеку наблюдательному и спина может сказать о многом.

Вторым постом заведовал Михаил Маркович Ривкин, когда-то работавший в табачном киоске на соседнем углу. Киоск он принял по наследству от деда, ремесло осваивал ещё пацаном, любил вспоминать времена, когда люди курили «Пушки» и «Дели», «Норд» и «Прибой», «Приму» и «Памир», а «Казбек» позволяли себе покупатели более состоятельные. Михаил Маркович был жутко близорук, минус двенадцать, что ли, а потому, хоть и располагалось его окно на первом этаже в нескольких шагах от входа в «Комфорт», постоянно пользовался десятикратным призматическим монокуляром. Пост его, чрезвычайно выгодный, позволял видеть подозреваемых в профиль, когда они неспешным шагом поднимались на три ступеньки клубного крыльца. К сожалению для дела и для соседей, Маркович последнее время хворал, и его увезла к себе на Саблинку младшая дочка. Была она баба довольно вздорная, а потому не согласилась оставить ключи от комнаты соседям. Но Михаил Маркович, заботясь о пользе дела, передал свой оптический прибор хозяйке третьего поста, Настасье Матвеевне Голик, отставной паспортистке из 11-го отделения милиции. А второй номер поста Матвеевна довольно бесцеремонно забрала себе сама, но оговорила, что честно вернет, когда Мишка подправится и вернется на службу.

Окно Матвеевны располагалось ещё удобнее, чем у Михаила Марковича, потому что позволяло видеть лица посетителей почти что в три четверти; одна беда — жила Матвеевна аж на третьем этаже, что вносило в наблюдаемую картину заметные параллактические погрешности (это мудреное выражение произнес все тот же Мишка-табачник, а значило оно, что на морды приходилось смотреть косо сверху).

И все же никакие «пидалактические погрешности» (что поделать, язычок у Настасьи с милицейских времен остался тот еще) не помешали Матвеевне совершить крупнейшее открытие за весь период наблюдения.

Двадцать седьмого декабря, в двадцать часов двенадцать минут, Настасья Матвеевна обнаружила в поле зрения монокуляра «десять-хэ» светло-серую иномарку с круглой эмблемой на морде. Из правой задней дверцы появился «Красавчик-лапуся» (сто раз она его уже здесь засекала) и открыл левую дверцу, выпуская довольно-таки фигуристую девку лет тридцати с чем-то там в короткой меховой шубке с хвостиками и блестящем темно-синем платье до пят. Лица было не разглядеть, мешала пышная прическа с челкой. Но тут девка остановилась, подняла голову и оглядела двор и окна соседних домов.

— Твою мать! — ошарашенно воскликнула Настасья Матвеевна.

Девка вроде бы как вздохнула и, опершись на руку спутника что твоя принцесса, поднялась на крыльцо.

А Матвеевна схватилась за телефон и принялась лихорадочно накручивать номер.

— Машка! Это я, Настя! Ты сидишь или чего? Ну так сядь, пока не упала! Чево-чево… Не чевокай, а слушай: только что Красавчик-лапуся привез в этот бардак… тю, в объект наблюдения!.. твою Катрю! Какую-какую, ты что, оглохла, метелка старая?! Твою внучку Катерину!

Загляни в середину (29 января, около 10 часов утра)

Из правой двери вынырнул Мосол.

— Держи!

Старший схватил автомат, свой закинул на спину.

— Беги на место!

Ствол был горячий, успел мент пострелять. Старший отщелкнул рожок, взвесил на руке. Не так много он выпустил пуль, должно хватить… Вставил рожок на место — и в этот момент услышал топот на лестнице. Резко развернулся влево, присел, чтобы видеть верхнюю часть лестничного марша.

Мелькнули ноги — высокие ботинки, черные штанины, — Старший вскинул короткий АКС, полоснул очередью, целясь в колени. Попал — охранник подломился на бегу, рухнул вниз и покатился по ступенькам. Старший распрямил ноги и, уже не торопясь, выпустил ещё очередь в корпус.

Но парень попался живучий — приподнял руку с «макаровым», сделал два неприцельных выстрела и только потом застыл.

Старший чертыхнулся про себя. Откуда он взялся, дурак? Опустил глаза к автомату — и беззвучно выматерился. «Калаш»-то не свой, мента! Ладно, теперь чего уж… Прикинул: первая очередь — патронов пять, вторая — три. Нормально.

Он вернулся на несколько шагов, заглянул в зал через плечо Мозгляка здоровый же, гад! То-то позволил себе отвязаться на хозяина… В зале было тихо, несколько человек жались к стенкам, опасливо поглядывая на дверь, лектор на возвышении (среднего роста, волосы темные, костюм темно-серый, лицо — то) нервно жевал губами, на шее дергался кадык. Остальные сидели на местах, кое-кто перешептывался…

Старший попятился, поднял автомат и выпустил короткую очередь в спину Мозгляку. Все, мал(й, больше не раскроешь хлебало… Мозгляк повалился в зал, Старший опустился на колено и тщательно прицелился. Слева, от прохода, аккуратно, дать стволу уйти вправо и вверх… Очередь получилась более длинная, патронов на восемь.

Лектор схватился за грудь, его зашатало, и Старший, щелкнув переводчиком огня, послал пулю в переносицу.

Только теперь он услышал, как в зале визжат женщины.

Быстро вскочил, распахнул дверь в менку, швырнул чужой АКС на пол рядом с убитым ментом и крикнул:

— Мосол! Ходу!