Лестница в небо

Хазин Михаил

Глава 4. Элита

От правящего класса до мирового правительства

 

 

Тайна власти состоит в том, чтобы знать: другие еще трусливее, чем вы.

Людвиг Берне

Теоретик. Так кто же реально правит с помощью государства, представляющего собой лишь «машину в руках господствующего класса» ? Как обычно и бывает, точная формулировка вопроса сразу же подсказывает ответ. Конечно же правит господствующий класс (включающий в себя несколько властных группировок), «собирающий» государственную машину для обеспечения своих корыстных интересов .

Казалось бы, с появлением в Европе конституционных монархий теоретики должны были перейти от изучения государств (которые становятся теперь всего лишь «машинами») к изучению тех, кто ими управляет. Но мы снова сталкиваемся с удивительным фактом: между изобретением государственной машины (1690) и новым открытием в теории Власти (1884) проходит почти 200 лет! Почему?! Что мешало мыслителям и теоретикам разглядеть очевидное?!

Чтобы ответить на этот вопрос, обратимся к проверенному средству — истории. Мы уже видели на нескольких ярких примерах, что даже самые простые особенности Власти открываются перед учеными лишь в редкие исторические моменты, когда стечение обстоятельств выносит их на поверхность повседневной жизни. Разглядеть в потоке событий новый закон Власти можно лишь тогда, когда именно этот закон начинает определять ход истории. Описать новое изобретение в технологиях Власти тем более возможно лишь после того, как оно будет сделано и использовано представителями одной или нескольких группировок.

Что же видели перед собой ученые и мыслители на протяжении двух веков (XVIII и XIX) европейской истории? Парламентские дебаты, войны, революции, научный и технический прогресс — все что угодно, кроме подковерной борьбы внутри правящего класса. С изобретением государственной машины властные группировки перестали нуждаться во внешних проявлениях власти (коронации, армии, сборщики налогов), а их схватки переместились с площадей в плотно закрытые кабинеты. Откуда мыслитель XVIII‑XIX веков мог что‑то узнать о стоящей за государственной машиной реальной Власти? Только от ее представителей, сюзеренов и высших вассалов соответствующих группировок; но зачем им было делиться такими сведениями? Изобретенная в XVII веке государственная машина работала все лучше и лучше, совершенствуясь по мере взросления, потребности в новых изобретениях не возникало, а раскрывать информацию просто так, от широты души, совсем не в традициях Власти.

Поэтому правильнее задаться другим вопросом. Как получилось, что если и не скрываемая, то по крайней мере не слишком афишируемая тайна господствующего класса начала обсуждаться на страницах научных книг? Почему именно в конце XIX века, одновременно и не сговариваясь , сразу два выдающихся мыслителя вдруг разглядели у себя под носом правящий класс? Наконец, почему оба эти мыслителя оказались итальянцами?

 

1. 

Правящий класс

Гаэтано Моска, «Теория правлений и парламентское правление» (1884), «Элементы политической науки» (1896

)

Читатель. Я достаточно давно вас читаю, чтобы угадать ответ. В тогдашней Италии сложилась какая‑то необычная политическая ситуация, верно?

Теоретик. Верно. Но раз уж вы начали угадывать, попробуйте сделать следующий шаг. А что это была за ситуация?

Читатель. Ну, я не историк. Кажется, там была революция, и Гарибальди объединил Италию. Но это было в середине века, а потом вроде бы ничего не происходило. Так что я теряюсь в догадках, как вы на этот раз выкрутитесь. Если бы в тогдашней Италии что‑то случилось, я бы об этом знал!

Теоретик. Вы вроде бы не первый час читаете нашу книгу, а все еще рассуждаете как обычный человек. Сделайте над собой усилие, переключитесь в режим человека Власти. Что вы можете знать о том, чего сами никогда не изучали и о чем вам рассказали другие люди, преследующие свои собственные, а не ваши интересы?

Читатель. То, что им выгодно, чтобы я знал. Но, черт возьми, это что, вообще ко всем моим знаниям относится? В том числе и про Италию XIX века, про которую я толком ничего не знаю?!

Практик. А между тем, Вы почти наверняка кое‑что знаете, только забыли! «Tы вырвешь у дракона зубы и растопчешь львов, — сказал господь» — помните эту фразу? Это эпиграф к книге об объединении Италии, которую написал аббат Фариа, один из главных персонажей «Графа Монте–Кристо»! Так что все советские школьники про важность объединения Италии знали. А уж кто читал «Овода» Войнич (который, правда, читается не так легко, это вам не Дюма), тот и вовсе играл в итальянских революционеров и командовал собственным расстрелом! А вот почему школьники эту тему дальше не развивали — это уже отдельный вопрос.

Теоретик. Конечно же выгодность Власти относится не только к Вашим знаниям об Италии, но и вообще ко всем знаниям. Если Власти выгодно, чтобы ее подданные знали определенный эпизод в истории, вы (вместе со всеми) будете его знать . Если же прямой выгоды для Власти от ваших знаний о чем‑нибудь нет (не говоря уже о прямых убытках), то вы, скорее всего, этих знаний и не получите. И если вы ничего не слышали про Италию второй половины XIX века, то это говорит лишь о том, что там не происходило ничего выгодного Власти. Так что давайте восполним пробел в наших знаниях и посмотрим, какие исторические обстоятельства сорвали маску государства с лица итальянского правящего класса.

Несмотря на то что страстный призыв Макиавелли «объедините Италию!» прозвучал еще в начале XVI века, и 300 лет спустя территориальная наследница Римской империи оставалась столь же раздробленной и зависимой от соседних государств.

По итогам Венского конгресса 1815 года, поделившего остатки империи Наполеона между странами–победителями, Италия была разделена на восемь государств. Ломбардия и Венеция вошли в состав Австрийской империи в качестве Ломбардско–Вене- цианской области. Герцог Тосканы Фердинанд III (Габсбург, родной брат императора Австрии Франца II) заключил с Австрией военный союз, подчинив свою армию австрийской. Небольшие княжества Парма, Лукка и Модена, формально независимые, оказались с двух сторон окружены австрийскими войсками и попали под полный контроль австрийской империи. Относительно независимыми могли считаться оставшиеся три государства: управляемая Римско–католической церковью Папская область, Сардинское королевство (включавшее в себя Ниццу, Савойю, Пьемонт и собственно остров Сардинию), где королем был Виктор–Эммануил I из савойской династии, и Королевство обеих Сицилий, где правил Фердинанд I из династии Бурбонов.

«…от северного до южного края полуострова одна и та же политика, разнообразная в своих внешних формах, но, в сущности, одна и та же по направлению, была предложена державами, навязана Австрией и принята итальянскими государями. Эта политика стремилась превратить Италию в "географический термин", а каждое из итальянских государств — в дореволюционную монархию…» [Лависс, 193S, т. 3. с. 495].

Восемь государств, две крупнейшие европейские династии (Габсбурги и Бурбоны), Римско–католическая церковь (влияние которой в XIX веке было намного сильнее нынешнего) — казалось совершенно невероятным, что из этой разделенной между сильнейшими хищниками территории может возникнуть единая Италия. Но в делах Власти нет ничего невозможного, а есть лишь кропотливая работа по созданию и укреплению властных группировок.

Именно такая работа и началась практически сразу же после Венского конгресса. На юге Италии еще с наполеоновских времен действовало тайное общество карбонариев (организованное по схеме масонства); в новых условиях оно сменило цель с освобождения от французской оккупации на установление конституционной монархии, и привлекло в свои ряды новых (и весьма обеспеченных) участников, недовольных абсолютистскими режимами. Карбонарии многократно пытались захватить власть вооруженным путем — в Неаполе в 1820–м, в Пьемонте в 1821–м, в Парме, Модене и Папской области в 1831–м, — но неизменно терпели поражение, поскольку на помощь действующим монархам приходили австрийские войска. Способность карбонариев в любой подходящий момент устроить очередную революцию была очевидной, и они стали главной оппозиционной силой Италии;

«В Пьемонте Карл–Альберт в 1831 году наследовал Карлу–Феликсу… Он сам определил свое положение, сказав герцогу Омальскому: "Я стою между кинжалом карбонария и иезуитской чашкой шоколадаг“» [Лависс, 1938, том 3, с. 516].

Тем не менее невозможность удержания власти, захваченной с помощью заговоров и восстаний, стала к началу 1830–х годов очевидной даже для самих карбонариев. Для победы нужна была сила, способная противостоять не отдельным монархам, а всей Австрийской империи; такая сила должна была опираться не на узкий круг заговорщиков, а на широкое движение под понятными каждому итальянцу лозунгами. Первым осознал этот факт молодой (26 лет) карбонарий Джузеппе Мадзини , эмигрировавший во Францию после очередного неудачного мятежа. В 1831 году он (вместе с другими такими же эмигрантами) создал «Молодую Италию» — организацию нового типа, главным лозунгом которой стало объединение Италии. Поскольку никакой династии обще- итальянских королей в природе не существовало, естественным продолжением этой идеи было требование республики — государственного строя, способного объединить страну и безо всяких королей. Третьим новшеством Мадзини стала открытая пропаганда своих идей — массовая печать (разумеется, за пределами Италии) и распространение (уже в самой Италии) листовок, брошюр и журналов :

«…Мадзини… научил несколько поколений молодежи лепетать слово „республика"» [Кин, 1978, с. 56].

Благодаря новизне программы и личной активности Мадзини «Молодая Италия» привлекла в свои ряды значительное число бывших карбонариев . Организация пустила корни по всей Европе; в апреле 1833 года капитан зашедшего в Таганрог торгового судна «Клоринда» познакомился там с итальянским эмигрантом Джованни Канео и вступил в «Молодую Италию», находясь на российской земле. Звали капитана Джузеппе Гарибальди , а уровень организационных способностей «Молодой Италии» можно оценить из дальнейших событий.

В ноябре 1833–го Гарибальди встретился в Женеве с самим Мадзини, а уже в феврале 1834–го принял участие в очередной попытке организовать революцию в Сардинии. Часть мадзинистов перешли границу между Францией и Савойей, намереваясь поднять население на восстание, другая, включавшая Гарибальди, проникла в Геную, чтобы поддержать местных заговорщиков. В Савойе дело закончилось перестрелкой с полицией (которую вызвало не пожелавшее восставать население) и отступлением обратно во Францию. В Генуе большая часть мадзинистов была арестована накануне планировавшегося восстания, Гарибальди сумел ускользнуть, но заочно был приговорен к смерти. В последующие годы аресты продолжились по всей Италии, и к 1836 году организация была полностью разгромлена.

Неспособность Мадзини организовать практическую борьбу за власть стала очевидной даже его ближайшим сторонникам. Нужно было искать другие возможности, но потребовалось больше десяти лет, чтобы лежащая на поверхности идея обрела своих авторов. В 1843 году бывший «младоитальянец», а к тому моменту уже известный философ Винченцо Джоберти издал книгу «О нравственном и политическом первенстве итальянцев», в которой (помимо обоснования собственно «первенства») выдвинул идею объединения Италии под властью римского папы . С этого момента «единая Италия» перестала означать то же самое, что и «республика», и к решению итальянской политической головоломки подключилась аристократия.

В 1845 году художник, писатель и политик Массимо Тапарел- ли, маркиз д’Азелио отправился в путешествие по охваченной волнениями Романье (часть Папской области). Ознакомившись на конкретном примере с практикой мадзинистских восстаний, д’Азелио выработал альтернативную программу захвата власти , которую и доложил королю Сардинии при личной встрече. В следующем году программа была опубликована в виде памфлета «О последних волнениях в Романье», сделавшего автора знаменитым. Еще бы — на страницах памфлета подвергалась уничтожающей критике мадзинистская тактика заговоров и восстаний (и без того разочаровавшая уже всех разумных людей Италии), а вместо нее предлагался путь формирования общественного мнения, побуждающего просвещенного монарха проводить желаемые реформы.

Хотя имя просвещенного монарха в памфлете и не указывалось, нужные читатели прекрасно поняли, о ком идет речь, поскольку к 1846 году король Сардинии Карл–Альберт уже заслужил репутацию последовательного реформатора. Формирование у конкретного монарха мнения, что именно ему по силам стать королем всей Италии, выглядело куда более простой задачей, чем организация успешного общеитальянского восстания. Идею д’Азелио подхватили пьемонтские либералы, создавшие в декабре 1847 года газету «Рисорджименто» . Публичным лидером нового движения стал граф Камилло Кавур , бывший «…таким страстным англоманом, что недоброжелатели иронически звали его “милорд Камилло"» [Кин, 1978, с. 10].

Трудно сказать, сколько времени потребовалось бы для убеждения короля Карла–Альберта посредством газетных статей; однако исторические факты говорят нам, что к моменту появления первого номера «Рисорджименто» Карл–Альберт давно уже разделял убеждения реформаторов. В 1846 году он начал таможенную войну с Австрией, в 1847–м смягчил цензуру (в точности к появлению на свет новой газеты) и создал гражданскую гвардию (на смену австрийским войскам, обеспечивавшим до этого королевскую безопасность). В 1848 году, когда после февральской революции во Франции половина Европы восстала против действующих монархов, Карл–Альберт решительно нарушил негласный договор с Австрией, предусматривавший сохранение абсолютистского правления, и 4 марта даровал своим подданным Конституцию . В то время когда в других итальянских государствах бушевали восстания и провозглашались республики, во владениях Карла–Альберта всего лишь сменялись премьер- министры .

Парламентская технология, импортированная реформаторами из Англии, блестяще сработала после поражения Сардинии в войне с Австрией (сражение при Новаре 23 марта 1849 года). Карл- Альберт отказался подписывать унизительный мирный договор и отрекся от престола в пользу своего сына, Виктора–Эммануила. Подписанный тем мирный договор был отвергнут парламентом; в ответ Виктор–Эммануил распустил парламент и назначил новые выборы. Недовольные миром с Австрией республиканцы устроили восстание в Генуе, которое было подавлено вполне традиционным способом (с обстрелом из пушек жилых кварталов и отдачей города на разграбление солдатам). Избиратели поняли намек, новый состав парламента утвердил перемирие с Австрией, а премьер–министром стал уже знакомый нам д’Азелио. Таким образом, поражение Сардинии помогло либеральной властной группировке разделаться с республиканской оппозицией (она же «партия войны» с Австрией) и закрепиться у власти в качестве парламентского большинства.

Дальнейшие действия победившей властной группировки служат образцовым примером борьбы против более сильного противника. Никаких шансов в лобовом столкновении с Австрией (как на полях сражений, так и в устройстве переворотов в соседних государствах) у Сардинии, разумеется, не было; но зато у нее был хороший потенциальный союзник — Франция, где к власти пришел молодой и амбициозный Наполеон III. Десятилетние усилия по укреплению армии и союзных отношений с Францией (которые предпринимал сначала д’Азелио, а затем сменивший его в 1852 году Кавур) привели к новой конфигурации сил, и в войне 1859 года Франция и Сардиния впервые за многие годы нанесли Австрии поражение. Территориально Австрия потеряла немного — всего лишь Ломбардию, переданную Франции по мирному договору, и переуступленную Сардинии в обмен на Ниццу и Савойю; но ее военное влияние в Центральной и Южной Италии было полностью уничтожено.

В этих условиях либеральная группировка провела очередную блестящую комбинацию. Разыграв возмущение «позорным миром» (который сам и планировал в Пломбьере за год до этого), Кавур подал в отставку с поста премьер–министра и в качестве частного лица занялся Флоренцией, Моденой и Болоньей. В короткий срок там были организованы плебисциты по присоединению к Сардинскому королевству , прошедшие с понятным результатом. В январе 1860 года Кавур вернулся к премьерским обязанностям; а в мае того же года Гарибальди, который с 1856 года состоял на тайной службе у Кавура, собрал в Генуе знаменитую «тысячу» и вторгся на Сицилию, пребывавшую в революционном брожении с момента смерти Фердинанда II (в 1859–м). На этот раз «экспорт революции» был хорошо подготовлен; оставшись без австрийской защиты, молодой король обеих Сицилии Франциск II ничего не смог противопоставить восставшим, 6 сентября Гарибальди занял Неаполь, объявил себя диктатором и провозгласил следующей целью Рим. Когда в середине сентября в Неаполь прибыл «вечный революционер» Мадзини, любому стороннему наблюдателю могло показаться, что начавшаяся с войны королей революция вот–вот закончится учреждением итальянской республики.

Однако против республиканцев играла лучшая (судя по результатам) властная группировка Европы. Кавур предпринял необходимые дипломатические усилия и добился от Наполеона III разрешения на проход войск по Папской области (в то время контролируемой уже Францией). После этого он предложил восставшим провести плебисцит по присоединению к Сардинии, дождался поражения Гарибальди от перегруппировавшихся войск Франциска II и помог ему войсками в решающей битве при Капуе. Гарибальди все понял, удалил от двора Мадзини и не стал препятствовать проведению плебисцита; 21 октября Королевство обеих Сицилий официально присоединилось к Сардинии. После необходимых дипломатических усилий (превращение Виктора- Эммануила из сардинского в итальянского короля требовалось согласовать с союзниками) 7 марта 1861 года собравшийся в Турине первый итальянский парламент провозгласил Виктора- Эммануила королем Италии. Казавшееся невозможным в 1815 году стало реальностью всего через 46 лет, в 1861–м.

До этого момента объединение Италии выглядит довольно похожим на случившееся чуть позже объединение Германии: во главе каждого из них стояли пары «король — первый министр», Виктор–Эммануил и Кавур в Италии, Вильгельм и Бисмарк в Германии. Однако уже летом 1861 года произошло событие, сделавшее итальянскую ситуацию совершенно уникальной: Камилло Кавур подхватил лихорадку и 6 июня скоропостижно скончался. Властная группировка пьемонтских либералов (их партия в целом получила название «правой», La Destra, а наиболее активная группировка была прозвана «консортерией», то есть кликой или шайкой) потеряла своего публичного лидера; но на ее политической эффективности это никак не сказалось! На должности премьер- министра поочередно побывали едва ли не все публичные фигуры группировки (такие как Рикасоли , Ратацци , Ланца3 и Мингетти ), отправляясь в отставку каждый раз, когда того требовала ситуация ; а между тем Италия целенаправленно добивалась присоединения оставшихся территорий — Папской области и Венеции. Успешность этой политики (в 1866 году после Австро–прусской войны была присоединена Венеция, в 1870 после Франко–прусской войны итальянские войска вошли в Рим, который французы уже не могли защищать) подтвердила пророческие слова Кавура:

«Во втором письме от 28 декабря I860 года… Кавур фактически изложил свое политическое кредо. Он писал: „С парламентом можно добиться многого из того, что совершенно не под силу абсолютистской власти. Тринадцатилетний опыт убедил меня в том, что честный и энергичный министр, которому нечего опасаться разоблачений с трибуны и который не позволит запугать себя натиск, партий, должен выигрывать парламентские битвы. Я чувствовал себя слабым лишь тогда, когда парламент не заседал… Если бы удалось убедить итальянцев в том, что им нужен диктатор, они выбрали бы Гарибальди, но не меня. И они были бы правы. Парламентский путь более долгий, но он более надежный… Если при таких условиях мы не добьемся своего, мы будем величайшими простофилями"» [Кин, 1978, с. 26].

В следующем десятилетии умение «консортерии» использовать парламентский путь было доведено до совершенства. После 1870–го «правая» партия взяла курс на балансировку бюджета , увеличивая налоги и сокращая расходы; разумеется, такая политика не нравилась избирателям, так что число «правых» депутатов в парламенте постепенно сокращалось. Наконец, в 1876 году случилась «парламентская революция» , правые потеряли даже простое большинство, и премьер–министром впервые стал лидер оппозиции (в противовес правящей «правой» называвшейся, естественно, «левой», La Sinistra) Агостино Депретис . Вскоре после этого, в январе 1878–го, умер Виктор–Эммануил, король — объединитель Италии; ему наследовал Умберто I. Казалось бы, со сменой ключевых фигур официальной власти итальянская внутренняя и внешняя политика сделает крутой поворот, но на деле в первые шесть лет своего правления «левые» ограничились проведением налоговой и избирательной реформ.

В 1882 году Депретис, которому надоели постоянные проблемы с получением поддержки от левых депутатов (за шесть лет его трижды смещал с премьерского поста соратник по партии Бенедетто Кайроли), провозгласил на заседании парламента тактику трансформизма, основной смысл которой сводился к созданию коалиционных правительств, где «левые» и «правые» министры работали бы рука об руку. С этого момента грань между «правыми» и «левыми» окончательно стерлась, а работа премьер- министров свелась к сколачиванию временных союзов по продвижению отдельных законопроектов:

«”В приближение важного голосования Монтечитторио [парламентский дворец в Риме] превращается в настоящий пандемониум. Правительственные агенты носятся по комнатам и коридорам, пытаясь заручиться поддержкой; субсидии, награды, каналы, мосты, дороги — все обещания идут в ход…” — писал в 1886 году Франческо Криспи, видный деятель "левой", сам ставший премьером уже через год» [цит. по: Davis, 2000, р. 165].

В условиях столь массовой продажности депутатов реальная власть в парламенте принадлежала тем, кто располагал средствами для их покупки (должностями и просто деньгами); «консортерии» больше не требовалось побеждать на выборах, достаточно было в случае необходимости докупать нужное количество голосов. Устройство итальянской власти было очевидно любому критическому наблюдателю; вот как его характеризовал великий русский анархист Бакунин в своей книге «Государственность и анархия» (1873 год):

«…в высших слоях итальянской буржуазии, также как и в других странах, с единством государственным создалось и теперь развивается и расширяется все более и более социальное единство класса привилегированных эксплуататоров народного труда.

Этот класс обозначается теперь в Италии общим именем консортерии. Консортерия обнимает весь официальный мир, бюрократический и военный, полицейский и судебный, весь мир больших собственников, промышленников, купцов и банкиров, всю официальную и официозную адвокатуру и литературу, а также весь парламент, правая сторона которого пользуется ныне всеми выгодами правления, а левая стремится захватить то же самое управление в свои руки» [Бакунин, 2010, с. 494].

Как видите, тот факт, что Италией с момента появления ее на картах как независимого государства и до середины 1880–х правили не отдельные люди (будь то премьер–министр или даже король), а участники постоянно действующей группировки (получившей даже собственное имя, «консортерия»), не был тайной за семью печатями. Уникальность итальянской власти образца 1880–х заключалась в той скорости, с которой возникла как сама Италия (два десятилетия от феодальной раздробленности до крупного государства), так и ее правящая группировка. Сформировавшись в 1840–х годах как коалиция аристократов и чиновников разных государств, эта группировка вынужденно была организована как олигархия. Быстрый рост владений группировки (от одной Сардинии до целой Италии, от дешевого государства в виде королевского двора до дорогостоящей конституционной монархии, распределявшей миллиардные бюджеты) делал бессмысленной внутреннюю борьбу за ресурсы, их нужно было совместно захватывать снаружи. В результате сформировавшаяся власть не была скрыта ни древностью традиций (как в случае английской монархии), ни плохо раскрашенной маской государства1 (слишком уж явно парламент плясал под дудку консортерии). Ее коллективная («классовая») сущность и узкоэлитарный характер были очевидны любому заинтересованному наблюдателю. Так стоит ли удивляться, что такие наблюдатели появились?

Читатель. Кстати, а почему вы считаете первооткрывателями правящего класса Моску и Парето? Разве Маркс с Энгельсом, да вот еще и Бакунин не писали о том же самом, и гораздо раньше?

Теоретик. В том‑то и дело, что не о том же самом. Марксистская традиция рассматривает Власть с экономической точки зрения: у кого контроль над средствами производства, у того и власть. В представлении Маркса и Бакунина, в Италии правила «буржуазия» — правила в том смысле, что принимаемые на государственном уровне решения отвечали ее «классовым» интересам2. Но если вас интересует сама Власть (кто в нее входит, какими средствами обеспечивает подчинение и так далее), а не ее экономическая политика, то ответ «правит буржуазия» оказывается совершенно недостаточным. Разве были «буржуями» король Сардинии Виктор–Эммануил, граф Кавур, барон Рикасоли, землевладелец Ланца, журналист Мингетти, маркиз ди Рудини? Этих людей объединило в «консортерию» совсем не владение крупными капиталами, а личное знакомство и непосредственное участие в управлении государством. Их многолетняя деятельность по преобразованию Италии основывалась на цели, имевшей мало общего с «погоней за прибылью»:

«”Италия должна быть создана и будет создана. Мы постараемся преодолеть препятствия по–хорошему, если же это не удастся, преодолеем их с помощью крайних средств…" — писал Кавур в 1860 году» [Кин, 1978. с. 25].

Практик. Тут просто имеет место различие подходов. Поскольку главным ресурсом любой властной группировки являются деньги, а получить их в большом количестве в рамках капиталистического общества можно только в капиталистической же экономике, то элита, безусловно, состоит из капиталистов. Но, как говаривал капитан Врунгель, «каждая селедка рыба, но не каждая рыба селедка», а потому вовсе не каждый капиталист входит в элиту. Более того, в нее могут войти люди, которые по происхождению капиталистами не являются. Кстати, как и при феодализме — если феодал женится на крестьянке, то она становится феодалом, а не наоборот. Мы изучаем Власть, поэтому нас интересуют элиты. Если ваша цель — пролетарская революция, читайте Ленина и Маркса, но не забывайте, что они сами не на пустом месте взялись и поддерживались очень мощными силами тогдашней элиты.

Теоретик. Различие между широким классом «буржуазии» и узким правящим классом, на протяжении 30 лет определявшим судьбу страны, сделалось в Италии второй половины XIX века настолько очевидным, что наиболее выдающиеся мыслители наконец‑то сумели его обнаружить. Первым из них стал сицилиец Гаэтано Моска, родившийся 1 апреля 1858 года в Палермо, в обеспеченной семье выходцев из Пьемонта.

По–видимому, семья эта была вхожа в тот самый правящий класс, существование которого Моска открыл для мировой науки. Судите сами: в 1877 году Моска поступает на юридический факультет Палермского университета, в 1879–м начинает писать заметки в «Палермское обозрение», в 1881–м получает степень бакалавра. В 1882-1883 гг. Моска продолжает обучение в Риме и Палермо, но уже в области истории и географии, и одновременно работает над книгой «Теория правлений и парламентское правление», которую заканчивает 17 апреля 1883 года, в возрасте 25 лет (и спустя всего пять лет после начала хоть сколько‑нибудь самостоятельной научной деятельности). В этой 356–страничной книге уже содержатся все основные идеи, которые Моска будет развивать в следующие 56 лет (существование правящего, или политического, класса, неизбежность власти меньшинства над большинством, критика парламентаризма, из‑за которого в правящий класс попадают недостойные люди).

Столь быстрая разработка совершенно новой и весьма критической по отношению к общепринятому парламентаризму политической теории представляется невозможной без соответствующего интеллектуального окружения, в котором Моска мог сформироваться как оригинальный мыслитель. Биография Моски проливает свет на особенности этого окружения: известно [Martinelli, 2009], что в палермский университет он поступал вместе со своим другом, Витторио Орландо , будущим премьер–министром Италии. Сам

Моска в 1887–м получил должность секретаря в сицилийском парламенте, а в 1888 году переехал в Рим уже в качестве личного секретаря маркиза ди Рудини — того самого ди Рудини, который с 1886 года являлся лидером «правых» итальянского парламента (а позднее побывал и премьер–министром). Учитывая, что ди Рудини также был родом из Палермо, избирался в итальянский парламент именно по этому округу, а после его смерти в 1908 году соответствующее место в парламенте фактически унаследовал Моска, можно предположить, что Моска с юношеских лет был вхож в высшие круги итальянского политического класса .

Что же счел нужным сообщить миру молодой, но несомненно талантливый итальянский ученый? Прежде всего, сам факт существования политического класса:

«Среди неизменных явлений и тенденций, проявляющихся во всех политических организмах, одно становится очевидно даже при самом поверхностном взгляде. Во всех обществах (начиная со слаборазвитых или с трудом достигших основ цивилизации вплоть до наиболее развитых и могущественных) существуют два класса людей — класс правящих и класс управляемых…

В реальной жизни мы все признаем существование этого правящего класса, или политического класса , как уже предпочли ранее определить его. Мы все знаем, что в нашей собственной стране, как бы то ни было, управление общественными делами находится в руках меньшинства влиятельных людей, с управлением которых, осознанно или нет, считается большинство. Мы знаем, что то же самое происходит и в соседних странах, и в действительности нам следовало бы попыпаться воспринимать окружающий мир организованным иначе — мир, в котором все люди были бы напрямую подчинены отдельной личности без отношения превосходства или субординации, или мир, в котором все люди в равной степени участвовали бы в политической жизни» [Моска, 1994(1). с. 187].

В этой отточенной к 1939 году формулировке и заключается революционное открытие, которое Моска попытался донести до своих современников. Власть в любом обществе принадлежит не отдельным «монархам» и не «всему народу»; наиболее значимые решения готовятся и принимаются хотя и небольшой по численности, но группой людей, составляющих правящее меньшинство. Вот почему предыдущие теории общественного устройства, основанные на аристотелевской классификации форм власти (монархия — олигархия — республика), мало применимы на практике:

«…режим в монархической Италии ближе режиму в республиканской Франции, нежели к режиму в Англии, тоже монархии; существуют также серьезные различия между политическими организациями Соединенных Штатов и Франции, хотя обе страны являются республиками» [Моска, 1994(1). с. 188].

Практически полезной будет лишь та социальная теория, которая вместо «политических организаций», создаваемых правящими классами, начнет наконец изучать сами правящие классы:

«…ключ ко многим великим тайнам истории, точное знание первопричин, детерминирующих расцвет или упадок великих человеческих цивилизаций, нужно искать прежде всего, изучая правящие классы… Только при таком условии… история сможет каким‑то образом стать учительницей жизни и сможет преподать уроки тем, кто управляет судьбами наций» [Моска, цит. по: Рахшмир, 2001, с. 25].

Читатель. Отлично, я весь в предвкушении! Надеюсь, Моска хоть что‑нибудь рассказал о правящем классе, к которому сам принадлежал? Целых три знакомых премьер–министра — было у кого разузнать подробности!

Теоретик. У меня создается впечатление, что Вы нарочно иронизируете. Прочитав уже не одну сотню страниц нашей книги, нельзя быть настолько наивным. Три знакомых премьер- министра — это прежде всего признак умения держать язык за зубами, необходимейшего из умений человека Власти. Моска написал тысячи страниц о самых разных правящих классах, начиная с древних евреев и заканчивая «российской буржуазией» , но ни словом не обмолвился о конкретных людях, составлявших, к примеру, правящий класс Италии:

«[Моска] просто повторяет, что правящий класс составляет меньшинство, но он не идет и не хочет идти дальше неопределенной отсылки на это "меньшинство", например такой: ”..эти немногие дюжины людей, которые стоят у рычагов государственной машины"… или такой "…группа, которая, в зависимости от обстоятельств, может включать две или три дюжины или даже сотню людей"» [Bobbio, 1962, р. 8].

Практик. Что характерно, не один он такой. Более того, практически все так называемые «воспоминания» о крупных политиках на самом деле являются пересказом легенд и сплетен. Реальные участники важных политических событий рассказывают о чем угодно, только не о них.

Теоретик. Моска описывает правящее меньшинство как теоретический объект, основные особенности которого одинаковы во все времена и у всех народов (что позволяет избегать излишней конкретики). В качестве источника власти, позволяющего меньшинству навязывать свою волю большинству, он выделяет организованность :

«В действительности суверенная власть организованного меньшинства над неорганизованным большинством неизбежна. Власть всякого меньшинства непреодолима для любого представителя большинства, который противостоит тотальности организованного меньшинства. В то же время меньшинство организованно именно потому, что оно меньшинство. Сто человек, действуя согласованно, с общим пониманием дела, победят тысячу несогласных друг с другом людей, которые общаются только один на один » [Моска, 1994(1). с. 189].

Но почему меньшинство (сотня людей) может организоваться, а большинство (тысяча, не говоря уже о миллионах) — нет? Моска вплотную подходит к еще одному открытию:

«…можно согласиться с тем, что в борьбе между двумя обществами (caeter's paribus) должно побеждать то, в котором его представители в целом будут обладать более сильным нравственным чувством и, следовательно, будут более едиными, проявят большее взаимное доверие, окажутся более способными на самопожертвование . Но это исключение не спасает, а, напротив, ведет к разрушению всей эволюционистской концепции, ибо, если в некотором обществе общий уровень нравственности оказывается выше, то вовсе не оттого, что выживают наиболее приспособленные. Более высокий уровень общественной морали невозможно объяснить ничем, кроме хорошей организации самого общества, которая складывается исторически» [Моска, 1995(2). с. 135].

Для поддержания высокого уровня организации требуется соответствующий «уровень нравственности» (способности подчинять и подчиняться), присутствующий далеко не у каждого индивида. Меньшинство правит не только потому, что меньшему числу людей легче организоваться (пока миллион человек договорятся между собой, вечность кончится); оно правит еще и потому, что составляющие его люди умеют организовываться. Однако, сформулировав эту мысль практически в явном виде, Моска останавливается и поворачивает назад, к более традиционным критериям членства в «правящем классе» (таким, как военная доблесть, богатство, место в религиозной или бюрократической иерархии и конечно же знатность происхождения). Тем самым он успешно обосновывает малую численность правящего класса (герои и богачи всегда наперечет), а вместе с ней и центральный пункт своей теории: правит всегда меньшинство, а следовательно, рационально мыслящий человек не должен воспринимать его правление как нечто несправедливое.

В то же время правдивое раскрытие причины, помогающей меньшинству оставаться у власти (лучшая организованность), совсем не в интересах этого меньшинства: того и гляди, подданные сами захотят организоваться. Поэтому правящий класс и вырабатывает идеологию, ложную, но убедительную легенду, оправдывающую его пребывание у власти:

«…политический класс никогда не утверждает свою власть только в виде фактического господства, а пытается придать ей моральную, а также юридическую санкцию, представив ее как неизбежное следствие изучений и верований, общепризнанных и общепринятых в руководимом им обществе… Эта юридическая и моральная база, на которую в любом обществе опирается господство политического класса, и является тем, что в одной работе мы называли политической формулой » [Моска, 1995(1), с. 138].

Сам Моска скептически относился к таким формулам, полагая, что они служат исключительно для успокоения масс, но не должны приниматься за чистую монету самими представителями правящего класса:

«…Это заметил еще Спенсер, который писал, что божественное право короля было великим суеверием ушедших веков и что божественное право ассамблей, избираемых посредством народных выборов, великое суеверие нашего века» [Моска, 1995(1). с. 139].

Итак, во все времена и у всех народов правит меньшинство, умеющее выступать единым фронтом и объясняющее свое господство с помощью популярной в массах идеологии . Но это явно не одно и то же меньшинство , в каждой стране и в каждой эпохе мы встречаем свой собственный правящий класс. На протяжении большей части человеческой истории таким классом была аристократия (знать, феодалы):

«…под феодальным государством мы понимаем такой тип политической организации, при котором все управленческие, а также экономические, судебно–административные и военные функции в обществе исполняются одновременно одними и теми же индивидами…» [Моска, 1995(1), с. 142-143].

Однако Моска развивает свою теорию не ради «открытия», что при феодализме правят феодалы. Изучение правящего класса приобретает смысл тогда, и только тогда, когда этот класс отделяется от государственного устройства , когда на смену феодальной приходит бюрократическая организация общества:

«Главная характерная особенность данного типа социальной организации состоит в том, что повсюду, где бы она ни имелась, центральные власти с помощью налогов изымали значительную часть социального продукта, которая в первую очередь служила поддержанию военной организации, а потом шла на удовлетворение запросов более или менее многочисленных гражданских служб. Поэтому общество оказывается тем более бюрократическим, чем больше в нем существует функционеров — чиновников, занятых исполнением публичных, то есть государственных, функций и живущих благодаря жалованью от центрального правительства или от местных властей» [Моска, 1995(1), с. 143].

В бюрократическом обществе ответ на вопрос «кто правит?» далеко не столь очевиден, как в феодальном; именно здесь и обнаруживаются неожиданные различия между двумя республиками (США и Францией) и сходства между монархией и республикой (Италией и Францией). Формальное государственное устройство перестает быть надежным критерием для оценки государственной политики, и исследователю приходится идти дальше, разыскивая в каждом государстве его правящий класс.

Но коль скоро этот правящий класс сам пожелал спрятаться за «государственной машиной», как может увидеть его исследователь, не допущенный в узкий круг посвященных (в свой собственный класс исследователь может быть допущен, но исследовать‑то нужно правящие классы соседних государств)?! Да точно так же, как и сами эти посвященные, отвечает нам Моска: правящий класс не десантируется на Землю в полном составе, а формируется постепенно, привлекая в свои ряды все новых и новых сторонников . На этапе своего формирования каждый новый правящий класс обязательно будет открыто заявлять о себе, и притом делать это достаточно откровенно:

«Однако это не означает, что любые политические формулы есть не что иное, как вульгарные шарлатанства, нарочно задуманные для того, чтобы незаслуженно пользоваться повиновением масс, и очень ошибется тот, кто станет рассматривать их именно так. Правда состоит в том, что они отвечают действительной потребности человека, связанной с его социальной природой: управлять и чувствовать себя управляемым не только под действием материальной и интеллектуальной силы, но также благодаря действию морального принципа» [Моска, 1995(1), с. 138-1391

Политические формулы создаются не только для обольщения широких масс, но и для консолидации (будущего) правящего класса вокруг его основателей. В 7–й главе «Правящего класса» (с симптоматичным названием «Церкви, партии и секты») Моска приводит многочисленные примеры властных группировок, возникших вокруг религиозных или политических учений (начиная, разумеется, с ислама и заканчивая «вечным революционером» Мадзини). Все они в своем развитии прошли три этапа («три периода, через которые проходит жизнь всякого великого реформатора») — разработка учения (оно же — политическая формула), проповедь учения и (в случае успеха проповеди) формирование «руководящего ядра» будущей властной группировки. После этого начинается собственно политическая борьба — группировка должна обрасти «вторым слоем» правящего класса:

«…[без которого] не была бы возможна никакая организация, потому что одного лишь первого слоя явно недостаточно для того, чтобы мобилизовывать массы и управлять ими» [Моска, цит. по: Рахшмир, 2001, с. 28].

В отношении этого «второго слоя» допустимы (и более того, единственно возможны) самые грубые приемы идеологического манипулирования:

«Отсюда следует, что верующие всегда должны быть ”народом",', "лучшими людьми" или "прогрессивными личностями”, выступающими как авангард подлинного прогресса. Так, христианин должен с удовлетворением думать о том, что все нехристиане будут прокляты… Социалист–радикал должен быть убежден, что все, не разделяющие его взгляды, либо эгоистичные, испорченные деньгами буржуа, либо невежественные холопы–простофили» [Моска, 1994(2), с. 105].

«Все партии, все культы взяли за правило утверждать, что, сражаясь в рядах партии, человек велик, а все прочие — дураки или мошенники» [Моска, 1994(2), с. 115].

Когда этот «второй слой» сформирован, можно переходить к прямому насилию:

«Быстрое распространение самого христианства, приписываемое им чуду, не идет в сравнение с еще более быстрым распространением ислама. Христианство распространялось на территории Римской империи в течение трех столетий. Ислам в течение только 80 лет — от Самарканда до Пиренеев. Правда, христианство действовало лишь проповедью и убеждением. Другие проявляли явную склонность к ятагану» [Моска, 1994(2), с. 112].

А что же потом, когда сопротивление противников подавлено, и властная группировка становится правящим классом? Да то же самое, что мы уже не раз читали у Ибн Хальдуна и Макиавелли:

«Правящий класс, который может позволять себе от имени суверена делать все, что ему вздумается, претерпевает самую настоящую моральную деградацию. Такая деградация свойственна тем людям, действия которых не сдерживают никакие узы и никакой контроль, налагаемые обычно мнениями и совестью других людей. Ответственность подчиненных в конце концов пропадает из‑за безответственности и всевластия одного человека или небольшой группы, вставшей во главе всех функционеров, того или тех, чье имя — царь, султан или Комитет общественного спасения, и на всю политическую машину постепенно распространяются те же пороки, какие абсолютизм породил у высших лиц» [Моска, 1995(2), с. 140].

История формирования правящего класса и его политической формулы позволяет понять, что же он в действительности собой представляет и как будет вести себя в меняющихся политических обстоятельствах. Моска особо отмечает важность «второго слоя» правящего класса, не допущенного до личных контактов с руководящим ядром, и потому вынужденного принимать решения исходя из воспринятой им идеологии:

«В конечном счете именно от уровня морали, интеллигентности и активности этого второго слоя зависит состояние всего политического организма… интеллектуальные и моральные недостатки этого второго слоя оказываются намного более опасной и трудноизлечимой угрозой для политического организма, чем та, которая возникает в тех случаях, когда те же самые недостатки проявляются у нескольких десятков людей, держащих в руках рычаги от механизмов государственной машины» [Моска, цит. по: Рахшмир, 2001, с. 28].

В результате сам «первый слой» оказывается заложником своей политической формулы в том виде, в котором она оказывается воспринята «вторым слоем». Резкие повороты руля «государственной машины», противоречащие привычкам «второго слоя», будут в лучшем случае саботироваться, а в худшем — приведут к революции внутри самого правящего класса. Именно эта инерционность правящих классов делает полезным знание их происхождения и политических формул.

Как видите, Моска не просто открыл существование правящих классов, но и обнаружил их существенную особенность, невидимую (в силу неразвитости самого предмета наблюдения) для его предшественников. Для Макиавелли проблемы противодействия «второго слоя» резкой смене курса, диктуемой политической необходимостью, еще не существовало, его «доблесть» гарантировала единство правящего класса в любых условиях. Правящий класс Моски , опирающийся на идеологизированный «второй слой», оказался менее свободен в своих действиях, а следовательно, менее долговечен. Удержание вечной власти в одних и тех же руках представлялось Моске несбыточной мечтой; будущее человечества он видел в тех же мрачных тонах, что и его прошлое:

«Вечно готовые на поиски того, что они считают благом, люди всегда находят предлог убивать и преследовать друг друга. Некогда они убивали и преследовали из‑за трактовки догмы или отрывка из Библии. Затем убивали и преследовали во имя Царства свободы, равенства и братства. Сейчас они убивают и преследуют, дружески мучают друг друга во славу других вероучений. Завтра, возможно, они станут убивать и мучить друг друга с целью уничтожить последние следы жестокости и несправедливости на земле!» [Моска, 1994(2), с. 116].

Читатель. Хотел было спросить, применял ли Моска свою теорию на практике, но после такого заключения даже и не знаю… Зачем создавать теорию, которая не оставляет никакой надежды?

Теоретик. Моска ответил бы вам, что задачей ученого является видеть мир таким, каков он есть, а не таким, каким его хочет видеть жаждущая подчиняться толпа. Если беспристрастный исторический анализ показывает, что во все времена и у всех народов правящие классы формируются одним и тем же способом, а потому неспособны к дальнейшим изменениям, то следует честно признать этот неприятный факт и действовать дальше с учетом его существования.

Одной из практических рекомендацией, вытекающих из этого вывода, станет отношение к такому правящему классу как к еще одному инструменту (подобному государственной машине), который нужно менять, когда он приходит в негодность. Другим способом контроля над «широким» правящим классом может быть воспитание его «второго слоя» в духе беспрекословного повиновения любым решениям «первого слоя» (догмат о непогрешимости партии) . Но такого рода рекомендации могут быть адресованы только узкому кругу лиц, свободных от идеологических предрассудков собственного правящего класса, только его «первому слою»; а потому было бы странно искать подобные рассуждения в книгах для широкой публики. Сам Гаэтано Моска несколько десятилетий находился в итальянской политической элите (с 1909 года парламентарии, в 1914-1916–м помощник министра, с 1919 года сенатор) и имел все возможности для приватного разъяснения своих идей «двум–трем дюжинам людей у руля государственной машины».

Судя по дальнейшим событиям (переворот Муссолини, Вторая мировая война, упразднение монархии в 1946 году), эти советы не слишком помогли наследникам «консортерии». Но прогнозы, которые мы встречаем в публичных текстах Моски, позволяют предположить, что виноваты в этом скорее слушатели. Вот, например, оценка ситуации 1923 года (2–е издание «Элементов»):

«Мы замечаем, как по мере увеличения доли общественного богатства, забираемой и распределяемой государапвом, у глав политического класса становится все больше средств влияния на подданных, как они при этом все легче уходят от любого контроля. Разве не видим мы, как одной из важнейших причин упадка парламентаризма стало увеличение числа подрядов на государственные работы и прочих милостей экономического характера, оказываемых управленцами избранным индивидам и объединениям людей…» [Моска, 1995(3), с. 133].

Уже в следующем году фашистская партия Муссолини получит абсолютное большинство в парламенте, а еще через несколько лет установит в Италии однопартийное правление, консолидировав все распределяемое государством богатство в одних руках. Не правда ли, Моска неплохо понимал, куда дует ветер (хотя и был бессилен ему помешать)?

В 1939 году в завершающей главе «Правящего класса» Моска размышляет о будущем парламентского правления (к тому времени замененному в большинстве стран однопартийными диктаторскими режимами) и приходит к парадоксальному выводу: хотя на текущий момент кажется, что парламентаризм окончательно уступил место диктатурам или «бюрократиям» , история учит, что после краха казавшихся сильными и вечными диктатур им на смену частенько приходит именно представительское правление. Уже через несколько лет Вторая мировая война разрушила большую часть милитаристских диктатур, и прогноз Моски стал реальностью (в Италии вслед за диктатурой упразднили даже конституционную монархию).

Итак, Гаэтано Моска сделал громадный вклад в теорию Власти, разработав оригинальную теорию «правящего класса», включающую в себя его существование в «машинном», бюрократическом государстве. Для захвата контроля над государственной машиной властная группировка создает себе «партию» и в случае успешного расширения превращается в правящий класс, обладающий единой «политической формулой» и «вторым слоем» идеологизированных сторонников. Этот же «второй слой» ограничивает захватившую власть группировку в дальнейших действиях, но не препятствует, а скорее помогает ей нравственно деградировать. Прямым моральным следствием из такого понимания «элиты» является известная формула — «всякая власть развращает, абсолютная же власть развращает абсолютно». Согласно теории Мо- ски, кто бы вами ни правил, скорее всего, это будут худшие представители рода человеческого .

Разумеется, подобная теория не могла стать популярной среди представителей правящего класса. До 1939 года книги Моски не переводились на английский, и его работы оставались совершенно неизвестными за пределами Италии. В англоязычном мире место «правящего класса» занял другой, куда более позитивный термин — «элита»; произошло это после того, как другой итальянец, Вильфредо Парето , создал в начале XX века теорию элит. Впервые он сформулировал ее в книге «Социалистические системы» (1902), а позднее включил некоторые ее положения в английское издание «Курса политической экономии» (1906), благодаря которому термин «элиты» и занял прочное положение в общественных науках.

Автоматически произнося вслед за словом «правящие» слово «элиты», мы следуем традиции, ведущей свое начало от книг Парето. А между тем «теория элит» Парето существенно отличается от теории Моски, и ставить знак равенства между «элитами» и «правящим классом» (не говоря уже о властных группировках) было бы серьезной ошибкой. Разницу между ними можно почувствовать уже с первого же определения «элиты», сформулированного Парето:

«Но если мы распределим людей в зависимости от степени их политического и социального влияния, то в отношении наиболее значительной части общества окажется, что многие на такой фигуре займут те же места, что и на той, которая представляет распределение по богатству. Классы, именуемые высшими, как правило, оказываются также и наиболее богатыми. Эти классы образуют элиту, или „аристократию"…» [Парето, 2007].

Парето пришел к идее «элиты», размышляя над распределением богатства (сегодня известного как «кривая Парето»): немногие богачи владеют большей его частью, громадное количество бедняков — оставшейся меньшей. Но если построить кривую по другим параметрам (влиятельности, известности, интеллекту…), ее форма останется точно такой же! Немногие наверху, многие внизу — это распределение оказывается универсальной характеристикой человеческого общества, законом его существования. Но если так, то в любом обществе существует верхушка, или элита, и именно ее следует изучать социологу!

До «Социалистических систем» Парето называл такую верхушку аристократией; идея переименовать ее в «элиту» возникла у него вместе с пониманием изменчивости состава «высших классов». Принадлежность к аристократии передается по наследству; но место в числе самых богатых и влиятельных людей государства вполне может занять и «выскочка» вроде Наполеона или Бисмарка. Если состав «аристократии» регулярно, а в случае революций так и полностью, меняется, то какая же это аристократия? Это элита, а изменчивость становится ее второй главной особенностью.

Далее Парето формулирует знаменитую концепцию «циркуляции элит»:

«…аристократии не могут сохранять силу, не избавляясь от подобных [выродившихся] элементов и не принимая в свои ряды новые элементы. Данный процесс похож на другой, наблюдаемый у животного, сохраняющего жизнеспособность только когда его организм удаляет некоторые элементы, заменяя их новыми и ассимилируя эти новые элементы. Когда такая циркуляция прекращается, животное умирает. То же самое происходит и с социальной элитой» [Парето, 2007].

Но как может «умереть» верхняя часть кривой распределения богатства?! Понятно, что Парето говорит уже о некотором организованном сообществе, располагающем возможностью выбора — пускать в свои ряды «чужаков» или полностью закрыться от внешнего влияния. Известная фраза Парето — «история есть кладбище аристократий» — свидетельствует, что сам он весьма скептически относился к возможности добровольного обновления элиты. Куда чаще «циркуляция элит» заключается просто в замене одной элиты на другую:

«Пусть А — это элита, находящаяся у власти; В — элита, пытающаяся оттеснить от власти элиту А, чтобы самой занять ее место; С — остальная часть населения, включающая неадаптированных людей, тех, кому недостает энергии, характера, ума, одним словом, людей, оставшихся вне элиты. А и В главенствуют и стремятся заручиться поддержкой своих сторонников от С, используемых ими как орудие. Одни С были бы беспомощны, как армия без командиров; они приобретают значимость и вес только тогда, когда их возглавляют А или В. Очень часто и даже почти всегда именно В оказываются во главе их, в то время как А усыпляют себя надеждами на собственную безопасность и презирают С… Если В постепенно занимают места, принадлежащие А, благодаря медленной инфильтрации, если социальная циркуляция не прерывается, то С лишаются лидеров, которые могли бы побудить их к бунту, и наблюдается период процветания. Но обычно А стремятся противодействовать этой инфильтрации… [и тогда)

В могут захватить власть, только сразившись с А и обратившись к помощи С» [Парето, 2007].

В этом описании под «элитами» снова понимаются организованные сообщества (фактически — властные группировки), соответствующие «церквям, партиям и сектам» у Моски. Однако как само их название — элита, не шваль какая‑нибудь! — так и их описание (те, кому достает «энергии, характера, ума») создает у читателя впечатление, что в этих группировках действительно собираются лучшие представители конкретного общества. Смена одной «элиты» на другую происходит не в силу абсолютного развращения правящего класса, как это было у Моски, а исключительно потому, что тот не допускает в свои ряды выдающихся людей из другой элиты. Революции Парето описывает в столь же хвалебном по отношению к «элитам» духе:

«Когда элита В приходит к власти и сменяет элиту А, дошедшую до полного упадка, как правило, наступает период высшего процветания. Некоторые историки видят в этом исключительно заслугу „народа" т. е. С. В таком утверждении верно только одно — то, что низшие классы производят новые элиты. Что же касается самих низших классов, то они не способны управлять, и охлократия не приводила никогда ни к чему другому, кроме бедствий» /Парето, 2007).

Двойственность определения «элиты» (так можно называть, в зависимости от желания автора, и верхнюю часть кривой распределения, и конкретную властную группировку; следовательно, властная группировка автоматически ассоциируется с «лучшими») и откровенное славословие в ее адрес (сосредоточение «энергии, характера и ума») сделали свое дело: работы Парето были хорошо встречены публикой, а его идеи широко распространились в научном мире. Особенно высоко ценил Парето Бенито Муссолини, называвший его теорию «самой гениальной концепцией нового времени» и «начертанной рукой мастера философией будущего» [Рахшмир, 2001, с. 51].

Читатель. Чувствуется, что вам, в отличие от широкой публики, теория Парето не слишком‑то нравится!

Теоретик. Видите ли, я все‑таки теоретик, а не широкая публика. Социологические тексты Парето исключительно многословны и схоластичны, и вытаскивать из них хоть какое‑то содержание — тяжелый и довольно бессмысленный труд. На мой взгляд, собственно теории‑то Парето и не создал, ограничившись громоздким описанием некоторой абстрактной модели.

Однако теория, в которой правящий класс формируется не с помощью «партийного строительства», подразумевающего обман и насилие, а за счет высоких личных качеств конкретных лиц, попадающих в «элиту» путем «циркуляции», всегда может рассчитывать на благосклонность представителей Власти. И хотя развивать дальше подобную теорию довольно сложно , Парето сумел пробить «заговор молчания», до XX века окружавший тему элиты в общественных науках. После работ Парето и Моски существование правящего класса уже не подвергалось сомнению; теперь можно было ставить вопросы о том, как он устроен, как живет и развивается и какими способами поддерживает свое исключительное («у руля государственной машины»») положение в обществе.

Практик. Как легко заметить, Парето был статистик, то есть он рассматривал «верхнюю часть распределения» (которая существует в любом случае) без описания деталей ее существования. Стадо тоже можно считать по головам — только, как говорил Наполеон, баран во главе стада тигров проиграет стаду баранов под руководством тигра. Теоретически, не исключено, что Парето хотел понравиться власти, но любой опытный человек Власти в это не поверит — просто потому, что понравиться можно разными способами, зачем при этом трогать столь деликатную тему? Скорее, тут классический случай «учоного прохфессора», который нарисовал картинку, написал что‑то про ее части, а потом понял, что дело‑то серьезное и пахнет керосином, а потому нужно как‑то выкручиваться. А отказаться от этого открытия он не мог, поскольку, как это часто бывает с учеными, знания жгли ему язык.

Этим Парето радикально отличается от Моски, который понимал и с чем имеет дело, и как оно там внутри устроено. И не боялся этого «чего‑то» (Власти) совершенно. Тут тоже можно сравнивать — классических советских интеллигентов, у которых страх перед КГБ был просто до дрожи в печенке, и детей работников этого самого КГБ, которые над ними откровенно насмехались. Я во времена своего студенчества видел дискуссии между такими людьми и поэтому хорошо себе представляю разницу между подходами Моска и Парето.

 

2. 

Властвующая элита

Флойд Хантер, «Структура власти в сообществе» (1953). Райт Миллс, «Властвующая элита» (1956)

Читатель. Ставить‑то вопросы, конечно, можно. Но как у Хантера и Миллса получилось на них ответить? Если они сами из правящего класса, то почему передумали держать язык за зубами, а если нет — то откуда узнали, как там все устроено?

Теоретик. Чтобы ответить на этот вопрос, нужно в очередной раз обратиться к истории…

Практик. Нужно вспомнить, как создавались США. Центральная власть там на первом этапе ни в грош не ставилась, но постепенно усиливалась, что требовало как‑то к этому процессу отнестись. Кроме того, если в Европе было принято жестко разделять функции между различными государственными институтами, то в США они были умышленно проведены крайне нечетко. И, как следствие, тоже требовали осмысления. Это, конечно, не ответ, но перечисленные обстоятельства существенно стимулировали интерес к теме. Кстати, в Италии второй половины XIX века ситуация была похожая.

Читатель. Что–о?! Вы теперь еще и историю Власти в США рассказывать будете?! Да так мы никогда не закончим!

Теоретик. Лучшая книжка та, которая не кончается, не правда ли? Но если серьезно, то история Власти в США слишком интересная тема, чтобы говорить о ней в примечаниях к открытиям Хантера и Миллса. Особенно с учетом того обстоятельства, что сами эти открытия были сделаны без особого участия Власти.

Читатель. Вот тут поподробнее, пожалуйста. До сих пор без содействия Власти ученые не могли и шагу ступить, а тут вдруг сделались такими самостоятельными. Что случилось?!

Теоретик. Случился XX век. Уже в биографии Парето Вы могли разглядеть его контуры — впервые исследователь Власти обеспечивал себя за ее пределами, работая наемным менеджером на железной дороге, а позднее — преподавателем в университете. Наш исторический обзор касался только теорий Власти, и за его рамками осталась вся прочая история человечества — а в ней к

XX веку успели произойти Научная и Промышленная революции. Наука, когда‑то бывшая забавой представителей высших классов, превратилась в независимую отрасль экономики; все большее число людей готово было платить за качественное образование, а возникающие тут и там университеты были готовы его предоставить. Профессия ученого становилась столь же обычной, как инженера или промышленного рабочего, а число отдельных наук1 росло вместе с разнообразием общественной и хозяйственной жизни. Рано или поздно эта научная экспансия должна была добраться и до общества, сделав его предметом изучения соответствующей дисциплины.

Читатель. Вы говорите о социологии?

Теоретик. Не о социологии вообще (откройте любой курс истории социологии, и увидите там Конта и Маркса, а то и Сен- Симона с Монтескье), а о научной социологии, о том, что можно преподавать в университете за деньги . И тут мы обнаруживаем первый звоночек, позволяющий понять, почему открытия Хантера и Миллса были сделаны именно в США. Первый в мире университетский курс социологии был прочитан в 1876 году в американском Йельском университете (его автором стал Уильям Грэхем Самнер , перешедший в социологи из экономистов). Через 30 лет в США появилось уже достаточно социологов для основания в 1905 году Американской социологической ассоциации .

Благодаря столь раннему старту, американская социология к концу XIX века ничуть не отставала от европейской , а после Первой мировой войны, разорившей континентальную Европу, окончательно утвердилась в качестве лидера . Именно в США эмпирическая социология, долгое время остававшаяся в тени у более традиционной теоретической , стала полноправной научной дисциплиной. Произошло это после публикации в 1918 году фундаментального исследования Уильяма Томаса и Флориана Знанец- кого «Польский крестьянин в Европе и Америке». Пятитомный труд, почти целиком состоявший из первичных социологических данных (писем и дневниковых записей тех самых крестьян), стал результатом восьмилетней работы социологов в Европе и США. После его появления абстрактные теоретизирования на тему «общества» стали для американских социологов не столь интересны, как добыча и систематизация первичных фактов. Социологический факультет Чикагского университета (того самого, созданного только в 1890 году), профессором которого был Уильям Томас, стал центром новой американской социологии («Чикагская школа»). Преподаватели и студенты факультета с энтузиазмом включились в работу по изучению всего на свете, вооружившись методологией case study — изучения отдельных явлений социальной жизнь с помощью интервью у их непосредственных участников .

Параллельно с академической наукой в США набирала силу и совершенно прикладная социология. На фоне газетного бума (газеты в те годы заменяли людям сегодняшние телевидение и и Интернет) все большую популярность приобретали «соломенные опросы»: в газетах публиковались карточки с вопросами, которые можно было вырезать и прислать в редакцию, высказав свое мнение по какому- нибудь острому вопросу (в наши дни такие опросы перекочевали на радио). С 1916 года журнал «Литературный дайджест» начал проводить опросы по президентским выборам (рассылая карточки с уже оплаченным ответом) . К моменту, когда американские социологи пресытились словесной информацией о разнообразных «частных случаях» и захотели количественных данных, к их услугам уже был готов инструмент общенациональных опросов.

Опросы меньших масштабов пользовались широкой популярностью в американских городах, с их давними традициями самоуправления:

«Масштабы ”Спрингфилдского обследования", которым руководил Шелби Харрисон, превышали все достигнутое ранее. В 1912 г. Фонд Расселла Сейджа создал Отдел социальных обследований и общественного наблюдения. За 3 месяца до опроса в Спрингфилде (штат Иллинойс) развернулась шумная газетная кампания по выявлению ”социальных проблем". В проект включились все жители города, каждый из которых внес в фонд проекта 10 центов. Кроме того, в работе участвовали тысячи добровольцев» [Батыгин, 1995].

Даже крупный бизнес не остался в стороне от этого всеобщего увлечения социологией. Так, в 1927-1932 годах компания «Вестерн» Электрик провела масштабное исследование производительности труда на сборочном конвейере ; а в 1937 году фонд Рокфеллера запустил не менее знаменитый Radio Research Project — общенациональное исследование влияния средств массовой информации (то есть радио, телевидение тогда еще не было массовым) на американское общество. К руководству проектом были привлечены видные социологи Пауль Лазарсфельд и Теодор Адорно. Выдающихся научных результатов в проекте получить так и не удалось, но политически он оказался чрезвычайно удачным: в 1940 году штаб–квартира проекта разместилась в Колумбийском университете (Нью–Йорк), Лазарсфельд стал его профессором и вскоре реорганизовал частный Radio Research Project в университетское Бюро прикладных социальных исследований . Так благодаря частному исследованию в американской социологии появился новый центр влияния, тяготеющий к количественным методам («Колумбийская школа»).

Триумфом количественных методов стал выход в 1949 году фундаментального исследования «Американский солдат». Его автор, Сэмуел Стауффер , хотя и принадлежал географически к Чикагской школе, но уже с 1936 года регулярно обсуждал с Ла- зарсфельдом методологию количественного анализа и в этой работе сделал решающий шаг от расплывчатых «интервью» к точным количественным анкетам. За годы войны ему и его ассистентам удалось опросить 500 тысяч (!) американских солдат по более чем 200 разным вопросникам. Результаты исследования, едва уместившиеся в два увесистых тома, оказались чрезвычайно интересными (сам Хемингуэй зачитывался этой книгой) и во многом неожиданными:

«В 1967 г. на собрании Американской социологической ассоциации Пауль Лазарсфельд делал доклад по методам измерения и остановился на мнимых тривиальностях, в которых часто упрекают социологическую науку. Известно, что солдаты с более высоким уровнем образования проявляли во время войны больше психоневротических симптомов, чем их менее образованные товарищи — психическая нестабильность интеллектуала не требует особых доказательств. Южане лучше переносят жаркий климат южных морей, чем северяне, — это просто трюизм. Рядовые–белые больше стремятся стать унтер–офицерами, чем рядовые негры — отсутствие у негров честолюбия вошло в поговорку… Самюэль Стауффер потратил для получения этих выводов много сил и энергии. Не лучше ли принимать их без доказательств и сразу переходить к более глубокому уровню анализа?

На самом деле каждое из этих утверждений прямо противоположно тому, что было обнаружено в действительности . Солдаты с низким уровнем образования более невротичны, чем их более образованные товарищи; южане не обнаружили по сравнению с северянами большей адаптации к тропическому климату; негры больше стремились к повышению в должности, чем белые» [Батыгин, 1995].

К началу 1950–х американская социология превратилась из интеллектуальной забавы в мощную, поддержанную как университетами, так и частными фондами исследовательскую дисциплину, способную давать верные ответы на самые сложные вопросы об общественной жизни. Традиции Чикагской школы учили социологов без колебаний браться за изучение любого предмета, будь то гангстеры или эмигранты. Только–только появившаяся Колумбийская школа вооружала их надежными методами получения объективного знания. Рано или поздно эта научная махина должна была обнаружить в американском обществе то, что Гаэтано Моска за полвека до этого разглядел в итальянском. Вопрос заключался не в том, доберется ли американская социология до правящего класса, а в том, как скоро и трудами каких социологов она это сделает.

Биография Флойда Хантера , которому посчастливилось победить в этой невидимой гонке, служит прекрасной иллюстрацией новой эпохи в теории Власти. Родившись в семье кентуккийского фермера, он уже в четыре года пережил развод родителей и провел детские годы, переезжая от отца к матери и обратно. Совершеннолетие Хантера пришлось как раз на начало Великой депрессии, он несколько лет не мог найти работу, голодал, бродяжничал и даже поучаствовал в знаменитом Марше ветеранов на Вашингтон (1932). Устроившись наконец социальным работником (благодаря «новому курсу» Рузвельта, создавшему дополнительные рабочие места в госсекторе), Хантер изо всех сил держался за профессию, постоянно повышая свою квалификацию. К середине 1930–х он перебрался в Чикаго, где прослушал два курса лекций в местном университете (как раз в годы расцвета тамошней «Чикагской школы») — по социальным наукам и по администрированию. В 1940–м Хантер получает новое место в Индианаполисе, а в 1943–м становится руководителем юго–западного территориального управления «Объедине- ных организаций обслуживания» . На этом посту ему приходится заниматься привлечением средств на благотворительность, а значит, и много контактировать с богатыми людьми, о которых раньше Хантер мог разве что читать в газетах. После окончания войны деятельность «Объединенных организаций» сворачивается, и в 1946 году Хантер устраивается на новую должность — руководителем детского клуба при Общественном совете в Атланте.

За несколько лет выпрашивания денег у богачей у Хантера сложились вполне определенные политические убеждения, полно- стью противоречащие интересам его нанимателей. В 1948 году случилось неизбежное: Хантер предоставил помещение клуба для предвыборного выступления Генри Уоллеса (почти коммуниста по тем временам), и практически сразу же был за это уволен (под предлогом «превышения полномочий»). Однако к этому времени у Хантера имелись некоторые сбережения, что позволило ему переехать в Северную Каролину и завершить образование в тамошнем университете. В 1950 году он организовал и самостоятельно провел социологическое исследование в уже знакомой ему Атланте; в 1951 году написал по его результатам докторскую диссертацию; в том же году получил степень Ph. D по социологии и антропологии и перешел к преподавательской деятельности. Наконец, в 1953–м диссертация Хантера была опубликована в виде книги под названием «Community Power Structure» , и с этого дня в США появилась новая наука — социология власти .

Как видите, Флойд Хантер являл собой полную противоположность привычному нам облику «исследователя Власти» (выросшему в хорошей семье и приближенному, вплоть до личного членства, к правящему классу своей страны). Хантер в полном соответствии с американской традицией «сделал себя сам» , и крайне критически относился к богачам, получившим свои состояния по наследству или в силу принадлежности к высшим слоям общества. Приступая к изучению Власти на примере крупного американского города , Хантер не располагал никакой инсайдерской информацией о ее внутреннем устройстве и искренне удивился полученным результатам (которые нам с Вами, уважаемый читатель, вряд ли могут показаться сколько‑нибудь новыми). Столь же поразительными оказались его открытия и для американских ученых, уже привыкших к неожиданностям прикладной социологии, но еще ни разу не сталкивавшихся с применением ее методов в отношении Власти.

Вслед за Моской и Парето Хантер предполагал существование за фасадом «американской демократии» реального правящего класса и видел свою задачу в его достоверном обнаружении:

«На первой же странице своей книги он утверждает, что существующая политическая система в США не соответствует общепринятому пониманию демократии, что между лидерами и массами нарушена коммуникация и важные общественные проблемы решаются в интересах меньшинства . Чтобы изменить ситуацию, необходимо знать, кто на самом деле обладает властью и каковы взаимоотношения между этими людьми » [Ледяев, 2012, с. 225).

Как же выявить это меньшинство, умеющее решать вопросы в свою пользу и потому обладающее реальной властью? Хантер в своей жизни не раз сталкивался с похожей задачей — как узнать, к кому лучше обращаться за пожертвованиями? — и превратил свой опыт в методику выявления городских лидеров. Исходя из здравой идеи, что «от людей на деревне не спрячешься», Хантер начал свое исследование с составления списка потенциальных лидеров — бизнесменов, политиков, госслужащих и гражданских активистов. Перечень бизнесменов был взят из местной Торговой палаты, политиков — из членов городского Совета, госслужащих — из влиятельной в те годы Лиги голосующих женщин , активистов — из анализа публикаций местной прессы [Domhoff, 2005]. В результате получились четыре списка, в которые вошли 175 персон (напомним, что в Атланте тогда проживало 330 тысяч жителей, так что потенциальных лидеров набралось довольно много — по одному человеку на каждые две тысячи).

На следующем этапе Хантер составил вопросник и предложил 14 экспертам (не входившим в число потенциальных лидеров, но хорошо ориентирующимся в городских проблемах) проранжиро- вать персоны в каждом из четырех списков, поставив на первые места наиболее влиятельных людей. Так строго формально были отобраны четыре первые десятки, составившие вместе 40 лидеров. До этого этапа работа Хантера не отличалась оригинальностью — сегодня списки «самых влиятельных персон» не составляет только ленивый. Но Хантер сделал следующий шаг: он подготовил второй вопросник и отправился с ним к каждому из этих 40 человек. Его интересовало, кого сами лидеры считают наиболее влиятельными людьми в Атланте , кого бы они добавили к списку топ-40, какие городские проблемы волнуют их больше всего [Domhoff, 2005], с кем из топ-40 лично знакомы, в каких клубах проводят время и все такое прочее.

А теперь сделаем небольшую паузу. Предположим, что в списке Хантера оказались бы случайные люди, зиц–председатели, все вопросы за которых решали бы настоящие хозяева. Кого бы они назвали в качестве самых влиятельных людей?

Читатель. Ну уж не своих сюзеренов, конечно. Придумали бы кого‑нибудь, разве человек Власти правду скажет?

Теоретик. Совершенно верно, они назвали бы относительно случайные фамилии, которые вряд ли совпали бы между собой. Но когда Хантеру удалось опросить 27 из 40 «лидеров» и он сопоставил между собой результаты, выяснилось, что в качестве «самых влиятельных людей Атланты» они называли главным образом друг друга. Только шесть человек, отсутствовавших в списке топ-40, оказались упомянуты больше чем тремя из 27 участников! Подобный консенсус относительно «лидеров города» можно было объяснить только одним: все эти люди хорошо знали друг друга и неоднократно участвовали в совместном решении городских проблем. Поэтому у них не было сомнений относительно того, с кем в Атланте нужно решать вопросы.

Ответы на другие вопросы анкеты подтвердили это предположение. Когда Хантер выявил среди топ-40 подгруппу лидеров, чаще других указывавших друг друга в качестве «влиятельных людей», оказалось, что все эти люди знакомы между собой [Ледяев, 2012, с. 227], «живут в одном районе, принадлежат к одним и тем же клубам и заседают в одних и тех же советах директоров» [Domhoff, 2005]. Внутри списка достаточно произвольно выбранных потенциальных лидеров обнаружилась реальная, и весьма сплоченная, группа городских заправил!

Читатель. Прям‑таки «Консортерия-2»!

Теоретик. Или «Консортерия-222», ведь нет никаких оснований думать, что Атланта чем‑то уникальна среди американских, а то и вообще всех городов. Отличие атлантской «консортерии» от итальянской заключалось разве что в том, что итальянская была на виду у всей Европы, а про атлантскую знали только те, кому это было положено знать. Исследование Хантера позволило выявить реальную структуру городской власти: помимо «лидеров», в топ-40 входило некоторое число людей, знакомых с несколькими лидерами1, но практически не знакомых между собой. Таких влиятельных, но недостаточно влиятельных людей Хантер назвал «профессионалами»:

«…анализируя практику принятия решений по некоторым важным вопросам жизни города, Хантер обнаружил, что главную роль всегда играет относительно замкнутая группа людей (топ–лидеры), тогда как исполнители политической воли элиты („профессионалы”) меняются в зависимости от того, какая именно проблема находится в процессе решения. Опрошенные Хантером репутационные лидеры были практически единодушны в том, что для „запуска” проекта необходимо относительно небольшое количество топ–лидеров. После этого может понадобиться сравнительно много людей для его осуществления — от 10 до 100 человек. То есть функционально необходима небольшая группа для принятия политического решения, а „осуществителей политики” могут быть сотни…» [Ледяев, 2012, с. 228].

Читатель. Да это просто пересказ Моски с его «двухслойным» правящим классом!

Теоретик. Не пересказ, а эмпирическая проверка его теории, и притом весьма успешная. Как бы мы ни ценили Моску за его открытия, вклад Хантера в теорию Власти значительно весомее: он впервые не просто обнаружил правящий класс, а эмпирически, научно обосновал его существование. После Хантера говорить о том, что «правящая элита» всего лишь выдумка, а правит «весь народ», стало невозможным, так что правящему классу пришлось срочно менять способы своей маскировки. Но не будем забегать вперед, а продолжим знакомиться с результатами Хантера.

Помимо «вертикального» разделения правящего класса, Хантер выявил и его горизонтальную структуру:

«Крупнейшие бизнесмены, как правило, становятся неформальными лидерами "компаний” (групп своих людей, группировок — „crowds”), в которые входят практически все репутационные лидеры…» [Ледяев, 2012. с. 231].

Единый на первый взгляд правящий класс оказывается в ближнем рассмотрении состоящим из нескольких группировок, умеющих находить общий язык, но в любом случае имеющих разные интересы. Устройство Власти в Атланте оказывается очень похожим на уже описанную нами «парламентскую» систему, или «конституционную олигархию»: борьба группировок ограничена некими правилами игры, обязательными для всех участников. Это позволяет правящему классу не только выглядеть единым для стороннего наблюдателя, но и совместно действовать в случаях проектов, сулящих выгоду каждому из участников (или в случае общих угроз).

Хантер заостряет внимание на роде занятий правящего класса Атланты: абсолютное большинство «лидеров» оказались бизнесменами. Для Хантера это было всего лишь проявлением «американского капитализма», который неплохо было бы подвинуть в сторону «социализма»; мы же видим в этом результате реализацию идеи Моски о том, что понять общество можно лишь поняв его правящий класс. Общество, где правящий класс составляют бизнесмены, будет ощутимо отличаться от общества, во главе которого стоят наследственные аристократы (которые играли важную роль в итальянской консортерии) или, к примеру, «полевые командиры» (как это модно сейчас в «горячих точках» планеты). Основные интересы лидеров Атланты, выявленные Хантером, заключались в банальном «делать деньги и сохранять собственность», они не ставили перед собой каких‑то идеологических целей (вроде объединения Италии или строительства нового, справедливого общества). Будучи практическим социологом, Хантер ограничился установлением этого факта, оставив сравнительный анализ правящих классов другим исследователям.

Далее, Хантер обнаружил и описал практические методы, которыми правящий класс осуществляет свою Власть:

«Непосредственным источником влияния являются прежде всего личные связи, которые обычно не афишируются … и материальные ресурсы, делающие лидеров желательными участниками политических коалиций и дающие им возможности осуществлять скрытое принуждение путем угрозы отказать в предоставлении кредитов… В определенных ситуациях используется сила и принуждение в отношении тех, чье поведение идет вразрез с интересами и (или) ценностями власть имущих. Структура власти, подчеркивает Хантер, обладает средствами принуждения, которые при необходимости могут быть использованы для достижения результата, и большинство профессионалов–управленцев хорошо осознают их силу…

Хантер приводит несколько достаточно ярких примеров, показывающих, как власть имущие наказывали тех, кто пытался сопротивляться их власти. По отношению к ним применялись и угрозы увольнения, и всевозможные расследования их деятельности, и… соответствующая обработка общественного мнения. Но непосредственное давление использовалось достаточно редко; обычно было достаточно сделать соответствующий намек» [Ледяев, 2012, с. 233-234].

Как видите, «мирное» сосуществование сложившихся группировок не означает их вегетарианского характера: любой претендент не из своего круга рискует столкнуться с организованным противодействием всего правящего класса (а не только непосредственно конкурирующей группировки). Подобное умение выступать единым фронтом заставляет вспомнить макиавеллиевскую доблесть — пусть и не в виде «отдать жизнь за республику», а в более скромном «поделиться прибылью ради общего дела».

Флойд Хантер не обнаружил в Атланте ничего нового для нас, уже не первую сотню страниц изучающих теорию Власти; но для американских социологов он открыл целую новую реальность (власть в городских сообществах), которую теперь можно было исследовать, а исследовав, включать в университетские курсы. Отныне социология власти стала такой же почтенной темой для ученых, как и социология бродяг. На очереди был следующий шаг: изучение Власти уже не в отдельном городе, а во всех Соединенных Штатах Америки.

Читатель. И что, нашелся социолог, сумевший опросить топ- 40 американских лидеров?!

Теоретик. Да его и не нужно было искать. На волне успеха своей первой книги Флойд Хантер организовал новое исследование, занявшее четыре года (1954-1958). Первоначальный список из 1093 национальных ассоциаций, опросы руководства самых влиятельных из них с целью выявить лидеров–кандидатов, личные и телефонные опросы лидеров и экспертов — вся эта огромная работа завершилась вышедшей в 1959 году книгой «Тор Leadership. U. S.A.» .

Проблема возникла не с социологом, и не с опросами, а с определением тех, кого же собственно опрашивать. Если в Атланте 175 первоначальных кандидатов были неплохой выборкой из 330- тысячного населения, то для 150–миллионых США таких кандидатов должно было быть уже 80 тысяч, что делало всю затею совершенно неподъемной. Хантеру пришлось значительно сократить число «лидеров», и в результате тенденциозность их подбора стала совершенно очевидной:

«[Список лиц], первоначально отобранных в качестве высших национальных лидеров, включал в себя 178 бизнесменов, 64 финансиста, 32 издателя и представителя массмедиа, и даже 5 дантистов и 5 аптекарей, но только 6 профсоюзных лидеров, 12 политиков, 15 государственных чиновников и ни одного высокопоставленного военного, или члена Верховного суда, или главы научного учреждения, или главаря преступной группировки, или самого Джона Фостера Даллеса»! [Schulze, 1959].

Разумеется, при таком первоначальном отборе кандидатов конечный вывод — что власть в США принадлежит узкой группе знакомых между собой бизнесменов — оказывался совершенно предрешенным. Объективность и достоверность результатов Хантера вызвала серьезные сомнения, а его научной репутации был нанесен непоправимый ущерб. Задача научного описания Власти в целой стране не решается «в лоб», простым опросом нескольких сотен потенциальных лидеров; в отличие от среднего города, люди Власти национального масштаба куда лучше замаскированы и куда лучше умеют держать язык за зубами. Поэтому для успешного решения нашей задачи понадобились и другие методы, и другой социолог.

Им стал Чарльз Райт Миллс , великий бунтарь американской социологии, оказавшийся в итоге едва ли не самым цитируемым ее классиком. В истории науки он так и остался одиночкой, создавшим собственный социологический метод — «критический радикализм», — но не оставивший после себя научной школьг. Тем не менее за свою короткую жизнь Райт Миллс сделал больше, чем любой другой социолог XX века; в своей «стратификационной трилогии» он подробно проанализировал современное ему американское общество, а в наиболее цитируемой своей книге — «Социологическое воображение» — обосновал собственный взгляд на социологию как науку, не оставив камня на камне от господствующих в те годы структурно–функционального и эмпирического подходов. Локализация и анализ правящего класса такой развитой страны, как США, требовали усилий именно такого ученого — не признающего никаких авторитетов, самостоятельно ставящего перед собой масштабные научные задачи и находящего необычные способы их решения.

«Человеческая» биография Райта Миллса выглядит типичной для ученого XX века: родился в семье из среднего класса (отец — страховой агент, мать — домохозяйка), учился сначала в школе (Даллас), затем в университетах (сначала в Техасском университете в Остине, потом в Висконсинском университете в Мэдисоне), получил степень Ph. D по социологии, и дальше работал социологом — сначала как профессор Мэрилендского университета (1942), потом — в знаменитом Бюро прикладных социальных исследований при Колумбийском университете (Нью–Йорк), и в самом Колумбийском университете. Никакого выходящего за рамки академической среды жизненного опыта (в отличие от Хантера), никаких видимых поводов быть недовольным. Но за фасадом этого внешнего благополучия скрывался личный бунт Чарльза Райта Миллса против буржуазного общества, с устройством которого он никак не желал смириться .

Академическая карьера Миллса началась в Висконсине с эпизода, типичного для современной науки, но все же неприятно поразившего совсем еще молодого (24 года) ученого. В 1940 году вместе со своим научным руководителем, Говардом Беккером, Миллс написал рецензию на только что вышедшие «Основы социологии» Ландберга. Разумеется, опубликована она была за подписью одного только Беккера («Пределы социологического позитивизма», 1941 г.) [Geary, 2009, р. 27]. К чести Миллса стоит заметить, что он с первого раза понял, как устроено научное сообщество, и больше не допускал подобных ошибок. С Беккером теперь не о чем было говорить , и Миллс сосредоточился на собственной работе — в области социологии знаний.

В начале 40–х годов это была модная тема, на английском совсем недавно вышел перевод «Идеологии и утопии» Мангейма , вызвав многочисленные дискуссии о критериях объективности научного знания. Вот здесь‑то Миллс впервые проявил себя радикальным критиком: в ноябре 1940 года в «Американском социологическом журнале» вышла его статья «Методологические следствия социологии знаний». В отличие от большинства социологов, полагавших, что некий научный метод способен обеспечить объективность результатов, Миллс прямо указал, что сами эти методы возникают в реальном обществе, и не столько являются, сколько считаются надежными . Миллс даже употребил в своей статье слово «парадигма» (набор стандартов для научных рассуждений), которое позднее социолог науки Кун прославил на весь мир. Радикализм Миллса принес неожиданный результат: статья вызвала интерес Роберта Мертона , который хоть и не согласился с выводом Миллса об отсутствии объективной истины, но высоко оценил его аргументацию и кругозор .

Практик. Социология и теория власти — это, конечно, не математика, и объективных критериев истины там нет. Их уже даже в физике нет (на поиск бозона Хиггса потрачено столько денег, что он точно найдется), хотя еще не так давно такие критерии были (бомба либо взорвется, либо не взорвется). Так вот, в теории Власти есть более или менее объективные критерии, но они отсрочены (как и в случае с бомбой). До 2003–го можно было строить разные социологические предположения о том, кто «круче» с точки зрения близости к мировым элитам, Ходорковский или Кофи Аннан, но после 2003 года ответ на этот вопрос стал очевиден.

Теоретик. Тем временем Миллс подружился с прибывшим в Висконсин осенью 1940 года Хансом Герцем — известным немецким социологом, последователем Вебера и учеником Мангейма. Герц недостаточно владел английским, чтобы самостоятельно писать воспринимаемые американскими социологами тексты, и Миллс на несколько лет стал его редактором, переводчиком и соавтором. Почти сразу же Миллс с Герцем начали писать совместную теоретическую книгу ; одновременно Миллс увлеченно работал над собственной докторской диссертацией , оправдывая полученное им в последующие годы прозвище «24–часового социолога». В конце 1941–го, сразу же после выхода очередного бестселлера модного в те годы Бернхэма («Менеджерское общество»), Миллс и Герц написали на нее хлесткую и полемическую рецензию — «Маркс для менеджеров» (1942).

Уже понимая, как много значит в научном сообществе благосклонность «звезд», Миллс без ложной скромности заказал в издательстве десятки оттисков «Маркса для менеджеров» и разослал их самым известным интеллектуалам Америки3 [Geary, 2009, р. 56]. Адресная реклама сработала — на Миллса обратили внимание Дуайт Макдональд, редактор влиятельного левого журнала «Partisan

Review», и Дэниел Белл , редактор другого влиятельного журнала, «New Leader». Миллс начинает регулярно публиковать заметки в этих журналах (несмотря на критику Герца, полагавшего, что ученому не следует опускаться до публицистики), и в конце 1942 года ему сопутствует новый успех — статья «Коллективизм и смешанная экономика» , опубликованная в New Leader, пришлась по вкусу не только Роберту Мертону (охарактеризовавшему ее как «блестящее достижение»), но и профессору Колумбийского университета Роберту Линду , сразу же пригласившего Миллса еще в один журнал, «New Republic». С этого момента Миллс прочно вошел в американскую социологическую элиту (знал там всех, и все знали его), и в 1944 году ему достаточно было написать Мертону письмо с просьбой о трудоустройстве в Колумбийском университете, чтобы уже осенью того же года получить официальное приглашение .

Наш Практик сказал бы, что такая ситуация почти наверняка означает, что Миллс был очень завуалированным членом какой- то крайне влиятельной группировки, которая использовала его как «жука в муравейнике» и в обиду не давала, одновременно предоставляя полную свободу действий. Мы даже можем предположить, что это была за группировка, но всего на свете в одной книге не расскажешь!

В возрасте 28 лет Миллс достиг всего, о чем мог только мечтать американский социолог — работы в самом престижном гуманитарном университете и прочной научной репутации. Что же дальше? Куда приложить энергию «24–часового социолога»? Для достижения какой цели использовать достигнутую популярность? Приступая к работе в Колумбийском университете, Миллс уже знал точный ответ на этот вопрос. Единственной достойной настоящего интеллектуала целью он считал достижение политической власти, о чем тут же и заявил открытым текстом.

В январе 1944 года Миллс направил Дуайту Макдональду, редактору недавно созданного журнала «Politics», письмо о своей новой работе: «Надеюсь, она Вам понравится, как и всем, кому я ее показывал; я знаю, что это мой лучший текст из когда‑либо написанных» [Summers, 2008, р. 13]. Миллс говорил о статье, первоначально называвшейся «Политика правды», и вышедшей в «Politics» под заголовком «Безвластные люди: Роль интеллектуалов в обществе». Правда, которую Миллс хотел донести до своих коллег, заключалась в том, что в американском обществе 1940–х интеллектуалы лишены какого‑либо влияния на государственную политику, и такое их бедственное положение не случайно, а имеет весомые социальные причины. Положение интеллектуалов в американском обществе — это положение наемных работников, зависящих от владеющего «средствами интеллектуального производства» (университеты, журналы, общественные организации) крупного капитала. В этом качестве интеллектуалы вынуждены подстраиваться под интересы своих нанимателей:

«…те, кто принимает решения, и те, кто становится основными выгодоприобретателями, прибегают ко всеобщему обману. Все больше интеллектуалов работает внутри властной бюрократии и на тех немногих, кто принимает решения. Даже если интеллектуал не нанят этими структурами открыто, шаг за шагом, разными способами обманывая самого себя, он стремится сделать так, чтобы в печати его мнения соответствовали ограничениям, наложенным такими организациями и их сотрудниками» [Миллс, 2014].

Как же быть интеллектуалу в столь неподвластном обществе? Разумеется, приложить свои знания и умения к его изучению, выявить возможности изменить это общество и добиться политического влияния:

«Независимый художник и интеллектуал стоят среди тех немногих, кто достаточно подготовлен, чтобы сопротивляться стереотипизации и противостоять гибели действительно живого. Свежесть восприятия включает способность постоянно срывать маски со стереотипов взгляда и мысли, разбивать их, даже несмотря на то, что современные средства коммуникации обрушивают их на нас потоками. Эти миры массового искусства и массовой мысли все больше зависят от требований политики. Именно поэтому интеллектуальные усилия и интеллектуальная солидарность должны сосредоточиться на политике» [Миллс, 2014].

«Сосредоточиться на политике» означает преодолеть свойственные интеллектуалам ограничения и обратиться к более широкому инструментарию, к технологиям борьбы за Власть:

«Поскольку его [интеллектуала] модель спора — обмен рациональными аргументами, а не умелое применение силы или пустая риторика, эта модель не дает ему видеть другие, более убедительные в историческом отношении формы спора. Такой итог позиции пишущего, его труд и последствия его работы очень удобны для политика, так как обычно они маскируют этическими размышлениями природу политической борьбы»[Миллс, 2014].

Соединить знание, создаваемое интеллектуалами, и силу, принадлежащую какой‑нибудь политической группировке, чтобы добиться лучшей жизни для всех и более весомого положения для себя — таким видел высшую цель своей науки молодой социолог Чарльз Райт Миллс. Буквально в день публикации «Бессильных людей» он приступил к практической реализации своего плана и оставался верен ему до конца жизни…

Читатель. Поскольку я мало что слышал про Миллса, могу предположить, что этот план провалился. А почему? Что помешало Миллсу войти в какую‑нибудь правящую группировку? Ведь в узкий круг американских социологов он втерся за считаные годы!

Теоретик. Отличный вопрос, который и должен задавать человек Власти! Действительно, что помешало Миллсу стать своим человеком в американском истеблишменте, как это сделали многие его современники (такие как историк Генри Киссинджер, политолог Збигнев Бжезинский, да и близкий друг самого Миллса, публицист Дэниел Белл)? Только ли его гипертрофированная независимость и явная неспособность работать в команде? На наш взгляд, имелась куда более весомая причина. К моменту, когда Миллс осознал необходимость примкнуть к какой‑нибудь властной группировке, он уже принадлежал ко вполне определенной группе людей — к движению, позднее названному «новыми левыми». Лидеры этого движения в дальнейшем оказались идеологами «революции» 1968 года, а их политическим наследником стала современная Демократическая партия США во главе с Бараком Обамой. Но все это произошло потом, в период с 1960–е по 2000–е годы, а в начале 1940–х «новые левые» еще не имели какой‑либо серьезной поддержки. Миллс рано сделал свой выбор во Власти, и хотя стратегически (на 30–летнем периоде) этот выбор был верен, в тактическом плане он перечеркнул надежды Миллса на быструю политическую карьеру.

Не имея возможности (да и особого желания) встроиться в американский истеблишмент, Миллс принялся искать альтернативные «центры власти». Поскольку в те годы (как и сегодня) основным методом левым интеллектуалам служил классовый подход, направление поисков казалось очевидным: найти в американском обществе класс, способный отобрать власть у крупной буржуазии. Первым и самым очевидным кандидатом на эту роль был классический, воспетый еще Марксом пролетариат. Получив доступ к материалам Бюро прикладных социальных исследований, Миллс с головой ушел в работу по изучению «новых людей власти» — лидеров американского рабочего движения .

В течение трех лет (1945-1948) Миллс провел десятки исследований и написал около дюжины статей, посвященных американскому рабочему движению. Поначалу он был весьма воодушевлен открывшимися возможностями — в 1945-1946 годах американские профсоюзы находились на пике своего могущества, объединяя десятки миллионов рабочих и организовывая забастовки национального масштаба. Однако волна забастовок вызвала ответные меры со стороны государства, и в 1947 году закон Тафта–Хартли существенно ограничил права профсоюзов2. Вопреки ожиданиям радикальных левых (к которым принадлежал и Миллс), профбоссы не устроили всеамериканской стачки, а согласились умерить свои амбиции и встроиться в американский истеблишмент. К 1948 году Миллс окончательно разочаровался в перспективах рабочего движения. Вышедшая в том же году книга «Новые люди власти. Американские рабочие лидеры» подвела жирную черту под юношеским увлечением Миллса: он описал профсоюзных боссов как обычных «князьков», чьим единственным ресурсом является численность входящих в профсоюз рабочих, и которые заинтересованы в укреплении собственного положения в обществе, а вовсе не в масштабных политических преобразованиях. На вопрос

Миллса: «Кто сильнее, бизнес или профсоюзы?» — абсолютное большинство профсоюзных лидеров ответили — конечно же бизнес!

Итак, пролетариат предпочел капитулировать перед буржуазией; надежды на рабочее движение рассыпались в прах. Где же еще искать «локомотив революции»? Быть может, среди американского среднего класса — мелких предпринимателей и наемных служащих? Миллс сам принадлежал к этому классу и не имел в его отношении никаких иллюзий; однако научная добросовестность требовала подкрепить личный скепсис эмпирическим материалом. Первый замысел книги о среднем классе появился у Миллса еще в 1944–м, и с самого начала работы в BASR он «держал глаза открытыми» в отношении любых данных, имевших отношение к этой теме. Работая над новой книгой, Миллс использовал все доступные источники о численности, доходах и занятиях среднего класса (как архивы BASR, так и данные государственной статистики). Основные сведения о взглядах и поведении самих представителей среднего класса Миллс получил в ходе исследования «Повседневная жизнь в Америке», проведенного в 1946 году; его команда подробно опросила 128 служащих в Нью–Йорке. Сразу же после выхода «Новых людей власти» Миллс занялся обобщением и оформлением собранного материала, и в 1951 году на свет появилась его новая книга — «Белый воротничок. Американские средние классы».

Популярность автора, актуальность темы (растущий средний класс Америки наконец‑то увидел в продаже книгу о самом себе) и литературный талант Миллса сделали свое дело: «Белый воротничок» стал бестселлером . В научных кругах книга также получила хорошие отзывы (она и сегодня считается лучшим описанием американского среднего класса). Казалось бы, автор должен быть на седьмом небе от счастья; но сам Миллс был глубоко разочарован результатами своего исследования. Средний класс фермеров и мелких предпринимателей, служивший в XIX веке опорой американской демократии, превратился к середине XX века в средний класс наемных служащих — «белых воротничков» — неспособный, да и не желающий бороться за политическое влияние:

«…беловоротничковые средние классы не формируют независимую основу для [политической] власти: экономически они находятся в том же положении, что и лишенные собственности промышленные рабочие; политически их ситуация еще хуже, поскольку они не столь организованы». [Mills, 1956, р. 262]

Слабая организации «средних классов» является следствием того же изменения в их составе: в отличие от «старых» средних классов, ориентированных на развитие собственного бизнеса, жизненный успех «новых» средних классов связан исключительно с изменением их положения на рынке труда. Фермер или лавочник инвестировали в собственное дело; белые воротнички инвестируют в самих себя — получают дополнительное образование, делают карьеру, приобретают товары престижного спроса (такие как дома в хорошем районе или машины, демонстрирующие уровень жизни). Чем лучше белый воротничок «упакован», тем дороже он сможет продать себя на рынке труда, спрос на котором формируется крупными корпорациями (не только промышленными — СМИ и университеты устроены столь же бюрократически).

Практик. Контрольный вопрос к Читателю: почему такая жизненная стратегия принципиально ущербна с точки зрения карьеры во Власти?

Читатель. Ну, меня на мякине не проведешь! Конечно же потому, что командный рейтинг выше профессионального, и если все время тратить на профессиональную карьеру, никакой Власти не увидишь!

Теоретик. Смыслом жизни для новых средних классов становится погоня за личным престижем (и она же является необходимым условием их выживания на рынке труда). Для успешной карьеры и поисков новой работы нужно соответствовать корпоративным стандартам — что ж, будем соответствовать; в рабочее время белые воротнички превращаются в «жизнерадостных роботов» , компенсируя такое насилие над собой в оставшиеся свободными часы:

«Каждый день люди продают маленький кусочек себя, чтобы вечером или в уик–энд купить взамен немного развлечений» [Mills, 1951, р. 137].

Людям, запертым в этом беличьем колесе карьерной жизнерадостности, престижного потребления и компенсаторных удовольствий, незачем и некогда иметь какие‑либо политические взгляды:

«Они не радикалы, не либералы, не консерваторы и не реакционеры; они неучастники , они вне всего этого. Если мы примем греческое определение идиота как замкнувшегося в частной жизни индивида, то мы должны заключить, что сегодня большинство граждан США — идиоты» [Mills, 1951, р. 328].

«Никакой политики!» — таким мог бы быть политический лозунг средних классов, образуй они когда‑нибудь собственную политическую партию. «Белый воротничок» подвел итог многолетним попыткам Райта Миллса обнаружить вокруг себя хоть какую- то политическую силу, отличающуюся от уже сложившегося правящего класса: такой силы в современной ему Америке не нашлось.

Читатель. Не нашлось потому, что не было, или потому, что Миллс плохо искал?

Теоретик. А сами вы как думаете? Попробуйте посмотреть на поиски Миллса глазами человека Власти.

Читатель. Ну давайте попробую. Миллс ведь хотел разыскать властную группировку, заинтересованную в сотрудничестве с интеллектуалами? Так, наверное, и нужно было искать такую группировку. Просто взять первую главу нашей книги и прямо по ней и искать. Посмотреть, какие в стране есть ресурсы, кто их официально контролирует, кто стоит за теми, кто контролирует… Получается, что Миллс не там искал!

Теоретик. Совершенно верно! История Миллса — образцовый пример того, как неверные теоретические предпосылки лишают исследователя возможности разглядеть нужный ему объект. Миллс искал «новых людей власти», но пользовался при этом классовой теорией, а не теорией Власти; результат оказался вполне предсказуем — классы нашлись, а Власти у них не оказалось. Вот почему мы постоянно подчеркиваем: правящий класс не то же самое, что «буржуазия» или «пролетариат». Это термины из разных теорий, и их не следует путать между собой.

Читатель. А как же Миллс со столь неверным подходом сумел совершить открытие в теории Власти?

Теоретик. А вот тут‑то и начинается самое интересное! Замысел книги о высшем классе Америки созрел у Миллса еще в конце 1940–х, и первоначальным ее названием было «Сильные мира сего» . С марксистской точки зрения этими «сильными» могли быть только капиталисты — последний оставшийся класс американского общества (после рабочих и «белых воротничков»). Именно с этого класса Миллс и начал свое исследование: он составил список из богатейших людей Америки в трех временных срезах (таких оказалось 90 человек в 1900, 95 в 1925 и 90 — в 1950 году) и тщательно изучил биографию каждого из них. Результаты оказались довольно любопытными , однако одновременно с работой Миллса над книгой в США произошли события, поставившие под сомнение простейшую модель «у кого деньги, у того и власть».

В марте 1947 года президент Трумэн объявил о новой внеше- политической программе США, направленной на «сдерживание» СССР (фактически это было объявлением холодной войны). В 1949 году был создан военный блок НАТО, в 1950–м США вступили в Корейскую войну, а в 1951–м отправили войска в Европу (что раньше практиковалось только в период мировых войн). Наконец, на выборы 1952 года республиканским кандидатом пошел генерал Эйзенхауэр1, сформировавший после победы следующий кабинет (он оставался тем же и к 1955 году, когда Миллс дописывал свою книгу):

«Три главных с тонки зрения высокой политики поста в стране (государственный секретарь, министр финансов и министр обороны) занимают: нью–йоркский представитель крупнейшей в стране юридической фирмы, которая защищает заграничные коммерческие интересы группы Моргана и группы Рокфеллера; руководитель корпораций со Среднего Запада (он был директором объединения, включавшего в себя свыше 30 корпораций) и, наконец, бывший президент одной из трех или четырех крупнейших корпораций в США (она же крупнейший в стране производитель военного снаряжения)….» [Mills, 1956, р. 232].

Подобная милитаризация всей государственной политики, вместе с назначением на ключевые должности менеджеров крупных корпораций, явно отвечала интересам лишь некоторых «сверхбогачей» (таких как Рокфеллеры), а также крупных корпораций, формально не имеющих единоличных владельцев (таких как «Дженерал моторс» ). Мощь государственной машины США со всей очевидностью использовалась в интересах более узкой группы людей, нежели всех капиталистов Америки, или даже 90 самых богатых из них. Тут уж любой заинтересованный наблюдатель (как и в случае с итальянской «консортерией») должен был воскликнуть: ба, да вот же он, американский правящий класс!

При всей приверженности Миллса «широкому» классовому подходу, столь явное участие корпораций (бюрократическое устройство которых Миллс критиковал еще в «Белом воротничке») в системе власти американского общества не могло пройти мимо его внимания. Миллс поменял название книги с «Сильные мира сего» на «Властвующую элиту» и значительно расширил круг социальных групп, среди которых следовало искать представителей этой элиты. С этого момента до осознания того факта, что властвующая элита является особой социальной группой, отличающейся от порождающих ее представителей буржуазии, топ–менеджмента, чиновников и военных, оставался всего один шаг. Сделав его, Миллс полностью преодолел классовый подход в социологии Власти и поставил точку в истории открытия властных группировок, дав им однозначное определение:

«…для того, чтобы яснее очертить предмет исследования, надо остановиться на одной особенности, ясно выступающей в биографиях и мемуарах людей богатых, власть имущих и именитых: лица, принадлежащие к высшим кругам, в какой бы области они ни подвизались, являются членами взаимопереплетающихся „партий " и связанных между собой самым различным образом „клик “» [Mills, 1956, р. 11].

Читатель. То есть талант исследователя оказался сильнее его идеологических предпосылок?

Теоретик. Талант, подкрепленный личной неприязнью, которую Миллс, несомненно, питал ко всей обнаруженной им «властвующей элите». Миллс лично был заинтересован разыскать если не союзников интеллектуалов во Власти, так хотя бы их главных врагов, и эта мотивация позволила ему пойти дальше традиционных обвинений в адрес «буржуазии». Он решительно отверг «общеклассовую» локализацию Власти и прямо поместил ее в руки сюзеренов правящих группировок:

«Никто не предлагал и не разрешал Наполеону разогнать 18 брюмера парламент, а затем превратить свою консульскую власть в императорскую. Никто не предлагал и не разрешал Адольфу Гитлеру провозгласить себя в день смерти президента Гинденбурга „фюрером и канцлером", упразднить и узурпировать соответствующие должности, соединив президентство с канцлерством. Никто не предлагал и не разрешал Франклину Д. Рузвельту принять ряд решений, которые привели к вступлению Соединенных Штатов во Вторую мировую войну. Не „историческая необходимость", а человек, по имени Трумэн, принял вместе с несколькими другими лицами решение сбросить бомбу на Хиросиму» [Mills, 1956, р. 24].

Столь же проницательно он разглядел источник Власти этих сюзеренов:

«Под могущественными людьми мы, конечно, подразумеваем тех, кто имеет возможность осуществлять свою волю даже в том случае, когда другие сопротивляются ей. Никто, следовательно, не может быть по- настоящему могущественным, если он не имеет доступа к управлению важнейшими социальными институтами, ибо власть подлинно могущественных людей заключается прежде всего в том, что они распоряжаются этими общественными орудиями власти» [Mills, 1956, р. 9].

«Эти иерархические институты — государство, корпорации, армия — образуют собой орудия власти…» [Mills, 1956, р. 5].

Контроль над обладающими огромными ресурсами организациями — вот что превращает обычного человека в человека Власти; но поскольку на такие позиции всегда найдется множество претендентов, вопрос заключается в том, как осуществляется их отбор и какие люди в конечном счете оказываются на самом верху. Миллс уже провел такой анализ для крупных частных капиталов:

«Взобраться на вершину пирамиды богатства нелегко, и многие, пытавшиеся это сделать, свалились, не достигнув цели. Легче и безопаснее родиться на этой вершине» [Mills, 1956, р. 115].

Но как обстоят дела в двух остальных сферах — в крупных корпорациях (должности в которых не передаются по наследству) и в государственном управлении (в котором участвуют демократически избираемые сенаторы и конгрессмены)? Миллс провел новое биографическое исследование руководителей крупнейших корпораций и обнаружил тенденцию, схожую с «наследованием» в мире частного бизнеса:

«Вся карьера типичного крупного администратора складывается ныне из переходов, совершающихся внутри корпоративных иерархий и между ними; удельный вес людей подобной карьеры неуклонно и быстро повышался: с 18% в 1870 г. до 68% в 1950 г.» [Mills, 1956, р.132].

Высшие должности в корпоративной среде все в большей степени доставались «своим» людям — проверенным в ходе многолетней карьеры внутри собственных корпораций. «Своим» для кого? Конечно же, для предыдущего высшего руководства:

«Читая речи и доклады администраторов о человеке того склада, который им требуется, неизбежно приходишь к простому выводу: этот человек должен уметь приноравливаться к тем, кто уже пребывает в верхах » [Mills, 1956, р. 141].

Миллс посвящает несколько страниц критике «американской мечты» о том, что умный и энергичный выходец из низов способен «пробиться» в высшее руководство за счет личных талантов. «Если ты такой умный, почему ты такой бедный?» — встречают такого кандидата корпоративные боссы, и сразу же делают вывод: не такой уж ты и умный. Оценка ума по богатству автоматически означает, что преимущества в продвижении по службе получают те, кто с самого начала не являются бедными — то есть обладают «начальным социальным капиталом» за счет хорошего образования и вхожих в высокие кабинеты родителей. Особое значение при этом имеет даже не просто хорошее образование («Гарварда недостаточно»), а образование, позволяющее с детских лет завести нужные знакомства:

«Учеба в частной школе — отличительный признак биографии людей высших классов. Если где и можно найти "центр подготовки" социальных верхов Америки, то именно в этих 15-20 частных привилегированных школах» [Mills, 1956, р. 65).

Только человек, с молодых лет вхожий во внутренние круги уже сложившегося корпоративного руководства, может получить уникальный жизненный опыт решения вопросов:

«…во внутреннем круге высших классов большинство объективных проблем крупнейших и важнейших общественных институтов сплавлены с чувствами и беспокойствами небольших, закрытых и дружеских групп. Именно этому учат семья и частная школа подрастающее поколение высших классов: закулисное обсуждение является одним из способов, которым координируется (на основе дружеских соглашений) публичная деятельность высших классов…» [Mills, 1956, р. 69).

Роль «закулисного обсуждения» не слишком афишируется лидерами корпораций, но Миллс приводит показательный пример, насколько они его ценят в реальной жизни. В 1945 году в «Дженерал моторс» обсуждалось включение генерала Маршалла2 в Совет директоров компании, причем сам владелец «Дженерал моторс», Дюпон , не хотел этого делать — кому нужен старый (65 лет) служака, не располагающий даже серьезным пакетом акций?

«Альфред Слоан, председатель "Дженерал моторз", в общем согласился с этими соображениями, но затем добавил: ”Я думаю, что генерал Маршалл может быть в известной мере нам полезен, если, получив новое назначение, выйдет в отставку при условии, что он останется в Вашингтоне; учитывая положение, занимаемое им в обществе и в правительственных кругах, и его связи, можно надеяться, что, когда он познакомится с нашим образом мышления, нашими целями и задачами, его пребывание на этом посту могло бы послужить фактором, смягчающим общее отрицательное отношение к большому бизнесу…» [Mills, 1956, р. 136].

Наличие у Маршалла личных связей в военных кругах США показалось Слоану вполне достаточным, чтобы без колебаний ввести генерала в совет директоров крупнейшей американской корпорации. «Валютой»1, в которой измеряется «социальное богатство» представителя элиты, является количество и надежность его личных связей с другими представителями той же элиты (вспоминаем исследование Хантера). Личное богатство без таких связей уже ничего не стоит; столь же мало стоит высокий пост топ–менеджера, не подкрепленный принадлежностью к группе, решающей вопросы. Для обозначения членов этой корпоративной элиты, управляющих громадными корпорациями, которые им не принадлежат, Миллсу приходится использовать новый термин — корпоративные богачи (corporate rich):

«Неверно, что американской экономикой управляют шестьдесят блистательных, широко разветвленных, похожих на кланы семейств; неверно также, что мы пережили некую незаметную революцию управляющих, отнявшую у подобных семейств их привилегии и власть. Тс действительные перемены, которые неправильно выражаются формулами "шестьдесят семейств" и „революция управляющих" могут быть точнее выражены формулой, гласящей, что мы пережили реорганизацию системы управления собственностью имущих классов, в результате которой они превратились в более или менее однородный класс богачей из мира корпораций » [Mills, 1956, р. 147].

Корпоративные богачи отличаются от частных (лозунгом которых долгое время были слова Вандербильта «Плевать на всех!» — пока не выяснилось, что плюнули‑то как раз на них самих) умением делиться, то есть направлять часть своих доходов на создание и поддержание собственной властной группировки. Тем самым они получают доступ к чужим ресурсам (будь то дочерняя акционерная компания, где им принадлежит лишь небольшой процент акций, или целое государство, где во главе могущественного министерства поставлен один, но свой человек) и приобретают куда большую власть, нежели самый богатый, но не обладающий собственной группировкой миллиардер. Типичный представитель корпоративной элиты — «эффективный менеджер», которому все равно, какой руководящий пост занимать, и который готов по первому же требованию своей группировки отправиться осваивать новые прибыли и бюджеты:

«Ядро властвующей элиты состоит прежде всего из тех людей, которые свободно переходят от командных ролей о верхах одной из господствующих иерархий к подобным же ролям в другой иерархии…» [Mills, 1956, р. 288].

Именно эта особенность элиты — отношение к организациям как к ресурсу, который можно и нужно выдоить досуха, — проявляется в отсутствии формальных организаций внутри самой элиты. Не существует никаких «тайных советов», никакого «комитета 300», все вопросы решаются исключительно в рамках закулисных обсуждений, созываемых по мере необходимости теми, кто знает, кого на них приглашать.

«…властвующая элита по самой своей природе более склонна пользоваться уже существующими организациями (действуя внутри последних и посредничая между ними), чем создавать определенные организации, в которые входили бы ее члены, и только ее члены» [Mills, 1956, р. 293].

Нарисовав столь впечатляющую картину «невидимой власти» корпоративной элиты, Миллс приступает к решению последнего вопроса. Как насчет «этих, в Вашингтоне»? Неужели и высшая власть в Америке — государственная — тоже принадлежит корпорациям? Как тогда быть с американской демократией, выборами, Конгрессом и Сенатом? Ответ дает очередное исследование, на этот раз — биографий государственных служащих федерального уровня. Получить соответствующую должность могут два типа людей — профессиональный политик, принадлежащий к политической партии и сделавший карьеру с уровня штата, или же сторонний назначенец, никогда не занимавшийся публичной политикой. Миллс называет вторых «политическими аутсайдерами» и приводит статистические данные (не столь впечатляющие, как в предыдущем случае, но вполне показательные):

«Доля людей из состава политической элиты, работавших когда‑либо в местных органах власти или в правительственном аппарате штатов, сокращалась из поколения в поколение; с 1789 по 1921 г. она уменьшилась с 93 до 69%. В правительстве Эйзенхауэра она упала до 57%. Укажем далее, что из состава политической элиты наших дней только 14% (а из руководящих политических деятелей начала XX в. только около 25%) когда‑либо состояло в законодательных собраниях штатов. Во времена отцов–основателей, в период 1789-1801 гг., такие люди составляли 81% всего состава высших политических деятелей» [Mills, 1956, р. 229).

Как и в случае корпораций, в государственном аппарате начинают преобладать назначаемые сотрудники:

«В нынешней эйзенхауэровской группе [только) 36% людей, принадлежащих к политическим верхам, получили все посты (вплоть до самых высоких), которые они когда‑либо занимали, в результате выборов; 50% чаще назначались, чем избирались, а 14% никогда ранее не занимали политических постов» [Mills, 1956, р. 230).

Подобное положение дел означает, что для достижения контроля над государственным аппаратом достаточно провести через выборы одного человека (президента); после этого расстановка своих людей на ключевые посты происходит автоматически. Миллс недвусмысленно намекает, что именно так и действовали «рокфеллеровские республиканцы», выдвинувшие Эйзенхауэра в президенты:

«За два месяца до выдвижения партиями кандидатов в президенты США, которые должны были баллотироваться на выборах 1952 г., Гарольд Тэлботт1 , нью–йоркский финансист (а позднее министр авиации, уличенный в использовании своего поста в личных интересах), поручил одной фирме, консультирующей по вопросам управления, определить, какие посты должна будет забрать в свои руки республиканская администрация для того, чтобы установить контроль над правительством Соединенных Штатов. Через несколько дней после избрания Эйзенхауэра ему было вручено 14 томов, содержавших в себе полную характеристику каждого из 250-300 высших постов, позволяющих влиять на политику» [Mills, 1956, р. 238).

Контроль над президентской администрацией позволяет решать большинство текущих вопросов внешней (объявление войны) и внутренней (подготовку бюджета) политики без особой оглядки на Конгресс:

«Приход главарей корпораций к политическому руководству ускорил давно наметившийся процесс низведения политического веса профессиональных политиков, заседающих в конгрессе, до политического веса людей, подвизающихся в средних звеньях власти» [Mills, 1956, р. 275].

Фактически государственный аппарат превращается в еще одну корпорацию, в рамках которой и ведется (корпоративными же методами) борьба за наиболее вкусные «кусочки» Власти:

«Сфера действия правительственно–административной бюрократии становится не только центром политической системы, но также и единственной ареной, на которой разрехиаются (или остаются неразрешенными) все политические конфликты. На смену политике, складывавшейся в результате избирательной борьбы, приходит авторитарная политика; маневрирование клик сменяет собой борьбу политических партий»[Mills, 1956,р.267].

Убедившись в корпоративном характере государственной власти, Миллс формулирует окончательный вывод: в США сложилась единая властвующая элита, пронизывающая собой все сферы общественной жизни и стоящая над их организационными иерархиями:

«Наше понимание природы властвующей элиты и ее единства покоится на констатации факта однотипного развития и совпадения интересов экономических, политических и военных учреждений». [Mills, 1956, р. 292]. «…руководящие деятели каждой из трех областей — военачальники, руководители корпораций, должностные лица государства — сплачиваются воедино, образуя тем самым властвующую элиту Соединенных Штатов» [Mills. 1956, р. 9].

Вот так, начав с классового анализа «буржуазии», Миллс в процессе своего исследования вышел на следующий уровень понимания общественного устройства и открыл реальный правящий класс — властвующую элиту. Ну а открыв ее, он с полным правом перешел с позиции исследователя на позицию радикального критика. Свое отношение к элите Миллс в полной мере выразил в заголовке последней главы своей книги — The Higher Immorality, «высшая аморальность» и «аморальность верхов» одновременно. С точки зрения Миллса, эволюция американского общества от государства мелких частных собственников к государству корпораций, над которыми стоит властвующая элита, была безусловным шагом назад. «Человеческие качества» представителей новой элиты не шли ни в какое сравнение с американскими «отцами–основателями» (принадлежавшими к исчезнувшему к XX веку классу состоятельных землевладельцев):

«"Нет ничего поучительнее, — писал Джэймс Рестон, — сравнения дебатов в палате представителей, происходивших в 30–х годах XIX в. по вопросу о борьбе Греции с Турцией за Независимость, с дебатами в конгрессе в 1947 г. по греко–турецкому вопросу. В первом случае дебаты были преисполнены достоинства и отличались красноречивой убедительностью, рассуждения правильно развертывались от известного принципа, через иллюстрацию, к выводу; во втором случае дебаты представляли собой унылое зрелище подтасовки обсуждаемых вопросов, содержали в себе множество не относящихся к делу моментов и обнаруживали плохое знание истории". В 1783 г. Джордж Вашингтон проводил свой досуг за чтением "Писем" Вольтера и "Опыта о человеческом разуме" Локка. Эйзенхауэр же почитывает рассказы о ковбоях и детективные повести» [Mills, 1956, р. 350].

Необходимость руководствоваться во всех своих действиях интересами престижа, поддержания своей репутации в среде властвующей элиты, накладывает на ее представителей жесткое ограничение: морально то, что идет на пользу своей группировке и, уже потом, всей властвующей элите. Умение заводить связи и закулисно решать вопросы — вот единственный навык, требующийся этим людям; все остальное (культура, интеллект, интерес к наукам) мешает делу, и хотя не поставлено под явный запрет, не одобряется в рамках корпоративной этики. Как следствие, средний представитель элиты представляет собой посредственность, вознесенную на вершины власти лишь принадлежностью к той или иной группировке. Вне ее он — никто:

«Если мы возьмем сотню наиболее могущественных американцев, сотню самых богатых, сотню самых знаменитых и лишим их позиций, которые они занимают в главенствующих социальных институтах, отнимем у них людские и денежные ресурсы, которыми они распоряжаются, средства массовой рекламы, которые ныне работают преимущественно на них, то они сразу окажутся безвластными, безвестными и бедными» [Mills, 1956, р. 10].

Читатель. Ни хрена себе! И это все он написал открытым текстом? В 1956 году, в разгар маккартизма и холодной войны?!

Теоретик. Да. именно так. Как мы уже писали выше, стандартными репрессиями в американском обществе середины XX века были отказ в финансировании, угроза увольнения и уж совсем в вопиющих случаях — судебное преследование. Так что Миллс рисковал максимум своим рабочим местом в Колумбийском университете , и желание разоблачить американскую элиту перевесило разумную осторожность.

Практик. Если наша гипотеза о том, что Миллс был членом какой‑то группировки верна, то потеря места была для него крайне маловероятна, а про потерю финансирования и говорить не приходится. Скажем, Валлерстайн в аналогичной ситуации пострадал куда сильнее . Но главное — другое. Неприязнь Миллса к элите, скорее всего, была связана не с тем, что он не любил капиталистов, а с тем, что карьера во власти вообще никак не связана с интеллектуальным уровнем человека. Для Миллса, который своими способностями явно гордился, это могло стать основным раздражающим фактором.

Теоретик. Как и «Белый воротничок», «Властвующая элита» стала бестселлером, рецензии на нее написали практически все известные социологи — но на этот раз все они носили критический характер. Научное сообщество горой встало на защиту властвующей элиты, большей частью с господствующей на тот момент (да и сейчас) позиции плюрализма. Да, писали критики, в США существуют люди, занимающие высокие посты и принимающие единоличные решения по серьезным вопросам. Но ведь Миллс не доказал, что они представляют собой единую властную группировку! Всем известно, что все эти группировки только и делают, что грызутся между собой, а потому настоящая власть в США никому не принадлежит, каждый вопрос в отдельности решается схваткой противоборствующих сил, в которой последнее слово остается за американским избирателем. Социолог)', который отрицает это очевидное положение дел, по большому счету нечего делать в науке .

Разумеется, в условиях такой обструкции идеи Миллса о властвующей элите не получили никакого научного развития (вышедшая в 1959 году книжка Хантера была скорее шагом назад). Однако разошедшаяся большим тиражом «Властвующая элита»* продолжала будоражить умы, и перед правящим классом США — первым из всех правящих классов! — встала идеологическая проблема. Как нейтрализовать опасное знание, выпущенное Миллсом на свободу? Как сделать так, чтобы его идеи воспринимались как тенденциозное мнение радикального левака, а не как достоверная информация об источниках Власти правящего класса?

 

3. 

Элита и избиратели

Р

оберт Даль, «Кто правит?» (1961)

Теоретик. Теоретика, даже столь знаменитого, как Райт Миллс, легко лишить финансирования и довести до самоубийства чисто административными методами. Но сделать то же самое с высказанными им идеями можно лишь оружием самого теоретика — печатным словом. В некоторых случаях для этого достаточно исказить идеи последующим многотиражным пересказом; однако в случае Миллса это было невозможно — слишком уж подробно и однозначно описал он американскую властвующую элиту. Теорию Миллса нельзя было замолчать и невозможно было исказить; ее следовало опровергнуть с помощью другой, более подходящей (для элиты) и более наукообразной (для ученого сообщества) теории. К чести американского правящего класса, среди его вассалов нашелся человек, сумевший достойно ответить Миллсу, и притом потративший на это всего несколько лет.

«Каждый, кто интересуется политической наукой, не может позволить себе игнорировать эту книгу», — написал Льюис Козер сразу же после прочтения «Кто правит?» Роберта Даля, вышедшей в 1961 году. Авторитетная комиссия по присуждению Премии Вудро Вильсона за 1962 год была столь же категоричной: «„Кто правит" обязательно станет классикой». Так оно и оказалось: в 1995 году книга Даля была включена в перечень «Ста самых влиятельных послевоенных книг» по версии Times Literary Supplement, в одном ряду с такими знаменитостями, как «1984» Оруэлла, «Структурой научных революций» Куна и «Агрессией» Лоренца. Вот почему так важно досконально проанализировать существенные особенности этой действительно выдающейся книги.

В воспоминаниях многих российских политологов, да и простых читателей, книга Роберта Даля предстает увлекательным детективом. Ученый идет по следу постоянно ускользающего преступника, имя которого — Власть. Власть скрывается в разных домах и под разными именами, а когда Ученый наконец загоняет ее в угол, под устрашающей маской Власти обнаруживается… Но не будем забегать вперед; попробуем угадать, кого мог поймать такой человек, как Роберт Даль, и в таком месте, как США конца 50–х годов прошлого века.

Роберт Даль родился в 1915–м, в 1936–м году окончил университет в Нью–Йорке и переехал в Йель для продолжения обучения, получил ученое звание (Ph. D) в 1940, был призван в армию, а после войны снова вернулся в Йель и стал преподавать на кафедре политологии. В 1953 году Даль (в соавторстве с Линдбломом) опубликовал свою первую книгу, где формулировал идею «полиархии». В 1956–м вышла вторая книга — «Введение в теорию демократии», в 1957–м году третья, «Понятие Власти». В этом же году Даль возглавил кафедру политологии и приступил к работе над своим главным произведением.

Общественно–политическая ситуация в США была в те годы достаточно безрадостной для сторонников «рынка и демократии». Несмотря на продолжающуюся холодную войну, среди американских интеллектуалов по–прежнему были популярны прокоммунистические настроения (особенно после бесславного завершения карьеры сенатора Маккарти). Видные экономисты вовсю критиковали капитализм и приводили СССР в качестве примера более эффективной экономики , а в социологии власти господствовала «элитистская» теория. Блестящие книги Хантера (1953) и Миллса (1956) рассказывали о том, что Америкой правит узкий слой потомственных богачей, действующих исключительно в собственных интересах. Основной идеологический аргумент в пользу западного общества — демократия — переставал работать: какая разница, за кого голосует избиратель, если власть все равно принадлежит правящей элите?

Неудивительно, что вопрос «кто правит» оказался в центре внимания политических дискуссий. Хотя в американской политологии (в отличие от социологии) преобладали сторонники «демократии», на их счету не было ни единой работы, эмпирически подтверждающей, что власть действительно принадлежит избирателям. Одним из таких политологов–теоретиков был и сам Роберт Даль. В своих работах 50–х годов он развивал концепцию «полиархии»:

«Мы утверждали, что в некоторых обществах демократические идеалы пусть приблизительно и грубо, но все же реализуются, в том смысле, что нелидеры осуществляют относительно сильный контроль за лидерами. Систему социальных процессов , которые делают это возможным, мы назвали полиархией » [Даль, 1984].

Что же это за «полиархия» такая, которая позволяет реализовать на практике, казалось бы, недостижимые «идеалы демократии»? «Введение в теорию демократии» (1956) разъясняет эту концепцию, противопоставляя ее общепринятой (в то время) идее «мэдисонианской демократии». Джеймс Мэдисон был одним из авторов знаменитой серии статей «Федералист», публиковавшихся в 1787-1788 годах в поддержку Конституции США, и, по мнению Даля, наиболее выдающимся из этих авторов. В его честь «мэдисонианской» была названа теория демократии, основанная на бесспорном, казалось бы, утверждении: люди — не ангелы.

«Дайте власть большинству, и оно станет угнетать меньшинство. Дайте власть меньшинству, и оно станет угнетать большинство» (эти слова принадлежат соавтору Мэдисона, Гамильтону1, но выражают те же самые «мэдисонианские» идеи). Ну а поскольку люди не ангелы и всегда будут стремиться угнетать себе подобных, реальная демократия должна быть компромиссом между равными (избирательными) правами всех и правом меньшинства на защиту от тирании. Власть любого, хоть трижды демократического правительства должна быть законодательно ограничена — например, системой разделения властей и запретом на изменения избирательных прав в пользу победившей фракции. Иначе будет как во французском Конвенте, когда целая партия депутатов (жирондисты) была демократическим решением большинства исключена из его состава, а затем физически уничтожена; так может получиться только «якобинская диктатура», но никак не «якобинская демократия». Демократия — как процедура — сама по себе не может защитить от тирании, а потому должна быть дополнена Законом, стоящим выше любых голосований.

Эти соображения кажутся настолько очевидными, что кажется немыслимым, чтобы человек демократических убеждений мог с ними не согласиться. Тем не менее Даль это сделал! Он выступил с убедительной критикой «мэдисонианской» теории демократии, ударив ее в самое уязвимое место. Хорошо, люди не ангелы и всегда стремятся к угнетению себе подобных. Но почему какой‑то Закон (конституция) может препятствовать этому стремлению? «Договоренности между учредителями создают Конституцию, но не создают общество», — справедливо замечает Даль. Конституция — всего лишь написанные на бумаге слова, и совершенно непонятно, почему люди, стремящиеся угнетать друг друга, вдруг перестанут это делать по воле каких‑то текстов. Существование реальной демократии (а такая демократия, по мнению Даля, действительно существует) нужно объяснять исходя из взаимоотношений самих людей, а не ссылаться на правильно составленные Конституции. «Никакие конституционные соглашения не могут обеспечить отсутствие тирании, — пишет Даль, — история многочисленных латиноамериканских государств служит тому достаточным примером» [Dahl, 1956, р. 83].

Так как же возможно существование реальной демократии? Вот тут‑то и приходит на помощь полиархия. Этим термином обозначается такое состояние общества, при котором ни одна из располагающих властными ресурсами группировок не в состоянии (по тем или иным причинам) распространить свое влияние на все сферы общественной жизни. Для решения спорных вопросов между такими группировками возможны два способа: 1) гражданская война, которая в условиях равенства сил может обойтись очень дорого, а для проигравшей группировки закончиться полным уничтожением, 2) мирное (через голосование) выяснение того, чью позицию поддержит большинство (а следовательно, и кто скорее всего победит в гражданской войне). Если таких спорных вопросов несколько, и по каждому из них мнения в обществе разделены по–разному, каждая из группировок предпочтет не доводить дело до стрельбы, а решать вопросы путем голосования — в одном вопросе проиграем, зато в другом выиграем. Демократия оказывается выгодной правящим элитам и поэтому может существовать в реальном мире!

Таким образом, «демократическое» общество в целом управляется не тиранией какой‑то одной группировки, а решением спорных между разными «ветвями власти» вопросов через голосование всех членов данного общества. Даль выделил восемь внешних признаков существования «полиархии» (внешних потому, что расклад сил между разными группировками не записан ни в каких рейтингах и для своего выявления требует специального исследования), сводящихся в своей совокупности к одному: наличию или отсутствию в обществе принятия решений путем всеобщего голосования.

Практик. С точки зрения партийной идеологии это был сильный ход! «У нас демократия, потому что так написано в Конституции» — перестало работать, мало ли что где написано? Отлично, мы теперь скажем, что у нас демократия, потому что у нас на самом деле демократия, ведь некоторые решения принимаются всеобщим голосованием!

Теоретик. Вы забегаете вперед, уважаемый Практик, про некоторые решения — это несколько позже! Спросим лучше уважаемого читателя — ну как, теперь вы в состоянии догадаться, кто должен быть пойман под маской Власти, когда по следу идет Роберт Даль, вооруженный дымящейся полиархией?

Читатель. Неужели простые американцы?

Теоретик. Совершенно верно! Американский избиратель — вот кто правит в Америке, и этому обязательно должно найтись фактическое подтверждение. Даль всю свою предшествующую карьеру посвятил обоснованию существования демократии, и к анализу эмпирических данных приступал, уже располагая собственной теорией о том, что она такое и как она работает. Могло ли быть так, чтобы отобранные им эмпирические данные опровергли бы его же собственную теорию?!

Конечно же нет. Многочисленные фактические данные, вошедшие в книгу, однозначно подтверждали основную концепцию Даля: реальная власть в конечном счете находится в руках избирателей, и именно они правят средним американским городом. Посмотрим теперь, как был достигнут столь впечатляющий результат.

Практик. Поневоле вспоминаешь старую программистскую мудрость: «Ошибки в программе исправляются до тех пор, пока она не станет давать результат, устраивающий автора».

Теоретик. На момент написания «Кто правит» главным теоретическим оппонентом Даля был Флойд Хантер с его блестящим исследованием власти в американском городе Атланте . Даль решил дать бой противнику на его же поле — провести столь же подробное исследование власти, но в другом городе и с другой методологией. В качестве места исследования он выбрал Нью- Хейвен, штат Коннектикут. Во–первых, в этом небольшом (160 тысяч жителей) городке на атлантическом побережье начиная со второй половины 50–х годов разворачивалась крупная программа городского строительства, затрагивавшая интересы всех слоев общества, что давало прекрасный материал для изучения структуры Власти. Во–вторых, именно в этом городке и располагался Йельский университет , в котором Даль занимал далеко не последнюю должность. В–третьих, сотрудниками Йеля с 1951 года в Нью–Хейвене уже проводилось комплексное исследование (методом социологических опросов), результатами которого можно было воспользоваться . Для Даля исследование Нью–Хейвена было «игрой на своем поле», здесь он мог получить ту информацию, которую вряд ли раздобыл бы в любом другом месте.

Вторым, и куда более важным, отличием исследования Даля от работы Хантера стала методология. Для Хантера «власть» была структурой подчинения — А имеет власть над В, В — над С и так далее; отсюда вытекала «репутационная» методология ее изучения. Спросим у С, кто его начальство, потом спросим у В, и так постепенно доберемся до А, над которым уже нет никакого начальства; вот он и будет искомая «правящая элита». Даль резко раскритиковал эту методологию как субъективную: Хантер изучает не саму власть, а то, что люди (В и С) про нее думают, между тем как задача исследователя — установить объективную истину. Объективно власть (по Далю) существует не как потенциальная возможность («А — уважаемый человек»), а как реальное и задокументированное действие: принятие А некоего решения, которое В приходится выполнять . Коль скоро А отдал приказ, а В его исполнил — то власть в данном эпизоде принадлежала именно А. Поэтому Даль в противовес «репутационной» предложил «ре- шенческую» методологию: тот, кто принимает обязательные для выполнения решения, и есть Власть. Поскольку принятие решений часто осуществляется коллективными органами (советами, комитетами и так далее), нужно также учитывать, кто персонально инициировал совещательный процесс, завершившийся утвержденным документом, — то есть обладал властью продавить свою точку зрения через совещательный орган.

Читатель. Погодите‑ка, я что‑то не пойму! Возьмем, например, референдум — голосуют избиратели, но вопросы‑то формулируют политики? То есть они их «инициируют», они их «продавливают», они и есть Власть. Как же тогда у Даля получилось, что власть принадлежит избирателям?!

Теоретик. Получилось потому, что в книге Даля между «ре- шенческой» методологией и выводом о том, кому принадлежит власть, содержатся еще сотни страниц текста, а вам, уважаемый читатель, они преподнесены на одной странице. Книга Даля потому и попала в список ста самых влиятельных, что действительно оказывает на читателя серьезное влияние. Хороший текст не выдает в первых же абзацах посылку и вывод — тогда любой сможет заметить нестыковки; нет, он ведет читателя через многие страницы рассуждений, переключая внимание на все новые и новые вопросы, чтобы к моменту, когда появляется наконец главное заключение, отправные точки большинства рассуждений были уже крепко забыты.

В этом смысле книга Даля — не просто хороший, а гениальный текст. Ведь и начинается он не с «решенческой» методологии, а с куда более понятной простому читателю «позиционной»: кто находится на важных должностях (ключевых позициях), тот и есть власть. Первая часть книги («От олигархии к плюрализмe») содержит исторический очерк Власти в Нью–Хейвене: кто занимал в этом городе руководящие посты в XVIII, XIX и XX веках?

С момента основания (1784) и до середины XIX века Нью- Хейвеном «правили» (кавычки тут потому, что, строго говоря, неизвестно, правили или нет — ведь Даль не проводил «решенче- ского» анализа тех лет) «патриции» — американские аристократы, т. е. наследственные богачи и знатные люди. Начиная со второй половины XIX века на выборные должности Нью–Хейвена начинают все чаще попадать «предприниматели» — богачи в первом поколении, не имевшие многолетних семейных связей с городской аристократией. Даль объясняет этот переход всеобщим избирательным правом и большей активностью «предпринимателей» в борьбе за голоса избирателей; в результате к концу XIX века предприниматели «заняли практически все ключевые посты в органах власти». На следующем этапе — в 1900-1950–х годах — предпринимателей сменяют на выборных должностях «выходцы из народа» (ex‑plebs). Даль объясняет этот факт изменением состава избирателей — город быстро растет, его наполняют мигранты (в 1920 году из 160 тыс. жителей Нью–Хейвена 40 тыс. были рождены за пределами США; основные национальности мигрантов — итальянцы, ирландцы и русские); вместо богатства от претендентов на выборные должности теперь требовалась популярность среди сплоченных иммигрантских общин. Наконец, начиная с 1950 года на городских должностях появляются «новые люди» — профессиональные политики, сочетающие умение заработать популярность у избирателей с умением успешно управлять городскими делами (чтобы эту популярность сохранить).

Весь этот процесс Даль характеризует как переход «от кумулятивного к распределенному неравенству» (так называется заключение к 1–й части книги). «Кумулятивным» Даль называет такое неравенство, которое усиливается со временем («богатые станут еще богаче, бедные — еще беднее»); классический пример — благосостояние крупных землевладельцев, ведь «новой земли не производят», а население растет. Предпринимательский капитал также является кумулятивным — при прочих равных условиях в конкурентной борьбе побеждает тот, у кого толще кошелек. Но из только что рассказанной истории мы знаем, что и наследственные аристократы, и предприниматели утратили политическую власть в Нью- Хейвене, хотя и располагали «кумулятивными» преимуществами. Даль объясняет это появлением нового типа неравенства — «распределенного», в котором текущее высокое положение не гарантирует какого‑либо успеха в дальнейшем. Именно такое неравенство и реализуется на выборных должностях — успех на прошлых выборах ничего не гарантирует на следующих, избирателей каждый раз нужно убеждать заново. Чем шире становился круг избирателей (за счет отмены разнообразных цензов) и чем разнообразнее оказывались их интересы, тем сложнее «нотаблям» было конкурировать с другими, более близкими избирателям лидерам.

Даль не остается голословным в этом утверждении, а приводит численные данные, убедительно доказывающие утрату «нотаблями» позиций в городских органах власти. Сначала он — на этот раз в полном соответствии с «решенческой» методологией — выделяет «сферы власти», в которых будет вестись учет принимаемых решений. Их три — общественное образование, назначение на муниципальные должности и собственно городское строительство, по масштабам которого Нью–Хейвен находился едва ли не впереди всей Америки.

Затем Даль составляет списки. К «социальным нотаблям» он относит членов самого престижного в городе Лаун–клуба, участвующих в его ежегодных собраниях с 1951 по 1958 год (всего 231 семья). В число «экономических нотаблей» включаются лица с состоянием более 250 тыс. долларов (1950–х годов, по нынешним меркам, это многие миллионы), председатели правления крупных корпораций, профессиональные топ–менеджеры, президенты банков — всего 238 семей. Затем составляется список должностей, связанных с принятиями решений по вопросам образования, муниципальной кадровой политики и городского строительства. Все три списка сопоставляются, и пожалуйста:

«Из 1024 публичных должностей в трех сферах социальные нотабли занимали лишь 27, из них 24 — в сфере городской реконструкции. При этом занятие данных позиций в большей степени было связано с экономическим положением, чем с социальной позицией [2, р. 64-65]. Экономические нотабли занимали 52 должности, из них 48 — в сфере городской реконструкции (2, р. 70]» [Ледяев, 2012, с. 250].

Не правда ли, впечатляющая точность? В отличие от Хантера, обнаружившего в Атланте какую‑то «правящую элиту», Даль рисует совершенно иную картину: элита (в виде «нотаблей») существует, но получить сколько‑нибудь серьезное число должностей не способна. Мешает демократия!

Остановимся на этом месте и переведем дух. Четверть книги уже позади, и хотя до собственно «решенческого» исследования дело еще не дошло, читатель уже усвоил основную мысль Даля. Власть в Нью–Хейвене — это выборные должности, и кто на них в конечном счете попадет, зависит исключительно от избирателя. Но на самом ли деле «нотабли» лишились контроля за городски ми делами, или же, как это описано у Хантера, просто делегировали этот контроль полностью зависящим от них профессиональным политикам? Для отпета на этот вопрос «позиционной" методологии недостаточно, и Даль переходит к основной части книги: к анализу принятия решений, позволяющему установить, кто же на самом деле правит в Нью–Хейвене. Если 48 должностей экономических нотаблей в сфере городского строительства позволяют принимать в ней большинство решений — то нотабли и есть Власть. А если нет…

Практик. Есть довольно много логических ошибок, которые может сделать исследователь. В частности, для того, чтобы доказать существование некоторого явления, достаточно предъявить всего один его пример. А вот для того, чтобы доказать несуществование, например, что в квартире нет кота, мало показать, что его нет на кухне, под диванами и в шкафу. Нужно тщательно обшарить все возможные места; а сумел ли Даль это сделать?

Теоретик. Даль вновь составляет список — принятых на городском уровне решений (в трех выбранных сферах) и их инициаторов (которых он называет «лидерами»). Таких «лидеров» обнаруживается 50 (на 160 тысяч населения, тысячу муниципальных должностей и примерно 500 «нотаблей»), причем далеко не все из них действительно влиятельны:

«Из 50 лидеров только трое участвовали в инициации или блокировании решений во всех трех проблемных сферах. Большинство лидеров (27) оказывали непосредственное влияние на принятие только одного решения. Среди наиболее влиятельных, как уже отмечалось ранее, преобладают те, кто занимает публичные должности. Лидеры рекрутируются из разных социальных страт, и их специализация связана с их постоянными профессиональными интересами. Лидеры в сфере городской реконструкции за небольшим исключением официально, профессионально или финансово связаны с нею; большинство лидеров в публичном образовании также каким‑то образом относятся к этой сфере, и лишь группа партийных лидеров имела более сложную социальную основу» [Ледяев, 2012, с. 257).

Конечный результат «решенческого» подхода оказывается столь же неутешительным для нотаблей, как и позиционный анализ:

«В числе 23 человек, оказывающих наибольшее влияние на принятие политических решений в трех проблемных сферах (высшие лидеры), было лишь два социальных нотабля (8,7%) и три представителя крупного бизнеса (13%). Еще шесть социальных (12%) и девять экономических (18%) нотаблей Даль отнес к группе лидеров второго эшелона (minor leaders) , насчитывающей 50 человек [2, р. 64-67, 69-70]» [Ледяев, 2012, с. 251].

В самой интересной (для нас и для нотаблей) сфере — городском строительстве — Даль насчитал 57 принятых решений (за период с 1950 по 1958 год). Больше половины из них — 34 (60%) — были инициированы двумя людьми: лично мэром Нью–Хейвена Робертом Ли (Robert Lee) и его помощником по проекту городской реконструкции Эвардом Логом (Edward Logue). Остальные 23 решения (40%) продвигались «малыми лидерами» — различными людьми и организациями. Несмотря на то что Роберт Ли создал специальную Комиссию Гражданского Действия , куда вошли многие «нотабли», «большинство социальных и экономических нотаблей… никогда непосредственно не инициировали решения, не блокировали и не оппонировали каким‑либо предложениям, идущим от других групп; их вклад имел скорее технический характер и в значительной мере сводился к легитимации принимаемых решений» [Ледяев, 2012, с. 255]. Сухой язык цифр и на этот раз не оставляет вариантов: никакой власти у нотаблей нет, их роль — соглашаться с решениями всенародно избранного мэра.

Практик. Тут я вспоминаю любимую поговорку Березовского: «Зачем покупать весь завод, если можно купить его директора?»

Читатель. Вы хотите сказать, что если нотабли уже купили мэра и его помощника, то им ни к чему самим принимать какие- то решения?

Теоретик. Да, уважаемый читатель, Практик именно на это и намекает. Но возможно ли вообще с помощью «решенческой» методологии установить, что мэр «куплен» нотаблями? Для этого в городских архивах должна найтись бумага, подписанная мэром: «принимая от нотаблей взятку в сумме XXX долларов, обязуюсь провести в жизнь следующие решения…». Как мы уже знаем из предыдущих частей книги, реальные решения во Власти всегда принимаются на словах, и в очень узком кругу; документальная их фиксация — скорее исключение, чем правило . Поэтому давайте сначала закончим с «решенческой» методологией, а уже потом рассмотрим основной вопрос далевской книги — вопрос о Власти.

Итак, в результате анализа решений в трех сферах Даль делает закономерный вывод: «граждане Нью–Хэйвена оказывали существенное косвенное влияние на принятие политических решений путем участия в выборах, результаты которых интерпретировались лидерами как выражение определенных приоритетов, учитывавшихся при выработке политического курса» [Ледяев, 2012, с. 253]. Граждане выбирают мэра, ориентируясь на его программу, а мэр принимает ключевые решения, ориентируясь на мнение избирателей. Демократия торжествует.

Но как убедиться, что мэр в своих решениях действительно руководствуется мнением граждан, а не пляшет под дудку «нотаблей»? Как мы уже знаем, «решенческим» способом этого не сделать — официально решения инициирует один человек, а подталкивают его к этому совсем другие. Поэтому Даль в очередной раз меняет методологию и прибегает к умозрительным рассуждениям. Предположим, что закулисное влияние «нотаблей» на мэра действительно существует. Нью–Хейвен — маленький город, здесь все друг друга знают, и факт, что нотабль А «контролирует» мэра, сразу бы стал широко известен. Но в проведенном исследовании (включавшем также и вопросы о влиятельности тех или иных личностей) ничего такого не наблюдалось.

«Во всех трех проблемных сферах, которые были исследованы в Нью- Хэйвене, не было обнаружено существенного влияния представителей экономической элиты. В сфере городского переустройства именно мэр побуждал экономических и статусных лидеров "выйти на передний

Рисунок 5. Принятие решений по Хантеру

план", и ему удалось преодолеть нежелание многих из них сотрудничать в осуществлении городских программ. В публичном образовании Полсби обнаружил лишь один пример очевидного влияния представителей статусной элиты (в вопросе выбора места для школы), а в сфере политических номинаций высшему классу и вовсе трудно оказывать существенное теневое влияние в силу того, что партийные организации требуют выдвижения в качестве кандидатов на руководящие должности только тех членов, которые имеют шансы на победу Поэтому в исследовании не зафиксировано ни одного случая, где экономические или статусные лидеры навязывали "своих” кандидатов [18, р. 89- 90]» [Ледяев, 2012, с. 256].

Рисунок 6. Принятие решений но Далю

Один случай влияния за восемь лет (1951-1958) — это все равно что ничего; и Даль спокойно отбрасывает версию о «закулисном влиянии» нотаблей. Для завершения своей книги ему теперь нужно решить другую, не столь интересную для нас, но существенную в рамках собственной теории Даля проблему. А что если выявленные в ходе «решенческого» анализа лидеры — высшие и малые — и есть пресловутая «правящая элита»? Что если они обо всем между собой сговорились и правят без учета мнений избирателей?

Всю вторую половину книги Даль решает именно эту проблему. На многих десятках страниц он показывает разногласия и противоречия между выявленными «лидерами» — начиная от их разного социального происхождения и профессиональной принадлежности и заканчивая анализом разных конфигураций «коалиций» между ними. Как нетрудно догадаться, в конечном счете Даль приходит к выводу (подтвержденному многочисленными реальными примерами), что любая коалиция в реальных условиях оказывается неустойчивой и носит временный характер. Таким образом, демократия спасена, правит действительно избиратель. Для нас эта часть книги не представляет особого интереса, поскольку мы уже знаем (от самого Даля!), что больше половины решений в Нью–Хейвене принимает лично мэр, и рассуждения о «коалициях» между подчиненными ему персонажами представляются явной схоластикой.

Разногласия между Далем и Хантером можно представить графически, что мы и сделали на рисунках 5 и 6 на предыдущей странице.

В модели Хантера (рисунок 5) ключевыми фигурами являются нотабли, которые для некоторых своих дел (в случае Нью- Хейвена — городской реконструкции) используют технических специалистов (например, мэра–демократа для реализации проекта, подготовленного республиканским лобби в Вашингтоне). Таким образом, избиратели выбирают человека, но не то, что он будет делать, а правят в городе именно нотабли.

В модели Даля (рисунок 6) ключевой фигурой является мэр, который создает Совет и в который кооптирует представителей нотаблей (причем без решающего голоса). Никакого влияния нотаблей на принимаемые мэром решения не обнаружено. Мэр опирается на волю избирателей и действует в их интересах. Таким образом, правят в городе избиратели.

Но что значит «влияние нотаблей не обнаружено»? Почему не обнаружено — потому, что его действительно нет, или же потому, что его плохо искали? Поскольку Даль начинал свое исследование, уже располагая готовой концепцией, «как оно должно быть на самом деле» (теория плюрализма), подозрения о том, что «плохо искали», совсем не беспочвенны. Что же на самом деле происходило в Нью–Хейвене в 50–е годы?

Ответить на этот вопрос попытался другой американский социолог, главный на сегодняшний день представитель «элитизма» Уильям Домхофф. В своей книге «Кто правит на самом деле», изданной в 1978 году, он фактически повторил исследования Даля, воспользовавшись дополнительными архивными материалами. Нетрудно догадаться, что в руках «элитиста» картина власти в Нью–Хейвене поменялась на противоположную.

Домхофф начал с самого простого: откуда деньги? Откуда вообще взялся проект городского развития Нью–Хейвена, самый дорогой из подобных проектов 50–х (около 1000 долларов инвестиций на одного жителя города)? Взялся он из федеральных средств, выделенных после многолетнего лоббирования проекта, начатого Нью–хейвеновским объединением бизнесменов (Торговой палатой) еще в 1948 году. Лоббирование увенчалось успехом благодаря активным действиям сенатора от Коннектикута Прескотта Буша , входившего в сенатский комитет по развитию городов. Помимо своих сенатских обязанностей, Прескотт Буш являлся членом правления Йельского университета. Нго усилиями в 1954 году республиканской администрацией был принят Federal Urban Renewal Law (закон о развитии городов), открывший путь к получению Нью–Хейвеном фантастической (по тем временам) суммы в 80 млн долларов на городскую реконструкцию (позднее бюджет реконструкции еще увеличился, как всегда бывает с подобными проектами).

Одновременно подготовка к освоению проекта шла и в самом Нью–Хейвене. На мэрских выборах 1953 года убедительную победу одержал демократ Ричард Ли. Однако для республиканских лоббистов «реконструкции» эта победа вовсе не стала неприятным сюрпризом.

Родившийся в 1916 году и попавший в большую политику в 1939–м, Ричард Ли сразу же был нанят Торговой палатой в качестве публичного представителя и организатора (например, он организовал в Нью–Хейвене молодежную торговую палату). В 1942 году Ли был призван в армию и по возвращению получил должность уже в Йельском университете — опять же в сфере публичных отношений, в специально под него созданном Йельском бюро новостей. Именно оттуда он и начал свою предвыборную кампанию.

Неизменным напарником Ли начиная с избирательной кампании 1953 года был Эдвард Лог (Logue), выпускник Йеля, специалист по городскому планированию и одновременно — зять Уильяма ДеВейна, декана одного из колледжей Йеля. Причину, по которой все активные участники проекта городского развития оказывались связаны с Йелем, раскрыл сам президент Йеля (1950-1963), Уитни Грисволд, в своем разговоре с Далем :

«Мэр и Лог… оба клятвенно заявляли публично снова и снова на собраниях Комиссии Гражданского Действия и на публичных завтраках и везде и всюду, что, если не будет для Йеля благоволения повысить свой статус до первичного подрядчика на эту землю, весь проект по Оак–стрит окажется мертворожденным… Вы же знаете, правила, законы, политика Вашингтона требуют твердого предложения от некоего представителя населенного пункта, перед тем как контракт такого рода будет подписан и путь к финансированию всего проекта — открыт. И вот, как бы там ни было, это то, что мы сделали. И снова… это не чистый альтруизм Йеля, в этом случае, я думаю, это осознанный интерес. Мы были, и остаемся, в сложном положении по обеспеченности жильем» [Domhoff, 2014].

Как видите, Йель — как университет и как его правящая верхушка — был крайне заинтересован в продвижении проекта как с целью расширить собственные площади, так и с целью просто поучаствовать в освоении огромных средств. Окончательно посвящение Ричарда Ли в задачу по продвижению «городской реконструкции» состоялось буквально сразу же после его избрания мэром. В архивах Торговой палаты остались записи о событиях, развернувшихся после победы Ли на выборах 1953 года. Уже 10 ноября 1953 года, через семь дней после выборов, на заседании Палаты принято решение просить будущего мэра о встрече с целью презентации проекта городской реконструкции. Ричард Ли благосклонно отнесся к своим бывшим работодателям, и уже 19 ноября отобедал в (том самом!) Лаун–клубе в обществе пяти руководителей Палаты. В ходе обеда участники остались довольны друг другом и обо всем договорились, Ричард Ли приступил к выполнению обязанностей мэра и — по совместительству — ярого лоббиста проекта городской реконструкции.

В качестве завершающей иллюстрации отношений между «нотаблями», объединенными в Торговую палату, и мэром Нью- Хейвена, Домхофф приводит следующий отрывок из интервью, опять‑таки взятом самим Далем:

«Даль: Так это вы предложили городу этот проект?

Руководитель Палаты: Да, мы (Торговая Палата) имели свою собственную программу из десяти пунктов, которая включала проект на одной из стадий. В итоге мы получили одобрение города, и мэр Ли принял мяч и с тех пор пинал его сам» [Domhoff, 2014).

Таким образом, Домхофф пусть и не статистически достоверно, но весьма убедительно продемонстрировал наличие сильных закулисных связей между политическим «лидерами» Нью- Хейвена и людьми, реально составляющими программы «городского развития». Разумеется, последних никто не выбирает, и даже с помощью самых совершенных социологических инструментов увидеть их Власть невозможно. Однако она есть.

Тем не менее критика Домхоффа опоздала на 20 лет. В 1961 году никто не сумел оспорить результаты Даля, «Кто правит» заслуженно заняла место среди лучших книг столетия, а сам Даль вскоре обогнал по популярности своего главного соперника. Уже к 1965 году цитируемость Роберта Даля в научных журналах превысила цитируемость Флойда Хантера.

Тот факт, что до наших дней (XXI век!) многие политологи ссылаются на Даля в качестве основного аргумента против «эли- тизма», показывает, насколько удачно у Даля получилось защитить господствующую идеологию американского истеблишмента. «Вы же и правите», — вкрадчиво убеждает простых американцев эта книга, и несмотря на 50 лет последующих исследований, это убеждение до сих пор работает. Почему работает — надеюсь, нам удалось хоть немножечко объяснить.

 

4. 

Англо–американский истеблишмент

Кэрролл Квигли, «Трагедия и надежда» (1966), «Англо–американский истеблишмент» (1981)

Теоретик. Итак, на попытках изучать «властвующую элиту» в рамках социологии был поставлен жирный крест. Даль убедительно доказал, что плюралисты правы, а элитисты нет, и власть в США распределена (пусть и неравномерно) между всеми американцами. Ситуация в современной (начала XXI века) социологии вполне соответствует этому тезису: изучением властвующих элит в ней занимаются лишь отдельные маргиналы (вроде Домхоффа). Эмпирическая социология изучает «элиты» (будь то топ- менеджеры корпораций или министры европейских правительств) как самые обычные, то есть безвластные социальные группы. Теоретическая социология предпочитает обсуждать «власть вообще», не задаваясь опасным вопросом — а кто конкретно и, главное, почему обладает этой самой властью. Властвующие элиты успешно закрыли один из каналов утечки информации и спокойно продолжили решать вопросы за кулисами американской демократии.

Однако не прошло и десяти лет, как существование властвующих элит обнаружила другая наука — история. В 1966 году на полках американских магазинов появилась толстенная, в 1350 страниц, книга профессора Джорджтаунского университета Кэрролла Квигли «Трагедия и надежда: История современного нам мира»1. В ней уважаемый профессор изложил свои теоретические взгляды на экономическую и политическую историю XX века, представив ее единым процессом эволюции западной цивилизации . Казалось бы, столь отвлеченная и абстрактная тема должна была быть совершенно безопасной для правящих кругов; однако на деле оказалось, что Квигли не просто знал о нескольких властных группировках, стоявших за ключевыми событиями мировой истории, но и безо всякого стеснения рассказывал о них читателю. Вот так, например:

«В дополнение к [текущим] прагматическим задачам, силы финансового капитала имеют другую, долгосрочную цель, не менее, чем создание мировой системы финансового управления в частных руках, способную господствовать над политической системой каждой страны и мировой экономикой в целом. Такая система должна управляться на феодальный манер центральными банками мира, действующими сообща, согласно тайным соглашениям, достигаемым во время частых личных встреч и совещаний» [Quigley, 1966, р. 324].

Или вот так:

«Существует, и сохраняется из поколения в поколение, международная англофильская группировка, действующая, в некотором приближении, в направлении, которое радикальные правые приписывают коммунистам'.

Действительно, эта группировка, которую мы называем Общество Круглого Стола , не испытывает отвращения к сотрудничеству с коммунистами, или с любыми другими политическими силами, и частенько к нему прибегает. Я знаю о деятельности этой группировки, поскольку я изучал ее двадцать лет и был допущен, в начале 1960–х, к работе с их документами и секретными записями…» [Quigley, 1966, р. 950].

Мало того, Квигли пошел гораздо дальше и пофамильно перечислил участников одной из упомянутых группировок, а также с академическим бесстрастием описал их цели, предпринятые действия и достигнутые результаты. Многие события XX века в изложении Квигли оказались следствием решений не государств и правительств, а стоявших за ними властных группировок, действовавших в своих частных (хотя и не всегда корыстных) интересах. Фактически книга Квигли представляла собой частичную реализацию «программы Моски» — рассказать об истории государств и народов как о результатах действий их правящих классов. Существование властных группировок было для Квигли самоочевидным фактом — еще бы, ведь он сначала «вычислил» одну из таких группировок по открытым источникам, а потом познакомился с ее представителями и лично убедился в ее существовании!

Читатель. Надо же, какой прокол. Столько усилий потратили, чтобы нейтрализовать Миллса — и вдруг какой‑то историк, да еще посвященный, выкладывает все открытым тестом! Что же с ним за это сделали, если даже Миллса довели до инфаркта? Наверное, вообще убили?!

Теоретик. Вот так сразу взять и убить — реакция обычного человека, не умеющего считать даже на один ход вперед. Посмотрите на ситуацию глазами человека Власти. Что произошло? Во- первых, предательство незначительного вассала (не будь Квигли вассалом, никто не допустил бы его до «внутренней кухни» Общества Круглого стола). Чья это проблема? Сюзерена этого вассала, то есть куратора Квигли в Круглом столе. Как он будет ее решать? Обычным для данной группировки способом — это не первое предательство и не последнее, дело привычное1.

Во–вторых, произошла серьезная утечка информации. Но какая? Есть разница между утечкой «я готов дать показания в суде» и «мне кажется, что я уверен в существовании группировки, о которой я написал». Мало ли что кажется отдельно взятому ученому; утечка станет серьезной только тогда, когда его предположения начнут проверять другие ученые. Если такой проверки не будет, «разоблачения» так и останутся чудачествами эксцентричного профессора. Так что нужно спокойно разобраться, почему Квигли решил написать о властных группировках, что он собирается дальше делать с этим знанием, и как можно повлиять на других историков, чтобы они не испытывали особого желания лезть в эту тему. Вот тогда проблема утечки будет окончательно решена.

Читатель. Признаю, погорячился. Но с другой стороны, раз уж я ничего не слышал про теорию Квигли, получается, что его все- таки убили? Не как человека, а как ученого?

Теоретик. Иначе и быть не могло. Чтобы понять, как это было сделано, представим себе, что это мы с вами ведем «дело профессора Квигли» в мировом правительстве. Раннее утро, кофе, свежая газета на столике, а рядом с ней толстая книга с закладкой и записка: «Смит, это по вашей части; взгляните, что написал ваш уважаемый профессор».

« Как мы уже говорили , Восточный Истеблишмент действительно стоит над обеими партиями и заботится больше о ре- альной политике, нежели о победе демократов или республиканцев» [Quigley, 1966, р. 1244] — читаем мы на странице с закладкой и тянемся за гаванской сигарой. «Ваш уважаемый профессор» — сюзерен, похоже, готов рвать и метать. Тут простыми оправданиями не отделаться, нужно предложить ему что‑то масштабное, с лихвой перекрывающее допущенную ошибку. С чего вдруг Квигли все это написал? Насколько подтверждены фактами его рассуждения насчет «истеблишмента»? Как воспримет эту идею научное сообщество? Как предотвратить ее дальнейшее распространение или направить ее обсуждение в безопасное русло?

Чтобы ответить на все эти вопросы, придется вспомнить, кто такой Кэрролл Квигли, как он стал профессором истории и каковы были его интересы на момент написания пресловутой книги. Родился Кэрролл Квигли в 1910 году в Бостоне , в семье ирландского происхождения (отец — начальник пожарной части, мать — домохозяйка) [Quigley, 1979, р. 20]. Как и у его предшественника Миллса, внешняя биография Квигли проста и обычна: учился в Бостонской Латинской школе с 1924 по 1929 (где был одним из лучших учеников за всю историю школы и написал три статьи в «Registry», старейшую школьную газету США [Hyde, 1961]), благодаря успехам в учебе получил стипендию для обучения в Гарварде, куда сразу же после школы и поступил. В Гарваде Квигли первоначально интересовался биохимией, физикой и математикой; однако по регламенту ему полагалось прослушать и какой‑нибудь гуманитарный предмет. Квигли выбрал историю — и увлекся ею на всю жизнь.

В 1933 году он получил магистерское звание (с особым отличием, став лучшим учеником среди изучавших историю) и произвел столь благоприятное впечатление на экзаменатора, принстонского профессора Мак–Илвайна, что тот пригласил Квигли в

Принстонский университет. Два года спустя (1936) уже Гарвард предоставил Квигли стипендию, оплатив двухлетнюю поездку в Европу для написания докторской диссертации о наполеоновском правлении в Италии. В 1938 году Квигли представил в Гарвард три тома своей диссертации, получив степень доктора философии и новое место работы. Наконец, в 1941 году успехами Квигли заинтересовался Эдмунд Уолш , основатель Дипломатической школы при Джорджтаунском университете (Вашингтон). Он пригласил Квигли в Джорджтаун читать лекции по истории (в Гарварде Квигли вел только семинары). Квигли без колебаний согласился, и вскоре выяснилось, что он — прирожденный преподаватель, лектор от Бога, производящий неизгладимое впечатление на своих слушателей . За 35 лет работы в Школе международных отношений (1941-1976) Квигли издал только две книги («Эволюция цивилизаций» и «Трагедия и надежда»), но зато подготовил десятки тысяч (!) студентов, многие из которых определяли впоследствии внешнюю и внутреннюю политику США. Составить представление о том, как воспринимали Кэрролла Квигли его друзья и коллеги, можно по следующему отрывку из предисловия Гарри Хогана к «Эволюции цивилизаций»:

«Для меня он был — можете смеяться, если хотите, — человеком масштаба Блаженного Августина, Пьера Абеляра и Фомы Аквинского, разыскивавшим истину путем исследования подлинной реальности, которую он вытаскивал на свет божий из человеческой истории… Если бог Западной цивилизации, которой Квигли посвятил так много лет, существует, — сегодня он приветствует Квигли как одного из своих лучших угодников» [Quigley, 1979, р. 16].

Упоминание бога западной цивилизации в этой цитате не случайно: в Джорджтауне Квигли читал курс лекций по эволюции цивилизаций, рассматривая историю человечества в самом крупном масштабе. Разумеется, среди уже умирающих или еще не набравших силу цивилизаций особо выделялась одна — западная, мнение о которой, сложившееся у Квигли за годы работы, нашло свое лучшее воплощение в знаменитом высказывании Билла Клинтона:

«Еще тинейджером я слышал призывы Джона Кеннеди к активной гражданской позиции'. Будучи студентом Джорджтаунского университета, я услышал кристально ясную формулировку этого призыва, сформулированную профессором по имени Кэрролл Квигли: американцы являются величайшей нацией в мире, поскольку мы всегда верим в две вещи — в то, что завтра может быть лучше, чем сегодня, и что каждый из нас несет личную моральную ответственность за то, чтобы это было сделано » [Clinton, 1992].

Гражданская позиция Квигли была замечена, разумеется, не только президентом Клинтоном (через 16 лет после смерти профессора); на протяжении многих лет он был консультантом различных правительственных учреждений, таких как Министерство обороны3, Государственный департамент и Особый комитет Конгресса по науке, космосу и технологиям. Любопытно, что несмотря на увлечение историей вооружений и работу на Министерство обороны, сам Квигли по политическим взглядам был скорее пацифистом, выступая против войны во Вьетнаме и чрезмерной роли военно–промышленного комплекса в правительстве США. Тем не менее к середине 1960–х годов профессор Джорджтаунского университета Кэрролл Квигли был уважаемым членом общества, принятым в американском истеблишменте и не проявлявшим (в отличие от того же Миллса) каких‑либо бунтарских наклонностей. И вдруг — «Трагедия и надежда»! Какая муха укусила уважаемого профессора?

Читатель. А может быть, он и не собирался «разоблачать» истеблишмент? Просто изучал свою любимую западную цивилизацию, изучал, да и доизучался?

Теоретик. Вот это было бы здорово, подхватывает господин Смит. Тогда можно доложить сюзерену, что Квигли просто вскрыл «дырочки» в нашей системе безопасности, за что его, а лучше меня, следует представить к награде! Но можем ли мы быть уверены, что все дело только в научном подходе? Что там писал Квигли в своей первой книге, «Эволюция цивилизаций»? Следует ли из нее специализированный интерес к властвующим элитам? Держа перед собой эти вопросы, обратимся к научной биографии мятежного профессора.

Кэррол Квигли начал читать свой курс по эволюции цивилизаций в 1941 году, всего через несколько лет после выхода в свет первых шести томов «Постижения истории» Тойнби , труда, сделавшего «цивилизации» предметом исторической науки. Опубликованное в 1946–м краткое изложение шести томов Тойнби стало мировым бестселлером, и с этого момента слово «цивилизация» у любого образованного читателя стало ассоциироваться с «вызовом и ответом» , а также с «творческим меньшинством», которое находит этот самый ответ2. Концепция истории, которую Квигли преподавал уже несколько лет, существенно отличалась от теории Тойнби, и ему конечно же приходилось разъяснять студентам недостатки идей модного бестселлера. За 15 лет подобной работы концепция Квигли превратилась в целостную, понятную каждому студенту и действительно многое объясняющую теорию, которую он и счел нужным изложить в отдельной книге.

Поначалу может показаться, что Квигли попросту повторяет Тойнби. И у того, и у другого присутствует список цивилизаций (26 у Тойнби, 16 у Квигли); и у того, и у другого каждая цивилизация проходит определенный цикл от рождения до смерти . Однако затем становится ясным, что Квигли описывает цивилизации совершенно иначе, чем Тойнби. Тойнби понимал под цивилизацией «более протяженный в пространстве и времени, чем города и государства, объект исторического исследования», наделяя этот «объект» разными чертами в разных томах своего произведения .

Квигли дает своей «цивилизации» однозначное определение: «Производящее общество, обладающее инструментом для экспансии» [Quigley, 1979].

Цивилизация, по Квигли, это такая штука, которую невозможно не заметить: она доберется до вас, куда бы вы ни спрятались, потому что главное занятие цивилизации — экспансия. Только распространяя свое влияние (военное, экономическое, религиозное) на окружающие пространства, общество может стать «более протяженным объектом», просуществовать многие века и оставить значимый след в истории . Сделать это цивилизация может, лишь располагая соответствующим инструментом — в том значении, которое этому обыденному термину («если у вас есть молоток, все вокруг превращается в гвозди») придает Квигли. Он выделяет в обществе шесть базовых потребностей: 1) коллективная безопасность, 2) организация взаимодействия, 3) материальное благосостояние, 4) дружеские отношения, 5) уверенность в правильности своего образа жизни, 6) понимание окружающего мира. Им соответствуют шесть видов общественной деятельности — военная, политическая, экономическая, социальная, религиозная и интеллектуальная. Вот теперь можно рассказать, что такое инструмент и как трудно держать его в постоянной готовности:

«Для удовлетворения этих потребностей на каждом уровне общества создаются соответствующие организации. Такие организации, состоящие главным образом из личных связей их участников, мы называем „ инструментами “ — до тех пор, пока они преследуют свои исходные цели. Но каждая такая организация может превратиться в и инсти- тути , переключившись на удовлетворение собственных потребностей , в результате чего их первоначальные задачи решаются со все меньшей эффективностью» [Quigley, 1979, р. 101).

Квигли приводит блестящий пример превращения «инструментов» в «институты». Великолепный инструмент Римской империи, пешие легионы, завоевавшие все Средиземноморье, стали на закате империи институтом, который занялся сменой «солдатских императоров», но не смог ничего противопоставить новой военной технологии — кавалерии «варваров». Подобные превращения инструментов в институты происходят во всех сферах общественной жизни неравномерно, и «мгновенное фото» общества может показать самую причудливую картину — от лучшей в мире армии, финансируемой только за счет случайно захваченных серебряных рудников, до богатейших торговых городов, бессильных отразить нашествие варваров. Но точно такое же превращение испытывает и основной инструмент цивилизации, инструмент ее экспансии:

«Когда инструмент экспансии в цивилизации становится институтом, напряжение усиливается… Общество в целом привыкает к экспансии; массы населения ожидают и желают ее продолжения. Общество, создавшее инструмент экспансии, занимается многие поколения, или даже столетия. Население привыкает к экспансии. Когда ситуация перестает становиться "лучше чем вчера”… оно оказывается растерянным, беспокойным и даже озлобленным. В то же время само общество, после веков экспансии, перестроено под продолжение экспансии, и испытывает болезненный стресс, когда экспансия замедляется… После веков экспансии наше общество организовано так, что оно не может просто существовать; оно должно расширяться — или погибнуть» [Quigley, 1979, р. 139, 141].

Как видите, у Квигли присутствует совершенно оригинальная, и притом весьма глубокая идея: то, что порождает цивилизацию, становится причиной ее гибели. Более того, тот же самый процесс наблюдается и в меньших масштабах: любой инструмент, когда‑то сослуживший вам службу, норовит превратиться в институт, с трудом выполняющий первоначальные функции, но требующий все больших затрат.

Читатель. А нельзя ли выбросить такой мутировавший инструмент на помойку и завести себе новый? Раз уж речь идет о жизни и смерти целой цивилизации?

Теоретик. Это, мягко говоря, непросто. Вспомните римские легионы — кто из «солдатских императоров» смог бы выбросить их на помойку? Социальные инструменты не молоток или рубанок, это способ организации целой сферы общественной жизни, без которых можно элементарно погибнуть. Квигли приводит примеры инструментов экспансии: коммерческий капитализм на древнем Ближнем Востоке , социалистический город–государство в минойской цивилизации, рабовладение в Древней Греции и Риме. При попытке выбросить их на помойку — как бы и самим там не оказаться. Институт нельзя отбросить, его можно лишь постепенно заменить новым инструментом. Для такой тонкой операции требуются, чтобы новые инструменты не уничтожались старыми институтами (попробуйте‑ка создать новую религию при действующей инквизиции).

Если таких инструментов не находится, остановка экспансии (после продолжительной эпохи конфликтов, когда вместо внешней агрессии цивилизация выясняет, кто у нее внутри самый главный) приводит к созданию величественной и богатой, но остановившейся в своем развитии Империи:

«Но эта внешняя оболочка богатства обманчива. Незначительная экономическая экспансия является следствием того, что для нес нет реальных инструментов . Инновации происходят редко, а инвестиции недостаточны; инвесторы предпочитают проедать свой капитал, расходуя его на бессмысленные монументы вроде египетских пирамид»

[Quigley, 1979, р 159}.

Своевременное появление новых инструментов оказывается важнейшим фактором долгосрочного выживания цивилизаций (в очередной раз вспоминаем макиавеллианскую доблесть). Бывали ли в истории человечества столь либеральные времена, чтобы старые институты не сумели задавить новые инструменты? Да, отвечает Квигли, бывали, и даже несколько раз:

«Существует несколько случаев, когда цивилизациям удавалось путем реформ или хитростей преобразовать свои инструменты экспансии, и мы рассмотрим их в дальнейшем… Наилучшие примеры можно найти в эволюции нашей собственной Западной цивилизации, где применялись как реформы, так и обходные пути. В результате Западная цивилизация имела три периода экспансии, первый около 970-1270 гг., второй около 1420-1650 гг. и третий около 1725-1929 гг. Инструментом экспансии в первом случае был феодализм , позднее институализированный в рыцарство . Параллельно и незаметно для рыцарства возник новый инструмент экспансии, который мы называем торговым капитализмом. Когда торговля была институализирована в меркантилизм , торговый капитализм сумел реформироваться в промышленный , который стал инструментом третьей эры экспансии Западной цивилизации.

В 1930–е годы этот инструмент оказался институализирован в монополистический капитализм , и общество в третий раз вступило в эпоху кризиса» [Quigley; 1979, р. 145].

Читатель. Ничего так кризис — Великая депрессия, а потом еще и Вторая мировая война! И все это из‑за превращения промышленности из инструмента в институт?

Теоретик. Вторая мировая война — да, а вот насчет Великой депрессии не совсем. Третья эра экспансии продолжалась 200 лет, и за это время много чего случилось (Наполеоновские войны , например). Внутри «большого цикла» экспансии Квигли выделяет несколько «малых циклов», на каждом из которых внутри общего для всей эпохи инструмента экспансии (промышленного капитализма) создавались (а потом институализировались) новые экономические технологии:

«Мы можем выделить следующие этапы: 1) аграрная революция с 1730 года, 2) промышленная революция с 1770, 3) финансовый капитализм с 1850, 4) монополистический капитализм с 1900» [Quigley; 1979, р. 391].

Квигли уделяет главное внимание двум последним способам организации капитализма — финансовому и монополистическому. Финансовый капитализм, в его представлении, возник внутри промышленного в ходе строительства железных дорог — слишком дорогих для любого отдельного капиталиста. Чтобы построить железные дороги, требовалась консолидация разных капиталов, и тут к делу подключился давно существовавший банковский капитал. Столетиями жившие только за счет кредитования, банки увидели новый способ заработать — инвестиции во вновь создаваемые отрасли промышленности, позволяющие получать контроль над крупными корпорациями и участвовать в их прибыли. Обычные банки тут же стали инвестиционными, капитализм получил мощный приток новых средств, а найденный эффективный инструмент стал быстро трансформироваться в институт, претендующий на мировое господство (помните цитату про «создание мировой системы управления в частных руках»? вот это она и есть).

Однако профинансировав создание огромных промышленных корпораций (где железные дороги, там и сталь, и нефть, и электричество… весь современный мир создавался вокруг инвестиционного бума конца XIX — начала XX века), инвестбанки (подобно капитализму Маркса) породили своего могильщика: монополистический капитализм. Корпоративная (то есть находящаяся в совместной собственности различных владельцев) форма капитализма позволяла компаниям не только передавать пакеты акций инвестбанкам, но и самостоятельно размещать их на биржах, а также продавать их другим компаниям. Тем самым возникла (и была сразу же использована) возможность появления корпораций, не связанных с банковским капиталом (а напротив, способных создать собственные инвестбанки). На первый взгляд кажется, что нет никакой разницы между корпорациями, созданными банками, и банками, созданными корпорациями — там и там одинаковые буржуи. Однако Квигли отмечает принципиальное разногласие между этими двумя формами капитала :

«Международный золотой стандарт стал главным механизмом, с помощью которого предложение денег сохранялось низким, а их цена — высокой. Высокая цена денег была выгодна кредиторам… но одновременно она означала низкие цены на товары и ставила в невыгодное положение заемщиков и товаропроизводителей» [Quigley, 1979, р. 393-394].

Фундаментальные интересы банков и корпораций (финансового и монопольного капитализмов) были противоположны: банкам были выгодны дорогие деньги и дешевые товары, монополиям — дешевые деньги и дорогие товары. Подобное противоречие не могло не вылиться в прямое столкновение двух инструментов, один из которых — финансовый капитализм — уже практически превратился в институт .

Так вот, кризис 1929-1945 годов и был финальной схваткой монополистического капитализма с финансовым:

«…финансовый капитализм родился около 1850 года и умер насильственной смертью в сентябре 1931, с крахом международного золотого стандарта…

Вследствие этого господство в экономике финансистов, таких как Ротшильды, Морган, Мирабо , Баринг, Монтегю Норман и даже Ивар Крюгер закончилось, и им на смену пришли крупные монополисты, такие как Дюпон, Мелчетт, Леверхулъм , Рокфеллер, Форд, Наффилд и другие (Quigley, 1979, р. 393-394].

Что же касается куда более масштабного кризиса, связанного с окончанием третьей эры экспансии и вступлением в эру конфликтов, то он нам еще предстоит, и в этом, по Квигли, заключается трагедия XX века. Но его же теория дает и надежду — на новый инструмент экспансии, который сумеет выйти победителем из схватки с институализировавшимся монополистическим капитализмом.

Читатель. Ну что, теория Квигли действительно многое объясняет. Кроме одного: а при чем здесь властные группировки? Какого банкира ни возьми, он будет за дорогие деньги, и точно так же любой промышленник — всей душой за дешевые. Историческая необходимость, судьбы цивилизации и так далее; хоть убейте, я не вижу здесь интереса к изучению отдельных группировок.

Теоретик. Господин Смит недоволен, но вынужден с вами согласиться. Описание эволюции цивилизации в теории Квигли (шесть сфер деятельности, семь стадий, инструменты и институты) вполне самодостаточно; инструменты и институты конкурируют между собой без каких‑либо сознательных усилий отдельных личностей. Рокфеллеры сменяют Морганов не в результате хитрой интриги, а в силу большей эффективности института, который они контролируют. Отдельным людям, и даже целым группировкам нет места на величественном полотне, охватывающем целые народы и континенты.

Читатель. Так с чего же Квигли заинтересовался властными группировками?!

Теоретик. Пока не знаю, отвечает господин Смит. Попробуем поискать ответ в главной книге профессора — «Трагедии и надежде». Как она развивает цивилизационную теорию? Какие властные группировки сумел обнаружить Квигли, и по поводу каких событий? Включил ли он эти властные группировки в свою модель цивилизации или упоминал их возникновение наравне с другими историческими фактами? И самое главное — понял ли Квигли реальное устройство Власти , или только случайно прикоснулся к ее тайне?

По первоначальному намерению Квигли, заявленному уже в предисловии, «Трагедия и надежда» действительно должна была стать применением его теории к современной западной цивилизации. События XX века следовало осмыслить как определенный этап эволюции Запада — замедление третьей волны экспансии и начала третьей эпохи конфликтов.

Вторая мировая война и возникшее уже через несколько лет после нее ядерное противостояние США и СССР превосходно укладывались в эту схему — вместо планомерного распространения своего влияния на «периферию» (к которой Квигли относил не только Российскую империю, но и Германию) западная цивилизация столкнулась с ее активным сопротивлением. Уже в первой главе Квигли формулирует новый исторический закон, объясняющий, почему у вроде бы «отсталой» периферии получается успешно противостоять «ядру» цивилизации:

«Распространение материальной культуры из центра цивилизации в ее периферийные области и далее, к народам с совершенно другим общественным строем, приносит странные результаты. Когда элементы материальной культуры передаются от центра к окраинам внутри одной и той же цивилизации, они имеют тенденцию усиливать периферию по отношению к центру , поскольку центр ограничен в использовании результатов таких изобретений старой правовой системой [отсутствующей на периферии]» [Quigley, 1966, р. 13}.

Усилившись за счет импорта технологий (главным образом, конечно, систем вооружения — танки были изобретены в Великобритании, Франции и России, а танковые армии — уже в Германии), периферия бросает вызов центру цивилизации. Крах колониальной системы, Вторая мировая война, возвышение СССР — все эти великие события XX века успешно объясняются с помощью цивилизационной теории Квигли. Согласно этой же теории, эпоха конфликтов может завершиться либо новой волной экспансии (что уже дважды случалось в истории Запада), либо формированием Империи, устанавливающей единые порядки как в центре, так и на периферии, и тем самым закрепляющей господство «институтов» над вновь возникающими «инструментами». После возникновения такой Империи разложение и гибель цивилизации — лишь вопрос времени; он неизбежен, как восход солнца .

Конечно же, у читателя сразу возникает вопрос: а как спасти западную цивилизацию? Что нужно делать, чтобы избежать возникновения Империи и начать новую, четвертую по счету экспансию? Квигли не знает ответа; более того, история XX века учит, что «единственно верные ответы» могут оказаться опаснее их отсутствия:

«События тридцати лет, с 1914 по 1945, показали реальную природу предшествующего поколения, его невежество, чванство и ложные ценности. Две ужасные войны с мировой экономической депрессией между ними обнаружили реальную неспособность человечества контролировать свою жизнь технологиями XIX века, такими как экономическая свобода, материализм, конкуренция, индивидуализм, национализм, насилие и империализм» [Quigley, 1966, р. 1310].

Где гарантия, что придуманные в XX веке технологии окажутся полезнее предыдущих? Единственное, что может посоветовать Квигли — это помнить уроки истории; все остальное в руках читателей, теперь уже знающих о трагическом положении западной цивилизации и о надежде на успешное преодоление кризиса.

Читатель. Странное дело, Квигли сначала пишет про «всемирное правительство банкиров», доведшее мир до Великой депрессии, — а потом вдруг винит во всем этом какое‑то «предыдущее поколение». Как барыши подсчитывать, так банкиры, а как отвечать — так все поколение!

Теоретик. Вы обратили внимание на важный момент в рассуждениях Квигли: на его идеализм. Будучи искренним (то есть честно считающим себя верующим) христианином, Квигли полагал, что и действиями других людей руководят не их личные и групповые интересы, а их вера, например, вера в свободу, материализм или насилие . Вот как он описывал причину могущества упомянутых вами «банкиров»:

«Влияние финансового капитализма и международных банкиров на предпринимателей и правительства не было бы таким большим, если бы банкиры не сумели убедить их в правильности „двух аксиом“ своей идеологии… что святость частной собственности должна быть защищена двумя средствами: золотым стандартом и независимым от бизнеса и правительств, то есть банковским, контролем над предложением денег» (Quigley, 1966, р. 53}.

Как видите, для Квигли вполне нормально полагать, что предприниматели и правительства (!) отдают банкам право распоряжаться деньгами только потому, что верят в правильность соответствующих «аксиом». Точно так же под «поколением» он понимает скорее идеи поколения, чем конкретных людей; любой человек с теми же идеями в голове поступил бы на месте банкиров точно так же. Возьмем, к примеру, Франклина Делано Рузвельта:

«…президент Рузвельт был фундаментальным ортодоксом в своих убеждениях относительно природы денег… Все двенадцать лет, когда он сидел в Белом доме, Рузвельт располагал законным правом выпуска бумажных денег, эмитируемых правительством без содействия банков. Но эта возможность ни разу не была использована* [Quigley, 1966, р. 534].

По мнению Квигли, Рузвельт принимал решения самостоятельно, исходя из личных экономических убеждений, а вовсе не из интересов группировки, в составе которой он и добился высшей государственной власти. Подобные моменты в книге (а их там хватает) лишь усиливают наше недоумение: как же все‑таки Квигли умудрился вместо разных идеологий разглядеть в истории XX века властные группировки?! Ведь рассказ об исторических событиях в духе «Америкой в те годы управляла компания „Джене- рал моторс“», да еще иллюстрируемый фразой Чарльза Уилсона «Что хорошо для „Дженерал моторс" то хорошо и для Америки» , ни в коей мере не является описанием властной группировки. Это всего лишь абстрактный пример влияния крупного бизнеса на государственную политику, ничего не сообщающий читателю о конкретных механизмах такого влияния.

Описать конкретную властную группировку значит: 1) обозначить хотя бы приблизительно время и обстоятельства ее возникновения, 2) перечислить ее участников, с указанием места в иерархии группировки, 3) упомянуть основные ресурсы группировки, то есть организации (компании, учреждения, правительства), подконтрольные ее участникам, 4) рассказать хотя бы об одной операции группировки (скоординированных действиях ради достижения понятной цели), оставившей реальный след в Истории. Посмотрим, удовлетворяет ли этим критериям описание «банкиров», лидеров «финансового капитализма», разбросанное по страницам «Трагедии и надежды».

Первое упоминание «банковских семейств» мы находим уже на 52–й странице книги — «Баринг, Лазард, Эрлангер, Варбург, Шредер… и над всеми — Ротшильд и Морган». Далее Квигли перечисляет психологические особенности всех этих семейств (включая фанатичную склонность к секретности), но ни слова не говорит об отношениях между ними (подчиняются ли Варбурги Ротшильду? кто главнее — Ротшильды или Морганы?). На странице 61 приводятся слова Вальтера Ратенау , сказанные им в 1909 году: «Три сотни людей, отлично знающие друг друга, держат в руках судьбу Европы»; имеются в виду все те же банкиры. На странице 62 появляется новый персонаж, директор Банка Англии Норман:

«Власть этих интернациональных банкиров достигла своего пика в последнее десятилетие их могущества, в 1919-1931 годах, когда Монтегю Норман и Дж. П. Морган контролировали не только международные финансы, но и международные отношения … Уолл Стрит Джорнал 1 ноября 1927 года назвал Нормана „валютным диктатором Европы“» [Quigley, 1966, р. 62].

Квигли не находит нужным уточнить, что упомянутый здесь Дж. П. Морган–младший является сыном упоминавшегося ранее (в 1909 году) Дж. П. Моргана (все, что мы знаем о властных группировках, говорит, что никакая власть не передается автоматически от отца к сыну). В группировке поменялся лидер (реальный или публичный), но для Квигли это не представляет интереса. Вторым лидером «банкиров» оказывается вдруг наемный менеджер (пусть даже и Банка Англии), которого никто не знал до

1920 года, но Квигли и здесь совершенно не интересно, как это произошло и куда подевалась власть предыдущего европейского лидера (Ротшильда). Возвращаясь к этой теме через 250 страниц, он просто констатирует переход власти от Ротшильда к Морганам:

«В этой системе Ротшильд верховодил большую часть XIX века, но в конце столетия его сменил Дж. П. Морган, чей центральный офис располагался в Нью–Йорке, но который всегда действовал так, как если он был в Лондоне (где, собственно, и была основана первоначальная компания Морганов,

„Джордж Пибоди и К"). Старый Морган умер в 1913 году, но ему наследовал сын с тем же самым именем (и который стажировался в лондонском отделении компании до 1901 года), а после 1924 года ключевые решения принимал главным образом Томас Ламонт» [Quigley, 1966, р. 327].

Если верить этой цитате буквально, то в группировке «банкиров» произошла не одна, а целых три смены власти — от Ротшильда к Моргану–старшему, от него к Моргану–младшему, а от него уже к Томасу Ламонту. Интересуйся Квигли именно властной группировкой, он вряд ли прошел бы мимо возможности «покопаться» в этой истории; но в очередной раз его внимание тут же переключается с внутреннего устройства «банковской» группировки на их внешнее влияние. Квигли рассказывает об усилиях банкиров в 1930-1933 гг. по спасению «золотого стандарта», и подробно объясняет ошибочность этой политики с точки зрения экономической теории.

Переходя к описанию американской ситуации между двумя войнами, Квигли снова возвращается к собирательному образу «Моргана»:

«В 1920–х система экономической и политической власти [в США] формировалась иерархией [инвестбанков и контролируемых ими компаний, организаций и партий], возглавляемой интересами Моргана и игравшей принципиальную роль как в экономике, так и в политике» [Quigley, 1966, р. 532].

Как же повела себя эта «иерархия, возглавляемая интересами», столкнувшись с Великой депрессией?

«Переход фермеров, легкой промышленности, торговли, строительства, квалифицированных и неквалифицированных рабочих на сторону Демократической партии в 1932 обеспечил избрание Франклина Д. Рузвельта и начало Нового Курса» [Quigley, 1966, р. 533].

Не контролирующая всю политическую жизнь США властная группировка «Моргана», а какие‑то избиратели, переметнувшиеся к другой партии, привели к власти нового президента и поменяли экономическую политику! Да интересуйся Квигли по- настоящему деятельностью и судьбой этой группировки, он бы наизнанку вывернулся, но раскопал бы историю борьбы «Морганов» за выживание в годы Нового Курса . Но нет, ничего такого на страницах «Трагедии и надежды» мы не находим; экономическая история США и дальше излагается в терминах идеологий и настроений масс.

Практик. Это довольно обычная ситуация для академических ученых, пусть и приобщенных к некоторым властным тайнам. Их дискурс все‑таки создается именно в академической среде (я не исключаю, что именно для того, чтобы оторваться от этого дискурса, Миллс и эпатировал академическую публику), и освободиться от него достаточно сложно.

Теоретик. Таким образом, совершенно очевидно, что группировка «банкиров» как организованное сообщество не представляет для Квигли научного интереса. Вместо нее он видит перед собой институт финансового капитализма, существующий в виде банков, их владельцев и их управляющих, действующих исходя из определенной идеологии. Поэтому для Квигли не так уж и важно, какой конкретно Морган (отец или сын), и Морган ли вообще стоит во главе крупнейшего инвестбанка мира, — важно, что действовать он будет все равно в направлении сохранения «золотого стандарта». Из четырех составляющих описания властной группировки у Квигли присутствуют, и то частично, лишь два (история создания и подконтрольные организации), иерархия подчинения и конкретные операции остались за кадром. Неоднократно сталкиваясь с потенциально интересными вопросами Власти (вроде самого простого — а кто был главным среди банкиров в 1931 году?), Квигли спокойно проходит мимо, продолжая традиционное изложение исторических событий. При всем желании, констатирует господин Смит, мы не можем сказать, что теоретическая модель Квигли требует изучения властных группировок; в своих рассуждениях Квигли прекрасно обходится без него.

Читатель. Погодите‑ка! Если я правильно помню, детально Квигли описал только одну властную группировку, «Общество Круглого стола», да и то у него ушло 20 лет на ее изучение. А вы захотели еще чего‑нибудь и про «банкиров». Может быть, у Квигли просто не было вторых 20 лет?

Теоретик. Понятно, что вторых 20 лет у него не было. Вопрос в том, на что он решил потратить первые 20 лет. Почему заинтересовался этим «Круглым столом», а не теми же «банкирами», чьи уши торчат из‑за каждого куста мировой истории? Если бы инте- pec к властным группировкам диктовался цивилизационной теорией, Квигли должен был подробно написать про Морганов — Ротшильдов. Но нет, теория позволяет ограничиться общими словами. Тогда почему Квигли включил в свою книгу очерк о «Круглом столе»? Пока мы этого не поймем, мы не сможем надежно предотвратить дальнейшие утечки.

Первое упоминание о «Круглом столе» мы находим на 131–й странице книги, в контексте рассказа Квигли об английской идеологии «раскинизма», созданной первым оксфордским профессором изящных искусств Джоном Рёскином :

«Рёскин обращался к оксфордским студентам как к членам привилегированного, правящего класса. Он говорил им, что они владеют величественной традицией образования, красоты, власти закона, свободы, добропорядочности и самодисциплины; но эту традицию невозможно сохранить, и она не заслуживает сохранения, если ее не удастся распространить на низшие классы в самой Великобритании и на неанглийское население всего мира. Если эта благородная традиция не охватит эти два громадных большинства, меньшинство высшего класса англичан в конечном счете будет затоплено невежественными массами, и традиция погибнет» [Quigley, 1966, р. 130].

По Квигли, именно вокруг идей Рёскина о миссии благородного англичанина и начали объединяться некоторые его студенты (такие как Альфред Милнер, Реджинальд Бретт, Альберт Грей, Эдмунд Гаррет):

«…они были воодушевлены рёскинскими призывами и хотели посвятить жизнь расширению Британской империи и возвышению английских горожан как двум частям одного проекта, который они называли ”распространение английской идеи''» [Quigley, 1966, р. 131].

Ну а дальше произошло маленькое чудо — энтузиазм идеалистической молодежи соединился с финансовым и пропагандистским ресурсом:

«Они [последователи Рёскина] оказались успешны в своих начинаниях, поскольку самый известный английский журналист, Уильям Стед, вступил в союз с Родсом. Этот союз был формально учрежден 5 февраля 1891 года , когда Родс и Стед организовали тайное общество, о котором Родс мечтал шестнадцать лет. В этом тайном обществе Родс был председателем, Стед, Бретт (лорд Эшер) и Милнер входили в исполнительный комитет, Артур (лорд) Балфур , Гарри Джонстон, лорд Ротшильд, Альберт (лорд) Грей} и некоторые другие включены в список "круга посвященных”, а непосредственную работу планировалось вести через внешний "круг помощников” (позднее организованный Милнером в виде Общества Круглого стола). Бретт был приглашен присоединиться к организации в тот же день, Милнер — пару недель спустя; оба с энтузиазмом приняли приглашение… Эта группа сохранила доступ к деньгам Родса и после его смерти в 1902 году, а также финансировалась преданными сторонниками Родса Альфредом Бейтом и сэром Эйбом Бейли… Далее они привлекли к своему делу других друзей Стеда и рёскинитов, таких как лорда Грея и Флору Шо…» [Quigley, 1966, р. 131].

Таким образом, в 1891 году в Лондоне создано тайное общество мильнеритов1 (еще не Круглый стол, он появился позднее, и в качестве дочерней организации) с совершенно конкретной стратегической целью — объединением всего англоязычного мира (включая США) под властью благородных англичан2 . С чего следовало начать эту многолетнюю и довольно сложную кампанию? Разумеется, с расширения своей власти, то есть распространения ее на новые территории и организации. Пока что в распоряжении мильнеритов находились всего лишь африканские алмазы и английская пресса; для успеха же требовался контроль над всем англоязычный миром — британскими колониями, самой Британией и в перспективе — Соединенными Штатами Америки. Следовательно, нужно было обзаводиться своими людьми в колониях (начиная со своей вотчины, Южной Африки) и в центральном правительстве, а буквально на следующем этапе — создавать свои школы для подготовки кадров. Но как перебросить мостик от Южной Африки, одной из многих колоний, к центральному правительству? Ну‑ка, уважаемый читатель, проверим, как вы усвоили теорию Власти!

Читатель. Надо что‑то такое устроить, чтобы колония привлекла внимание. Погодите‑ка, это ведь Южная Африка, конец XIX века? Там уже Англо–бурская война была или только намечается?

Теоретик. Блестяще! В точности так же рассуждали и мильне- риты: война, причем не местных масштабов, а с участием всей Британии, сделает Южную Африку «кузницей кадров» министерства колоний, а может быть, и всего центрального правительства. Тем более что на начало 1890–х ситуация в Южной Африке сложилась довольно напряженная: к северу от английских колоний лежал контролируемый бурами Трансвааль, куда по случаю алмазной лихорадки переселилось огромное количество английских старателей. Разумеется, в Трансваале они были людьми второго сорта , что создавало отличную возможность для защиты прав соотечественников.

«В этих условиях Родс составил план по свержению Крюгера путем поднятия восстания в Йоханнесбурге, финансируемый им на паях с Бейтом, под руководством своего брата Фрэнка Родса, вместе с Эйбом Бейли и другими магнатами, и заключавшийся во вторжении в Трансвааль отряда Джеймсона . Флора Шо использовала „Таймс" для обработки общественного мнения в Англии, в то время как Альберт Грей и другие агенты договорились с министром колоний Джозефом Чемберленом об официальной поддержке» [Quigley, 1966, р. 137].

На первый взгляд, этот план закончился неудачей: отряд Джеймсона, понеся потери, попал в плен, Крюгер предстал перед мировой общественностью невинной жертвой, да еще проявил великодушие, отпустив большинство пленных на родину. Однако дальнейшие события показали, что «неудача» скорее пошла Родсу на пользу. Крюгер, напуганный столь явной агрессией, начал лихорадочно вооружаться ; кайзер Германии Вильгельм II прислал ему телеграмму поддержки, которую Крюгер истолковал как обещание военной помощи; словом, Трансвааль решительно встал на тропу войны. В Англии, несмотря на то, что Джозеф Чемберлен официально осудил рейд Джеймсона, его участники воспринимались как национальные герои — ведь они сражались за права англичан, оказавшихся во враждебном государстве. Неудача рейда воспринималась многими как национальное унижение; оставалось лишь грамотно подогреть котел:

«Пропаганда, по большей части правдивая, о бедствиях ойтландеров, благодаря Флоре Шо, Уильяму Стеду, Эдмунду Гаррету и прочим заполнила английские и южноафриканские газеты; Милнер был назначен Верховным коммиссаром Южной Африки (1897); Бретт продолжал свои многолетние труды по укреплению доверия со стороны монархии, поддерживая свой статус главного политического советника королей (в 1901-1910 годах он почти ежедневно посылал письма с рекомендациями королю Эдуарду VII). Каким‑то способом, детали которого навсегда остались неизвестны, блестящий выпускник Кембриджа Ян Смэтс, бывший до 1895 года активным сторонником Родса и его агентом в Кимберли (и который стал одним из важнейших членов "Круглого стола” в 1908-1950 гг.) прибыл в Трансвааль и, с помощью яростной антибри- танской агитации, стал госсекретарем этой страны и главным советником президента Крюгера. Милнер организовал вооруженные группы провокаторов, нападавших на пограничные территории буров… и война стала неизбежной, когда Смэтс подготовил ультиматум с требованием отвода английских войск, который был отвергнут Милнером» [Quigley, 1966, р. 137).

В октябре 1899 года началась Вторая англо–бурская война, продолжавшаяся до мая 1902–го. В ней погибли 20 тысяч англичан и 40 тысяч буров (в том числе около 30 тысяч от голода и болезней в концентрационных лагерях, созданных англичанами в рамках тактики «выжженной земли»). Британия победила (благодаря четырехкратному перевесу в численности войск), но буры нанесли английским войскам несколько запоминающихся поражений, продемонстрировав всему миру, что европейские колонизаторы не столь уж и непобедимы . Германия, хоть и не решившаяся вступить в войну на стороне буров, окончательно заняла антианглийскую позицию. Тактика концлагерей, использовавшаяся во время войны, встретила осуждение в обществе, что позволило оппозиционной Либеральной партии развернуть активную антивоенную кампанию . А вот миль- нериты достигло всех запланированных целей: Южная Африка стала горячей точкой колониальной политики, а на освоение новых территорий были выделены финансовые и административные ресурсы.

Основатели общества Родса не смогли порадоваться успеху его первой операции. Уильям Стед, занявший вместе с либеральной общественностью антивоенную позицию, в апреле 1900–го был исключен Родсом из общества с примечательной формулировкой: «Это проклятье, которое грозит смертью нашим идеям — неподчинение!» [Quigley, 1981, р. 35]. Сам Сесил Родс, отличавшийся слабым здоровьем (собственно, в Южную Африку он впервые и приехал с целью его поправить, и уже там увлекся империализмом), умер в марте 1902–го. Все плоды Англо–бурской войны достались Альфреду Милнеру, продолжившему реализацию первоначального стратегического плана:

«В качестве генерал–губернатора и верховного комиссара в Южной Африке в 1897-1905 гг., Милнер привлек к работе группу молодых людей, главным образом из Оксфорда и из Тойнби–холла2 , сформировав из них свою администрацию. Благодаря его влиянию эти люди впоследствии заняли важные посты в правительстве и международных финансах и стали господствующей силой в Британской империи и иностранных делах вплоть до 1939 года. В Южной Африке они были известны как „детсад Милнера" 1909-1913 гг. они организовали полусекретную группу, известную как Общество Круглого стола… В 1919 году они организовали Королевский институт международных отношений (Чатем Хаус), который финансировали сэр Эйб Бейли и семья Асторов (владельцев ,,Таймс“). Аналогичные Институты международных отношений были созданы и в главных британских колониях, а также в США (Совет по международным отношениям) в период с 1919-1927…» [Quigley, 1966, р. 132].

Однако все эти достижения последующих 20 лет не стали бы возможны без достижения промежуточной цели: серьезного успеха в деле управления Южной Африкой, и людей, сумевших этого успеха добиться. Сам Милнер проявил себя блестящим военным администратором (подготовив, спровоцировав и в конечном счете выиграв захватническую войну), но война закончилась, а мирная жизнь ставила совсем другие задачи. Побежденное, но не покоренное население бурских колоний нужно было интегрировать в британское общество, превратить из противников в союзников — то есть совершить в малом объеме ту самую работу, которую Рёскин завещал своим последователям в масштабе всего человечества. В этих условиях Милнер (а может быть, его сюзерен) повел себя как настоящий профессионал Власти: не стал сам браться за незнакомое дело, а нашел человека, способного сделать его лучше других. Таким человеком оказался Лайонел Кертис :

«Он был фанатичным приверженцем идеи, что совершенная мораль и совершенная организация (местное самоуправление и федерализм) позволят построить Царство Божие на Земле. Он был уверен, что, если людям доверять чуточку больше, чем они того заслуживают, они будут стремиться оправдать такое доверие. Как Кертис писал в “Проблемах Содружества" (1916), "если политическая власть даруется сообществу, еще не нуждающемуся в ней, оно быстрее формирует соответствующие потребности". Эту идеологию группа Милнера пыталась применить к бурам в 1902-1910, к Индии в 1910-1947 и, крайне неудачно, к Гитлеру в 1933-1939» [Quigley, 1966, р. 146].

Весной 1905 года Милнер покидает Южную Африку и перебирается в Лондон , оставляя Южную Африку на попечение своего «детсада». В начале 1906 года либералы сменяют консерваторов у власти , и предоставляют Трансваалю самоуправление; у южно–африканской команды Милнера развязаны руки для реализации нового проекта:

«Детсад провел следующие четыре года в успешных усилиях по созданию Южно–Африканского Союза. Задача была не из легких, даже с поддержкой таких лиц, как Селборн , Смэтс (который теперь был главной политической фигурой в Трансваале, хотя формально пост премьер–министра занимал Бота) и Джеймсон (премьер–министр Капской колонии в 1904- 1908 гг.)… [в январе 1907] Селборн опубликовал меморандум, написанный Филипом Керром и Лайонелом Кертисом, призывающий обьеди- нить четыре южноафриканские колонии. Керр основал газету (The State, финансируемую сэром Эйбом Бейли), в каждой статье призывающую к созданию федерации; Кертис с коллегами спешно организовали общество “Тесного союза"; Роберт (лорд) Брэнд и (сэр) Патрик Дункан готовили почву для новой конституции. На конституционном совещании в Дурбане (где Дункан и Лонг были официальными советниками) делегация Трансвааля контролировалась Смэтсом и Детсадом. Эта делегация, щедро профинансированная, хорошо организованная и в точности знающая, чего хочет, доминировала на конференции, написала конституцию для Южно–Африканского Союза и добилась ее ратификации (1910)» [Quigley, 1966, р. 138).

Читатель. По сравнению с войной, не очень‑то впечатляющее достижение. Или я чего‑то не пониманию?

Теоретик. Вы правы, здесь требуется кое‑что пояснить. Война дело понятное, а вот предоставление завоеванным народам каких- то прав и свобод — это что за глупость? А между тем война стоит денег, и случись в колонии какое‑нибудь восстание, оно съедает все доходы за десятилетия эксплуатации. Бурская война, помимо репутационных потерь, встала английской казне в копеечку, и англичанам совсем не хотелось, чтобы через десять — пятнадцать лет все началось сначала. Потому‑то вояки–консерваторы потеряли большинство в парламенте; но и пришедшие к власти либералы не располагали надежными способами мирного управления колониями. Фактически после бурской войны в Британии был объявлен негласный конкурс на проект обновления Империи. В награду победителю доставался долгосрочный мандат на практическую реализацию этого проекта.

Читатель. В точности то самое, что и требовалось мильнеритам! Какой отличный трамплин они себе сделали из бурской войны!

Теоретик. Кому война, а кому мать родна! Но мирное объединение английских и бурских колоний в Южно–Африканский

Союз, ставший образцово–показательной колонией нового типа , было куда большим достижением Милнера, нежели развязывание исходной войны. Теперь «детсад» мог перебираться в Лондон с репутацией людей, создавших Южно–Африканский Союз.

«Вскоре после объединения Южной Африки, „детсад“ вернулся в Лондон, чтобы попробовать теми же методами реорганизовать всю империю» [Quigley, 1966, р. 144].

Повторим методы, которые сработали в Южной Африке. Главным фактором, разумеется, были свои люди в правительствах колоний (Селборн и Смэтс); но его обеспечивал не сам «детсад», а стоявший над ним «блок Сесила» . Второй составляющей успеха была команда администраторов, оперативно готовящая бумаги (меморандумы и конституции) и организовывающая конференции (собственно «детсад»). Третьей — беззастенчивая пропаганда в средствах массовой информации, контролируемых «детсадом». Таким образом, для повторения южно–африканского успеха в масштабах всей Империи группировке Милнера требовалось решить три задачи: 1) вернуть утерянный «блоком Сесила» (основатель группировки, Роберт Сесил, маркиз Солсбери, умер еще в 1903 году) контроль над центральным правительством, 2) создать аналоги «детсада» в каждой крупной колонии Великобритании, 3) расширить число контролируемых изданий.

Решением первой задачи Милнер занялся самостоятельно , а вот к двум остальным подключил свой «детсад», который создал для этого специализированную организацию:

«Общество Круглого стола было закрытой дискуссионной и лоббистской организацией, созданной в 1908-1911 гг. Лайонелом Кертисом, Филипом Керром (лордом Лотианом) и Уильямом Мар- рисом. Оно было создано в интересах лорда Милнера3 , главного управляющего Фонда Родса в 1905-1925 гг. Первоначальной целью общества было объединение всего англоговорящего мира в одну федерацию, в соответствии с идеями Сесила Родса и Уильяма Стеда, а средства на ее деятельность поступали из Фонда Родса. К 1915 году группы Круглого стола были созданы в семи странах, включая Англию, Южную Африку, Канаду, Австралию, Новую Зеландию, Индию и, с некоторой натяжкой, США… Позиции разных групп координировались на регулярных встречах, а также с помощью хорошо информированного и абсолютно анонимного журнала “Круглый стол”, выходившего ежеквартально с ноября 1910 года» [Quigley, 1966, р. 950].

Как видите, Круглый стол и создавался, и действовал как одно из подразделений стоявшей за ним властной группировки Милнера — как «круг помощников», но никоим образом не центр власти. Результатом напряженной работы Круглого стола в 1910— 1916 годах стали не только дочерние организации во всех крупных колониях, но и проект реорганизации Британской империи. Поскольку уже в первые годы существования Круглого стола стала очевидной1 разница между южно–африканскими колониями времен Англо–бурской войны и самоуправляемыми доминионами2, Британской империи 1910–х, первоначальный план создания Имперской Федерации был полностью пересмотрен:

«Он включал смену названия с „Британской Империи“ на „Содружество наций", как называлась книга Кертиса 1916 года, предоставление крупным зависимьм территориям, включая Индию и Ирландию, полной независимости (разумеется, постепенной и в качестве подарка, а не уступки), более тесной работы с США в том же направлении и стремление поддерживать единство финансовых, образовательных и политических лидеров каждой страны с помощью неформальных связей » [Quigley, 1966, р. 144].

Мы выделили в этой цитате неформальные связи, поскольку считаем необходимым подчеркнуть эволюцию взглядов мильнеритов на способ объединения «англоязычного мира». Их первое поколение (Родс и Стед) считало необходимым создать для такого объединения государственную машину — единую Имперскую Федерацию. А вот второе поколение (Милнер, Кертис и Керр) обнаружило, что государство не является последней ступенькой в иерархии Власти, и вполне возможно сформировать надгосударственную машину, работающую ничуть не хуже государственной . Разумеется, для ее надежной работы требовалась заинтересованность региональных властных группировок — каковую и планировалось поддерживать за счет неформальных связей. Судя по результату , региональные группировки оценили заботу своих старших товарищей.

Как только проект Содружества был закончен, группировка Милнера приступила к его практической реализации. В декабре 1916 года Милнер вошел в правительство Ллойд–Джорджа в качестве министра без портфеля (фактически вице–премьера). В 1917 году Милнер созвал Имперскую конференцию (регулярное собрание премьер–министров британских доминионов, не собравшееся в 1915 году из‑за войны), принявшую резолюцию о правах доминионов (в точности соответствующую планам Круглого стола). В 1926 году, уже после смерти Милнера, на очередной Имперской конференции была принята Декларация Балфура, провозгласившая независимость доминионов; в 1931–м британский парламент придал ей статус закона. Так был успешно завершен 22–летний проект «реформирования Империи», начатый в далеком 1909 году.

Читатель. Получается, и Милнер не дожил до победы? Так кому же достались ее результаты? Кто поднялся на следующую, международную ступеньку Власти?

Теоретик. Как вы могли бы догадаться (по критическому тону нашего рассказа), об этом у Квигли ничего не написано. Круглый стол продолжал свою работу (по налаживанию отношений между элитами) примерно до 1950–х годов, под руководством Кертиса (умер в 1955) и Брэнда (умер в 1963). Но мы помним, что Круглый стол был лишь дочерней организацией «блока Сесила», о котором Квигли почти ничего не пишет. Далее, после Второй мировой войны центр мировой политики переместился из Лондона в Вашингтон, и главную роль в организации неформальных контактов стал играть американский филиал Круглого стола — Совет по международным отношениями. Обстоятельства его создания (в далеком 1919 году) и первых 20 лет работы плохо документированы, и кроме обычного для «Трагедии и надежды» упоминания фамилии Моргана, Квигли ничего не сообщает о стоявших за этой публичной организацией властных группировках. Таким образом, история Круглого стола представляет собой лишь небольшой фрагмент в деятельности намного более могущественных группировок, который почему‑то попал в поле зрения Квигли. Но почему именно Круглый стол, а не настоящие хозяева жизни?

Читатель. Быть может, потому, что про Круглый стол еще можно что‑то узнать, а настоящие властные группировки умеют хранить свои секреты?

Теоретик. Вопрос заключается в том, зачем Квигли понадобилось что‑то узнавать о Круглом столе, да еще тратить на это целых 20 лет. Ведь для развития его цивилизационной теории вполне хватило бы «инструментов» и «институтов». А между тем Квигли создал образцово–показательное описание властной группировки: 1) создание — Родс и Стед, с привлечением Милнера, входившего в вышестоящую группировку и закономерно ставшего лидером, 2) иерархия — сюзерен Милнер, основные вассалы — Кертис, Керр и Брэнд, 3) ресурсы — контроль над фондом Родса и деньгами его южноафриканских партнеров, лондонскими газетами, Круглым столом (а через него — политиками, журналистами и преподавателями во всех англоговорящих странах), 4) операция — проектирование и создание Содружества наций. Собственно, в этом исчерпывающем описании (первом в истории) и заключается открытие Квигли в теории Власти: структура и функции серьезной властной группировки начала XX века.

Но что побудило Квигли совершить это открытие, все еще остается непонятным. Вот как он сам объясняет появление миль- неритов на страницах «Трагедии и надежды»:

«…история США в последние десятилетия в описании радикальных правых представляется хорошо организованным заговором радикальных левых… с целью разрушить американский образ жизни в пользу идеологий русского социализма и британского космополитизма… Этот заговор втянул США во Вторую мировую войну на стороне Великобритании (первой любви Рузвельта) и Советской России (второй любви Рузвельта) путем сознательного приглашения Японии атаковать Перл–Харбор… Этот миф, как и любая выдумка, несет в себе малую толику правды » [Quigley, 1966, р. 949-950].

И дальше Квигли пишет свой знаменитый абзац про «англофильскую группировку, действующую в направлении, приписываемом коммунистам» (то есть про Круглый стол), придавая ей весьма важное значение:

«…Американская ветвь этой организации (иногда называемая "восточным истеблишментом”) сыграла значительную роль в истории Соединенных Штатов последних десятилетий» [Quigley, 1966, р. 950].

В этой интерпретации Круглый стол оказывается не специализированной организацией мильнеритов по проектированию Британского содружества, а куда более могущественной властной группировкой, сравнимой с мировым коммунистическим заговором! Мы с нетерпением читаем дальше — какую же «значительную роль» сыграл Круглый стол в истории США? На протяжении нескольких страниц Квигли перечисляет английские и американские связи мильнеритов (разумеется, с международными банкирами), создание Совета по международным отношениям, проникновение в американские университеты, контроль над американскими газетами — словом, стандартные действия Круглого стола в любой англоязычной стране. Но когда речь заходит о цели всех этих масштабных действий, Квигли упоминает лишь пропаганду свободы слова, прав меньшинств, главенства законов и англо- американской солидарности! Никаких конкретных задач и успешно законченных операций; перед нами, говоря языком Квигли, описание инструмента, а не властной группировки.

Нужно ли было для критики «правого мифа» рассказывать о реальном влиянии британской (то есть иностранной, если смотреть глазами американцев) полусекретной организации на американское общественное мнение? Вряд ли, такой рассказ мог разве что подтвердить опасения «радикальных правых»; историку следовало бы фактически опровергнуть какие‑либо эпизоды «коммунистического заговора». В очередной раз появление Круглого стола на страницах книги оказывается нелогичным, не вытекащим из научного метода и стоящих перед автором задач. Создается впечатление, что

Квигли просто очень хотелось рассказать про свое открытие, и он счел допустимым вставить его в общий контекст истории XX века!

Читатель. Ну если 20 лет что‑то изучать, то конечно потом захочется поделиться.

Теоретик. Самое главное в этом предположении — отсутствие связи между цивилизационной теорией Квигли и его изучением Круглого стола. Если такой связи действительно нет, и Квигли заинтересовался мильнеритами исключительно из собственного любопытства, то для пресечения такого интереса в дальнейшем не требуется отбрасывать всю его теорию. Самое время спросить самого профессора — как вам пришло в голову заняться Круглым столом?

Квигли . Как я на них вышел? Это очень интересная история. Я заметил, что многие знаменитости в английской истории носят звания «Член совета колледжа Всех Душ ». Например, Лорд Галифакс, который был министром иностранных дел, а потом его направили послом в Вашингтон; по статусу это явное понижение, но оно показывает, как важна для англичан была наша поддержка во Второй мировой войне. Понимаете? Отлично. Он был членом совета Всех Душ. Далее, человек, предложивший Невиллу, хм, Чемберлену уйти в отставку в 1940–м — Ради всего святого, уйдите! — это был Лео Эмери. Он был подручным, лейтенантом лорда Милнера, и он тоже был членом совета Всех Душ. Ну я и решил изучить этот колледж, как историк. Я взял имена всех людей, которые были членами совета, с 1899 по 1947, их оказалось сто сорок девять. Я выяснил, что большинство из них числились в совете только семь лет , но некоторые находились в совете многие десятилетия! Например, человек по имени Дугал Малкольм, директор Британской Южно–африканской компании, из Родезии. Я обнаружил, что лорд Брэнд, еще один партнер Милнера в Южной Африке, тоже числился там долгие годы. И еще он был директором банка Лазар в Лондоне. Уже знакомый нам Лео Эмери тоже оказался таким долгожителем. И в дополнение ко всему, я обнаружил человека по имени Лайонел Кертис, который не имел никаких оснований входить в совет Всех Душ. Вы можете стать постоянным членом совета, если вы — знаменитость или если вы в течение семи лет добились экстраординарных успехов в учебе, как, например, лорд Галифакс. Тогда его звали просто Чарльз Вуд, и в 1903 году он выдержал сложнейший экзамен и заслуженно получил свое звание. Правда, он почти сразу же отбыл в Южную Африку, где присоединился к «детсаду», группе сотрудников лорда Милнера, получившему такое название, потому что все они были молодыми людьми.

Так вот, Лайонел Кертис. Он был человеком, который сказал — Мы должны поменять «Британскую империю» на «Британское содружество наций». Почему он так сказал? Он был студентом Альфреда Зиммерна, который в 1909 году написал книгу «Греческое содружество наций». Понимаете? И кто был человеком, который сделал Арнольда Тойнби великим ученым, знаете? И привлек его к иностранным делам? Я до сих пор не знаю точно. Но я знаю, что был такой парень, Лайонел Кертис, который был настолько бедным студентом, что ему понадобилось 50 лет, чтобы доучиться в колледже. А когда он наконец выпустился, его выходной балл бы самым низким за всю историю. И никто его там не знал, никто о нем не слышал. Но зато он был соседом по комнате у лорда Галифакса в колледже Всех Душ. И когда я нашел этого человека, я понял, что именно он стоял за всем происходящим. Лайонел Кертис, представляете себе?..

…Уже раскопав это, я встретил самого Альфреда Зиммерна, когда он приехал в Вашингтон для выступления. И я ему сказал: «Разве не забавно, что колледж Всех Душ…» Он сразу же ответил: «Так это же Общество Круглого стола!» Я никогда раньше о таком не слышал — настолько мало я тогда знал. Оно существовало с 1909 года и с 1910 года издавало журнал! А мы говорили с Зиммерном в 1947. Конечно же, я спросил: «А что такое Общество Круглого стола?» Он перечислил людей, которые в него входили, и добавил: «Я был его членом, десять лет, с 1913 года, они взяли меня, потому что я вел вечерние курсы для рабочих . Я был там десять лет, но вышел из общества в 1923, потому что они приняли решение усилить Германию против Франции. Я не согласился, и подал в оставку». Но когда позднее я познакомился с лордом Брэндом и спросил у него про Зиммерна, он ответил, что никогда не видел заявления об отставке» [Quigley, 1974, part 3].

Теоретик. Вы написали в «Трагедии и надежде», что были допущены к закрытым материалам Круглого стола. По–видимому, тут сыграло свою роль ваше знакомство с Брэндом. А когда вы получили такой доступ?

Квигли. Я работал над «Трагедией и надеждой» 20 лет — с 1945 по 1965 год… Одновременно я написал другую, более короткую книгу , которую отвергли 15 издательств, и я отложил ее в сторону… Двадцать лет я работал над книгой летом, в период собственных отпусков; только в 1960 или в 1961–м мне удалось оформить творческий отпуск и съездить в Англию для проведения исследований [Quigley, 1974, part 1].

Теоретик. Благодарим вас, профессор. Теперь нам понятно, насколько важной для вас была история Круглого стола. Осталось ответить на последний вопрос — а зачем вы рассказали о ней широкой публике?

Квигли. Если вы читали мою книгу (страницы 146-147), вы должны знать, что Общество Круглого стола под влиянием Лайонела Кертиса придерживалось христианской веры. Возможно, интеллектуальной гордыней было ожидать «построения Царства Божьего на Земле», и они конечно же потерпели сокрушительное поражение. Никто не знает этого лучше меня. Но я все еще не осуждаю их, и я не вижу, чтобы американские радикальные правые могли предложить что‑то получше. Я думаю, что усилия Круглого стола оказались безуспешными потому, что они пытались действовать через правительства, а не через индивидуальные усилия каждого гражданина [Quigley, 1971].

Теоретик. Ну что ж, говорит наш воображаемый мистер Смит, откидываясь на спинку кресла. Вот теперь мне ясно. Наши английские коллеги слишком увлеклись публикацией своих биографий, и талантливый мистер Квигли смог обнаружить довольно высокопоставленную властную группировку. Но сделал он это случайно, не по долгу своей основной профессии, а в частном порядке, и увлекся изучением Круглого стола лишь в силу совпадения своих христианских убеждений с идеологией Лайонела Кертиса. Собственно научное содержание «Трагедии и надежды» соответствует удобной для нас традиции (историю делают идеи и институты, а не организованные группы людей), и вставки про Круглый стол выглядят на общем фоне исторического материала обычными биографическими подробностями. Хотя профессор Квигли и посвятил изучению Круглого стола 20 лет, сам он так и не понял, что на самом деле открыл (властную группировку), и оставался в убеждении, что основой Круглого стола была его идеология. Таким образом, крайне маловероятно, что кто‑то из именитых ученых разделит энтузиазм Квигли и перейдет от изучения исторических событий к выявлению стоящих за ними властных группировок.

Однако маловероятно не значит невозможно, и в отношении Квигли и его книги следует предпринять определенные меры предосторожности. Самого профессора проще всего представить тем, кем он и так является — экстравагантным чудаком, иногда совершающим странные поступки . Книгу его, конечно, нужно попридержать2 — поменьше рецензий в прессе и никакой шумихи про Круглый стол; начальный тираж в этих условиях будет расходиться несколько лет и тихо умрет в безвестности. Но для гарантированного пресечения всех последующих попыток поизучать властные группировки нужно сделать следующий шаг: отбить у историков всякую охоту даже приближаться к подобным темам. Термины «тайное общество» и «полусекретная группа» должны стать для историков тем же, чем стала «элита» для социологов: красным флажком, за которым находится вердикт «вон из профессии». И у меня есть идея, улыбается Смит, как это сделать!

Читатель. А как? Устроить Квигли обструкцию, как Миллсу? Но Квигли не Миллс, тот был едва ли не главным социологом Америки, а Квигли — простой лектор, которому даже не дают творческих отпусков. Вряд ли обструкция расстроит его до инфаркта…

Теоретик. Вот именно — все люди разные, и к каждому нужен индивидуальный подход. В случае Квигли нам нужно нанести точечный удар по его рассказам о Круглом столе, сохранив в целости все теоретическое окружение. Для этого существует проверенный (еще на Макиавелли) способ: нужно искусственно раздуть отдельную мысль автора, придав ей другой, более выгодный правящей элите смысл. Квигли критикует «радикальных правых», утверждая, что Круглый стол не является коммунистическим заговором? Отлично, значит нужно представить дело так, что Квигли (пусть сам того не желая) разоблачил заговор , частью которого является Круглый стол! Скандальная тема, готовая толпа последователей, универсальный ответ на все вопросы; да здравствует теория заговора!

Неизвестно, так ли развивались события на самом деле, или все это лишь наши фантазии, но четыре года спустя, в 1970–м, на американском рыке появляется книга признанного мастера политических и религиозных бестселлеров, бывшего агента ФБР Клеона Скоузена — «Голый капиталист». Она на треть (!) состоит из перепечатки фрагментов «Трагедии и надежды», на другую треть из фотографий и биографий известных бизнесменов и политиков (начиная, разумеется, с Ротшильдов) и на последнюю треть — из выдержанных вполне в духе Квигли рассказов о многочисленных связях американских политиков с Морганами, Рокфеллерами и Советом по международным отношениям. Основное содержание книги сводится к ее первой же строке: «Я думаю, что коммунистический заговор является лишь частью куда большего заговора!» Как нетрудно догадаться, этим «куда большим заговором» является созданное финансистами (Ротшильдами, Морганами и Рокфеллерами) мировое правительство (в лице сначала Круглого стола, а затем Совета по международным отношениям), а его первооткрывателем — профессор Кэрролл Квигли.

За несколько лет «Голый капиталист» расходится в США 500–тысячным (!) тиражом, про «мировое правительство банкиров» теперь не знает только ленивый, а Квигли становится скандальной знаменитостью. Незнакомые люди звонят ему домой с целью убедиться, правда ли он тот самый профессор, и действительно ли Нельсон Рокфелеллер — коммунист?

Квигли попытался возразить Скоузену и дистанцироваться от прямолинейной трактовки всей истории как «заговора» (в солидном журнале «Диалог»):

«Мое описание финансового капитализма относилось к 1880-1933 гг. Скоузен неоднократно цитирует эти даты, но все равно полагает, что эти организации действуют до сих пор. Я недвусмысленно давал понять, что хотя они и обладали влиянием, но не контролировали ситуацию полностью и не были способны предотвратить неприятные для них решения, такие как повышение налогов. Более того, я полагал, что ясно объяснил, как банковский контроль был заменен самофинансируе- мыми и государственными корпорациями, что однозначно изменило американскую политику начиная с 1950–х…» [Quigley, 1971, р. 109].

Но маховик «мирового заговора» уже не остановить. В том же 1971 году в свет выходит книга известного радикального журналиста, члена ультраконсервативного общества Джона Берча, Гэри Аллена (в соавторстве с Ларри Абрахамом) «Никто не посмеет назвать это заговором!». В этой разошедшейся уже многомиллионным тиражом книге повторялись цитаты из Квигли и доводы Скоузена о «заговоре» мирового истеблишмента, а центром этого заговора прямо назывался рокфеллеровский Совет по международным отношениям. С этого момента имя Квигли стало однозначно ассоциироваться с «теорией заговора» (еще бы, вон этот заговор, прямо в заголовке), и шансов оправдаться перед научным сообществом у него уже не было. «Профессор, который слишком много знал» — так озаглавлена последняя прижизненная биографическая статья о Квигли; профессор так и остался в истории исследователем Круглого стола, а вовсе не автором оригинальной и весьма практичной теории цивилизаций.

Вот теперь нейтрализацию открытия Квигли можно было считать законченной. Ни один историк в здравом уме не станет заниматься теорией заговоров; это удел скандальных журналистов- разоблачителей, обслуживающих какую‑нибудь политическую партию. Более того, поскольку любая совместная деятельность людей, не объединенных официальной организацией, может быть названа заговором, на подобные исследования тоже стали косо посматривать. Мировая правящая элита торжествовала победу: отныне о ее делишках разрешалось говорить открыто, и даже печатать такие рассказы миллионами экземпляров — но все нормальные люди понимали, что все эти книжки конспирология, не имеющая ничего общего с реальностью. Ученые потеряли возможность всерьез изучать высшие уровни власти; «правящая элита существует, но ничего не решает» сделалось общепринятой точкой зрения на устройство общества; вторая маска Власти превратилась в телевизионный экран, показала рядовому избирателю его собственную физиономию и тем самым надежно скрыла за собой реальные властные группировки.

Читатель. А что же дальше? Как могла развиваться теория Власти в условиях, когда и правящую элиту, и властные группировки фактически запретили изучать? Я вижу, что впереди у нас еще добрая сотня страниц; о чем они, если все кончилось?

Теоретик. Дело в том, что можно запретить отдельные теории , но нельзя запретить изучать саму реальность. Лишившись возможности описывать Власть в терминах «элиты» и «тайных обществ», ученые тем не менее сохранили интерес к самой Власти, которая никуда не исчезла из повседневной жизни. Только теперь они стали описывать ее с помощью куда более хитрых понятий, которые мы объединили под одним словом — «институты».

Мы уже использовали этот модный в последние годы термин в рассказе о теории профессора Квигли — в ней «международные банкиры» выступали не властной группировкой, а институтом. Под этим «институтом» понимались и официальные организации, и мировая банковская система как совокупность правил международных расчетов, и более общие «правила игры» (вроде поддержки золотого стандарта), которые в ней были приняты. Вот все это вместе и составляет институт международного банкинга, который можно описывать как нечто самостоятельно существующее. Поменяйте в нем какую‑то деталь — например, золотой стандарт, — и перед нами возникнет новый «институт», заслуживающий отдельного описания.

Начиная с семидесятых годов прошлого века наиболее интересные открытия в теории Власти стали делаться с помощью создания таких вот теоретических конструкций, проливающих свет на отдельные аспекты стоящей за ними реальности. У каждого исследователя при этом получались свои собственные институты, каждый из которых, если читать про него отдельно от всех остальных, вполне можно принять за нечто реальное, и притом лежащее в основе всей общественной жизни.

Насилие, дисциплина, деньги, право — не правда ли, эти слова вызывают почтение, и каждое из них весомо претендует на роль самого главного в нашей жизни? А между тем это всего лишь институты, теоретические конструкции, созданные для описания очередного проявления все той же Власти.