Смерть бариста, или Доля ангелов
Собственно, здесь можно было бы поставить точку.
Поскольку здесь, собственно, – заверяют нас – здесь-то герой и ускользнул, наконец, от смерти приметливой, успев за девять минут до взрыва увидеть себя со спины, а потом, с быстротою сна, чуть ли не тем же вечером, был перенесен по воздуху едва ли не в самое рай.
Хотя это – преувеличение все-таки.
Взрыв (сомнения – увы – развеялись вместе с дымом), утренний взрыв, разворотивший крохотную контору на окраине города, был, бесспорно, приготовлен заранее и предназначался ему. Не снулым труженикам бюро, переводчикам, но ему, конечно, – тому, кто был, однако, спасен странным образом; тому, о ком и речь, видимо.
И все же нам, пока речь не набрала оборотов, тут не ясно еще, с какой стороны рассматривать это внезапное спасение, с какой, скажем даже, точки зрения – конечной или противоположной, отправной?
Да и спасенный, похоже, не вспомнил бы – ни тогда, ни позже, – сколько раз за эти девять минут избавлением обернулось то, что казалось гибельным.
Для начала он замер, свернув в глухой переулок, прямо ведущий в бюро переводов, и мгновение не дышал, глядя вслед самому себе: зарябила в глазах зыбь теней на своей будто бы вздуваемой со спины ветровке, и словно бы ознобом мерзким обдало собственный затылок, когда стало ясно, что он видит затылок похожий, но удаляющийся, или – попросту – своего двойника, который спешит, как и он, туда же к назначенному часу, но почему-то опережает…
Не успев сообразить, развернуться или броситься вдогонку, он не расслышал и подкатившей из-за угла машины: его ткнули сзади под колено и в бок, легко качнули и затолкали в салон, стиснув руки, зажав рот… Однако воздух, судорожно втянутый внутри обеими ноздрями, как-то неожиданно успокоил, растекся в теле запахами дорогой кожи, кофейным духом, теплом табака.
«Не дергайтесь и смотрите», – приказал с переднего сиденья чужой, как бы прогоркший голос.
Скулы ему сдавили сильнее, голову повернули влево, так что через стекло едва удалось разглядеть, как дублер или клон его решительно спускается по ступенькам бюро переводов.
«Это мой человек, – проговорили спереди. – Сейчас он уйдет во двор черным ходом. И уведет остальных. Смотрите».
Приказывавший наклонил голову из-за спинки и обернулся: короткая стрижка, проседь, которую прежде не постеснялись бы прозвать «соль с перцем», степная смуглость; глаза даже не серо-зеленые, а дымно-полынные; ресницы точно присыпаны пылью; медленная улыбка азиата…
И едва машина подала назад и начала разворот – затеняемую дверь бюро тут же и заволокло клубами, пепельным и чернильным, а потом громыхнуло глухо.
«Там, в бюро, уже пусто, но метили в вас, как видите, – в голосе говорящего из-за сиденья длительнее сделалась растягиваемая, не совсем среднерусская «а», когда свернули к центру города и хватку на руках пленника ослабили, хотя и не отпустили. – Теперь вам понятно, что они опять выследили вас и никогда не отступятся? Значит, лучше им считать пока, что они не промахнулись. А это, в свою очередь, значит, что вам нужно успокоиться и забыть о том, с кем и зачем вы собирались встречаться в бюро. Хотите, чтобы друг жил спокойно… или просто жил, – придется стать мертвым…и для него в числе прочих. И он пусть думает, что вы исчезли или, может быть, предали его. Больше никаких контактов. Смерть, как видите, бывает прилипчивой. Вы, конечно, не Салман Рушди, не Орхан Памук и не математик Перельман, но и вам надо спасаться, наконец. Поэтому мой человек изображал вас, торопясь к переводчикам. Поэтому мы здесь».
И мы здесь же вправе спросить: та ли история разворачивается перед нами, и мог ли спасаемый оказаться тем самым, о ком идет речь, если он не был героем – ни шпионом, ни киберпреступником, ни сыщиком, а только лишь (по честному слову спасителя), всего лишь литератором?
Разве можно уткнуться во что-нибудь более снотворное, чем очередная история сочинителя, да еще когда она добирается до места развязки, где он не только уклоняется от покушения, но и счастливо избавляется почти от всех земных забот?
Какая речь после этого способна двинуться дальше, в какую сторону повернуть?
А между тем нам советуют не задерживаться, поскольку именно он, спасенный незнакомцами от неизвестных, уже через пять часов (под чужим именем в поддельном паспорте) летел первым классом в сторону Адриатического моря и пытался напиться, чтобы уснуть.
И тут, наверное, потому речь не всегда поспевает за историей, что в ней, надо признать, не до конца различимы начала, и вообще неизбежны некоторые затруднения, в том числе и с именами.
Правда, и для сомнений тут тоже не остается ни места, ни времени, ибо тот, кто уносился теперь прочь от Москвы (не в рай, конечно, а в Черногорию рейсовым «Боингом»), тот, чью перелетную дремоту поминутно взрывали – словно бы толчками изнутри в затылок – два дымных раската, пепельный и чернильный; тот, кого одни поспешили, а другие отказались назвать героем, все-таки был – надо признать и это – был писателем, то есть сочинителем историй.
Всего лишь был писателем – успокаивают самые памятливые, – потому что перестал им быть очень давно, задолго до предумышленного взрыва и невольного освобождения, хотя, кажется, только благодаря повествовательному ремеслу мы и застаем его в воздухе между явью и сном.
И, похоже, правы они, напоминающие, что и покушение было не первым, и перемена имен – не последней, и погром – не единственным, но виной всему – книга под названием «Мария и Мириам», которую многие из нас еще не успели забыть. Опубликованная под псевдонимом глухим, малозначащим, она когда-то наделала немало шума, а под заемным именем на обложке, видимо, скрывался тот, о ком идет речь, и не кто иной…
Вспоминают, как будто даже русские тиражи повести быстро насытили автора почти всем, что приносит первый успех: столичное эхо эфиров в ночи, говорливый дурман аэропортов, клубные сквозняки.
И уже шли полным ходом переговоры с издателями о новых публикациях под парой свежих, изысканных псевдонимов, с последующим, маркетологически точным разоблачением их, по примеру иных популярных беллетристов; и состоялись пробные записи аудиоверсий; и прозвучали предварительные вопросы о переводах и наименовании «Марии и Мириам» на языках Европы, когда обнаружилось, что книга опасна.
Взрывоопасна.
Хотя до поры беды никто не предчувствовал: кого в те дни и ночи ясные смутили бы хамы в блогах, спам с матом, взлом электронной переписки и паролей?
Изнанка славы, говорили некоторые: изгибы века и мусорный ветер – слова порождают слова.
Но потом полились угрозы: вначале мутные – по телефонам, затем – прозрачные, в адрес тех, кто если и понимал, в чем дело, то уж точно не был к нему причастен ни сном ни духом. Письмами – и подметными, и по сети – начали вдруг забрасывать хозяев, директоров и даже рядовых продавцов книжных магазинов. Требовали прекратить продажи, изъять, а кое-где и уничтожить целиком наличествующий тираж книги, именуемой «Мария и Мириам». Угрожали ночами бессонными, подрывом бизнеса, злосчастьем в семье. И пока правоохранители законно дремали (ведь в реальности, за границами эфиров и киберпространств, еще ничего не произошло), издатели затаились, книгопродавцы взялись хитрить. Книгу от греха подальше убрали с главных стеллажей в столицах, торговлю сдвинули в провинцию либо приспособились продавать через сайты и под заказ.
Впрочем, и тогда еще не все испугались всерьез, а кое-кому удалось, с позволения сказать, чуть ли не снять второй урожай с запретного плода.
К тому же самую пытливую сыскную мысль не могли не притормаживать противоречивые или даже взаимоисключающие обстоятельства, мотивы и, следовательно, источники грозных отправлений.
Одни (преимущественно бумажные, набранные псевдославянским шрифтом) могли значительно различаться оборотами и длиною, но неизменно заканчивались требованием «очистить родниковый воздух Руси от зловонного блудословия», призывом «остановиться, пока не остановили», и были подписаны: Стражи Велеса и Луна Лель. В других, анонимных, никогда не называли повесть именем собственным, но намекали иносказательно, упоминая «буквенный шелест или бормотание бисера», от которого «небо готово обрушиться, земля – разверзнуться, горы – рассыпаться в прах». Любому (будь то продавец, читатель или хранитель библиотеки), кто самим прикосновением к книге явил бы «гордыню чрезмерную», предрекали «кару и наказание мучительные»; тем же, кто уклонился бы от скверны, а лучше того – выжег ее, обещали, что не будут они обижены «ни на бороздку косточки финиковой». И вместо подписи – Иншаллах – было последним словом этих посланий.
К тому времени автора перестали ограждать и перемены мобильных номеров: недели не проходило – и почти уже знакомые голоса снова и снова принимались вкрадчиво интересоваться его здоровьем с неопределяемых телефонов.
И совсем скоро события понеслись, словно дурной сон, накрывающий вас, если посмотреть второсортный триллер на ночь.
В Москве с интервалом дней в десять-двенадцать разгромили (практически сразу после закрытия) витрины и отделы современной прозы в трех книжных магазинах на периферии – предположительно, те секции, где могли еще оставаться (в самых темных углах каких-нибудь нижних полок) экземпляры книги «Мария и Мириам». В Северной столице отметили один похожий случай, но вспоминали еще поджог букинистической лавки и сломанную руку ее завсегдатая, младшего научного сотрудника, избитого вечером по дороге домой где-то в сквере на Каменноостровском между Большой Монетной и улицей Рентгена. Причем нападавшие в вязаных шапочках якобы не особенно усердствовали и даже не прикрывались грабежом, но, попинывая книгочея, нарочитым шепотом окликали друг друга по именам, очевидно фальшивым: Денис и Джиган. По иным же показаниям, это были Ильдар и Ильдус.
Несколько одиночных книжных погромов зафиксировали в Поволжье.
Тогда же или немного позже в красноярское арт-хаусное издательство, где только приступили к редактуре немецкого перевода, подкинули конверт с белым порошком (оказавшимся крахмалом), с письмом, проклинавшим всех, кто «бесцельно скитается по долинам словоблудия, и будет отомщен, Иншаллах, если не оставит попыток расплескивать мерзость через края из сосуда греха». На другой же день папку с текстом первых переведенных глав вернули переводчику, все файлы, включая переписку с комментариями, с издательских компьютеров удалили, и всякая связь между просветителями прервалась: переводчик, по слухам, уехал в другой город, а издательство поменяло то ли адрес, то ли вывеску.
Пару месяцев спустя в Казани среди бела дня прогремел взрыв в редакционно-издательском офисе «Русского центра», где уже завершали верстку эксклюзивного издания – билингвы повести «Мария и Мириам» на финском и татарском языках. Книга готовилась по заказу Института России и Восточной Европы на средства благотворительного Фонда татарской диаспоры в Хельсинки к юбилейному конгрессу финно-угорских и тюркских общин в Перми. В «Русском центре», не раз погружавшемся в подобные проекты, за много лет привыкли не обращать внимания на почтовый клекот и вихри враждебные и потому, даже ужаснувшись, долго еще не могли поверить в террор, но думали о чем-то техногенном, жилищно-коммунальном. И хотя ранило пятерых, ни те дни, ни наши не прибавили ясности, взорвался ли центр в Казани случайно или был подорван кем-то: ведь сам взрыв вроде бы локализовали в серверной – то есть если радикалы и злоумышляли, то не против людей, а бомбили хранилища.
Рассказывали еще (но тут и вовсе сгущается мгла почти непроглядная), что из пятерых пострадавших по-настоящему не повезло одной – стажерке-корректору, работавшей по контракту с центром не более полугода. Раны ее лечили девять с половиной недель в обеих столицах, но не смогли восстановить зрение, и ее как будто бы увезли родители домой, за Урал. Правда, про нее же говорили, что ослепла она только на один глаз, но взрыв отнял у нее дар речи, после чего она искала исцеления у знающих тайны трав и отваров, а потом скрывалась в одном из нижегородских монастырей. Молва казанская охотно приписывала несчастной и сумрачный роман с автором злополучной повести, однако сплетню опровергали в других городах: там всплывали из потемок совсем иные имена, крутые повороты.
Более или менее несомненным было лишь то, что оба они надолго пропали из виду, да и все прочее как-то угасло: двуязычная книга света не увидела, «Русский центр» притушил огни просвещения, верные сотрудники его рассеялись по стране и за границами ее.
Автор между тем неожиданно объявился в частной приволжской клинике, где якобы проходил курс детоксикации, седативной терапии и даже длительную дыхательную практику, которую никто пока не сумел ни поименовать, ни разъяснить нам толком, отчего потаенная процедура так и влетает в русское ухо неудобопроизносимым шепотком – ребёфинг.
Не исключено, впрочем, что никакого ребефинга не было, а – наоборот – состоялся там, в больничном парке на холмистом берегу, душевный разговор выздоравливающего с неким гостем, негласным поклонником его, из числа службистов или дипломатов, хотя не все, признаться, верят в такую встречу. Неужели – смущаются усомнившиеся – и туда непременно должен был с горочки спуститься какой-нибудь покровитель при тяжеловесных погонах?
Но тут, скорее, правильнее было бы говорить о дружеской беседе с давним университетским приятелем, который теперь, и навсегда уже, останется, по понятным причинам, совершенно безымянным.
Некоторые вообще уверяют, что это был целительный неторопливый терренкур под легкий, сквозящий шорох сосновых крон – сентябрьский, кажется.
Автору, во-первых, было сказано, что книгу его – многие и заслуженно – числят в ряду безусловных шедевров, а кое-кто авторитетно называет «непрерывно бьющим источником»; но, к сожалению, сегодня в России она почему-то бьет мимо цели, что ли, зато с удручающим постоянством выталкивает, точно из-под земли, недругов, и сама становится мишенью. Во-вторых, развеяны были даже тени сомнений: в дальнейшем защитить автора обычным порядком от недоброжелателей, равно как и доказательно установить последних, представлялось затруднительным. Ведь маргиналы (а возможно, и экстремисты), которым полагалось бы, по идее – по их идее, – враждовать между собой, вдруг словно бы перестали различаться в этом шуме и ярости, пусть и словесной. Разумеется, кое-где кому-то удалось нащупать зыбкие нити, протянутые в какие-то военно-исторические клубы и секции единоборств странных наименований, наподобие «Лазоревых пилигримов» или «Белых странников». Но ничего конкретного утверждать было нельзя, поскольку они представляли собой структуры текучие, а иногда проявляли то признаки неоязычества, то влияние несторианства. Другие же угрозы, отдаленно напоминавшие о фундаментализме исламском, – всего лишь притчи да намеки – были сплошь сплетены из коранических отрывков, пролегавших, по оценкам экспертов, между сурами «Женщины» и «Поэты», или поблизости. Обвинить их умелых составителей в криминале либо схватить за руку было невозможно. В-третьих (и в этом заключалось еще полбеды), все погромные эпизоды, уже имевшие место, оказывались слишком разрозненными хронологически и территориально. Все они были квалифицированы как недобросовестная конкуренция или хулиганство с имущественным ущербом. И даже в Казани все уткнулось в неустановленных лиц. Никто и ни за что не взялся бы объединить эти эпизоды в одно дело, а тем более предсказать, когда и откуда может последовать рецидив умозрительной литературной вендетты. Но главное: никто и не собирался заниматься этим всерьез. И никто (можно было ручаться) не взялся бы и в будущем.
На этом повороте беседа словно бы приглушалась в замешательстве, словно бы смешивалась с зашелестевшими внезапно верхушками сосен – однако гость сумел все же передать подопечному: над некоторыми из условно подозреваемых с самого начала, по-видимому, возвышались заступники, а то и опекуны, обремененные погонами не менее весомыми.
Печальный вывод был очевиден и произнесен (сейчас уже не угадать, кем из двоих) в виде печального каламбура: чтобы жить дальше, автору надо было хотя бы на время покинуть хотя бы какое-то из пространств – страну или словесность.
Но, как мы понимаем, оглядываясь, благородный совет цели своей тоже не достигал или запаздывал…
Выздоравливающий, конечно, тогда все еще оставался автором повести «Мария и Мириам», но писателем быть перестал.
Вероятно, он давно возблагодарил ветры перемен за то, что его не занесло в сети социальные и он не завел себе ни персональной страницы, ни блога; но те же ветра, по счастью, успели вымести из упомянутых пространств его прозаический псевдоним, нечаянно пригретый славой, так что немногие уже помнили, какое имя укрывала когда-то эта бумажная полумаска. И, похоже, задолго до блуждания в прибрежных соснах автор все для себя решил и потом от решений своих не отступался.
И, выйдя из клиники, он не только вышвырнул маску, но и лицо отвернул от литературы, с тем чтобы никогда больше не приближаться к ремеслу сочинителя.
Он оставил и настоящее имя свое (кто-то сказал: отделился от имени) и провел несколько почти невидимых лет под чужой фамилией между окраинами столиц и пригородами Поволжья, живя случайными заработками и техническим переводом, что деликатно подбрасывали самые надежные из близких друзей…
И вот теперь, когда все яснее становится, о ком идет речь, а порой можно и разглядеть, откуда она идет, – мы, наверное, будем звать его Дан.
Безусловно (и спорить незачем), имя это что-нибудь да значило всегда, заносимое веками в любое из языковых семейств. Но в нашем случае оно, пожалуй, не сможет означать ничего, кроме отзвука анаграммы, глухой перестановки инициалов, раскрывать которые мы до времени поостережемся.
Говоря короче: с этой минуты, увлекаемый нашим повествованием (видимо, бесповоротно уже), он будет Дан – пока нас не застанут там, где с ним придется распроститься.
И даже те, кто сомневается, напоминающие, что и впредь перемен имен не обойти стороной, – даже они спешат согласиться: едва спасенный Дан, стиснутый в автомобиле, лишь простонал коротко и больше не издал ни звука, и потом молчал так долго, что, кажется, заставил и спасителей своих переглянуться.
Он молчал, пока огибали центр, сворачивая на мост, переезжали на левый берег, пробирались проулками через промзону к заречным новостройкам. Не проронил ни слова, когда неторопливо высадились в тупиковом безлюдном дворе и завели его в полуподвальный офис (пустой, гулкий, влажно пахнущий ремонтом), где тут же подали белую сорочку с галстуком и попросили переодеться «для фото на паспорт, который будет готов буквально через полчаса…».
Слышалось ли Дану тогда – в сухом посвистывании принтера за дверью – затхлое шипение кошмара, от которого он должен был вот-вот очнуться, или душила мысль, какой непрочной и легковесной оказалась вся его многолетняя конспирация, вмиг прорвавшаяся от того лишь, что он поддался на уговоры однокашника и согласился прийти к нему в бюро переводов, чтобы обсудить законченный (непонятно зачем) глоссарий к книге «Мария и Мириам»?
Мы не знаем.
Зато известно, что первый вопрос его, как только дар речи отчасти вернулся к нему, был, конечно, вопрос об именах.
Смуглая рука дымноокого незнакомца протянула тугое портмоне, паспорт, билеты: через полтора часа, было сказано, у него самолет на Москву, а оттуда – в аэропорт Тивата, в Черногории, или Монтенегро, куда виза не требуется и где его ждут, наконец, покой и воля и жизнь человеческая, достойная, без страха; а имя в фальшивом паспорте нетрудно будет запомнить, чтобы по прибытии сразу забыть, поскольку там приготовлены ему и новые документы, и не один псевдоним…
И когда Дан качнулся назад и как будто снова простонал, мотнув головой, незнакомец словно бы приподнял полуприкрытые веки, и его азиатская «а», невыносимо медлительная, совсем расплылась в воздухе:
«Вы хотите быть законопослушным или живым?… Вам повезло: гонка преследования закончена. И вообще, все кончилось, поймите. Ваше избавление уже оплачено немалой ценой, в том числе и чужой смертью. По счастью, естественной и никак не связанной с вами… В Черногории, в городе Котор, умер один русский журналист, чье место вам предлагается занять. И хорошо еще, что у вас не было романа с кокаином и к тому же хватило порядочности вести беспорядочный образ жизни… Терять вам нечего… и некого, и пересекать границы будет несложно… Держите: здесь немного наличных, рубли и евро в дорогу. В аэропорт вас отвезет другая машина. А в Тивате встретят. И все разъяснится. О вещах не беспокойтесь. И не нужно бояться…»
«И как же, – проговорил Дан, принимая протянутое, – как же прикажете Вас называть, ангел-хранитель?»
«Не думаю, – был ответ, – что Вам это пригодилось бы и что Вы вполне понимаете, о чем, собственно, спрашиваете… Тем более что Вам лучше сосредоточиться на том, как в ближайшее время Вы будете называть себя… Но если угодно… Можете звать меня Джан… И прибавлять мысленно любые имена: армянские, курдские или даже персидские – по вкусу…»
Вот почему Дан и потом не мог бы ответить себе, что это за притча с именами и не приснилась ли она… И в какой миг вернулись волны озноба от затылка к темени – не тошнотворные теперь, но пьянящие: с первым ли глотком виски в кресле «Боинга» или уже на подлете к Тивату, когда на плавном повороте открылась ему, сквозь слезу, из-под облаков, знаменитая Боко-Которская бухта, словно ангел приземляющийся, нарисованный детской рукой на старой карте; и перехватило дыхание, едва самолет нырнул широкой дугой вниз – прямо под левое, как бы расправляемое крыло этого ангела?
И еще много дней (кто-то сказал – четырнадцать) все не верилось в это – головокружительное, столь явственно обманчивое, но случавшееся точно по слову того, кто назвался Джаном…
В аэропорту встречали его ложным именем на гнутой картонке, провели к такси – молочно-кофейное в сумерках, вблизи – пропылившееся насквозь, внутри – пропахшее бензином. Недолго везли, погромыхивая и чуть ли не дымясь, вдоль посадочной полосы назад от залива и за круговой развязкой VUK Petrol проводили в «Мерседес», выкатившийся с парковки. В нем, словно в облаке, вернулись к развязке, но уклонились от моря вправо, ускоряясь по прямой, к невероятным, слоисто-зеленым предгорьям, подзолоченным закатом.
Но тут и стемнело мгновенно: редкие огни городов заслезились издалека, мерцая и как бы взбегая в горы, к чему, наверное, нужно было начинать привыкать… И к тому, что новый дом его был теперь здесь, в поселке Ораховац, который местные, как выяснилось всего через полчаса, прозвали «райским садом». И к переменчивой предупредительности сопровождающих и встречавших. И к тому еще, что русская речь вокруг то текла, то крошилась (правнуки эмигрантов? дети войны? экспаты?).
Не о чем беспокоиться, объяснили ему, можно четырнадцать дней наслаждаться самым красивым побережьем самого южного фьорда Европы, а дела дальнейшие – забота тех, кто позвонит позднее из города Котор, – отчего и не верилось в это головокружительное, охватившее его с быстротой сна точно по слову того, кто назвался Джаном…
Дом в возвышенной части Ораховца с балконом-террасой на Которский залив: два этажа рустованного песчаника снаружи и внутри – теплое свечение вечерами… Две скромные спальни, кабинет, полтора десятка неглупых книг на полках прелюдией библиотеки. Полный гардероб.
Кухня – холл – гостиная внизу. Полный холодильник.
Уборка дважды в неделю: Милица.
Дорожные карты и буклеты rent-a-car: говорят по-английски.
Мобильный телефон, пара номеров на случай и для любых консультаций: Милош или Снежана.
Словенский паспорт и права с непроизносимым именем: сплошные шипящие, троекратный стык согласных.
Медицинский полис на год и две банковские карточки на это имя: текущий счет с некоторой суммой, вторая – для будущего жалованья или гонораров.
Ipad. Wi-Fi в доме.
Ключи.
…Они всё гремели, эти ключи с тяжелым брелоком, распирали и брюки, и куртки; и Дану вспоминалось потом, как он принимался охлопывать карманы (почему-то в испуге) несколько раз – то есть всякий раз, когда ему мерещился вдруг пегий затылок Джана в ближнем мареве: с борта парома на пристани Каменари, в нефе собора Святого Трипуна возле потерявшей облицовку колонны, в кафе «Мокка» на главной площади Котора.
И невозможно было признаться себе, что всё и в самом деле закончилось и можно без конца, не озираясь, вслушиваться в этот бокельский вечерний ветер – влажно-соленый в крапчатых веерах пальм, сладковатый – в кронах сосен. И не было ответа – сколько ни щурился он, заплывая, сквозь всплеск и брызги, на облачные вершины Црквине над Ораховцем, сколько ни рассматривал из разных гаваней остров Богородицы на Скале рукотворной, сколько ни оглядывал (с моря ли, с дороги) волнообразные склоны горы Ловчен, – не было ответа, кому и зачем понадобилось сделать его адриатические дни и ночи такими невесомыми и тягучими, словно рахат-лукум.
Но уже и удивления не было, отметил он сам с удивлением, когда позвонили и сообщили, как было обещано, что наутро некто Драган Еленич подвезет его в город Котор, чтобы там заняться работой. Удивительным было сердцебиение, которым неожиданно отозвалось русское слово «работа», даже подпаленное местным смешком.
Имя же Драган Еленич было забыто быстро: за двадцать минут пути из Ораховца Дан успел узнать, что родился Драган в горах и тридцать девять лет прожил на море, отчего характер у него легкий, но изворотливый, как «Ядрански пут» – шоссе, по которому они едут; что фамилия его по-русски, наверное, звучала бы «Оленев», а по-итальянски – совсем красиво, вроде Cervio; но поскольку в Которе он – музыкальный редактор, а иногда – заместитель программного директора на радио, а заодно – старейший диджей эфира и популярной дискотеки Maximus, лучше будет звать его так, как здесь привыкли. – по начальным буквам, Ди Джей Ди Джей, чтобы отличать от других диджеев, но писать это следует не славянским шрифтом, а непременно латиницей, по-европейски, четырьмя буквами, наподобие тетраграмматона у евреев – DJDJ.
И уже в старом городе, петляя улочкой, почти знакомой, возле церкви Святой Марии или под аркой дворца Грубония, DJDJ шепнул Дану, прокашлявшись, что рабочий день (а воскресенье у него выдалось сладким) правильнее будет начать с чашечки caffee corretto и ликера «Горький лист» – но не с того, что подают туристам – с нектарами на Оружейной площади, – а настоящего, со льдом и свежевыжатым соком лимона, под местным названием «Мозги об стену».
«Если вы хоть раз поднимались на стену Йована, хотя бы до форта Пелегрина, – добавил он, – вы поймете, о чем я…»
Но это здесь, надо признать, это в нашем пересказе, когда передается лишь самая суть, все так стремительно и ясно, тогда как на деле оба пытались – весело, но не всегда успешно – найти или подобрать для разговора общий язык: DJDJ хотел освежить свой русский, Дан жадно заглатывал черногорский говор, однако на резких поворотах обоих выбрасывало на обочину американского, отчего и непросто припомнить, кто принимался хохотать первым и что именно было сказано, каким языком…
Но многое действительно начало проясняться в этом разговоре, в городе Котор, в радиостудии на третьем этаже старинного дома, то ли вросшего в бывший дворец, то ли выросшего из него. Даже слово «работа», скрученное местным жгучим акцентом…
Полгода назад умер Иосиф Кан, журналист, переводчик, автор лучших русских травелогов по Балканам, выходивший в эфир отсюда под псевдонимом Бариста.
Умер мирно, во сне, у себя дома в городке Пераст, внезапно для всех. Большая потеря.
Многие (и не одни русские), может, и не знали его книг, но любили его фирменные эссе о кофе – особенно когда он читал их сам в ночном эфире.
Многим нравились и печатные версии: немецкие, английские, итальянские – в специальных блогах на сайте радиостанции.
Конечно, приходилось ему выполнять и другие обязанности на радио, и не только в русской редакции, но главным образом это было его делом: кофейные сюжеты, экзотические рецепты, диалоги с ценителями на киберстраницах и здесь, в прямом эфире. Мало кто догадывался, что русский диджей Бариста – это литовский еврей Иосиф Кан, но смерть его для многих стала шоком.
Некоторые шептали, правда, что Иосиф убил себя сам, поскольку за полгода до ухода как будто нарочно взялся изнурять себя работой: сначала возглавил редакцию информационных программ, потом, того хуже – не переставая быть эфирным Бариста, зачем-то попросился в службу новостей, а иногда выходил и диктором по ночам. А ведь это – каторга, как известно: шесть круглосуточных смен вразнобой, ночь-утро, день-вечер, и так далее; никакие выходные не дают восстановить биологические часы – через пару недель давление лучше не мерить; все бегут из новостей, как из пекла, а он почему-то полез туда сам, без всякой нужды, с его-то здешним авторитетом…
Большая потеря.
Русские владельцы радиостанции, люди деловые, с настоящим капиталом (кофейный бизнес, прибрежные отели и коттеджные поселки по всей Черногории и в Хорватии, заводы и нефтехимия в Словении и Бог знает еще что), вполне серьезно относились к этой самой нерентабельной волне здешнего многоязычного эфира. Соображения престижа, вроде бы растущая диаспора из России, формирование культурной среды, элитных рынков и тому подобное.
Смерть Иосифа Кана, молчание Бариста в эфире – большая потеря…
И теперь хозяева (или Хозяин) предлагают заполнить, наконец, эфирный пробел: DJDJ уполномочен изложить детали и вручить контракт (запечатанный конверт, плотная бумага – не белого, а жасминового цвета и будто бы жасмином дурманящая)…
Собственно, работа та же, но условия и формат несравненно более мягкие.
Ночной эфир на русском по средам и субботам из студии отсюда: краткие новости, обзор прессы, немного музыки. Главное: каждую среду – новое эссе о кофе (не более девяти минут, примерно тысяча двести слов), ответы на звонки в прямом эфире. В четверг утром печатная версия эссе выкладывается на сайт (текст может разрастаться), с шестнадцати ноль-ноль – ответы на вопросы, дискуссия в блоге, продолжение в пятницу и субботу до полудня (можно работать с компьютера из дома). В субботу – повтор эссе из студии, ночной эфир, прием звонков. Воскресенье, понедельник – выходные. В общем, и вторник формально свободен, но к вечеру среды новый текст должен быть готов к эфиру. Через какое-то время отладят и конвейер переводов: параллельно с русским эссе должно выходить на английском, немецком, итальянском, черногорском изводе сербского – местные помогут. На здешних русских лучше не полагаться. Они вообще между собой живут не особенно дружно, а из всех эмигрантов – самые подозрительные. Да и едва ли получится сойтись с кем-нибудь из них. Лидия и Светлана замужем за местными, заняты только выживанием и семьей. Роман и Станислав – особый случай, артистические натуры, главная забота – максимально сблизить графики, чтобы выкроить общие выходные для свиданий и поездок в Европу на рок-фестивали. Ну, и в принципе, – когда тут узнают, какой дом сняли для нового Бариста в Ораховце…
Словом, самостоятельный перевод приветствуется – плюс четверть гонорара за каждый язык. Подробности, размер гонораров – в контракте, который, как принято, не видит никто, кроме финансистов Хозяина. Первый аванс – через неделю на карточке, и тогда же нужно будет приехать сюда, освоить бывший кабинет Иосифа Кана, технику, провести студийные тренировки. Через год возможен переход к большим цифровым эссе на сайте – с инфографикой, фото, звуковыми и видеовставками. Возможна и колонка в «Русском журнале Адриатики», но это, видимо, – другая история и контракт.
Здесь, конечно, никого не интересует его паспорт и никто не против называть его так, как будет предложено. Но в эфире он будет диджей Бариста или, в крайнем случае, Второй Бариста, coffee writer. Ведь живут же на свете и, кстати, неплохо живут, cognac writers и whiskey writers…
«Но ведь нельзя же, – кашлянул Дан, покачнув конверт на ладони, – невозможно писать лучше, чем Игорь Померанцев, или читать лучше, чем Максим Пинскер…»
Но, кажется, его не услышали или не поняли…
И когда конверт был распечатан к вечеру в ораховацком доме возле книжных полок – Дану и в самом деле почудилось, что знобкая волна, опять пробежавшая по затылку, вышибла из головы ликер «Горький лист» и растворилась в воздухе жасминовым духом… Еще две недели назад его смутила значительная сумма подъемных, доступная на его первой банковской карте, – размер же гонораров, прописанный в контракте (два экземпляра на русском и английском), был неприлично, несоразмерно большим. С учетом непонятных премиальных и годового бонуса он выливался в какую-то совершенно исчезающую для воображения величину, выплачиваемую за пять тысяч слов в месяц.
Никогда, ни в каком сне не могло привидеться, чтобы слово его, еще не произнесенное и не написанное, стоило бы так дорого – слово о кофе.
Вот почему иногда говорят, что здесь следовало бы поставить точку, поскольку Дан оказался перенесенным по воздуху едва ли не в самый рай, под шорох прибрежных пальм и сосен.
Но это – преувеличение все-таки, возражают некоторые и предлагают смотреть на это с точки зрения противоположной, отправной. Не могло же случиться, усмехаются они, чтобы рядом с героем не появилась женщина…
И она – спору нет – появилась: Дан столкнулся с ней прямо на пороге, когда выходил из дома погулять, по благоприобретенной привычке, к морю или в горы.
И первое слово ее, как уверяют, было вопросительным: «Ты?»
А другие утверждают, что это Дан первым выдохнул: «Ты?»
И они же настаивают, будто оба тут и назвали друг друга по именам, но здесь как раз и можно было бы поспорить, и мы – даже если бы так оно и было – все равно не доверились бы словам, поскольку, увлекаемый нашим повествованием (теперь бесповоротно уже), он должен был оставаться Даном, а имя гостьи, ее прежнее русское имя никому ничего не сказало бы – зато имя сценическое, европейское, узнаваемое поразило бы слух оперных знатоков и сделало повествование совершенно неправдоподобным.
И потому мы прекращаем споры и присоединяемся к умолчанию щепетильных: никто, напоминают они, и ни за что не мог бы поручиться, передавая разговор двоих, хотя бы и своим словами.
Но начала, надо думать, все-таки гостья (уже в доме, в креслах, после двух еле заметных глотков коньяка).
«Знаешь, я не верила, – сказала она, оглядывая гостиную, надо думать. – Мне говорили, что тебя давно… что ты приехал. Но поверить было почти невозможно. Что это ты. Пока не увидишь… своими глазами. Здесь, в Которе, сейчас фестиваль Дон Бранко – знаешь? И я приняла приглашение – в первый раз, почти напросилась… чтобы приехать самой… убедиться. Хотя это неправильно, наверное, – для голоса… перед концертом… По-моему, они до сих пор не верят своим ушам, все перезванивают директрисе: верно ли мы поняли сумму гонорара, их скромные возможности?… Мы на яхте – встали здесь неподалеку. Концерт вечером. В церкви Святого Духа – знаешь? – кажется, по пути к вашему радио, если идти мимо музыкальной школы, к Святому Луке… В девять: Вивальди, Доницетти. Послезавтра – Триест, потом Верона. А сегодня я главным образом – Гризельда…»
«О… тогда я – принц Галеотто…»
Пожалуй, так – настойчиво, без обиняков – передают самые памятливые, как бы поражая нас хитросплетением дальних имен.
Но мы поспешим с теми, кто уклонился, не гонясь за словом звучащим, и сохранил лишь необходимое повествованию – так сказать, фрагменты речи любовников, ибо эта речь, очевидно, идет о любовниках, пусть и отдаленных.
Поспешим, даже не будучи уверены, подливал ли Дан еще коньяку в бокал гостьи. Скорее, нет все-таки.
Возможно, он и в самом деле спрашивал, по-прежнему ли немеет от напряжения палец на ее левой руке во время виртуозных арий, – и получил в ответ утвердительную улыбку. Возможно, сказал, что теперь понимает, куда и зачем она исчезла тогда, – и ответом была улыбка печальная или даже несколько фраз, оброненных в том смысле, что не могла же она, с ее-то запросами, оставаться в Москве, чтобы стать невольной создательницей или – хуже того – еще одной героиней «Поэмы без героя»… Не исключено, что и он усмехнулся, интересуясь, к какому жанру она отнесла бы сегодняшнюю встречу – дуэт согласия или дуэт разногласия?
А может быть, не было этого и говорила только она – так приблизительно:
«Помнишь, ты писал мне в Москву, что я должна забыть твое имя, как будто ты умер или уехал в эмиграцию? И вот – стоило мне вспомнить о тебе пару лет назад – и теперь ты здесь, среди пальм и сосен… Не верится. Тебе, наверное, тоже… Хотя нет, не пару лет – больше. Тогда, после той казанской истории, я как-то перепугалась и решила намекнуть ему: вот человек, необычный писатель, и хорошо было бы выдернуть его из России, спасти…Ну, просто сделать еще что-то настоящее, потому что ведь чувствовалось, что затопчут или явятся в конце концов какие-нибудь Гулкин и Закоулкин… Он тогда промолчал или сделал вид – как всегда… Странно, и ведь не скажешь – муж… Нелепое слово. Тем более здесь… Ему тут, видишь ли, принадлежит чуть ли не половина побережья: и этот поселок на горе в Ораховце, и какие-то заводы на паях с компаньонами, не знаю… Но в основном кофейная империя, хотя не очень-то я погружаюсь… Конечно, ничего твоего он не читал, но имя слышал… то есть литературное, псевдоним. Он вообще интересуется и следит за новостями… А тогда промолчал… Про нас ничего не знал, разумеется: слишком давно, другие имена, другая жизнь… Но разговор, похоже, не забыл. И вот когда неожиданно умер здесь Иосиф Кан, Бариста, – видимо, подумал о замене и вспомнил, и пазл в голове у него сложился… Мне ничего не сказал, естественно. Только потом – любит сюрпризы. А радио для него – что-то вроде любимой игрушки. Иосифа он очень ценил, иногда приглашал погостить на Кипр. Я его не встречала, правда, но пару раз слышала в эфире. Удивительный голос. Его тут любили. Говорят, он даже выучил сербский и давал публичные лекции по истории Балкан прямо-таки с черногорским распевом: собирал целые залы во дворце Гргурина или в центре Джурковича в старом городе…
И теперь, как я поняла, ты будешь Бариста… Хорошо. Твоим переездом занимался Джан, наверное? Он давно с нами, надежный, очень опытный, связи… Конечно, это не имя, а фальшивка какая-то, но бояться его не нужно, несмотря на внешность, – даже наоборот. Думаю, они все устроили, как полагается, comme il faut – правда?… А поездку сюда, участие в этом фестивале придумать было нетрудно: женское любопытство и прочее… Я рада, что ты здесь… в безопасности. Отдохнешь, со временем поездишь, наконец… Может, начнешь писать… снова… Да и здесь очень красиво, есть что посмотреть – не соскучишься… Слава богу, уже не Россия, еще не Европа…»
«Слава богу – что? Уже или еще?»
«И то и другое…»
Эти слова, уверяют нас, произносились на пороге, уже при прощании, когда она даже как будто приподняла и протянула Дану руку – для рукопожатия ли или для поцелуя… Однако ладонь ее – напоминают щепетильные – так и застыла в полуобороте неловком, и только безымянный палец дрогнул в воздухе, а слова прозвучали совсем иные:
«Ты об этом не думал, конечно… Но тебе, пожалуй, надо обновить гардероб, хотя бы немного. Я договорюсь. Вот карточка. Через пару дней позвонит Алия из Триеста: обговори с ней время, когда будет удобно. Она сама приедет, все приведет в порядок и подберет что нужно. Сама и закупит, и привезет потом. Только не отказывайся, пожалуйста… Ты ведь не поедешь по магазинам, да здесь и некуда… И не пытайся платить – она все равно не возьмет. Просто отдай карточку. И не забывай, что все же лучше быть осторожным, понимаешь? Никто и никогда не должен здесь слышать твое имя – ни литературное, ни то, прежнее…»
«А я, – будто бы отвечал Дан, – все мучился бессонницей, все гадал, кого благодарить за адриатические ночи, какого ангела поминать? А это – ты…»
Но и тут все небесспорно. Не то, не то – поправляют некоторые – было последним словом, хотя оно тоже было об именах: якобы та, кого вскоре ожидала роль Гризельды, обернувшись, сказала:
«Все хотела тебя спросить… Теперь уже можно, наверное… Кто была эта твоя Мириам? Кого ты укрывал этим именем?»
«А ведь и она, – якобы ответил он, помолчав, – все допытывалась, кто такая Мария? Но вы обе ошибались…»
Но теперь, конечно, никто и ни за что не мог бы поручиться.
Зато мы знаем, что следующие два дня Дана взял в оборот DJDJ: навигация по сайтам, кофейные порталы, читка у микрофона и без, хронометраж, магнитные пропуска.
Опробованный на языке сербо-русско-американский коктейль, несколько звенящих капель итальянского.
Обед в «Сан-Джованни» или «Портобелло», обязательный «Горький лист» и кофе, вечером – виски, разумеется.
Кабинет Иосифа Кана, крохотный, как и все в городе Котор, но оглушительно стерильный: чистый темный стол с полукруглой столешницей под монитором, словари и справочники ровной стопой в узком стеллаже – ни канцелярских приборов, ни календарей, ни папок.
«Здесь можно было не убирать, – говорил DJDJ, подпирая дно бокала рукой. – При Иосифе было то же самое. Патологическая аккуратность. Всегда оставлял после работы голый стол и минимум обрывков в мусорной корзине. Шутил, что это единственный способ притормозить энтропию. И, кстати, поэтому тут после его смерти вышел небольшой полудетективный скандал, когда выяснилось, что пропал его рабочий ноутбук, который он иногда носил с собой туда-сюда, хотя есть и стационарный компьютер. Ноутбук не нашли ни здесь, ни у него дома в Перасте. Даже думали о полиции. Но потом вспомнили, что Иосиф собирался отдавать его в сервис – там и обнаружили. Видимо, принесут на днях…
И хотя смерти его, как здесь говорят, можно было бы позавидовать, у многих осталось какое-то смутное чувство вины, как похмелье… Как будто мы проглядели что-то вроде скрываемой болезни. Эти несуразные новостные смены Иосифа, от которых взгляд и походка у него сделались такими, словно он перестал спать, не переставая пить. Изменившийся голос. Это странное последнее эссе в праздник Камелий, которое наутро убрали с сайта… Но ведь пить он не мог – то есть не умел и не любил.
Правда, за день до смерти, после праздничного эфира, выпито тут было немало, и продолжать почему-то поехали к нему. И, странным образом, чем больше он пил (то есть по его меркам), тем как бы трезвее становился… И рассказывал что-то так весело и складно, даже лучше, чем обычно, – но теперь уже ни за что не вспомнить, о чем. И на пороге, под утро почти, зачем-то сунул мне сумку со своей фонотекой: штук тридцать дисков. То ли это был пьяный подарок, то ли, может быть, хотел, чтобы я сделал какие-то миксы – не помню. Потом посмотрел: записи разных лет, ничего особенного, классика, а под дисками – две помятые книги на русском с оторванными обложками почему-то. Что-то похожее на роман и какая-то древнегреческая дребедень, судя по имени… Как будто забыл их, что на него совсем не было похоже… Но спрашивать уже было не у кого – через день к эфиру мы его не дождались.
Тут, между нами, ходили слухи, что приедет сюда, на место Иосифа, какой-то популярный русский писатель, или наоборот – из высоколобых… Все напряглись…
Все-таки работать со знаменитостью, знаете…
Хорошо, что это – не вы…
Интересно, кстати, решили вы уже, что будет в вашем эссе послезавтра?»
И хотя этот полупьяный вопрос DJDJ задавал уже в третий раз за вечер, – Дан мгновенно кивнул, и улыбнулся почти снисходительно, и чуть ли не поверил сам себе.
Но он лгал, конечно.
Не первую ночь подряд у себя за столом в Ораховце он с ужасом глядел на свою ладонь, словно придавленную неподъемной ручкой к белым листам. Этот ужас, казалось, давно выветрился из памяти, и еще страшнее становилось от того, как быстро он вернулся и растекся по телу: ведь не могла же, бормотал он, не могла та же рука с такой легкостью выводить на контракте чужое имя из словенского паспорта – всего несколько дней назад?
Виски помогал, но ненадолго.
И тогда (по счастью, возможно) вспомнилось ему еще одно, почти забытое…
Он очинил несколько карандашей и достал свежие листы из другой пачки, и бумага (тоже по счастью) оказалась дорогой, но не веленевой, а чуть шероховатой: карандаш как будто принялся расшаркиваться торопливо, как будто нашептывал что-то, точно слуга или советник…
«Виски, коньяк или ром, – написал он, – во время выдержки в бочках теряют, как известно, не меньше двух процентов крепости в год. Мастера погребов, Maîtres de Chais, называют эту часть спиртов, воспаряющих в эфир сквозь пористые стенки, «долей ангелов», the angel’s share, le part des anges.
Удавалось ли кому-то посчитать, какую часть крепости и аромата теряет кофейное зерно после помола? Что составляет в этом случае «долю ангелов»? И каковы они, эти ангелы?»