Разумеется: кому из нас, вместе с Даном, не хотелось бы, чтобы и потом являлись собеседниками в ночи только такие, как Хунайн ибн Исхак или Дауд аль-Исфахани, а тот, кто называл себя герр Манн, никогда бы не приближался вовсе – оказался бы видением обморочным, приступом лихорадки?
Но он явился все-таки: прямо посередине эфира выплыл из тени за стеклом монтажной, что-то показал звукорежиссеру Марко, какие-то бумаги, похлопал того по плечу – и просидел рядом больше двух часов, обдавая Дана изредка, словно из аквариума, обесцвеченным взглядом и не проронив ни слова, кажется.
И с этим ничего уже нельзя было поделать – ведь нам не позволено вмешиваться, а лишь рассказывать – притом что и мы, надо признаться, видим и знаем далеко не все.
Правда, иногда раздаются и голоса сомневающихся: можно ли – возражают они – представить себе кого-то, кто знал бы и видел больше? Ведь если что-то не рассказано нами – этого как бы и не существует… Или: не может существовать ничего, если это не рассказано нами или не будет рассказано в свое время – тем или иным из девяти способов.
Но у нас нет времени спорить с самонадеянными, и остается согласиться: безмолвный, улыбчивый, звуконепроницаемый герр Манн наблюдал за Даном до конца эфира сквозь глицериновый полумрак, аквалангически покачивая головой в наушниках.
«Неужели? – спрашивал он потом, уже по-свойски приподнимая бокал в кабинете Дана. – Не заметили ничего подозрительного?… Впрочем, может быть, это и к лучшему. И мне спокойнее, и вам. Но у меня, знаете ли, почему-то стойкое предчувствие, что мы их вычислим, и довольно скоро… А в нашем деле это нечасто случается – настоящая удача. Жизнь ведь извилиста, без начала и конца – нас всех, так сказать, подстерегает случай. Вот и сейчас… тот самый случай, мне кажется. И не без вашей помощи, между прочим… Только не обольщайтесь и не принимайте благородных поз, пожалуйста. Мне нужно было застать вас врасплох и посмотреть, как вы себя поведете – и я еще раз убедился, что вас используют втемную… на ваше счастье, может быть… Не сердитесь. Скоро все закончится… ко всеобщему удовольствию, надеюсь, и я оставлю вас в покое… Хотя с вами, литераторами, всегда приходится быть начеку.
Между нами, дорогой господин Бариста, не думалось мне, что когда-нибудь придется заниматься такими делами. Странные времена… Государства размножаются, как мыльные пузыри на блюдце. Один и тот же народ молится разным богам, и все только и заняты тем, что вычерчивают новые границы и запирают на замки… А ведь это всего-навсего пятна на карте… Кругом интернет, а вот из-за этих пятен разноцветных, или – хуже того – ради какого-нибудь слова или начертания (кириллица или латиница?) они начинают стрелять друг в друга и закладывать бомбы в автобусы. Все знают, откуда хотят убежать, но никто не знает – куда… Здесь, в городе Котор, – видели, может быть? – в бывшей церкви Богородицы, Девы Ангелов, – теперь кинотеатр: Болливуд конкурирует с Голливудом… Странные времена…
Все-таки в империях – согласитесь? – был некий большой смысл, пространство и время, дыхание истории, Океан… А тут… какое-то новое средневековье.
Так еще и писатели, то есть писатели и сценаристы, главным образом, – не примите на свой счет – попросту посходили с ума. Не обижайтесь. Разве можно этим шутить? Вот лет десять тому, или больше (я только что вернулся из командировки) просвистел по России один такой скандальный роман – автора не помню, псевдоним какой-то… Там, например, герою, оператору атомной станции, во время дежурства раз в неделю является Серафим Саровский, небесный покровитель ядерщиков: проплывает по воздуху над бассейном выдержки и, грозя пальцем, велит взорвать все это порождение шайтана к чертовой бабушке… А герой, по имени Айнур, не может понять, не сон ли это, или боится признаться, что задремал на вахте, и идет советоваться к имаму… Это, по-вашему, возможно, не взрывоопасно? Да и назывался роман как-то двусмысленно и мрачно – "Мария и Мириам"».
И Дан, пожалуй, действительно расхохотался, пусть и угрюмо: во-первых, откашлялся он, не бассейн выдержки, а бассейн расхолаживания, а во-вторых, неужели тут проблемы с именами и все было бы иначе, если бы снизошел ангел Джибриил, скажем, или кому-то легче бы спалось, если бы это были «Аннушка и Аленушка»?
«Вот видите, – рассмеялся герр Манн, – вы тоже помните… Разве им не страшно? Тогда, а тем более теперь?»
Но Дан не смеялся больше, а на прощание, осмелев или захмелев, обратился к гостю с неожиданной просьбой и словно бы опять изумился сам себе: если помощь его, нахмурился он, в этом деле по-прежнему важна, не мог бы и герр Манн, в свою очередь, оказать ему услугу за услугу?
Имена обычно живут дольше людей – кажется, продолжал он, – но бывает и наоборот, а с возможностями герра Манна, наверное, не составит труда разыскать в городе Котор человека, даже почти лишившегося имени: русский художник, которого здесь звали Беном, а в России, видимо, Вениамином (фамилия неизвестна), жил возле францисканского монастыря у Южных ворот и как-то внезапно пропал, и дверь заперта, а поскольку человек запойный, кто знает, что могло случиться, хотя беды накликать не хотелось бы…
«Попробую, – кивнул герр Манн, подумав, и, уже переступая порог, добавил, – но обещать ничего не могу. Как говорил один модный писатель, спиваться нужно не в одиночку, а вместе с собственным народом…»
И уже в такси, по дороге в Ораховац, Дан выругался громко – вспомнил, что из-за визита соглядатая опять не вернул диски, которые сунул ему DJDJ тогда, в день Рождества, Божич. Было вдвойне неловко: конечно, он давно, как бы по долгу службы, прослушал обе оперы – наспех, перескакивая с одной дорожки на другую, – но так и не понял, зачем это могло бы пригодиться – для умозрительной ли книги Артичеллы, для эфирных ли меморабилий DJDJ? Признаться в этом и отдать их сразу было стыдно, а держать их у себя с каждым днем становилось еще более нелепо: они лежали балластом в ящике, и сам он непременно отдал бы их сегодня, если бы его не сбил с толку герр Манн.
Верить визитеру Дан не собирался, разумеется, но главное – похоже было, что ночной соглядатай пропустил мимо ушей все намеки и ничего не знал-таки о тайнах и записках Иосифа Кана.
Или не подал виду.
И по-прежнему не ясно было, чего соглядатай добивается, и думать об этом не хотелось, но нужно было бы – пора было бы – самому сосредоточиться на тайнике Иосифа. И хорошо еще, что записки были давно унесены и перепрятаны, но тут Дану почудилось почему-то, что соблазнительнее не торопиться, а помедлить, как случалось в молодости, когда вдруг начинало брезжить новое свидание или призрак сюжета, и не было ничего слаще, чем отвернуться, внезапно забыть о соблазне на время и притвориться, будто не ждешь никакого подарка…
Так и тут – решил он, – если тайник существует, мысль о нем лучше забросить в какой-нибудь дальней кладовой памяти и не приближаться достаточно долго – и тогда все откроется само собой, наподобие пробуждения во сне Хунайна ибн Исхака.
И подарки – вот именно – не заставили себя ждать.
На другой день, к вечеру, появилась в Скайпе та, что была когда-то Гризельдой, а потом – Аминой или Нормой.
«Я в Венеции, – сказала она. – Пара смешных мастер-классов для VIP-племянниц. Шарлотта и Саломея. Завтра заканчиваю, и потом – целых две недели свободы… Знаешь, выпить «Кристалл» есть с кем, а вот «Фрапен» – абсолютно не с кем… Может быть, приедешь? Я уверена, что тебя отпустят хотя бы дней на десять – хотя бы перед этим грандиозным празднеством, которое затевают у вас в этом году на фестивале камелий – не слышал? Возьми отпуск… Пора тебе, наконец, увидеть оригинал – то, чему двести лет подражают городки Монтенегро на заливе, – Венецию зимой, почти без туристов. Здесь через три дня кончается это карнавальное безумие – все опустеет… И останется – как там? – «больше лиц на стенах кафе, чем в самом кафе…» Безлюдно и тихо. От одних туманов можно счастливо оглохнуть… Сплошной Бродский вокруг и Кузмин внутри. Правда, лютни не обещаю… Просто будем, как серебряные форели, разбивать лед меж зеркал… Только не надо ехать через Дубровник или Триест, ни на машине, ни на автобусе. Черногорские номера их раздражают, да и кто знает, что им придет в голову на границе при виде твоего паспорта – они меняют правила каждые полгода. Лучше самолетом прямо из Подгорицы через Вену: взлетел после обеда – и к ужину уже на месте… Когда закажешь билеты – позвони Алие в Триест, у нее все отлажено: она забронирует тебе номер в Bauer Hotel на Campo San Moise и устроит трансфер. Куртку теплую не забудь… и шарф, и шапку обязательно. Здесь ветра».
И мы не станем отсюда следовать за сомневающимися в том, будто нельзя представить кого-то, кто знал бы и видел больше нас. Но, скорее, присоединимся к тем, кто напоминает, что порою и речь поэтов не всегда поспевает за речами любовников.
Ибо одни говорят, что двое в Венеции проводили вечера на улицах, «вьющихся угрем», слушая, как «скрипичные грифы гондол издают вразнобой тишину», наблюдая, как купола – к ночи – «меркнут, словно люстры в опере, идут медузами на убыль». А другие уверяют в обратном: только сквозь стекла отеля, «на заре зеленоватой», они изредка следили «за узорами едва заметной зыби в канале, забросив сети в раскосый блеск зеркал позади…»
И потому мы оставляем здесь лишь немногое из того, что было произнесено той зимой в Венеции, которая и в самом деле – из окон Bauer Hotel на Campo San Moise – выглядела, как толчея фарфора и битого хрусталя.
«Если бы тебе посчастливилось чуть больше, – улыбалась она, накрывая ему лоб ладонью, – из тебя мог бы получиться настоящий венецианец – зоркий и порочный, каких здесь только и встретишь, что зимой… А если бы немного повезло нам, мы увидели бы чудо – город Святого Марка в снегу… Но уже не в этот раз, видимо… Хотя… у меня какое-то странное чувство, как будто впереди у нас – долгое-долгое путешествие…
А что глаза устают без снега – это я помню. Веки точно подпалили, и постоянно хочется спать – правда? Хорошо помню…
У меня есть подруга, русская художница – она уехала давно, намного раньше меня, и перебралась в Урбино, город Рафаэля. Это на юг, через Болонью, отсюда часа три на машине. А родилась и полжизни провела в Нижнем Новгороде – как она выражалась, барочный город, в котором одни заборы и почти всегда осень… Уезжая, шутила, что жизнь в России намертво вколачивает в нас один железобетонный навык – «следите за руками»… А следить – смеялась она – все-таки хотелось бы за кистью художника или мыслью поэта… Теперь она говорит, что нигде в мире, кроме Урбино, жить бы не смогла – но и ей поначалу бывало тяжко, особенно на побережье в январе-феврале. Тут же никакой тебе «ошеломительной зимы, ни кремнистого небосвода». И «рассвет не горит ежеутренним спиртом…» Тем более у вас, на заливе, где Новый год встречают с «Дайкири Мулато» под пальмами и, чтобы увидеть снег, надо подниматься в горы… Так вот, она все успокаивала: переживешь первую зиму без снега – дальше будет легче. Быстро привыкаешь и начинаешь ценить другое…»
А через день – или два? – в остроугольных сумерках крохотной кондитерской между театром Fenice и Campo SantAnagelo, где их угощали «лучшим кофе и тирамису в Венеции», он почему-то вспомнил, как она предостерегала его под Москвой и инструктировала на случай, если явятся вдруг какие-нибудь «Гулкин и Закоулкин», а явился меж тем восковой и поджарый, с угрюмой фамилией, в которой – как ни ставь ударение – все выходило неприлично: Залубов, хотя, справедливости ради, случалось встречать и других, безымянных. А потом, отсмеявшись коротко, спросил, не знаком ли ей человек из корпоративной безопасности, которого в городе Котор все зовут герр Манн?
«Да, – сказала она. – Коренастый, с физиономией велосипедиста? Ну, такое целеустремленное лицо, как бы только что освистанное ветром? Его настоящая фамилия – Рихтер… если она вообще есть. Он из поволжских немцев, полиглот, с Джаном уже много лет, кажется… Когда-то был даже приставлен к нашей дирекции. Давно – в самом начале, и совсем недолго. Очень неприятный, прилипчивый взгляд. Онетти сказал бы, «искушенный статистикой». За что он сейчас отвечает – не знаю, но, по-моему, по-прежнему фигура не из последних в одной из структур. И радио, наверное, курирует тоже… Что-то случилось? Какие-то неприятности с ним? Может быть, мне позвонить Джану?»
Дан пригубил кофе и покачал головой.
Не сразу – подсказывают нам – но покачал головой.
И тем же вечером – или ближе к ночи? – лежа навзничь в сбитой пене млечных теней и подушек в ее коленях, он спросил, не страшно ли ей: что будет, если тот, кого почтительно зовут аль-Бунн, узнает про них – ведь они не слишком осторожны, и герр Манн отчего-то закружил поблизости, а в состязании щепетильных с внимательными победителей не бывает?
«На этот счет можно не беспокоиться, – сказала она. – Ему не интересно… Тут давно все выяснено и обоюдно оговорено… Не первый год… Fair play… В определенных границах, конечно… Высокие договаривающиеся стороны… и так далее…»
А потом – снова подсказывают нам – он говорил еще тише, почему-то прижимая к переносице опрокинутую ладонь: жизнь его тоже как будто бы закалена статистикой, и хотя ему полагалось бы сойти с ума от незаслуженных даров Адриатики, здесь всех подстерегает случай, и потому правильнее быть если не предупрежденным, то предуготовленным. Что если тому, кого зовут аль-Бунн, все опостылеет или по какой-то причине он решит «закрыть лавочку», включая, а вернее – выключая из эфира неприбыльное и непрофильное «Радио Монтенегро»? Всем, естественно, будет нелегко, но куда деваться чужеземцу без имени, у кого нет ни настоящего дома, ни паспорта, ни работы? Чем тогда обернутся дары и спасение, когда все разлетится прахом над заливом и не останется ничего: ни голоса, ни отголоска в балканской новелле; и даже имя, как был предсказано, «не мелькнет в примечании к названию эмигрантского кладбища»?
«Я больше не дам тебе коньяка, – улыбнулась она. – Вот уж точно: вколочено стальным костылем… Как будто ТАМ ты не жил безымянным отшельником в железобетонных джунглях и тебе было что терять… И потом, все, чего ты опасаешься – я не думаю… На него не похоже… Знаешь, я несколько раз наблюдала, как он развлекает гостей своим искусством готовить кофе. Например, показывает обжарку зерен редкого островного сорта – из Сулавеси, кажется. Они, видишь ли, почти не темнеют при жарке, и потому их обжаривают «на слух», и высший пилотаж – погасить огонь точно до второго щелчка боба, за секунду, иначе пережаришь… Он обожает это шоу, и я ни разу не видела, чтобы он ошибся: погасил, и тут же – второй щелчок… Поразительно. И совершенно непонятно, чего тут больше – расчета или интуиции… И в этом он весь, понимаешь? Зверское чутье, демонстративная пунктуальность и привычка выполнять любые свои обещания – иногда до одержимости и в таких мелочах…
Словом, я не думаю… Не похоже… Ведь и наша с ним история – это такой многолетний проект престижа, что-то вроде долгосрочной инвестиции, наподобие Sotheby’s или винных погребов… И в твоем случае – я не сразу догадалась, а теперь почти уверена…
У него есть приятель из Питера, владелец виноградников и гостиниц в ЮАР, – он-то понял все это очень давно. И лет пятнадцать назад начал всерьез заниматься чем-то подобным: заказывал написание каких-то удивительных книг, типа «Писем в Кейптаун о русской поэзии», потом финансировал литературный журнал в Берлине, несколько шоу Полунина, кого-то спасал, кого-то вывозил на лечение, и так далее. Тогда многим это казалось в диковинку, а сейчас… Ему есть с кого брать пример. Я почти уверена, что все это – проект с дальним прицелом, очередная инвестиция, а для него лично – пропуск в вечность, и совсем не дорогой, по его меркам… Зверское чутье, говорю тебе, ну и еще кое-что.
Может быть, рассчитывает, что придут иные времена и можно будет имя твое вернуть в Россию без опаски – и тогда он предстанет хранителем, знатоком, спасителем. Ну, как «драгоценным винам настанет свой черед» и прочее… А может, – больше того – надеется, что ты снова начнешь сочинять и здесь, посреди покоя и воли, под его крылом, будет создано нечто… И тогда уже можно будет и тебя предъявлять urbi et orbi, и самому являться чуть ли не Демиургом… Как-то так, думаю…
Словом, бояться не нужно… в ближайшее время, по крайней мере. Мне вообще кажется, что он скоро захочет познакомиться с тобой лично. Выдержав паузу. Было бы очень в его стиле.
К тому же у них грандиозные планы – ты слышал? – на фестивале камелий в марте – в Столиве и Которе, конечно. Концерты, спектакли и вроде бы впервые серия прямых трансляций на вашем радио – из церкви Святого Духа, еще из каких-то залов… Не знаю, коснется ли это твоего графика… Но меня, между прочим, они уже пригласили – представляешь? – памятуя фестиваль Дон Бранко, видимо… И, наверное, я соглашусь… Кто знает, вдруг еще и увидимся там… Не думай о грустном, прошу тебя… Поспи… У нас еще два дня впереди…»
И назавтра днем, когда она отлучилась по делам, Адриатика – как выяснилось – решила по-прежнему не обделять его дарами.
Он остался в отеле. Хотелось отдохнуть.
Организм изнемог от избытка пластических искусств: какое-нибудь воспоминание о базилике деи Фрари бросало в озноб, но оттого еще слышнее позвякивала где-то неподалеку – на краешке памяти – льдистая мысль о том, что все это исчезнет через сутки.
От нечего делать он принялся вертеть ручку диапазонов винтажного (в стиле Art Nouveau) радиоприемника возле кресла – и вздрогнул, когда континентальный эфир ВВС словно бы захлебнулся в языковых всплесках: английском, итальянском, потом славянском почему-то – и через миг все словно было смыто волнообразным, обволакивающим речитативом на арабском.
Изумление длилось и длилось, и оторваться было невозможно.
Через минуту стало ясно: репортаж рассказывал о конкурсе исполнителей Корана, который – в чем и заключалась новость – впервые состоялся в Хорватии и собрал самых искусных чтецов из стран Восточной и Центральной Европы и Объединенного Королевства. В финале корреспондент предложил послушать – «в невероятном исполнении сладкоголосого юноши из Албании» – начало Суры девятнадцатой, называемой «Марйам»…
И Дан – по-прежнему заверяют нас – был ошеломлен сильнее, чем два дня назад, в нефе и трансепте базилики деи Фрари. Ибо после традиционного, начального посвящения «Бисмиллах» из эфира растеклось длительное, волнуемое внутренним током, распевное: «Кя-а-аф – Ха-а – Йа-а – Ай-иннн – Са-о-ад…»
И он уже не слушал разливавшихся далее, не понимаемых им слов – он вспомнил и был ошеломлен догадкой.
КАФ. ХА. ЙА. АЙН. САД – это были буквы, названия букв арабского алфавита. Из числа тех таинственных «сокращений», так называемых «изолированных букв», аль-мукатта’ат, что не образуют слов и смыслов, но открывают некоторые Суры Корана и полтора тысячелетия вспыхивают неугасимым огнем во взорах исламских мистиков.
КАФ. ХА. ЙА. АЙН. САД – эта пятерка, эта связка букв – понял он – предваряла основной текст Суры «Марйам» и, разумеется, была вначале пропета чтецом в полном согласии с обычаем.
Дану вспомнилось многое, умышленно забытое – из тех времен, когда его занимала математика Рашада Халифа, одержимого числом 19 и тайнами аль-мукатта’ат.
В записке – вздрогнул он – в записке Иосифа Кана разве не упоминалось что-то о числах и «буквах рассеяния, заброшенных и пустых»?
Пустые, заброшенные буквы, ничего не значащие ни вместе, ни порознь – аль-мукатта’ат?
САД – эта странная надпись «САД» на внутренней обложке оперы «Саломея», может быть, и не намекала вовсе ни на один из садов Иерусалимских, и вообще не составляла ни слова, ни даже аббревиатуры славянской, а была названием арабской буквы, которое почему-то записали кириллицей, чтобы указать на нечто иное – САД?
Не здесь ли, прямо под рукой, были разбросаны ключи к тайнику Иосифа Кана?
В горле щекотало, и знобило от предчувствия близкой разгадки, и внезапно сделалось невыносимым мерцание здешних зеркал, еще недавно убаюкивающее: захотелось закрыть глаза, чтобы проснуться уже в Ораховце.
Вот почему одни говорят, что последняя их ночь была почти бессонной от жара и дрожи обезоруженных венецианской зимой, а некоторые возражают: уснуть ему не давало открытие, и до утреннего отъезда он не сомкнул глаз от нетерпения, жажды доказательств…
Впрочем, правы, скорее всего, были и те и другие…
И после пересадки, уже вылетая из Вены, Дан начал нервничать по-настоящему – и самому не верилось, что когда-нибудь доведется ему ТАК торопиться «домой, в Ораховац».
В аэропорту Подгорицы, волнуясь, он не сразу разыскал свою машину на парковке.
А на подъезде к Цетинье отказался от прежнего плана – ностальгически медлительного, живописного спуска на Котор по старой дороге через заснеженные горы – ушел влево по объездной к бурому побережью, чтобы домчаться новой трассой через Будву.
Дома едва заставил себя принять судорожный душ, выпить кофе с бутербродом – бросился перечитывать записки.
И обомлел от того, как умудрился столько времени не замечать очевидного.
Иосиф, разумеется, выражался иносказательно (видимо, действительно опасаясь кого-то), но многое из того, что поначалу казалось бредом, «шелестом букв или бормотанием бисера» – теперь оборачивалось указанием ясным.
«Проводником, – было написано, – (пусть и невольным) будет тот, кто способен оседлать звук. Этот наездник не дорожит своим летучим скарбом…»
Как можно было не догадаться, что проводником, «оседлавшим звук», мог быть только один человек – DJDJ, которому Иосиф подсунул сумку с дисками?
Другой вопрос: почему и зачем Иосиф вручил сумку именно ему – может быть, от безысходности, в спешке? Но понятно было, что «этот наездник», disc jockey, в самом деле «не дорожил своим скарбом», то есть, судя по всему, попросту не знал, не мог, да и не хотел знать о подлинном содержании сокровища, невольным стражем которого сделал его Иосиф…
А сокровище – теперь не оставалось уже никаких сомнений – должно было храниться на этих дисках, но, по-видимому, лишь на некоторых из них: «…тебе нужны лишь те, где твой дух, парящий над гладью, across the plains, будет остановлен буквой…»
Иначе говоря – шептал Дан сам себе, пытаясь унять срывающийся голос, – необыкновенной удачей и даром Адриатики нужно было считать то, что ему случайно попал в руки один из таких дисков, помеченный буквой САД. И его изумляло и оскорбляло лишь то, как же он сразу не сообразил, о каких буквах идет речь?! Ведь записка прямо упоминала «…низку из трех, четырех или пяти, заброшенных и видимо пустых букв рассеяния, в которых кто-то когда-то усматривал имена верных переписчиков, кое-кто – порядок свитков, а некоторые – перечень каталогов…».
Наконец, чтобы окончательно указать на аль-мукатта’ат, записка продолжала: «…таких букв, которые числом 14 покрывают 29 из 114, тебе встретятся лишь девять и еще одна…»
Понять, установить и проверить эту нумерологию было делом нескольких минут – и только по-прежнему постукивало в затылок: как и почему можно было все это забыть, упустить, не разглядеть?
«Британника», «Википедия» и «ВикиИслам» мгновенно подтвердили очевидное и общеизвестное: из 114 Сур (глав) Корана, 29 открываются особыми буквосочетаниями, «аббревиатурами», или «изолированными буквами», именуемыми в мусульманском богословии аль-мукатта’ат. Эти «аббревиатуры» могут включать одну, две, три, четыре или пять букв, не сливающихся в слова, не дающих значений. Из 29 букв арабского алфавита в аль-мукатта’ат входит почти половина – четырнадцать…
Дан почти не сомневался теперь, что именно ему предстояло найти в оперной коллекции Иосифа Кана.
Он сделал еще несколько кругов возле дивана, протирая ладони салфеткой и пытаясь отдышаться, прежде чем решился – открыл номер DJDJ в телефоне.
Деланно улыбаясь, он медленно проговорил в трубку, что вернулся. Они обменялись дежурными вопросами-ответами. А потом он сказал, что все-таки надумал забрать и изучить всю сумку Иосифа с дисками, и хотел бы сделать это побыстрее, не дожидаясь выхода на радио, поскольку у него возникли кое-какие идеи…
«Я рад, что вы заинтересовались все-таки, – говорил DJDJ на другой день, подвозя его обратно из Муо в Ораховац. – Конечно, до праздника камелий вы уже ничего не успеете – слишком мало времени. Но лучше поздно, чем никогда. Что там и когда еще соорудит Артичелла – неизвестно. Даже с вашей помощью. Ее же коллекция Иосифа никак не тронула, и диски ей не понадобились…Откровенно говоря, я вообще не представляю, какая тут возможна книга, из чего она могла бы состоять и кому сегодня нужны очередные мемуары? Не очень-то я верю в книгу, между нами, тем более – в эту… когда речь идет об Иосифе. То есть, если быть честным, трудно вообразить памятник ему в виде книги. Тут должен быть не скучный текст, не набор слов, а что-то совсем другое – летучее, эфирное – понимаете? Хотя никто не знает, что лучше – написанное или звучащее, все же сказано где-то, что звук тепл, а буква холодна…
Помню, как-то он пересказывал мне один восточный трактат, где, по его словам, описаны два главных признака, выделяющих человека из царства зверей. Во-первых, якобы утверждалось там, человек – это единственное животное, которое борется со сном. Во-вторых, в отличие от всего живого, только человек есть то, что он говорит. «В конце концов, кто мы такие, DJDJ? – смеялся он – Мы – это ведь даже не наши имена, а всего лишь голос, речь скоротечная, эфир… А профессия наша, к тому же, приучает задумываться, прямой ли это эфир или – все-таки запись?»… Так шутил Иосиф и любил иногда порассуждать об этом…
Вот почему я и думал, как хорошо было бы уже в этом году сделать что-нибудь вроде памятного эфира из его монологов, музыкальных вставок, записей разговоров… Просто никому не пришло в голову взяться за это всерьез… Жаль, что мы не успеваем в этот раз, одним словом… Тут ведь уже сейчас с этим фестивалем творится полное безумие. Программа грандиозная. Планируется девять вечерних трансляций из трех точек и несколько интервью в прямом эфире – в том числе и у вас, между прочим. Сумасшедшая коммутация и бешеный график… Приедете – увидите. А к осени они хотят еще включить интернет-вещание, обновить сетку, начать выкладывать на сайт цифровые эссе – в общем, скучать не придется… Но я все равно рад, что вы заинтересовались… Может быть, со временем что-то и сложится? Хотя, конечно, вся эта оперная классика – совсем не наш формат… Да и записи там – вы убедитесь – почти сплошь старые: пятидесятые, шестидесятые годы. Совершенно непонятно, зачем Иосиф держал их современные трансферы на CD? Громоздко, неудобно, примитивно. И потом – там же старое моно искусственно переведено в стерео. Настоящие меломаны вроде предпочитают винил. А цифровые релизы можно было слушать иначе и хранить компактнее…»
Но Дан – вот именно – по дороге почти не слушал ничего – и только от времени до времени усилием разжимал пальцы, стискивавшие сумку Иосифа, боясь, что это заметит DJDJ.
Дома, спотыкаясь, он бросился к дивану, в два рывка вытряхнул на него диски, упал на колени рядом и принялся раскрывать – один за другим – увертливые, сухо потрескивающие, квадратные коробки.
Через пять минут сокровище было извлечено из коллекции Иосифа и разложено в три ряда на полу: девять из двадцати семи дисков были отмечены карандашными подписями на внутренних обложках или вкладышах. Как и ожидалось, это были твердо и однотипно вычерченные кириллические печатные «буквы рассеяния» – аль-мукатта’ат.
На обложке «Вертера» поблескивало «АЛИФ. ЛАМ. МИМ. РА». То, что поразило Дана в случайном речитативе на волне ВВС, – «КАФ. ХА. ЙА. АЙН. САД» – оказалось внутри «Сомнамбулы» Беллини.
Далее следовали:
«Самсон и Далила» – «АЛИФ. ЛАМ. МИМ. САД».
«Гризельда» – «ТА. ХА».
«Норма» – «ТА. СИН».
«Риголетто» – «ЙА. СИН».
«Волшебная флейта» – «ХА. МИМ. АЙН. СИН. КАФ».
«Манон Леско» – «КАФ».
«Травиата» – «НУН».
И еще «Саломея», так же подписанная единственной буквой САД, лежала в ящике рабочего стола в кабинете на «Радио Монтенегро». Итого – десять: «тебе встретятся лишь девять и еще одна – они и укажут тебе остановки…»
Тайник Иосифа Кана – «вход в ворота роговые», путеводитель по просторам Хуркалийа, онейропраксис – можно было потрогать рукой.
Но тут ни щепетильные, ни памятливые уже не пеняют торопливым, поскольку из всех даров Адриатики, случайных или предумышленных, этот оказался самым напрасным.
Пролетело ли, по слову Иосифа, девять вечеров или, может быть, не одна неделя – никто не поручится, и Дан не вспомнил бы, ибо все обернулось непрерывным, головокружительным кошмаром, в котором он ничего не нашел, но откуда уже не мог ни вынырнуть, ни очнуться.
То ли Иосиф Кан снова пошутил, то ли сам он опять обманулся, но – сколько бы ни длились поиски – никаких «стоянок или остановок» обещанных он нигде не обнаружил, ни на одну не наткнулся.
Поначалу он принялся было прослушивать диски с первой до последней ноты: «Сомнамбула», «Норма», «Травиата» (все – с Марией Каллас в заглавных партиях). Еще пара минут музыки – всякий раз мнилось ему – и вот-вот он услышит нечто, какой-нибудь всплеск, волну, звуковую закладку посреди фонограммы, откроет «брод, что пролегает по воздуху»: «каждый круг, вращаясь, образует сферу, подобно тому как колесо гончара рождает из сгустка сосуд…»
Сломав голову над тем, о каких «кузницах» и «гончарнях с винокурнями» писал Иосиф, Дан попытался даже при прослушивании попеременно приглушать громкость в четырех колонках или отключать то левый, то правый наушники.
Тщетно.
Его мутило от арий, каватин и речитативов – он начал понимать оперное истощение Джойса в 1919 году, когда тот работал над эпизодом «Сирены».
Потом подумалось: если Иосиф действительно упрятал нечто на дисках – можно попробовать (и так будет быстрее) уловить «обернутое звуком» не на слух, а на глаз, или – слышать и видеть одновременно.
Он перекачал звуковые файлы с трех дисков в аудиоредактор WaveLab на компьютер: первым делом бегло просмотрел цифровые записи треков от начала до конца – и не увидел ничего особенного. Потом заставлял себя часами проглядывать записи во время воспроизведения, то уменьшая, то увеличивая масштаб, включая и выключая звук – снова впустую. Оцифрованные волны спокойно – без разрывов или изъянов – проплывали в обоих каналах справа налево, словно перистые хвосты комет. Нигде не попадалось ничего инородного – ни остановок, ни провалов, ни островов посреди волны.
Дан не заметил, как перестал различать сон и бессонницу: казалось, только на работе – в эфире или блогерской осыпи строчек – мозг отдыхал хотя бы немного. И даже череда совещаний и суета на радио перед фестивалем камелий приятно отвлекали, погружали в дремоту.
Он уже не терзал себя бессмысленными размышлениями, зачем Иосиф прицепил арабские аббревиатуры к европейским операм и не логичнее ли было ему, вслед за Авраамом Абулафией, использовать для шифра гематрию каббалистов и «науку о сочетаниях» еврейских букв, например? Может быть, конечно, его и вдохновляли беседы Хунайна ибн Исхака и Дауда аль-Исфахани, математиков и толмачей, но не могло ли все это – то есть все целиком – оказаться каким-нибудь Адриатическим розыгрышем, маскарадом, венецианским scherzo?
Между тем он довольно быстро вычислил, что из 29 аббревиатур Иосиф использовал только десять («девять и еще одна»), и, видимо, не случайно: это были исключительные «сокращения», каждое из которых встречалось в аль-мукатта’ат лишь единожды – в отличие от остальных, повторяющихся – таких, как «АЛИФ. ЛАМ. МИМ» или «АЛИФ. ЛАМ. РА».
Но и это ничем не помогло, хотя в какое-то мгновение впереди как будто бы забрезжила надежда: «изолированные буквы», решил он, могли указывать не на то, что звучит, а на нечто написанное – на слова или фрагменты текстов, как и положено в традиционной криптографии.
Его закружило новым потоком поисков: он начал искать связь между либретто отобранных опер, айатами десяти отмеченных Сур и толкованиями «Онейрокритики». И однажды опять почудилось, что подсказка где-то под рукой: вспомнилась карандашная вязь Иосифа на потрепанном экземпляре «Марии и Мириам» – и, как бы просыпаясь заново, он бросился проверять и это.
Однако сутки или двое спустя вся эта хрупкая оптика, эти сферические зеркала взаимно отражающихся текстов – все было так же позорно и безрезультатно разбито вдребезги.
И, пожалуй, единственным открытием, окончательным и непротиворечивым, стала мысль, пронзившая и разбудившая его прямо за столом, где он уснул в груде бумаг. Он вдруг ясно понял то, что когда-то просмотрели канадские полицейские, расследовавшие убийство Рашада Халифа, математика и переводчика Корана. Убийцы-фанатики в своем ритуальном возмездии много лет назад были чудовищно, нечеловечески последовательны: они нанесли ему 29 ножевых ран – по одной за каждую букву арабского алфавита и за каждую из 29 Сур Корана, открываемых «изолированными буквами» аль-мукатта’ат…
Но по-настоящему страшно ему стало, когда он пошел переодеться, и у зеркала гардероба его внезапно мотнуло влево от усталости, а отражение его – померещилось ему – словно бы помедлив немного, качнулось вправо и двинулось в глубину мглы.
Он уперся вытянутыми руками в дверцы, и долго стоял, ссутулившись, стараясь отдышаться, оглядывая себя в зеркале с ног до головы.
Еще недавно – кольнуло – он смел насмехаться над причудами Иосифа Кана, который, возможно, ощущал себя кем-то вроде тайного посланца «Эфирного сообщества» или вестником «Межпланетного парламента»; а теперь и сам он не мог бы ответить, безумие ли диджея Бариста оказалось заразительным, либо и в самом деле город Котор затеял, как было предсказано, свою ворожбу над очередным иноземцем…
Расхохотался же он – уверяют нас – оттого, что вспомнил о совершенно новом фестивальном графике, ожидавшем «Радио Монтенегро» через неделю, и о том, что запас его кофейных эссе был исчерпан и к завтрашнему вечеру нужно было сочинять новое. Это означало, что можно будет забыть о загадках Иосифа Кана и еще около двадцати часов не думать об арабских аббревиатурах, оперной классике и Артемидоровой «Онейрокритике».
И уже через пять минут – пусть и сомневаются неверующие – он счастливо улыбался, перекатывая карандаш в пальцах и чувствуя, как улетучивается дрожь.
«В средневековом арабском трактате, – написал он, – утверждалось, что кофейное зерно эротичнее орхидеи – и цветов ее, и плодов. Разумеется, арабский язык не использовал греческого прилагательного, образованного от имени бога любви и ставшего общеевропейским, – но выражал ту же мысль иначе, не менее восхитительно.
Кофейное зерно, говорилось там, – лучший дар любовников. Само по себе, еще до того, как быть перемолотым и излиться жгучим напитком, оно воспаляет воображение и пробуждает желания. А желания эти меняются от того, насколько близко подносят зерно к глазам, и какими пальцами перебирают.
Некоторым оно напоминает тугие соски лиловооких дев страны Хабаш, иным же – сокрытые прелести уклончивых красавиц Согдианы.
Если же позволить женщине долго разглядывать кофейное зерно – щеки ее заливает румянец, а дыхание учащается…»