Венский бал

Хазлингер Йозеф

Освобождение

 

 

Массовые захоронения и горы трупов всю жизнь, как проклятье, преследуют меня. Первой на моей памяти фотографией был снимок братской могилы. Сотни мертвых тел в траншее, голых и полуодетых. По телам расхаживают четверо мужчин, это – бывшие эсэсовцы из охранного подразделения концлагеря Берген-Бельзен. Война закончилась. Но этих задержали, заставив убирать отходы их собственного, так сказать, производства. Это выглядело так, будто после обильного ужина они забыли помыть посуду. На переднем плане – береза, в центре – эсэсовец, явно утомленный укладкой трупов, а слева – человек в британской военной форме, с винтовкой и насаженным на нее штыком.

Всего у отца было четыре фото, привезенных из Берген-Бельзена. На одном из них – крупный план – та самая братская могила. Груда обтянутых кожей, искривленных скелетов напоминает завязанную узлами цепь. Не так просто разобрать, где чья нога или голова, с каким торсом сочленяется тот или иной тазобедренный сустав. Кое-где тела прикрыты лоскутьями одежды. На другом снимке – бульдозер, толкающий груду человеческих тел к краю ямы. И последнее фото – обернутая одеялом женщина. Мертвая голова обтянута белым платком. Руки сложены на животе. Застывший взгляд устремлен куда-то в сторону. Снимок сделан в тифозном бараке лагеря.

Во времена моего детства отец показывал эти фотографии каждому, кто бы ни побывал в нашем доме. Комментируя первый снимок, он неизменно указывал на британского офицера и пояснял: «Это я».

Гости сидели как воды в рот набрав, когда отец говорил о сладковатом трупном смраде, который облаком окутывал концлагерь и чувствовался даже издалека. Он рассказывал о горах трупов, обнаруженных англичанами в Берген-Бельзене. В первые дни после освобождения эти груды только росли, поскольку ежедневно трупов поступало больше, чем успевали захоронить. Одна женщина заплакала, увидев снимок братской могилы. Она искала на ней тело своей матери.

К нам приходило много людей. Почти все говорили по-немецки. В нашей части Хэмпстеда улицы уже именовали «штрассами» – настолько велик был приток эмигрантов. Немцев и австрийцев я делил на две группы: на хорошую – это были люди, заходившие к нам, – и плохую, состоящую из убийц, которым чуждо все человеческое, но эти жили далеко от нас, на континенте. Я знал, где отец хранит фотографии, и часто рассматривал их. Будучи старым австрийским коммунистом, отец отлучил меня от всякого религиозного воспитания. И хотя в детском саду и в школе меня приучали к мысли о том, что после смерти люди либо возносятся на небо к Господу Богу, либо попадают в преисподнюю, к дьяволу, у меня была каша в голове. Я видел склеенные глиной глыбы трупов, видел бульдозер, перекатывавший их по земле, ломая черепа и кости, а ведь это всё были хорошие люди, чьи родственники навещали нас. И как же они могли вдруг очутиться в другом месте, если лежали здесь. Всемогущий Бог смахивал на Гитлера. Он был большим пальцем гигантской руки, который в любой момент мог показаться в небе и раздавить меня.

Однажды отец рассказал, как спустя несколько дней после освобождения он нашел среди трупов живого человека. Бульдозер сгребал смердящие тела в яму, а отец следил за тем, чтобы эсэсовцы не работали спустя рукава. И тут он заметил ладонь, она шевелилась, несмотря на то что бульдозер еще не поддел клубок трупов, из которого она торчала. Он дал команду «стоп» и по мертвым телам взобрался наверх, где мелькнула рука. Она была теплой. Так удалось выяснить, что при освобождении среди мертвых могли оказаться и живые, которых еще теплыми просто сваливали в штабеля. А у них не хватало сил даже на то, чтобы голосом или шевелением подать какие-то признаки жизни. И меня преследовала картина: я лежу живым среди трупов, а бульдозер гонит этот вал к могиле.

Когда мне было лет двенадцать-тринадцать, фотографии притягивали меня уже по иной причине. Теперь для меня было важнее то обстоятельство, что я видел обнаженные тела. Я пытался определить, какой труп мужской, а какой женский. Это удавалось лишь в редких случаях, так как женщины от истощения стали совершенно плоскогрудыми. Но были и исключения. На переднем плане лежало сплошь измазанное глиной тело с большой грудью. Женщина не успела исхудать, должно быть, ее убили сразу, как только приконвоировали в лагерь. Я нашел это тело и на снимке с крупным планом. Тут она лежала головой вниз, опрокинутые груди свисали до плеч, ноги были раскинуты. Рядом – вздыбленное вверх задом женское тело, верхняя часть фигуры погружена в скопище трупов, отчетливо видны гениталии. Эти трупы были первыми обнаженными женщинами, которых я видел.

Отец всю жизнь гордился тем, что был в числе освободителей Берген-Бельзена. Даже в почтенном возрасте, знакомясь с каким-нибудь человеком, он первым делом упоминал этот факт. Профессор колледжа, ученый-германист, он благодаря своей книге о Рильке снискал международное признание. Но почитатели Рильке встретили ее, естественно, без восторга, поскольку отец осмелился немного поскоблить отполированный до блеска олеографический образ немецкого святого от поэзии. В книге обстоятельно говорится о консервативных политических взглядах Рильке, о его преклонении перед Муссолини и об антисемитских выпадах поэта. Но не книга была предметом отцовской гордости. Однажды он сказал: «По воле случая я просто оказался первым, кто исследовал это».

Друзьям он предпочитал дарить не книгу о Рильке, а копии тех самых фотографий, где был запечатлен в качестве освободителя. А то, что в начале войны его как подозрительного иностранца англичане интернировали, препроводив на остров Мэн, где пришлось голодать и спать на холодном полу, он, кажется, простил им. Хотя голод запомнился навсегда. Когда я возвращался домой из школы или со спортплощадки и говорил, что голоден, отец всегда поправлял: «Не голоден, а проголодался. Голод, сынок, – это совсем иное».

В Лондоне, еще до высылки на остров, он познакомился с чешкой по имени Бланка, то есть с моей матерью. Она была на несколько лет старше его и считалась квалифицированной преподавательницей английского. Свои симпатии к коммунистам, разделяемые столь многими эмигрантами, она благоразумно скрывала от властей. А поскольку она была чешкой, к ней относились лучше, чем к немецким или австрийским эмигрантам. Понятие Enemy alien не стало ее клеймом. В ту пору, когда интернировали австрийцев и немцев, она получила место школьной учительницы. Отца она всячески опекала: поначалу он не знал ни одного английского слова. И вплоть до высылки она оплачивала его учебу в Лондоне. Вернувшись с острова, отец сразу же записался в действующую армию. У него была возможность отправиться по воде в Канаду вместе с другими эмигрантами. Он не захотел. Оставалось воевать со своими бывшими соотечественниками.

Мать рассказывала мне, что во время краткосрочного отпуска – это было еще до его участия в боевых действиях – отец уговаривал ее выйти за него замуж. Она же решила с этим повременить до окончания войны. Но когда война шла к концу, на свет появился я. А отец после войны еще почти год пробыл в Германии. Как военнослужащий британских войск, он пользовался свободой передвижения. В армии он получил псевдоним. На самом деле его звали Куртом Фейербахом. А в британской армии отца перекрестили в Керка Фрэйзера. Фамилию он сохранил и после войны. Мать мечтала о возвращении в Богемию. Отца же тянуло в Вену. В октябре 1945 года он туда уехал. Через две недели снова оказался в Германии. А в начале 1946 года вернулся в Лондон и женился на моей матери. И его английская фамилия стала моей тоже.

В Вену он рвался по трем причинам. Во-первых, для того, чтобы разыскать родителей, связь с которыми оборвалась в 1939 году. Во-вторых, хотелось взглянуть на квартиру, где он вырос. Кроме того, он был готов возобновить контакт с Коммунистической партией Австрии.

В квартире жили чужие люди. Они делали вид, что понятия не имеют, кто нанимал ее раньше. Другие жильцы тоже не могли вспомнить, когда и почему отсюда съехали родители отца. «Давно это было, взяли вдруг и уехали» – вот и все, что он услышал. Депортационные списки конфисковали американцы, к тому же списки были неполными. Отец оставил матери в Лондоне все данные и адрес. Позднее от американцев пришло письмо, подтвердившее самое страшное. Стариков депортировали в Освенцим. Потом английская Комиссия по Освенциму, пользуясь данными, полученными от американцев, точно установила день, когда мои венские дед и бабушка погибли в газовой камере.

Вернуть старую квартиру не удалось. И хотя отец заполнил какую-то бумагу в какой-то венской конторе и оставил там свой лондонский адрес, эта контора больше не давала о себе знать.

С коммунистами у него тоже ничего хорошего не получилось. Старые товарищи посмотрели на его британский мундир и удостоили особого задания. Ему поручили вести агитацию среди попутчиков нацизма перед первыми выборами, убеждая голосовать за коммунистов. Как солдат армии западных союзников, он мог бы рассчитывать на большее доверие австрийских граждан, чем, скажем, какой-нибудь эмигрант из Москвы. Отец сердечно поблагодарил былых соратников за почетное поручение и вернулся в свой гарнизон на территории Германии.

Пробиться в круг преподавателей колледжа первой сумела мать. В английской школе она получила столь лестные рекомендации, что ей доверили вести весь курс богемистики. Она заняла должность ассистента профессора. Мать не жалела усилий, чтобы выхлопотать отцу место на отделении германской филологии. Тут, несомненно, сыграли свою роль и его испытание войной, и заслуженные им отличия. Формально он закончил свою учебу, будучи уже преподавателем со стажем.

Позднее мне довелось прослушать несколько его лекций. Я думаю, он был хорошим профессором. Студенты чувствовали себя с ним, что называется, на короткой ноге. Многих из них он то и дело приводил домой. И наверное, за сорок лет его преподавательской работы в Ридженс-колледже не было ни одного германиста, кому он не показывал бы фотоснимков, сделанных в Берген-Бельзене.

Шестидесятые годы были не самым удачным временем для завершения учебы. Мне, во всяком случае, это так и не удалось – я предпочитал околачиваться на Портобелло-роуд и ездить на остров Уайт, где проходили фестивали под открытым небом. Всякие попытки заняться учебой очень быстро заканчивались провалом. Когда отец перестал оплачивать мои расходы, я на Портобелло-роуд занялся продажей курительных принадлежностей и всевозможной заправки для них, какой баловались в ту пору. 1969 год провел в Индии. Откуда вернулся домой с отуманенными гашишем мозгами. Но и не без некоторых плодов познания. Продолжать учебу значило исполнять волю отца, а не следовать собственной.

В Лондоне я узнал, что полгода назад американцы высадились на Луне. В индийских селениях и в колониях хиппи эта новость до меня все-таки дошла.

Я получил место технического ассистента в отделе кинодокументалистики Би-би-си. Вначале мне надо было всего лишь возиться с кабелем и таскать алюминиевые чемоданы. У меня оставались длинные лохмы и окладистая борода. Но тогда среди младшего персонала Би-би-си волосатиков хватало. Мне приходилось выполнять скучную работу, но производство документальных фильмов очень интересовало меня. Я подавал голос на совещаниях. Меня заметили. Я был освобожден от выездных работ и переведен в отдел планирования. При этом сыграло свою роль мое знание немецкого. Кроме того, я немного понимал и чешскую речь. Хотя говорить не умел. Когда мать заговаривала со мной по-чешски, отец почти всегда отвечал вместо меня: «Я тебя не понимаю». Потом она и со мной стала говорить только по-немецки. После женитьбы я иногда переходил в разговоре с ними на английский. Мать не испытывала при этом никаких затруднений. А отец поначалу противился такой практике.

«Говори по-немецки!» – осадил он меня однажды во время какого-то спора. Со мной он говорил исключительно по-немецки и надеялся, что я сохраню эту традицию в общении со своим сыном. Когда Фред был малышом, я еще старался придерживаться ее. Но не успел он усвоить первые немецкие слова, как меня уже стала утомлять такая воспитательная программа.

Теперь мои обязанности на Би-би-си состояли в чтении иностранной прессы, прежде всего немецкоязычной, и прослушивании радиопередач на немецком языке. Каждую неделю я зачитывал на редакционном совещании обширный перечень тем, которые стоило отразить в информационных программах телевидения. Мои предложения охотно подхватывали. Я не ограничивался перечислением возможных тем, но всякий раз дополнял его своими соображениями относительно интервьюируемых персон и места съемки. Я стал, можно сказать, незаменим. Семья разваливалась, а профессиональные дела шли в гору.

Следующий карьерный взлет произошел в марте 1988 года, когда я раскритиковал документальный материал о поражении палестинского восстания и выступил против его запуска в эфир. При съемках использовались только контакты с палестинцами. На мой взгляд, фильм настолько однобоко представил суть конфликта, что это могло вызвать целый поток протестов и затруднить нашу работу в Израиле. При этом я не ставил под сомнение направленность фильма, я видел его недостаток лишь в том, что авторы не потрудились дать слово ни одному из членов израильского правительства и никому из еврейских поселенцев. С этого дня директор картины стал моим злейшим врагом. Но шеф отдела уже успел проникнуться ко мне таким доверием, что передал эту работу мне, поручив довести ее до кондиции. Я обратился в посольство Израиля и открыто изложил суть проблемы. Дело закончилось тем, что мне целую неделю пришлось помотаться по передовым подразделениям израильской армии. Я брал интервью у военных, политиков и поселенцев, один из которых был уверен в том, что палестинцев, всех до одного, лучше перебить сегодня, чем завтра, чтобы не получилось наоборот. Отснятый материал обошел весь мир.

Несколько месяцев спустя я впервые оказался на усеянном трупами поле. Приехав в Локерби, я целыми днями снимал лишь один сюжет: собирание мертвых тел и останков, разбросанных по территории диаметром в несколько километров после теракта на борту самолета компании «Пан Америкэн».

С тех пор все мои маршруты вели в те места, где убивали людей. Во время войны в Заливе я принадлежал к избранному кругу репортеров, которых американцы допускали к работе на театре военных действий. Но мы не были фронтовыми корреспондентами, мы сидели в расположении части и ежедневно получали подачки в виде готовых, отфильтрованных текстов и видеосюжетов – самые эффектные хиты. В кинопроекторской царило приподнятое настроение. Демонстрация успехов сопровождалась горячими аплодисментами. Никто из нас не знал, что на самом деле происходило за пределами части. Самостоятельные действия и всякие попытки добыть информацию на линии фронта совершенно исключались. Спустя месяцы мы узнали, что некоторые из отпразднованных удач оказались мыльными пузырями.

Мои репортажи были не лучше, но и не хуже работ моих коллег. Хороший материал удалось отснять только к концу войны, после того как иракская армия при отступлении несла большие потери в результате бомбардировок. Мы попали на дорогу, где не было видно конца искореженной и сгоревшей военной технике. Это были главным образом автомобили снабжения, но можно было разглядеть несколько приданных пехоте танков и совсем немного орудий. Повсюду лежали обугленные или растерзанные взрывами тела. Некоторые черными мумиями застыли за рулями машин, на месте глаз – выгоревшие впадины. Наш вездеход двигался вдоль дороги в нескольких километрах от нее. Картина, в сущности, не менялась. Мы не нашли ни одного выжившего. Кассетные бомбы оставляют лишь небольшие воронки, но разрывают на куски всякого, кто пытается унести ноги из ада выжигаемой земли. Из отснятого материала удалось переслать только кое-какие фрагменты, так как британское правительство присоединилось к цензурному кодексу американских войск.

В то время как журналисты со всего мира устремились в Югославию, я готовил свой козырной ход. Мне удалось получить разрешение на съемки в Южном Ираке, который официально контролировался ООН, а на самом деле – американцами. Пентагон отказал мне. После заявлений, сделанных в ООН, решение было пересмотрено. Между тем поступали очень обстоятельные свидетельства о ходе войны. Выяснилось, что постоянно внушаемая нам, фронтовым журналистам, и подпираемая киноотчетами военных картина «чистой войны» – не более чем легенда. Один американский журналист установил, что иракским подразделениям, окопавшимся в песках пустыни, не оставили шанса сдаться. Их просто засыпали песком с помощью гигантски бронированных бульдозеров.

«А что вы хотите? – гремел рассерженный генерал по Си-эн-эн. – Война есть война. И это была чистая стратегия. По-вашему, лучше, если бы мы их перещелкали поодиночке?»

Я потратил недели на сбор материалов о маршрутах выдвижения войск, наступавших со стороны Залива. На место прибыл в составе необычайно многочисленной команды, включавшей в себя топографа и четырех строителей, которых я хорошо подготовил к стоявшей перед ними задаче. Самая большая трудность состояла для меня в том, чтобы избавиться от сопровождения, для которого нам выделяли отряд охраны. Мы дали подписку, засвидетельствовав тот факт, что предпринимаем экспедицию на свой страх и риск и отказываемся от настойчиво предлагаемого сопровождения. Легко было догадаться, какое мы тем самым вызвали недоверие. Еще от нас потребовалось обязательство не покидать территорию, находившуюся под контролем ООН.

На трех вездеходах мы пересекли иракскую границу. Двигались по скрупулезно выверенной нашим топографом зигзагообразной линии того маршрута, по которому десять месяцев назад наступали танковые части американцев. Уже в первый день мы наткнулись на бронемашину, которая с виду не имела особых повреждений. Очевидно, она застряла и ее попросту бросили. На третий день мы оказались в таком месте, откуда можно было разглядеть два танка и один бронетранспортер, занесенные песком больше чем наполовину. Наши строители откопали их. Пластины корпуса были изрядно повреждены, цепи разорваны. Ясно, что огонь по ним вели с северовосточных рубежей. Мы развернулись в ту сторону и по пути следования стали прощупывать песок составными зондами. Пройдя около километра, мы почувствовали, что щупы наткнулись на что-то твердое. Два дня мы исследовали грунт зондами. Таким образом удалось составить представление о размерах бункера. В длину он равнялся нескольким сотням, а в ширину – местами пяти, а кое-где и двадцати метрам. Вероятно, это была система довольно больших помещений, соединенных узкими ходами. Кое-где мы обнаружили ответвления, но отследили их не до конца. Топограф чертил диспозиции. Предстояло решить самую трудную задачу – найти вход. Можно было предположить, что вход, если он действительно засыпан, должен выглядеть скорее как холмик, нежели как углубление. Двухдневные поиски ни к чему не привели.

Вечером, когда наша усталая команда собралась вместе, чтобы опустошить жестяные миски с ужином, один из строителей сказал: «Если это не отдельный бункер, а целая система, то вход может быть где-то в другом месте. А лучше всего прощупать каждый холм в округе».

И на другой день нам повезло. Вход находился под пятиметровой, никак не меньше, толщей песка. Мы встали цепочкой: впереди – строители, за ними – топограф, а потом – мы, съемочная группа. Поскольку у нас не было никакого материала, чтобы соорудить опалубку, пришлось прорывать очень широкую штольню. Но скоро мы поняли, что это напрасный труд. Когда ручьи пота и нешуточная усталость вынуждали нас сделать передышку, чтобы полить друг другу головы питьевой водой из канистры, стены вырытого нами колодца начинали на глазах осыпаться. Вечером поднялся ветер. А утром и без того ничтожный результат нашей работы был вовсе сведен к нулю. Мы предприняли еще одну попытку. Пришлось снять дверцы и капоты с наших вездеходов и использовать их в качестве опалубки. На сей раз мы проделывали узкий лаз, чтобы можно было хотя бы протиснуться. Стенки подпирали домкратами и пустыми канистрами. А потом в ход пошли даже запасные колеса и автомобильные сиденья. В полдень над нами начал кружить вертолет. Мы догадывались, что это могло означать. И попытались ускорить процесс работы. Даже когда наши машины остались без колес и ветровых стекол, входа все еще не было видно.

Вертолет приземлился, к нам пожаловали гости – американская военная полиция. Без лишних слов нас арестовали. Пришлось все бросить как было. Вертолет доставил нас на территорию какой-то части в Кувейте. Там нас распихали по отдельным камерам, где офицеры Службы безопасности непрерывно допрашивали каждого. Ночью, после двухчасового сна, меня разбудили, чтобы еще раз задать всё те же вопросы. Им надо было во что бы то ни стало выяснить, на кого мы работаем. В то, что я затеял экспедицию по собственной инициативе, пусть даже и с ведома руководителя отдела, офицеры не хотели верить. Обходились с нами неплохо, хотя, конечно, не деликатничали, кормили нормально и силу не применяли. Донимали только бесконечными допросами. На четвертый день в мою камеру вошел британский офицер войск ООН. Он сказал, что мы можем лететь домой. Вся отснятая пленка конфискована. Мой ответ звучал так: «Никакой пленки мне не требуется, достаточно того, что у меня в голове и что могут показать свидетели. Я расскажу о том, что ООН помешала мне обнаружить массовое захоронение».

На этом и расстались. Следующие два дня нас не беспокоили. В это время, как я узнал позднее, наш премьер-министр Джон Мейджор лично звонил моему шефу вне себя от ярости. Я оказался виновником дипломатической перепалки на самом высоком уровне. После двухнедельной отсидки нас освободили и перевели на жительство в гостевую казарму с кондиционерами, телевизорами и телефоном.

Женщина в погонах объяснила, какой код надо набирать, чтобы позвонить в Англию. Один first lieutenant пригласил меня на ужин в казино. Протянув руку, он сказал: «Call me Dick».

Извинился за то, что нас продержали под арестом. По его словам, это была вынужденная мера, так как своими действиями мы создали большую угрозу – он сказал даже calamity – для интернационального контингента. Наши намерения они раскрыли с самого начала, но решили изъять пленки лишь после того, как мы добьемся какого-то результата. Ведь они сами весьма заинтересованы в изучении практических следствий своей боевой тактики. К сожалению, за нами вела наблюдение и иракская сторона, а потому пришлось вмешаться.

– Ну, и что теперь? – спросил я.

Он дожевал свою курицу и запил апельсиновым соком. В офицерском казино – сухой закон.

– Предстоят переговоры, – сказал офицер. – Для Саддама Хусейна нет никакого резона в том, чтобы его соотечественники видели, каким образом погибли их сыновья и братья. Никто не знает, как долго им удалось протянуть там, внизу. А нас это, естественно, интересует.

Потом first lieutenant пригласил меня к себе, в свою двухкомнатную квартиру. Одна из стен была сплошь увешана семейными фотографиями, другая – отведена милашкам из мужских журналов. У меня в глазах зарябило от этого парада обнаженных женщин. У каждой – сочные, слегка выпяченные губы, почти у всех – приоткрытые рты. Мой хозяин вел меня от портрета к портрету.

– Я отобрал их у солдат. Здесь мы должны хоть немного считаться с законами страны. Но жалюзи у меня всегда опущены.

Когда я повернулся к стене с семейными сюжетами, он полез в платяной шкаф и из груды носков и подштанников извлек бутылку «Бурбона».

– Все в наших руках, – сказал он. – Нужна лишь толика организационного таланта.

Он открыл бутылку и наполнил бокалы почти по ободок, будто разливал яблочный сок. Затем поставил пластинку с Уилли Нельсоном. Поначалу просто слушал, потом начал подпевать.

– Ах, Америка, – сказал он. – Это – единственное, чего мне здесь не хватает.

– А женщины?

– При чем тут женщины? Хочешь перепихнуться?

– А здесь это возможно?

– Все в наших руках. Могу устроить. Но только уж не сегодня.

Он мог устроить все. В тот вечер он не раз предлагал мне марихуану. Когда я прилично захмелел, он поинтересовался моим происхождением. Я сказал:

– Мой отец освобождал Берген-Бельзен.

Для него это был пустой звук. Я пояснил: так когда-то назывался один концлагерь. Он прищелкнул языком и понимающе кивнул.

– Эти, евреи. Они не желают воевать по субботам. Найдется ли во всем мире самый разнесчастный христианин, который отказался бы воевать в воскресенье?

– Я наполовину еврей. И не стал бы воевать даже в будний день.

– А кто дал тебе твою свободу?

– Мою – что?

– Сукин ты сын! – рявкнул он. – Захотел и прикатил в Ирак трупы выкапывать! И еще спрашиваешь, что такое свобода?

Я ударил себя в грудь:

– Моя свобода здесь, внутри.

– Внутри у тебя кровь с дерьмом. Без нас ты был бы сейчас красной вонючей лепешкой на песке. А потом тебя бы сожгли бедуины.

– А люди в бункере?

– Это были наши враги, кретин.

– А как быть с их свободой?

Он вытащил пистолет и крикнул:

– Пошел вон, ублюдок!

Я встал и направился к двери, успев на ходу сказать:

– Благодарю за увлекательную беседу. Commander узнает о ней.

Он бросился за мною вслед:

– Я не хотел обидеть тебя, fellow. Мне надо было разговорить тебя. Ну подзавелся малость. – Он на спортивный манер выбросил вперед руку, чтобы шлепнуть меня по ладони: – Give me five!

Я подставил ему ладонь. Он крепко ухватился за нее и втащил меня в комнату.

– А странная ты все же задница, – с некоторым недоумением произнес он. – Еврей, которого колышет свобода арабов.

– Я наполовину еврей. Другую мою половину колышет твоя свобода.

Он выпустил мою руку.

– Вот. Бери две бутылки «Бурбона». Для себя и своих друзей. А теперь вали отсюда.

Так нам и подфартило пять дней валять дурака, пить «Бурбон», любоваться кувейтскими принцами на телеэкране и ждать. Потом наконец было принято решение.

Наша небольшая колонна выехала к иракской границе. Компанию нам составляли уже знакомый британский офицер и один французский – из частей ООН. Кроме того, нас сопровождали несколько солдат, first lieutenant и священник. Колонна состояла из двух бронетранспортеров, танка повышенной проходимости, седельного тягача на гусеничном ходу с экскаватором наверху и двух мощных грузовиков. За иракской границей нас ждали два бронетранспортера и порожние самосвалы. Горизонтальные поверхности машин были окрашены в белый и синий цвета – для того чтобы проносящиеся над нами самолеты-разведчики признали в нас подразделение ООН. Иракские военные встретили нас коротким и подчеркнуто официальным приветствием. Лейтенант протянул руку иракскому офицеру. Солдаты отдали честь. Дальше мы ехали вместе. Иракцы – во главе колонны. К тому месту, где мы начали раскапывать песок, прибыли вечером. Наших вездеходов там уже не было. Американцы собрали их по частям и переправили назад, в Саудовскую Аравию. Маленькая щель в песке осталась единственным свидетельством наших усилий. Мы уселись вокруг костра и принялись жевать ломти мяса, а иракцы молились, встав на колени возле своих палаток.

На следующий день заработал экскаватор. Мы снимали. Лейтенант строго контролировал нас. Входить в бункер нам запретили. Мы могли снимать его только снаружи. В течение нескольких часов экскаватор нагружал песком самосвалы, которые ссыпали его в сотнях метров от входа. Постепенно открывались недра подземной крепости. Образовалась воронка, в центре которой косо торчала бетонная плита. Затем ковш подцепил мертвую ногу. Иракцы остановили работу экскаватора. Они начали вытаскивать трупы соотечественников и укладывать их на песок. Потом начали работать лопатами. Строители из моей телевизионной команды тоже в этом участвовали. Откапывали тело за телом. Вход в бункер был забит трупами и песком. Когда удалось прорыть сквозную брешь, в нос ударил омерзительно-сладковатый смрад. Нам было поручено вести как можно более крупноплановую съемку и освещать своими приборами вход в бункер на максимальную глубину. Тела хорошо сохранились. Многие были облачены в униформу и выглядели столь же истощенными, как и узники Берген-Бельзена. Не оставалось никаких сомнений в том, что люди до последнего пытались преодолеть толщу песка, зачерпывая и отсыпая его касками. У некоторых на затылках виднелись огнестрельные раны, кто-то сжимал в руке четки. Мы старались высветить начало коридора. Но все, что мы видели и снимали, представляло собой одну и ту же картину: огромные насыпи песка и усохшие трупы на них.

Иракцы стояли вдоль длинной вереницы мертвых тел и пели молитвы. Их офицер следил за тем, чтобы мы не входили в бункер. Наш священник беспомощно топтался поодаль, прикрывал нос платком и чуть слышно что-то бормотал.

Сотня трупов тех, кто в смертельном отчаянии ввинчивался в гору песка, – вот и все, что мы могли заснять. Как это выглядело в самом бункере, сколько там погребено мертвых тел и в каком они состоянии – об этом нам оставалось только догадываться.

Однако наш документальный материал имел мировой успех. Благодаря этому однажды мне позвонил из Парижа шеф частного телеканала ЕТВ Мишель Ребуассон. Вскоре он прилетел в Лондон и пригласил меня в свой отель на ужин. На поразительно хорошем американском английском он сообщил, что намеревается открыть в Вене отделение по вещанию на Восточную и Центральную Европу. И сказал, что считает меня созревшим для этого проекта.

 

Инженер

Пленка 2

Когда я познакомился с Нижайшим, его звали Джоу. Я как раз закончил учебу и начал работать чертежником в одной строительной фирме. Моим объектом стал дом старинной постройки, где мы проводили санацию, он находился в четвертом муниципальном районе Вены, на Шенбурггассе. Край улицы был занят тремя нагроможденными друг на друга строительными контейнерами. Два из них почернели во время недавнего пожара, и в тот момент, когда я приступил к работе, их как раз ремонтировали. А третий выделялся своими нетронутыми красными гранями, на одной из которых, помимо фирменного знака, было отпечатано полное название фирмы. Тут помещалось мое мини-бюро в виде письменного стола, правую половину которого занимал строй чертежных досок; компьютера со сканером и принтером; телефона, спаренного с факсом; фотокопировальной установки; холодильника с кофеваркой и тарелками на крышке; нескольких стульев и шкафчика с документацией. Был, конечно, и радиоприемник. Позднее я дополнил свой инвентарь маленьким телевизором. Тут мне пришлось подключиться к распределительной коробке кабельного телевидения в подъезде дома. На стене висел большой календарный план, на котором делал пометки архитектор, время от времени заходивший ко мне. Рядом с контейнерами стоял мощный подъемный кран. Бывали дни, когда работы наваливалось так много, что мне приходилось засиживаться в контейнере до полуночи.

Квартиры старого доходного дома выставлялись на продажу уже с новой планировкой. Большинство из них пользовалось спросом. Покупатели приходили ко мне. Я угощал их кофе, знакомил с планами, а затем и с ходом работ на стройплощадке. Всем хотелось иметь квартиры с мансардами и террасами на плоской крыше. Но они были проданы еще до того, как я приступил к работе. Цены были такие высокие, что семье с двумя средними годовыми доходами не имело смысла беспокоиться. Настоящая моя работа начиналась лишь тогда, когда клиенты были готовы купить какую-то квартиру, но при условии некоторых изменений по строительной части. Я с понимающим видом выслушивал их пожелания, пытаясь выяснить при этом, насколько они разбираются в технических проблемах. Прежде всего в том, что касалось значительной переделки, которая могла бы повредить еще не проданной соседней квартире. Мне приходилось сочинять технические и юридические контраргументы по всем пунктам бесконечного перечня муниципально-жилищных законов и всякого рода предписаний пожарно-полицейских властей, и это звучало так убедительно, что клиенты дивились уже не своеобразию здания, а оригинальности собственных пожеланий и еще больше увлекались своей затеей. Когда мы достигали полного согласия, я звонил в управление фирмы и предупреждал: «Готовьте холодное шампанское. Господа такие-то идут подписывать договор».

Вот тут, к сожалению, надо было действительно потрудиться, и порой до глубокой ночи, поскольку утром архитектор изъявлял желание посмотреть планы реконструкции. Выпадали дни, когда мне вообще нечего было делать. Но я торчал на рабочем месте, так как мне могли позвонить в любой момент, даже в обеденный перерыв. Я просил шефа выдать мне мобильник, но ему, видите ли, было важно, чтобы я безотлучно сидел в своей коробке. Телефон здесь издавал такие пронзительные трели, что их было слышно не только на улице, но даже у «Райнера» – в кафе по соседству. Вы смотрели фильм «Однажды в Америке» Серджо Леоне? Там тоже телефон сверлит барабанные перепонки. Роберт Де Ниро, прибалдев от опиума, лежит в какой-то наркодыре, сил нет подняться, а телефонный звон достает его. В кафе «Райнер» – это в общем-то даже не кафе, а забегаловка-эспрессо – я тогда считался завсегдатаем. Чаще всего сидел один за своим столиком и читал газеты или смотрел по телевизору спортивные передачи. Шеф играл в карты и нагружался пивом из маленьких бокалов. Возле стойки визжал и ухал игровой автомат. В обеденное время помещение наполнялось клерками из ближайших офисов. Они говорили на любимые темы – спорт, автомобили, программы телевидения – и костерили иноземцев. Юп Бэренталь вызывал всеобщее восхищение. Но трудно было поверить, что они будут голосовать за него. Они были просто пустобрехами. Смелости им хватало только на то, чтобы шлепнуть по заднице кельнершу-словачку, чьи недокуренные сигареты обычно дотлевали в пепельнице. Когда со стройплощадки доносился заполошный сигнал, я вскакивал и бежал во все лопатки. Я успевал подскочить к телефону не позднее, чем он издавал пятую трель. Сначала я думал, что распоряжение, которым я был привязан к рабочему месту, как-то связано с еще не проданными квартирами. Но вскоре до меня дошло.

На этой стройплощадке, если не считать Бригадира, крановщика, меня да кое-каких мастеров, приглашенных для специальных работ, мантулили сплошь иностранцы – славяне всех разновидностей и несколько турок. Воздух густел от крепких выражений. «Дубина!», «Дерьмо собачье!», «Недоделок!», «Чмо черножопое!» – эта пластинка играла почти беспрерывно. Самое интересное, что иные из вышеназванных отвечали на это, не прибегая к более сильным формулировкам. Вероятно, они выражались на родных языках, которых мы не знали. Бригадира они называли капо. Ему было лет двадцать пять. Благодаря своей очень короткой стрижке он, возможно, и впрямь выглядел так, как представляют себе капо. Он носил строительную каску белого цвета, рабочие ходили в желтых. Мне тоже выдали белую. Но я к ней ни разу не притрагивался с тех пор, как повесил на крюк у двери.

Однажды во время разборки каркаса одному рабочему упала на ступню тяжелая скоба. И он выругался на ломаном немецком: «Черт побирай проклятую работу!» Это вошло в наш лексикон. Когда поутру я спрашивал крановщика: «Как дела?», он отвечал: «Черт побирай проклятую работу!»

Иногда ко мне в контейнер заглядывал Бригадир – выпить кофе или пивка или подымить сигаретой. Как-то он сказал: «Скоро всю эту сволочь выкурят!»

Я не понял, что он имел в виду. Сначала он говорил все больше намеками, но вскоре проникся ко мне доверием, и впервые было произнесено имя Джоу.

Нижайший работал на этой стройке подсобником. Большинство иностранцев трудилось нелегально, без соответствующего оформления. Но они объединились и стали давить на шефа фирмы. Дело зашло так далеко, что они начали указывать, кого брать на работу. Среди них было несколько не очень молодых боснийцев и черногорцев, которые уже не один год пахали на фирму. Постепенно они перетащили к себе друзей и родственников. Джоу открыто возмущался этим, но ничего не добился.

– Джоу был тут без году неделю, – рассказывал Бригадир. – Сперва я и брать-то его не хотел. Хилый пацан с самокруткой в зубах. Только вчера из гимназии и раньше нигде не работал. Но, как оказалось, сноровист. С лету соображал, как и что, стоило ему только посмотреть, как дело делается. С тех пор как он здесь, парни стали работать по уму и шустрее. Мне уже не надо было наверх лазить. Объяснишь ему, что требуется, и можешь быть спокоен, уж он проследит. Он не драл глотку, не тратил нервы, а холодно так отчеканивал свои команды. Если кто-то ему перечил, он запускал в него тяжелой рукавицей. Однажды возникла стычка. Джоу заехал одному боснийцу лопатой по физиономии. А после они его отметелили. Их два брата было. Но напали не сразу, а выждали, пока я спущусь вниз, – надо было выпустить бетономешалку. Когда поднялся обратно, Джоу лежал скорчившись возле укосины опалубки.

Я спросил, не кричал ли Джоу, когда его били.

– Джоу никогда не кричал. И уж тем более в тот раз, чтобы не доставлять им удовольствия.

Я встал рядом на колени. «Что случилось?» – спрашиваю. Он говорит: «Все о'кей». Потом встает, из носа кровь хлещет, смотрю: идет, пошатываясь, к лестнице. Но очень скоро он вернулся с железным прутом в руке. Я был уверен, что он их прикончит. «Бегите отсюда, – кричу, – что есть духу, и чтоб больше вас здесь не видели!»

Бригадир закурил еще одну сигарету и достал пицц ил холодильника.

Джоу – потрясный парень, – сказал он. – Младше нас тех, но умен, как змий. И знает, чего хочет.

– Его уволили? – спросил я.

– Когда решили взять двух новых, Джоу пошел к начальству фирмы и заявил: «Я требую, чтобы взяли двух своих, коренной национальности!» Его выставили за дверь. На следующий день в бригаде появились два нелегала. Они жили в черных контейнерах. Джоу сказал, чтобы они убирались, что он не потерпит их присутствия. Но они остались. И однажды вечером он пришел с друзьями и подпалил обе будки. Его уволили. Твоему предшественнику тоже досталось жару. Он попросился на другую стройплощадку. Боялся, что Джоу вернется отомстить за расчет. Тут, конечно, поувольняли и всех нелегалов: босс испугался расследования. Четыре дня здесь аукались только те, у кого была прописка, – всего несколько человек. А потом – новый наплыв чужеземцев.

– А теперь-то они прописаны?

Бригадир только посмеялся и протянул мне бутылку с пивом:

– На-ка, глотни, придурок. У шефа есть свой человек в инспекции по трудоустройству, уж он-то догадается позвонить до того, как контроль нагрянет. Поэтому тебе и надо сидеть у телефона. Усек? Чтобы вся сволочь успела смыться.

Бригадир и крановщик корешились. Вместе ходили обедать или наведывались ко мне в контейнер, чтобы перекусить тем, что принесли с собой. Бригадир выпивал не меньше двух бутылок пива. Крановщик с вечно взъерошенными сальными волосами выглядел так, будто гудел всю ночь напролет, и пил только минералку.

– Только не на работе, – говорил он. – Меня из-за этого дела чуть не выперли.

Постепенно я сошелся и с ним. Он был довольно широкотазым, с отвислым животом, хотя на самом деле вовсе не толстым. Тем не менее Бригадир звал его Пузырем. Из разговоров я понял, что выходные он обычно проводил вместе с Бригадиром где-то за городом. То, что они связаны каким-то делом, которое не стоит предавать огласке, мне стало ясно в тот день, когда Бригадир вскинул руку с бутылкой и возгласил: «Хайль Гитлер». А крановщик в ответ произнес то же самое с таким видом, будто для них это дело привычное. Но чем чаще повторялось «Хайль Гитлер», тем меньше значения я этому придавал. К тому же они тогда никак не комментировали свое заздравное приветствие.

Первые месяцы моей службы были довольно однообразной бодягой. Я навязывал людям квартиры, чертил планы, регулярно наведывался в кафе «Райнер», смотрел телевизор и забавлялся компьютером. В нем имелся огромный жесткий диск, занятый большей частью играми, в том числе «Полетным тренажером», – а это лучшее, что было тогда в продаже. Основная часть игр перешла ко мне от моего предшественника. Мало-помалу я пополнял ее новыми копиями. Совершая свои виртуальные полеты, я слышал шум стройки. Солидное гудение грузовиков, когда они пятились, чтобы вывалить содержимое бетономешалок, писк гидравлики, стук молотков по стальной арматуре, по скобам и дереву опалубки, визг дисковой пилы, завывания «болгарки», словесная перестрелка строителей и яростное рявканье Бригадира. Однажды я слышал, как он орал в приступе настоящего бешенства: «Скоро я пристрелю тебя, пес облезлый! Пристрелю! Как кабысдоха! Щелк-щелк – и точка!»

Я пустил свой самолет в штопор и выскочил из будки. Бригадир держал в руках ножницы для резки металла, он стоял в позе автоматчика. У старого боснийца, которого беспрекословно слушались земляки, отвисла челюсть. Несколько человек встали у него за спиной. Тут он обрел дар речи и сказал:

– Ты хочешь войны, капо. Будет тебе война.

– Да, я хочу войны! – крикнул Бригадир и бросил ножницы под ноги боснийцу. Уходя, он обернулся и пригрозил: – Если еще раз обкорнаешь пруток короче, чем надо, будешь снова руками вертеть мешалку.

Старик босниец скинул с головы каску. Бригадир вместе со мной проследовал в контейнер. Достал из холодильника бутылку пива.

– Грязный сброд, – сказал Бригадир. – Жду не дождусь, когда мы их снова прогоним за Караванкен.

Он с такой силой вдарил ногой по стене, что закачались подвешенные на крючке лампы аварийного освещения. Я еще никогда не видел его в таком состоянии. Он присел и вылил пиво себе в глотку. Поставив на стол пустую бутылку, снова разразился бранью и наконец сказал:

– Джоу был прав. Их надо выкуривать до тех пор, пока снова не возьмут наших.

В этот момент подъехала машина с бетоном, и ему пришлось выйти из будки. Вернувшись, он положил руку мне на плечо:

– Ты нормальный парень. На выходные поезжай с нами за город.

Дядя Бригадира владел запущенной усадьбой близ Раппоттенштайна. Она состояла из четырехугольного здания с дырявой кровлей и поляны вокруг. Землю, принадлежавшую раньше хозяевам имения, раскупили окрестные крестьяне. Дядя Бригадира, работавший мастером на венских муниципальных предприятиях, не находил применения этой недвижимости. Он хотел было обустроить свое загородное жилье, но у него не хватило денег на санацию большого дома. Все, что здесь хоть как-то годилось для обихода, было выдрано из списанных трамваев. Кухонная полка смонтирована из поручней. Половники и пестик для пюре висели на скобе, за которую некогда держались пассажиры. Маленькая спальня смотрела во двор окном старого венского трамвая. Чтобы открыть окно, надо было потянуть за ветхий кожаный ремень. Тогда оно опускалось в недра деревянной обшивки, а ремень можно было фиксировать в нескольких позициях при помощи железного штырька.

Крановщик, которого я вскоре тоже стал называть Пузырем, и Бригадир заехали за мной на машине. Через два часа мы остановились перед широкими воротами усадьбы. Собственно говоря, сюда только на машине и можно было добраться. Если ехать почтовым автобусом, на дорогу ушло бы часа четыре, а потом пришлось бы пару километров топать пешком. Меня познакомили с двумя парнями, которых еще по дороге отрекомендовали как Сачка и Профессора. Они вышли нам навстречу с пивными бутылками в руках и начали тыкать в грудь кулаками Бригадира и крановщика. Из бутылок полетели брызги. Сачок и Профессор сказали, что рады со мной познакомиться и много обо мне слышали. Кто-то из них сунул мне в руку бутылку. «До дна», – сказал один, а другой пояснил: «Наш традиционный глоток в знак приветствия». Пришлось последовать примеру Бригадира и крановщика, хотя они-то давно наловчились осушать бутылку одним махом. Перед второй бутылкой я спасовал. Сачок и Профессор отнеслись к этому снисходительно. Поскольку оба были безработными, они часто оставались в усадьбе на всю неделю. И тут вели себя как настоящие хозяева, которые знают, где что лежит. Первый, в прошлом – квалифицированный печатник, был уволен, несмотря на почти десятилетний стаж работы. Своей фамилии – Зак – он и был обязан прозвищем Сачок. Он чинил в доме все, что требовало ремонта, делал покупки и добывал дрова для печи в подвале, который служил тиром. На нем всегда был черный картуз. Про его лысину я в первые дни даже не догадывался. Второй, Профессор, бросил учебу в среднем техническом училище и какое-то время работал в компьютерной фирме. После того как фирма обанкротилась, он уже не смог найти работу. А потом даже искать перестал и целыми днями занимался обустройством своего хайтек-салона.

– Добро пожаловать, – сказал он. – Я покажу вам свои новейшие достижения.

По большому двору, между двумя заброшенными хозяйственными постройками, мы прошли к обветшалому крыльцу жилого дома. Сверху сыпалась штукатурка. Полусгнившая дверь еле держалась на петлях.

Сачок сказал:

– Джоу приедет завтра вместе с остальными.

Я заметил разочарование на лицах моих спутников. Но сам был неожиданно обрадован, ведь Бригадир не говорил, что мне предстоит познакомиться с Джоу.

Пропахший сыростью холл, а потом крайне скудно освещенная комната. Профессор шагнул вперед и крутанул впотьмах пусковую ручку трамвая. И тут вспыхнул свет. Обозначилось пространство очень большого помещения, высота потолка не меньше пяти метров, а стены покрыты обрешеткой из реек – остатками старого трамвайного хозяйства. Поверху сверкающей полосой тянулись сотни допотопных зеркалец заднего вида, они отражали свет прожекторов. Нижний ярус интерьера чем-то напоминал пульт управления атомной электростанции. Вдоль стен замысловатые композиции из каких-то приборов и мониторов, а перед ними – ряды трамвайных и автобусных сидений. Справа – что-то вроде алтаря: задрапированный красной материей стол с двумя высокими светильниками.

На стене висели рядком четыре портрета в рамах. Под ними по соседству с текстом какого-то стихотворения на английском – фото из иллюстрированного журнала, оно крепилось к рейкам канцелярскими кнопками. Над портретами на развернутом бумажном свитке надпись: «Встреча друзей народа». По обоим краям маленькой галереи высились два немецких имперских флага. Мне было знакомо только одно лицо на этом иконостасе – Адольф Гитлер.

Смотрю я и думаю: занесла же нелегкая к нацистам. Если бы на следующий день я не встретился с Нижайшим, меня бы наверняка больше не увидели в Раппоттенштайне. Бригадир объяснил мне, кому принадлежали другие головы. Альфред Розенберг и Рихард Вальтер Дарре. Третий портрет – фотокопия старого полотна. На нем был изображен Иоахим да Фьоре. Внизу – фотография молодого человека в бейсболке задом наперед. Это – Стивен Макэлпайн, лидер американского White Workers Union. Стихотворение, помещенное рядом, написано им:

We are everywhere, and we are nowhere. You fail to see us, but we are here. We are the predators in your urban jungles. And our time to strike is fast approaching. [19]

– Ты знаешь английский? – спросил я Бригадира.

– Самую малость. Это все нам Джоу разобъяснил.

Перед алтарем стояли полукругом девять мягких стульев-вертушек и нечто вроде конторки, привинченной к полу. Стулья когда-то служили сиденьями для вагоновожатых. Конторка стояла ближе к алтарю.

– Минутку, – сказал Профессор, – сейчас будет суперсенсация.

Он направился к обрубку старого автобуса, точнее, к водительской кабине, ветровое стекло которой состояло из трех больших соединенных мониторов. Я последовал за ним. Он принялся манипулировать какими-то рычагами и кнопками. А потом выжидательно прислушался. Его худосочное лицо было усыпано прыщами.

– Сейчас начнется, – сказал он.

И тут из всех динамиков грянула электронная музыка, и зала бывшего жилого дома превратилась в дискотеку с пестрой рябью мигающих огоньков.

– Это у тебя самая новая композиция? – спросил Пузырь.

– Нет, – сказал Профессор, слегка убавляя громкость. – Позавчера я через людей Макэлпайна надыбал в Вашингтоне одну музыкальную фирму. Последний цифровой хит. Прямая поставка из Америки.

Профессор был гениальным технарем. Хай-тек-салон он оборудовал блоками из своей компьютерной фирмы. После тою как она приказала долго жить, он мог добывать детали у одного из бывших коллег, который устроился в другую фирму. Кое-что ему доставалось даром, а за что-то приходилось платить. Все посвященные вносили ежемесячный денежный вклад на содержание своего убежища под Раппоттенштайном. Но больше всех давал Нижайший. Он взял кредит под залог ожидаемого наследства.

Я всегда думал, что знаю толк в компьютерной технике, но по сравнению с Профессором был просто профаном. Он связал всех нас коммуникативной сетью и научил пользоваться ею. Без его науки мы после пожара на Гюртеле не смогли бы поддерживать скрытый контакт с Нижайшим. Он и Профессор не один месяц в общей сложности просидели за компьютером.

Усадьба оказалась райским прибежищем. До ближайшей деревни было не меньше километра. Откроешь дверь с фасада – и перед тобой всхолмленный ландшафт, усеянный кое-где гранитными глыбами. Но была еще маленькая дверь с тыльной стороны, она выводила на поляну с плодовыми деревьями, а дальше двухсотметровая лесополоса. Поляна и лесок принадлежали усадьбе. Как и дикий газон вокруг дома. Бригадир специально для меня сделал обход владении. Он сказал:

– Кому косить траву и собирать плоды, решается у костра в праздник солнцестояния. На него собираются местные крестьяне. Кто первым перепрыгнет через огонь, получает право весь год пользоваться угодьями. Один чувак, Шорши из Ройтена, явился в робе пожарника. Все загудели. Тогда он скинул робу и в одних трусах и ботинках перемахнул через высоченное пламя. Местами, конечно, обжегся и волосы спалил, но стал героем игрищ.

Я спросил, требуется ли от победителя ответная услуга.

– При чествовании он оплачивает пиво, – сказал Бригадир, – количество бутылок определяется его собственным весом. Бутылки достаются нам. Поэтому прыгать любят в основном пацаны – у них вес меньше. Но до сих пор нам перепадало никак не меньше сотни бутылок.

Этого хватало на два уик-энда, как я потом убедился. Все, чем мы занимались в Раппоттенштайне, можно, пожалуй, выразить в двух словах: пиво и стрельба. Во всяком случае, так было вначале. Но довольно скоро в программе произошли изменения. Хай-тек-салон прямо на глазах выходил на первое место.

Бригадир всегда привозил в багажнике ящик патронов. Их доставал его дядя, который имел разрешение на оружие и был страстным любителем спортивной стрельбы. Подвальный тир смахивал на длинную каменную трубу, проложенную под всем жилым помещением. Она тянулась на добрые три десятка метров. У стены громоздились груды всякого хлама, гнилые бочки из-под молодого вина и какие-то чаны. Один из них был упакован в алюминиевую фольгу – для защиты от сырости. Там прятали оружие. Его было немного. Три вермахтовских карабина, два пистолета, револьвер и пистолет для стрельбы трассирующими пулями, которым мы никогда не пользовались. Вот и весь арсенал. Ни одного пулемета. Патроны мы здесь не хранили. В стрельбе упражнялись каждый раз, когда приезжали в усадьбу, и до тех пор, пока в ящике не оставалось ни одного патрона.

В подвал вела крутая каменная лестница; первое, что можно было разглядеть, – штабель ящиков из-под пива. Пройдешь подальше – увидишь нары, застланные одеялами, тут – исходный рубеж. Справа возле нар – чугунная печь. В подвале холодновато даже летом. В конце каменной трубы – гора битого стекла. Из нее торчал деревянный каркас с бумажными мишенями и полкой для бутылок. Больше всего мы любили стрелять по пивным бутылкам.

В конце концов этот погреб сыграл с нами роковую шутку. После портельского пожара Бригадир, конечно, перевез все оружие к дяде. Но мишени-то и россыпи осколков остались, а стены были сплошь выщерблены пулями. Дядя, понятное дело, в одиночку сотворить такого не мог.

Полиция изъяла и видеозаписи. Их делал Панда. Так его прозвали за круглобокую, как у тряпичного мишки, фигуру и за весь безобидный и умильный вид, так и хотелось почесать его за ухом. С ним я познакомился только на другой день. Он появился вместе с Нижайшим, Файльбёком и Жердью. Жердь и Панда были старыми корешами. Еще со школы. Жердь, длинный и тощий, как нельзя более соответствовавший своему прозвищу, служил кельнером где-то на Марияхильферштрассе. С его лица не сходило страдальческое выражение. Прямо-таки подмывало спросить: что-то с тобой стряслось или чем захворал? Веселел он, только хорошо приняв на грудь.

Панда работал в магазине пластинок, где был еще отдел с видеокассетами. Оттуда он и прихватил «Смертоносный коготь», оттуда мы пополняли запас компакт-дисков. Но большинство видеофильмов он должен был оформлять заказом. Как-никак и ему шли проценты. Смотрели мы главным образом боевики и фильмы ужасов. Звук врубали на полную катушку и ловили дикий кайф. Частенько крутили и порно. Но обязательно с крутизной – такое, чтоб кровь хлестала. Просто траханье, стоны и лизню смотреть было скучно.

После пожара в доме на Гюртеле полиция нашла в Раппоттенштайне и несколько нацистских листовок. Но это не наших рук дело. Мы никогда не печатали листовок. Вопреки порывам Файльбёка. Тот все возмущался: «На что у нас тогда свой печатник?»

Но Нижайший был против. А Сачок приговаривал: «Если бы для печати нужен был печатник, я не остался бы без работы».

Файльбёку не терпелось вербовать людей. Он и по будням выезжал в Раппоттенштайн, все окрестные трактиры обошел. Даже в праздник солнцестояния капал на мозги деревенским парням. Когда он в очередной раз, захлебываясь соплями, начал распространяться о том, как Движение друзей народа (название, между прочим, придумано им) может перерасти в народное движение, Нижайший сказал: «Слова уже никого не убеждают, другое дело – действие».

До своего предательства Файльбёк был хорошим товарищем. Он не мог без сообщника. Но, в сущности, по своему менталитету был своим скорее в группе нацистов, чем среди нас. Да не были мы, черт побери, никакими нацистами! Чего вы хотите – слушать или встревать? Я бы и дня не выдержал в их шобле. Файльбёку было двадцать четыре года, он учился в Экономическом университете. Сначала входил в студенческий союз Национальной партии Юпа Бэренталя. Потом стал называть Бэренталя мозгляком, который за пару голосов на выборах готов предать все свои идеалы. На каком-то из политических сборищ Файльбёк затеял спор с Нижайшим. Так они и сошлись. Их мнения часто не совпадали не столько в принципиальных вещах, сколько в тактических. Файльбёк был политиком. А нами верховодил Нижайший, и приходилось покоряться. Файльбёк поддерживал контакты с нацистской группой. Однажды он расщебетался про одного их функционера, вроде как зальцбургского гауляйтера:

– Вам обязательно надо познакомиться с ним. Он за сорок восемь часов может двадцать левых переделать в правых.

– Сорок восемь часов у нас есть, но нет двадцати левых. Пусть придет и покажет, на что он способен, – сказал Нижайший.

«Гауляйтер» приехал со своим заместителем и целым ворохом пропагандистского материала. Он, видимо, рассчитывал на нас как на распространителей. Начал, что называется, с места в карьер. Мы вышли им навстречу с бутылками пива. Они вскинули руки и возгласили: «Хайль Гитлер!» Нижайший сунул им в руки по бутылке и сказал: «Хайль Гитлер у нас – то же, что ваше здоровье».

Файльбёк не знал, куда глаза девать. Он начал объяснять, что мы имеем в виду то же самое, только без жеста.

Хай-тек-салон впечатлил наших гостей. Об Иоахиме Флорском они, конечно, понятия не имели. Нижайший сказал:

– Не знаю, на чем вы строите ваши традиции. Мы-то стремимся к Третьему рейху, который называют и тысячелетним. А отца этой идеи зовут Иоахимом Флорским.

– Но у него крест в руке, – заметил «гауляйтер», – он же поп.

– И еще какой, – приняв добродушный вид, пояснил Нижайший. – Настоятель монастыря в Калабрии. А крест – не свастика, тут другие традиции.

Гости кивнули. Но вряд ли их удалось убедить. Стрелять, однако, они умели. Да и в питии не уступали нам. Когда все уже прилично захорошели, лед, похоже, тронулся. Они рассказывали о своих сходках в Дании, где собирались фюреры из всех стран. Профессор произвел на гостей впечатление рассказами про свои компьютерные контакты с Америкой. Нацисты тоже имели дело с компьютером, но их системе было далеко до нашей. Они распространялись о своих спонсорах из Франции, Испании, Германии и Австрии. Скорее всего, пытались выудить у нас информацию про наши источники. Жердь сказал: «За все платим сами». И зашелся таким долгим смехом, что Файльбёк счел своим долгом пояснить, что Нижайший ожидает наследства.

В тот вечер они заводили разговор про концлагеря. Оба с порога отвергали мысль о том, что евреев травили в газовых камерах. Услышав это, Нижайший встал и заявил:

– Вы – одноклеточные кретины. Не хочу иметь с вами дела.

Он ушел в свою комнату – в ту, что с трамвайными окнами. Файльбёк старался все уладить. Но и позаботился о том, чтобы нацисты с утра пораньше подались восвояси.

Женщины?… Ну, во времена Друзей народа они для нас что-то значили, правда не ахти что. А позднее, когда мы стали Непримиримыми, они уже не играли никакой роли. На этот счет после возвращения Нижайшего был строгий уговор. Если бы кто-то отступил от него, ему бы не поздоровилось. А в Раппоттенштайне кое-кто из нас вожжался с девицами. Правда, их не полагалось приводить на наши собрания. Из-за этого связи с партнершами постоянно разрывались. Оставишь их пару раз не у дел, да еще без внятного объяснения, потом ищи ветра в поле. Было только одно исключение – Анка Ноймайер. Из Пеендорфа. Сачок снял ее на дискотеке в Яринге. Есть такое местечко, километрах в десяти от усадьбы. Сачок отрекомендовал ее так:

– Анка хоть и слабоумная, но затрахать ее целого взвода не хватит.

Пузырь сказал:

– Ну и тащи ее сюда!

Нижайший согласился, но при условии: в хай-тек-салон ей доступ закрыт. Мы придумали новую потеху.

Когда Сачок привозил ее, мы всей кодлой шли в подвал, заблаговременно протопленный. Ей давали пострелять и насосаться пива. В трезвом виде она была робкой телкой. Ей было всего лет шестнадцать – семнадцать. Маленькая такая пышечка. Она носила очки с толстыми линзами и стреляла плохо. Во время сеанса стрельбы с пивом Сачок пытался разогреть ее. Он заходил сзади и начинал лапать, тискал ей груди и запускал руку между ног. После двух бутылок у нее отказывали тормоза. Сачок снимал с нее очки, потом одежду и валил Анку на край нар. Упершись коленками в пол, он приступал к делу. А кто-нибудь из нас дозаряжал пистолеты и держал их наготове. Во время акта Анка блажила и дергала головой. Сачок все время приговаривал заклинание из одного порнофильма: «Сучка горячая, драть тебя начали» – и что-то еще в этом роде. Когда его припирало, он брал в руку пистолет, выпрастывал член и при каждом выбросе семени стрелял по бутылке. Мы смотрели на член и хором вели счет. Потом кто-то сменял Сачка. Некоторые предпочитали пользовать Анку сзади. Она никогда не кочевряжилась и к последнему раунду просто тонула в сперме. В этой игре принимали участие все, кроме Нижайшего. Он только наблюдал и фиксировал количество расстрелянных бутылок. Кое-кто был бы не прочь обогатить аттракцион новыми трюками. Однажды Пузырь начал лапать Анку за груди, в то время как она была оседлана кем-то другим. «Убери руки!» – тут лее одернул его Нижайший.

Тот, кто в моменты оргазма сбивал наибольшее количество бутылок, в качестве награды получал право забрать Анку в комнату. Не могу понять, как это вообще удавалось, так как сам я, кончая, стрелял плохо. По утрам Анку всю корежило. От завтрака она отказывалась, просила, чтобы ее домой отвезли. Тут с ней нянчился Сачок. Но через какое-то время она появлялась снова. Всего она у нас побывала раз семь или восемь. А потом вдруг пропала. Даже Сачок не мог ее разыскать. Мать Анки была алкоголичкой, жила на социальное пособие. Про дочь она ничего не знала. Вообще-то Анка помогала продавать овощи какому-то разъездному торговцу. Возможно, с ним и смылась куда-то.

Вот, как говорится, и весь сказ о наших денечках в Раппоттенштайне. И что же мы, по-вашему, группа нацистов? Только потому, что вывесили у себя пару нацистских икон? Только не надо мне ничего впаривать. Да что вы понимаете…

 

Фриц Амон, полицейский

Пленка 2

Где-то уже в полдень мы с другого конца по наклонке вошли в главный коридор. Потоптались у газетного киоска, поглазели на заголовки. Все трубили одно и то же. Лидеры новых правых приезжают на бал из Франции и Италии. По приглашению Юпа Бэренталя – главы Национальной партии. Среди наших об этом шли разговоры уж не одну неделю. Но хозяйка бала про это помалкивала. Видать, с ней поработал Резо Дорф. Он тогда еще не был начальником полицейского управления Вены, а руководил отделом федеральной полиции, который отвечал за охрану гостей. Задача, что и говорить, мудреная – ведь ЕТВ наприглашало их со всего света. За несколько месяцев уже начали трезвонить о том, какие принцессы, кинозвезды и разведенные миллиардерши ожидаются на балу. А про политиков ни гу-гу. Только потом, дней так за десять, какой-то газете подкинули информацию. Вечерний выпуск оповещал крупными буквами: «Алессандра Муссолини и Жак Брюно – гости бала в Опере». Ну, и пошло-поехало. Любители демонстраций и так били копытами, а тут еще масла в огонь. Алессандра Муссолини – восходящая итальянская звезда, Жак Брюно, сын шампанского короля из Реймса, добился сенсационного успеха на выборах своей «Новой правой акцией» во Франции. Теперь только и писали об этой сходке правых лидеров на венском балу. Одна газета требовала принять прямо-таки самые серьезные меры, чтобы ради порядка и согласия запретить въезд внучке дуче в страну. Да вы, наверное, слыхали. Вот до чего дошло. Вместо того чтобы запретить демонстрации, давай отпугивать гостей.

Против бала в Опере уже сколько лет демонстранты выступают. Бал и демонстрации уже не могут друг без друга – все равно что зима и снег. Не успеет хозяйка бала объявить дату, как уже готова заявка на демонстрацию. Уже не первый год нашему брату житья не дают смутьяны и экстремисты всякие. Разве это демонстрации? Это же бардак на улицах, сущая анархия. Я был тогда еще курсантом. И как сейчас помню: чем ближе день бала, тем больше нервничают наши наставники. Они рассказывали нам о том, что творилось в городе в шестидесятые и семидесятые годы, о толпах, которые их камнями забрасывали, о зимнем наступлении на владельцев какого-то пойменного леса. Нам рисовали на доске планы, толковали про стратегические задачи, объясняли, что и как надо было бы сделать, если бы не вмешивалась политика. Мне еще тогда, во время учебы, стало ясно, что политики, когда им выгодно, глазом не моргнув, подставляют полицию. А сами приходили к нам в казарму и клялись, что гордятся нами.

«Вы – становой хребет общества, – заливались они. – Железный обруч свободы. Цитадель демократического правопорядка». Такие вот речи. Но только для нас. За пределами казармы они такого не говорили. Были, конечно, исключения. Юп Бэренталь, к примеру. Он за нас горой. Защищал всегда и всюду. Советник Франц Ляйтнер, тогдашний главный юрист полицейского ведомства, пытался отстранить его от участия в бальном мероприятии. У нас об этом разнюхали. Мы стали возмущаться. Это теперь я говорю: если бы только Ляйтнеру удалось сделать по-своему. Бэренталь был политической надеждой страны. Если даже Национальная партия поставит своего министра внутренних дел, такого лидера, как Юп Бэренталь, у нее уже не будет.

Последний год учебы стал для меня первым годом, связанным с балом. Можно сказать, я впервые лицом к лицу с врагом столкнулся. Смутьяны с самого начала провоцировали нас. Им не демонстрация была нужна, они хотели побоища, и ничего кроме. Их было уже не так много, как в предыдущие годы, но они перли на рожон, эти отморозки. Они, поди, знали, что шансы у них нулевые. Но, думаете, их это останавливало?

И вдруг натиск ослаб. Мы поначалу даже не поняли, что у них там не заладилось. Сзади, в последних рядах смутьянов, начался какой-то дикий базар. Нам дали приказ отступить. И только потом стало ясно, что нам тут подсобила группа молодых парней, что они налетели не на наших, а на смутьянов. Получилось так, что они поработали за нас. Наши, так сказать, защитники особо не церемонились. Они орудовали бейсбольными битами и цепями. То, что после них осталось, – зрелище не для слабонервных. Это было уж чересчур, но когда мы решили вмешаться, они повернули назад.

После уже начали трендеть о том, будто мы защищали нацистский молодняк. Это не так. Никого мы не защищали. На беду, тогда было много раненых. По счастью, не в наших рядах.

Потом начался этот процесс против бейсбольной банды. От смутьянов – целый ворох жалоб. Их организовал Томас Прадер, сын одного бывшего министра, настырный такой адвокат всех экстремистов и иноземцев. Нам он, сколько я помню, доставлял одни неприятности. Наконец-то адвокатская коллегия прекратила его безобразия. Он уже не выступает. Но тогда он всех достал жалобами и заявлениями. А доказательств-то – пшик. Несколько фотографий, сделанных журналистами. Большинство жалоб – не понятно на кого. Из канцелярии министра пришел факс с предупреждением: в переходе на Карлсплац, мол, имеют место сходки членов бейсбольной банды. Нам надлежало проверить. В конце факса прямо говорилось: «В случае необходимости немедленно задерживать для дознания».

Когда мы со старшим напарником отправились на площадь, я спросил его, как нам теперь действовать.

– Против кого? – удивился он.

– Против бейсбольной банды. Ты что, не читал факса?

– Ты чего хочешь? – вскинулся он. – Чтобы мы хватали людей, которые нам помогают? Если меня сведет случай с кем-то из них, я первым делом пожму ему руку и выскажу свою благодарность. А потом посоветую встречаться с друзьями где-нибудь в другом месте, так как не могу поручиться за всех своих сослуживцев.

С моим напарником мне повезло. Делая выбор между начальством и своими однокорытниками, он всегда принимал решение в нашу пользу. Но распускать язык не следовало: среди нас попадались и такие, которые заботились только о собственной шкуре и ради карьеры готовы были предать любого из нас. В семье не без урода.

Я заметил, что эти предатели либо из самых молодых, либо приближаются к шестому десятку. Среди юнцов всегда найдутся подонки, которые за лычку на погонах продадут мать родную. От этих держись подальше, как только их раскусишь. А среди пятидесятилетних есть смертельно обиженные на тех, кто обошел их по службе, эти как бы хотят отыграться. Самое время подсуетиться, выслужиться перед начальством и скакнуть на ступеньку повыше. Тут нужен соответствующий партбилет, но не обойтись, конечно, без протекции и благоволения кадровиков. А потому иные солидные мужики вдруг превращаются в примерных учеников, которые на переменке шепчут в ухо учительницы, кто у кого списывал классную работу. Мой напарник этим не грешил. Он всегда держал нашу сторону. И в конце концов тоже пошел на повышение. Правда, в Майдлинге. Но там, по крайней мере, нет такого места, как Карлсплац.

Мы уже имели опыт обеспечения двух балов, когда все держали под контролем. Во время первого смутьянов было негусто. А нас – три тысячи. Не успели они расшуметься, как мы их оттранспортировали. Гости бала даже ничего не заметили. Это было за два года до катастрофы.

На следующий год сперва предупредили о демонстрации, потом дали отбой. Зато был какой-то звон про готовящееся покушение. Гостей решили не волновать, а потому и не поставили в известность общественность. Даже мы, полицейские, ничего не знали. Хотя, конечно, кое о чем догадывались, так как ремонтные работы шли под надзором полиции, а почти весь оперативный отдел в штатском был отряжен на бал. Но никакого ЧП не случилось. Ложная тревога была связана с беспалым. Мы тогда понятия об этом не имели. Подумать только: про него заговорили лишь год спустя, в день катастрофы. Это было после патрульного обхода, мы уже отправили в участок трех койотов. Пропустим это? Ладно, давайте по порядку. Чтобы вы могли себе представить, с каким дерьмом нам приходится каждый день возиться.

Значит, так. В тот самый день, часов около двенадцати, мы патрулировали переход на Карлсплац и остановились у газетного киоска. Читали заголовки, говорили о том о сем, прохаживались и тут наткнулись на этих троих – два гопника и одна гопница. Мы их знали, они жили, если можно так сказать, на Карлсплац, когда не сидели за решеткой. В общем, старые знакомые.

Я их заприметил, еще когда они на углу покупали жареный картофель, один штанитцель на троих.

Штанитцель-то? Разве отец вам не объяснял? Ну, это такой туго свернутый кулек. Один на всех. Дело обычное. Ничего нового. Денег нет. На дури еще не наварили. А может, и сами уже сломались. Мы их чуть не каждую неделю забирали. Не то слово. Тащили, перекатывали, волокли в машину. Сами они идти уже не могли, даже если бы сильно захотели. Бог знает, может, это было нашей ошибкой. Если бы мы их вообще не трогали, они, глядишь, добились бы того, чего им только и оставалось желать, – лежали бы где-нибудь в Зиммеринге, накачанные пердомалом и паракодином так, что никакой сорняк на могиле не вырастет.

Пердомал – снотворное, а паракодин – микстура от кашля, самое обычное лекарство. У нас в участке этого добра целая коробка набралась. Сначала мы, находя у них столько пузыречков, ломали голову, зачем им такая прорва микстуры: они даже не кашляют. А потом узнали, что эта микстурка с пердомалом дает такое сочетание, от которого у них земля плывет под ногами.

Так вот, когда мы увидели эту троицу, которая уже вся колыхалась, мы точно знали, чего они наглотались. Не первый день знакомы. Мы называли их койотами. Они бродяжили, подбирали всякую дрянь и ни на что путное давно не годились. Были и другие такого же сорта. Но этим троим мы дали особое прозвание. Они у нас числились задопроходцами. Этот почетный титул они заслужили этак год назад, когда мы накрыли их в сортире. Гопница лежала на каменном полу и не двигалась. Один эксплуатировал ее перепачканный кровью и калом зад, другой – свой задрюченный член. Ей заботливо подстелили газетные листы.

Ну, уж теперь-то с ними покончено, думали мы, на сей раз им не отвертеться. А то, что они напели потом, – наглая ложь этого адвоката, Томаса Прадера. Как только у нас проблемы, он – тут как тут, точно черт из табакерки. Никто им резиновых дубинок не совал… ни в жопы, ни куда-то еще. А им бы небось понравилось. Только на кой нам честь мундира марать. И по членам их никто не бил, нет, пенисы мы им не щекотали. Все это вранье, больная фантазия. На что нам эти гнилые стручки? Грязи и так хватает.

А где вы про это читали? Неужто в Англии? Там тоже продают паршивую газетенку, что нас лажает? Выходит, они прямо-таки неприкосновенные. Дайте им вволю побрызгать дурной спермой, наркоманам драным. Нет уж, как бы не так. Они думают, колбаса с неба падает. Откуда кровь взялась – понятия не имею. Может, они по слабоумию решили замочные скважины изнасиловать. Но что правда, то правда. Не хотелось упускать возможности разделаться с ними. Тут мы не миндальничали. Ну нельзя же так. А если бы рядом оказались не мы, а туристы из Америки или просто люди, приехавшие за культурой? Да они бы вскочили в ближайший самолет, и поминай как звали. И так уж идут разговоры. В конце концов даже японцев не заманишь. И какое упорство. Мы не успеваем дерьмо разгребать, а они как ни в чем не бывало нас новым заваливают. Нет, по-хорошему не получается. Прошли те времена.

В общем, подвернулась исключительная возможность поставить на них крест. А что в итоге? Караулка, санэпидстанция, Карлсплац и обратно пикет. Все тот же круг. Их, конечно, пришлось как-то помыть. Не тащить же такую гадость в машину. Гопнице мы освежили голову водой, и, представьте себе, оклемалась. А где взять воды-то – только в унитазе, ну окунули разок, целый бачок израсходовали. Она прочухалась. Мы ее развернули и туда же задом. Хотели было ухватиться за волосы. Но куда там. На голове какая-то ерунда, вроде старого меха, за это не уцепишься. Прадер заявил на суде, будто мы ей волосы выдрали. Чушь! До такой головы дотронуться страшно. Разве что в рукавицах.

Они сами себе потом волосы вырвали. От злости. Мы не видели ни одного клочка. Да и гопники – тоже. Волосы у них были длинные, но кому охота лезть в этот вшивятник. Они просто притворились мертвыми. Рыжий сразу, а чернявый с бородой сперва подразнил нас: «Киберер, киберер – ты наш лучший хаберер».

Киберер значит полицейский, только в ругательном смысле. Хаберер? Да, отец, я вижу, мало чему вас научил. Хаберер по-венски – друг-приятель. Кто говорит «киберер», тот явно хочет нас зацепить. А этот твердил беспрерывно, как полоумный. Никак не мог остановиться. Если бы мы не стиснули ему шею, он бы не заткнулся. Сначала молотил руками по воздуху, как бесноватый. А потом – раз, и откинулся, притворился мертвым. Л нам хоть кос зажимай – от пота, дерьма и мочи. Прямо у писсуара и у очка. Вначале они, видать, решили заняться делом в кабинке, но там не хватало места. Было уж часа два ночи. И все же кто-нибудь мог зайти. Допустим, кому-то приспичило по пути из Оперы. Мало ли припозднившихся. Эти оперные – такие привереды. Из-за всякой ерунды готовы бежать в газету. И вот готова новость – на нашем участке не следят за порядком.

Эти гопники не иноземцы. Как ни позорно признавать, это были наши. Дубинками мы убедили их блюсти гигиену. Но далеко не сразу. Они вовсю упирались. Можно сказать, оказали сопротивление. А это чревато синяками. Нет, переломов точно не было, ну, может, отдельные синяки. Этот Прадер хотел на нас всех собак повесить. Если бы нам не оказали сопротивления, ничего бы не случилось. А так что? За счет налогоплательщиков их отремонтировали в больнице. Знали бы граждане, на что тратят их деньга. И вот эта шушера опять завозилась со свежими силами и по-прежнему творит свое непотребство. Но это уже ненадолго. Наконец-то за них взялись.

Знаете, что эта швабра на суде заявила? Никакого, мол, изнасилования, совсем наоборот, хотела бы она получить такой подарок ко дню рождения. А судья: «Отменный же у вас вкус!»

Вы уж поверьте, нас вывело из себя именно их наглое упорство.

А в день бала мы увидели эту троицу и подумали про лыжное первенство. Дело в том, что в час начиналась трансляция – скоростной спуск горнолыжников. Мы уж и не надеялись добраться до телевизора, но тут появился шанс. Сам Господь послал нам этих ангелов. Как только они покинули пятачок, мы двинулись за ними. Они еле ноги волокли, шли очень медленно и как-то неестественно, как плюшевые мишки со старыми батарейками. Надо было только малость обождать, пока батарейки скиснут. Девка просыпала чипсы на пол. Стала неловко подбирать, скрести рукой по грязным плиткам. Приятели решили помочь. Тут они начали поочередно падать, кое-как вставать, а ноги-то разъезжаются, руки хватаются за воздух – и снова шлеп на иол. Мы дали им побарахтаться. Девка уже прочно улеглась и слизывала с пола чипсы. Потеря самоконтроля. Налицо – нарушение норм общественной нравственности. Этого было достаточно. Правонарушение установлено.

«Все, забираем, – сказал напарник. – Встать! Следуйте за нами! Да поживее!»

Прохожие сунулись с советами: «Дайте вы им порошку понюхать. Вам же будет легче».

Один, с портфелем в руке, сморозил: «Откройте опять Маутхаузен. И дело с концом».

Нам такие речи не нравились. Они отдавали реанимацией национал-социализма. Тут мы держали ухо востро, вернее сказать, доходили до истерики. Почти ни один указ министра не обходился без слова «реанимация». Все политики психовали из-за нападений и покушений на иностранцев. Хотя мы в этом направлении работали хорошо. Большой пожар в доме на Гюртеле три года назад, когда погибло двадцать четыре человека, считался раскрытым делом. Наши распутали его с помощью анонимного сообщения кого-то из местных. Оба исполнителя отбывали срок, зачинщик наверняка скрывался где-то за границей. Наш министр и его «наушный советник» понятия не имели, что на самом деле творится за стенами министерства. Если уж кто-то ляпнул: «Откройте Маутхаузен», значит, надо принимать решительные меры. Девица на полу тоже эти слова услышала, она маленько приподнялась и сказала: «Только теперь вас будут газом травить, свиньи нацистские!»

Стоило призадуматься? Но не было никаких оснований предполагать, что она имела хоть какое-то представление о катастрофе в Опере. Если хотите знать мое мнение, тут нет никакой связи. Вечером мы задержали эту бомжиху еще раз. Она вечно отиралась на Карлс-плац и, конечно, не оставалась в стороне, если что-то замышлялось против полиции. Потом-то мы внесли ее слова в протокол, но приняли их как есть: угроза насилием, можно даже сказать – угроза убийством. Господин прохожий аж взвился, норовил портфелем девку ударить. Нам пришлось его удерживать, иначе он бы ее пришиб.

«И вы еще защищаете это отребье!» – орал портфельщик. Нам часто доводилось слышать такое: будто мы покрываем подонков. Плевки в самую душу. Тут уж надо было крепиться. Этого, во всяком случае, мы сумели убедить, чтобы он для своего же блага отошел на пять шагов. Мы даже отсчитали: раз, два, три, четыре, пять. И действительно – только его и видели.

Возможность посмотреть первенство на кубок мира в Шладминге еще оставалась. Чтобы написать протокол или рапорт, надо было ехать назад в участок. «Мы покажем тебе нацистских свиней!» – пообещали мы задержанной. У нее глаза закатились. Оба хахаля полезли было на нас с кулаками, но скоро поняли, что это – дохлое дело. Каждому хватило одного удара по репе – и они лежали, не двигались.

При таких заварушках обычно как из-под земли появлялось несколько койотов. Они глухо ворчали, им важно было, чтобы мы их слышали, но при этом не могли тронуть: ясное дело, ни один не рискнул бы подступиться к нам. Среди них всегда находились знакомые типы. Контролировать их не имело смысла – они приближались, только когда в кои-то веки были непричастны к торговле наркотой. А если товар был при них, держались от нас подальше.

Помню одного трамвайщика, вернее, он работал в депо. Этот знал их всех. Когда мы приступали к задержанию, он выходил, как бы опережая нас. Их он нисколько не боялся. Просто шел на этих типов и обдавал им рожи табачным дымом. «Знаете, где ваше место? На свалке, где мусор жгут. В самом пекле!» Самое интересное, что им это даже вроде и нравилось. Если бы такое сказали мы, они бы бунт подняли.

Мы прошли мимо караулки на Карлсплац. Но туда и соваться было нечего. Там со своей работой еле справлялись. Эта еще новая в ту пору караулка была буквально на осадном положении. А вообще-то им бы следовало разгрузить нас. Ведь как было задумано: откроют новую караулку, и Карлсплац – уже не наша забота. Как бы не так. Как только ее открыли, оказалось, что там и плюнуть некуда. Она всегда была набита под завязку вопреки нормам. Поэтому спустили указание: по возможности мы должны оказывать помощь пикетам на Карлсплац. А для нас это означало – помогать расчищать этот гадюшник, увозить из него нарушителей. Никто не хотел там работать и вообще иметь дело с таким бардаком. Наши всегда старались проскочить невидимками мимо его дверей. И как раз туда, где и так круглосуточная буза, суют свой нос непрошеные гости: всякие там из соцобеспечения, из комиссий по наркомании, казенные адвокаты, чиновники Венского интеграционного фонда, журналисты, вытягивающие свои истории из сломанных юных душ, и так далее. По сути, все они только вредят – мешают работе полиции и не дают доводить дело до суда. В караулке из тебя начнут выжимать такую гуманность, что мало не покажется. Если бы мы попытались сдать туда койотов, мы бы пропустили соревнования, кроме того, нам подсуропили бы пару дел.

Мы поднимались к зданию Оперы, где стояла машина, нашу троицу приходилось тянуть за наручники, как ледащую клячу за узду. И тут напарник шепнул мне: «Прямо по курсу опять эта телевизионная братия».

У входа – целая толпа этэвэшников. Большей частью – в желтых куртках с фирменным знаком: Европа в виде тарелки спутникового телевидения. Они так замудохались со своей техникой, что на нас даже внимания не обратили. Мы пытались расшевелить своих клиентов, но куда там. Так с ними вместе и ползли, пока не сели в машину.

Помещение нашего участка смахивало на стройплощадку. А все потому, что мы наконец-то получили компьютеры. Несколько месяцев они простояли нераспакованными в коридоре. Приходилось протискиваться между рядами коробок. Решено было перетащить их в, так сказать, жилую зону и поставить в центре помещения. Получился огромный куб, который вскорости завалили старыми газетами, шинелями, зонтиками, сумками и всем, что надо было куда-то деть. К бокам этого куба приклеивали лотерейные билеты. Каждую неделю мы ставили крестики на общем билете. Один раз даже выиграли, но угадали только три цифры. Выигрыш пошел в застольный фонд. В то время мы поочередно посещали по утрам компьютерные курсы. Я прошел примерно половину, и тут сменили систему, надо было начинать заново. Но наши компьютеры, как нас заверили, могли работать и с новой системой. Когда их все-таки установили, случилась неполадка в электросети. У нас была допотопная проводка – просто вмурованная в штукатурку, без всяких трубок. После телефонных перепалок, которые тянулись не один день, выяснилось, что нам будут менять проводку. Сначала пришли электрики из какой-то фирмы и подключили нас к запасному источнику питания. Теперь над нашим буреломом повисли лианы черного кабеля, которые кое-как прицепили к стенам и потолку наручниками. В течение полугода картина не менялась. Мы давно закончили курсы и успели забыть многое из того, чему научились, и вдруг в одно прекрасное утро являются рабочие и начинают все разламывать. Нам полагалось работать рядом с ними, а это было невозможное дело. Все столы и шкафы оттащили от стен, негде было повернуться. А пылищи-то! В ней утопали столы, холодильник, кофейная посуда, телефакс и даже кипы бумаг в шкафу с документацией. В день бала наша караулка имела вид стройплощадки. Отовсюду уже выгребли кучи мусора, трубки с проводами прикрепили к стенам гипсовыми манжетами. Электрики сделали свое дело. Теперь мы ждали каменщиков. Вся эта катавасия могла растянуться на месяцы. Мебель по-прежнему громоздилась посреди комнаты. В коридоре штабелями лежали мешки с цементом. На них мы усадили койотов. Первым делом решили посмотреть соревнования, а потом уж допрашивать. Но надо было все подготовить, так как могли заглянуть контролеры из главной инспекции. Такое случалось хоть и редко, но всегда в тот момент, когда не ожидаешь. Обычно это были два офицера. Они ко всему приглядывались и принюхивались, просматривали журнал дежурства, спрашивали каждого, какую он несет службу, крутили наши штемпельные катушки и заполняли какие-то бумажки для отчета перед своим начальством – и все это для того, чтобы наконец перейти к главному, ради чего и пришли, – выпить до последней капли «Бургтляйнитцкий кабинет», который мы всегда держали в запасе на этот случай.

Бургшляйнитц – так называется место, откуда я родом. Вам говорит что-нибудь слово «Майссау»? Нет? Это если ехать в сторону Хорна. Так вот, наша деревня поблизости. Мой брат – винодел. Он считает за честь снабжать наш участок своей продукцией. Его жене это не нравится. Будь ее воля, нам бы ничего не доставалось, но она боится перечить мужу.

Контролерам всегда подавай вино сильно охлажденным, градусов этак до пяти, а с этим раньше приходилось поканителиться в теплое время года. Но потом мы по совету и при письменной поддержке обоих офицеров подали прошение в главную инспекцию, чтобы нам поставили холодильник. Наш полицейский врач – это было нашим козырем – при осмотре камер систематически попадал, дескать, в затруднительное положение, ведь мы не могли хранить в холоде метадон и другие препараты. Это подействовало безотказно. Надо было только сослаться на какое-то распоряжение правительства касательно температуры хранения медикаментов в закрытых резервуарах. С тех пор оба инспектора, подсказавших нам хорошую идею, имели возможность пить свой «Бургшляйнитцкий кабинет» приятно охлажденным и, ясное дело, из закрытых резервуаров. Но это уже другая история. Холодное вино не мешало вышестоящим господам доставать нас по служебной части: списки должны быть правильно оформлены, а назначенным в патруль парням строго воспрещалось без особых на то причин торчать в участке. И пока наша счастливая троица сидела на мешках с цементом, надо было еще составить протокол или написать заявление.

А соревнования заставили поволноваться. Всякий раз, когда швейцарец показывал хорошее время, дежурный по участку уже не мог усидеть на месте и выходил в коридор, чтобы привести разлегшихся койотов в сидячее положение. Медикаменты мы у них изъяли. Это была обычная венская смесь, и, хотя на нее полагалось иметь рецепт, ее употребление не подпадало под параграфы о наркотиках. Один из лыжников упал и, почему-то проскользив под эластичным ограждением, покатился по крутому необработанному склону. У меня это до сих пор перед глазами стоит. И хотя парень уже остался без лыж, он еще раз подскочил и со страшной скоростью буквально просвистел по воздуху, приземлившись около какой-то хижины, за ним уже тянулась борозда содранного снега, он пропахал целую ложбину, еще разок перевернулся и в конце концов застрял в соснячке на обрыве.

– Ничего себе, – приужахнулся дежурный и выскочил в коридор. Мы слышали, как он пару раз крикнул: – Вы еще спрашиваете за что?

Потом донесся какой-то шум. Когда он вернулся, девка орала что-то ему вдогонку.

– Она правда кричала «нацистские свиньи»? – спросил он, остановившись в дверях и прислушиваясь, как его костерила бомжиха. Она снова заорала, да так надрывно, что мы едва разобрали слова:

– Свиньи! Сволота нацистская!

Тот было рванулся назад, но мой напарник сказал:

– Плюнь ты на нее. Она других слов не знает.

Я тоже не мог припомнить, чтобы она раскрывала рот без этого присловья. А дежурный был парень заводной, чуть что и в морду мог заехать, успокоить его было непросто.

– Если на то пошло, – крикнул он, – пусть опять проведут ночь на нарах!

– Не получится, – сказал я. – Камеры надо к вечеру освободить. Приказ начальника.

– Тогда Мистельбахер доставит мне эту шваль домой.

Тут уж и мой старший напарник не выдержал:

– Заткнешься ты, наконец? Или телевизор выключить?

В подвале было три камеры. Там держали арестованных до решения судебного следователя. Однажды одна бабенка заявила, что ее изнасиловали. Тогда дежурным был тот же самый парень. Но доказать она ничего не сумела.

В общем, мой напарник все-таки урезонил шустряка, тот сел и уставился в телевизор.

За пределами специально подготовленной лыжни почти не видать снега. Когда один швейцарец показал лучшее время, наш свежеиспеченный начальник наряда вытащил пистолет и прицелился в экран.

– Ты что? Сдурел? – подскочили мы разом.

– Неужто думали стрельну? – с трудом выдавил он, скисая от смеха. – Решили, что я хочу разнести телевизор?

Его просто корчило, он вскакивал, снова падал на стул и никак не мог остановиться. Надо было уметь так долго смеяться. Пришлось ему объяснять, что никто ничего такого не подумал. Просто мы на секунду растерялись. И он снова начал давиться смехом, потом достал из холодильника бутылку пива и продолжал хохотать. Но мы досмотрели передачу; соревнования были проиграны.

После мужчин стали показывать женский слалом – трансляция с базы отдыха в Эннстале. Достаточная причина для того, чтобы еще посидеть у телевизора.

– Кто не хочет пива?

Новоиспеченный начальничек всегда задавал вопросы в такой отрицательной форме. Отвечать не имело смысла. Зачем утруждать голосовые связки? С тех пор как мы завели общую кассу для покупки вина и пива, за пополнением которой вменялось в обязанность следить дежурному по участку, если уж кто-то начинал пить, к нему присоединялись все. И деньги уже собирали со всех, а в конце месяца приходилось даже доплачивать. Старая система, при которой каждый платил за то, что сам выпил, себя не оправдала. В конце концов коробка с пивом оказывалась пустой и касса тоже.

Вторые соревнования смотреть было неинтересно. Начали листать газеты. Заголовки обещали сражение. Нас, оказывается, целых шесть тысяч. Начальство явно норовило припугнуть смутьянов. Ну, будь нас шесть тысяч, нам хватило бы времени проверить лужайки Бурггартена там, где выходят вентиляционные шахты Оперного театра.