Венский бал

Хазлингер Йозеф

Назад, в Старый свет

 

 

Кровоточащие бугры с какими-то желтыми маслянистыми вкраплениями. Оголенные кости. Рваное человеческое мясо. Лоскутья одежды. В фокусе – оторванная нога. Скольжение над прикрытой лужей крови. Кто-то приподнимает бумажный покров. Под ним голова с обрубком плеча. Крупным планом – открытые глаза. Стоп. Склейка. Женщины в черном исходят плачем, опираются друг на друга. Крупный план залитого слезами лица. Склейка. Дети с автоматами Калашникова позируют перед камерой.

Зрелище ужасает своей неизменностью. Но к этому невозможно привыкнуть. Мертвые, раненые, плачущие навзрыд, скорбящие, стреляющие и дети. Особым спросом пользуются кадры с окровавленными или вооруженными детьми. Мир не может насытиться добротными лентами с настоящей войной и кровью. Обычная съемка на порядочном удалении от взрывов и огненных сполохов уже никого не устраивает. Чаще всего это – просто портрет корреспондента на фоне местности, он облачен в бронежилет и объясняет зрителям, что, несмотря на достигнутое перемирие, идет перестрелка. Кто ее начал, трудно понять. Таким репортажем с места события, как правило, открывался выпуск новостей. Но всегда давалось понять, что заваруху затевала не та сторона, которая снабдила репортера бронежилетом и указала ему позицию перед камерой. Не для того ЕТВ платило мне вчетверо больше, чем Би-би-си, чтобы я поставлял стандартные зарисовки. От меня требовались кадры с настоящей войной, да еще крупным планом. И мои заказчики получали их.

Мостар и Сараево – этим городам я обязан тем, что мое положение на ЕТВ стало неколебимо прочным. Я слетал в Загреб вместе с оператором и звукотехником. Там нас представили командиру спецподразделения. Его военная форма являла собой пеструю комбинацию из элементов экипировки разных армий, как будто он облачился в то, что насобирал в лавке старьевщика. Говорил он на языке немецких гастарбайтеров, но с баварским акцентом. Глаголы принципиально употреблял только в неопределенной форме: «Я разрешать всего два человек».

Поэтому оператора мы оставили в Загребе. За две ночи нас в составе маленькой группы австрийских и немецких контрактников перебросили в район боевых действий под Мостаром. Разместили во францисканском монастыре. Снимать контрактников я не имел права, но все же я ухитрялся. Для того, в конце концов, и был изобретен телеобъектив. Все они были просто-напросто нацистскими молодчиками не старше двадцати лет. И подались сюда для того, чтобы помочь старому другу – Хорватии одолеть старого врага – Сербию. Но теперь, в Мостаре, воевали не с сербами, а с боснийскими мусульманами. Такая неувязочка, казалось, только распаляла их злобу. Огонь открывали по всему, что движется. Скажи я им, что мой отец еврей, я бы ахнуть не успел. Одного из них я заснял с большого расстояния, когда он подарил девочке-мусульманке гранату. Он усмехнулся и быстро попятился назад, уходя из кадра. Я хотел было направить на него объектив, но меня пронзила мысль о том, что он мог выдернуть чеку. Девочка смотрела на гранату в своем кулачке и не знала, что с ней делать. Через секунду ребенка разорвало в клочья.

Я поклялся себе тогда сделать все, чтобы этот гад предстал перед судом. Но уж очень маловероятно, что ему удалось остаться в живых.

Насколько мне известно, только один наемник из этой австрийской группы молодых нацистов сумел вовремя унести ноги. Остальных после выполнения задания где-то закопали.

Мой материал назывался «Мостарский ад». Его передавали все станции ЕТВ и купили многие страны. Тем не менее я не был доволен им. Мне удались кадры с развалинами городов, с беспомощными и бесприютными жителями, с двумя взлетевшими на воздух арками старого турецкого моста через Неретву, с уничтоженными артиллерией и огнем пожаров мечетями. Кроме того, у меня была ставшая знаменитой картинка с девочкой и гранатой; ее даже использовали в иллюстрированных журналах. Но при этом хорватское спецподразделение и наемники вошли в сюжет короткими и пустоватыми эпизодами – храбрые солдаты на защите францисканского монастыря. Хотя на самом деле в первую же ночь после съемки они покинули монастырь и с целым грузом взрывчатки переправились через Неретву. В восточной части города они взрывали мечети. Я все ждал возможности незаметно заснять их рейд. Но после расправы над девочкой содержимое моей камеры было дороже золота, и я не хотел рисковать. Мы прибились к регулярным частям, которые помогли нам проделать обратный путь в Загреб. За два часа фильм был смонтирован и снабжен комментарием. Техник по спутниковой связи перегнал его в Париж. Первый фрагмент – а это, естественно, был эпизод с погибшей девочкой – показали уже в вечерних новостях. Фильм целиком на следующий день увидела вся Европа. Ввиду спешки с отъездом у меня не было возможности документально подтвердить, что старый мост взорвали немецкие нацисты последнего поколения. Я лишь зафиксировал, как они похвалялись этим. Еще в Загребе я узнал о том, что горит францисканская церковь в Мостаре. Хорватское телевидение показало первый снятый материал. Комментарий мне перевел один немецкий коллега. Это был призыв сражаться до последнего. И я понял, насколько ненадежным было мое прибежище во францисканском монастыре.

Однако материал имел такой успех, что венское бюро ЕТВ могло перейти на полную самоокупаемость. Я даже испугался – не рановато ли мы созрели – и вынужден был оправдываться перед парижским начальством. Позднее же, когда пришел черед Сараева, дальнейшее продвижение моего венского проекта стало делом решенным, несмотря на все трудности, с которыми я столкнулся вначале.

Вернувшись в Вену, я не нашел вокруг ни отголоска, ни эха – если не считать сбора пожертвований в пользу пострадавших жителей Югославии – той войны, что шла в каких-то четырех сотнях километров отсюда. Вена напоминала своего рода большую деревню. Создавалось впечатление, что здесь все знают друг друга. Единственный вопрос, который волновал людей, – это как бы без хлопот и вместе с тем не без некоторого азарта прожить оставшуюся жизнь. У политиков, правда, были свои заботы. Казалось, их профессиональный интерес состоял в том, чтобы увидеть свои лица в передачах ЕТВ. Не успел я провести в Вене и двух недель, как меня уже начали приглашать: бундесканцлер – на теннис, его супруга – на гольф, партийный лидер консерваторов – совершить прогулку в Альпы. Руководитель Национальной партии прислал мне по случаю, так сказать, моего вступления в должность подарок в виде синего шарфа. Я отправил его обратно с чистосердечным признанием, что пока не собираюсь вешаться. После этого он пригласил меня на ужин в «Бристоль». Бургтеатр, Театр Академии и Опера навязывали бесплатные билеты на премьеры. Вскоре их примеру последовали другие театры. Бизнесмены, министры, партийные функционеры, главные редакторы, профсоюзные деятели, муниципальные советники – все, похоже, изо дня в день собирались за праздничными столами. А газеты и журналы, включая жалкие тявкалки, обретали некоторую солидность лишь в тех случаях, когда затрагивали самый нерв столичной жизни, то бишь вопрос о том, кого с кем видели на этих банкетах.

Была и другая сторона городской венской действительности, связанная с так называемым предместьем. В кварталах, построенных городскими общинами и составлявших гордость муниципальной политики социалистов, гуляла теперь дикая! охота Юпа Бэренталя – лидера Национальной партии. В период первоначальной эйфории по случаю разрушения «железного занавеса» имел место бесконтрольный приток беженцев из восточноевропейских стран. Их сменили – когда границу вновь перекрыли, уже с западной стороны, – люди, бежавшие от войны в Югославии. Но потом Съезд был закрыт и для них. Между тем ситуация на окраинах изменилась. Ютящиеся, как правило, в тесных жилищах иностранцы столкнулись с растущей враждебностью местного населения. За два или три года до моего прибытия в Вену был совершен поджог жилого дома, когда погибло двадцать четыре иностранца. Я слышал об этом в Лондоне. Но известие о поджоге затерялось в потоке сообщений о подобных актах в Германии.

Когда я приехал в Вену, ситуация стала как будто поспокойнее. Уровень правонарушений, квалифицируемых как насильственные действия расистов, были здесь ниже, чем в других крупных города к Европы Однако ряды тех, кто горланил: «Благо Австрии прежде де всего» и «Австрия для австрийцев», хотя сами они зачастую были людьми славянского происхождения, продолжали пополняться. Но я, еще не отвыкнув от Лондона, где уличные эксцессы такого рода уже перестали удивлять, не видел особой опасности в вылазках венских экстремистов.

Собственно говоря, Вена была вне сферы моих интересов, разве что я наблюдал ее со стороны. Тем не менее я начал свой журналистский поиск в кварталах, населенных иностранцами, – в 16-м, 17-м и 20-м районах. Я полагал, что иностранцы лучше, чем кто-либо, знают, в чем суть проблем их родины, и таким образом надеялся составить для себя какую-то общую картину. Они же в основном заводили речь о проблемах, с которыми столкнулись здесь. Почти никто не отваживался говорить перед камерой, особенно женщины. Многие из них оказались здесь после того, как их мужьям удалось добыть соответствующие документы, а сами они не имели даже разрешения на жительство. Многие, вероятно, и могли бы получить таковое, но избегали всякого контакта с властями, боясь ареста и высылки.

Когда между хорватами и сербами началась череда перемирий, я совершил поездку по Румынии, Болгарии, Польше и Албании. В конце концов мне поручили заниматься всей Восточной Европой. Только я не мог найти ракурса, в котором эти страны представляли бы интерес для зрителей ЕТВ. Бывшие коммунистические государства сами собой приходили в упадок. Я снимал разруху и нищету. Я разговаривал с людьми, которые жаловались на нехватку всего на свете, ругали политиков, а нуворишей называли «мафией». Ну и что, думал я, а мой сын питается кореньями и улитками. Я снимал скороспелых богатеев, которые разъезжали на шикарных немецких лимузинах и упрекали бедных в инертности: они-де не способны ни к какой инициативе, только и ждут подачек от государства. Кажется, мне это знакомо, думал я. Подождите малость и увидите, что станет с вашей страной, когда у вас появятся наконец свой Рейган и своя Тэтчер. Я снимал политиков, дружно мечтавших о присоединении к Западной Европе. Они могли просто растрогать до слез, когда пели дифирамбы своему свободному рынку и в то же время, заискивая перед западной камерой, молили богатые государства о денежных дотациях.

Мои первые репортажи из Восточной Европы были самыми неинтересными из всех смонтированных мною материалов. Даже ЕТВ не хотело их передавать. Я был рад, когда к немецкой программе, которую мы транслировали сами, пристегивали английскую, а если подпирало, французскую или итальянскую.

После признания Европейским сообществом и США независимого государства Босния и Герцеговина разразилась давно прогнозируемая война в Боснии. Я сразу же очутился в своей стихии. Когда страны Запада стали угрожать все громче и выразительнее, я зарезервировал дополнительный канал через французский спутник связи.

Но вскоре парижская дирекция ЕТВ стала наседать на меня, вынуждая отказаться от этого канала, так как ежедневная плата даже за нерабочее время была слишком высока. А поскольку дирекция пригрозила переложить все расходы на плечи венского бюро, меня начал доставать здешний коммерческий директор.

– Я вас понимаю, – сказал я, – но войны требуют терпения. Лорд Каррингтон сошел с дистанции. С конфликтами в Зимбабве в восьмидесятые годы ему повезло, потому что диктатор Ян Смит и так уже дышал на ладан. Но проныра Караджич ему не по зубам. Да и лорду Оуэну тоже.

– Но это же все мелкие стычки. Кому они и интересны? Если в скором времени они не перерастут во что-то масштабное, мы закроем канал.

– Умоляю, подождите еще несколько недель. Караджич – не политик. Он – писатель, которому надо успешно завершить свой роман. И когда весь мир подыгрывает его стилю, он находит особое удовольствие в том, чтобы отбросить все общепринятые правила. Роман возникает из стремления подмять под себя действительность.

– Так вот какова ваша точка зрения. – Он смерил меня долгим взглядом. И все же я выбил двухнедельный срок.

Я вылетел в Белград, чтобы обеспечить надежный путь в Сараево. Но наша машина со спутниковой тарелкой имела постоянную позицию в Загребе и была привязана к месту. В хорватской столице мне помогала открывать кое-какие двери ссылка на приятельские отношения с австрийским министром иностранных дел. В Белграде же я, наоборот, все время твердил о том, что центр ЕТВ находится в Париже, а не в Вене. Этот аргумент действовал все слабее по мере того, как затягивалось решение, так как французы тем временем усиливали свое давление, требуя разомкнуть кольцо осады Сараево. Мою задачу немного облегчало лишь то, что президент Милошевич хотел использовать ЕТВ в своих интересах. Тем не менее в тот раз я вернулся в Вену с пустыми руками.

Поскольку мне предстояло слетать на четыре дня в Америку, чтобы забрать из Моаба Фреда, я отложил на время дальнейшие попытки пробиться в Сараево. А за два дня до отлета пришел факс из Белграда: в соответствии с женевским соглашением доступ в Сараево предоставлен делегации Красного Креста и некоторым избранным журналистам. На следующий день надлежало быть в Белграде, место сбора – Министерство внутренних дел.

Ни одно из моих решений не было чревато такими угрызениями совести и самоупреками. Я представил себе, как Фред выходит из вертолета в Моабе, как ищет глазами и не находит меня в толпе ликующих и утирающих слезы родственников тех, кто вернулся из лагеря. Если бы я не умолчал в разговоре с Фредом о том, какие суровые испытания предстоят ему в лагере, мне легче далось бы решение отменить свой полет в Колорадо. Ведь я должен был как-то загладить это дело. В Моабе, думалось мне, скорее удалось бы смягчить его досаду отцовской любовью, чем позднее, в Вене. Не будет же он осыпать меня упреками, когда рядом шестеро его товарищей с благодарностью обнимают родителей. И все же я заказал билет на белградский рейс. В Прово я отправил факсом письмо с просьбой передать его Фреду сразу же по прибытии. И еще позвонил матери, чтобы она встретила его в Хитроу, снабдила деньгами и помогла ему пересесть на самолет, вылетающий в Вену. Билет уже дожидался его в бюро заказов Британских авиалиний. В Вене, согласно моему плану, Фред должен был прямо из аэропорта Швехат ехать в мою квартиру. Я все расписал, даже то, что звонок для вызова экономки – внизу, слева от двери. Мать повторила всю инструкцию. Возможно, даже кое-что записала. Потом ей захотелось, чтобы я рассказал о Вене. Я увильнул, сославшись на спешку.

– Времени в обрез. Завтра лечу в Сараево, а у меня еще куча дел.

– Пожалуйста, береги себя.

– Не волнуйся, мама. В Сараеве – перемирие. Вечером я поставил на стол в комнате Фреда вазу с красными розами, блюдо с фруктами и бутылку красного вина.

Потом написал длинное письмо. Я просил Фрела правильно понять меня: получилось так, что я его подвел, но я не видел иного выхода. Я обещал сделать все, чтобы ему хорошо жилось в Вене. Как только вернусь, он сможет приступить к работе в качестве ассистента оператора.

Я вложил в конверт пять тысяч шиллингов и прислонил его к вазе. Запасной ключ от двери отдал экономке. Среди ночи, вспомнив о сигаретах, я встал и отнес две пачки в комнату Фреда.

Хороший военный репортаж – не только ставка на удачу. Надо предусматривать и худшее. Я пытался прокрутить в воображении варианты самой жестокой тактики врага и готовился к этому. Можно было надеяться, что в городе будет сохраняться относительное спокойствие, пока в нем находится делегация Красного Креста. Я заранее подал ходатайство в пресс-службу Министерства внутренних дел с просьбой продлить мне пребывание в Сараево на два-три дня, но в Белграде узнал, что мне отказано. В аэропорту сербские солдаты перетряхнули багаж всех прибывших. Единственное, что разрешили ввезти, кроме одежды и кинотехники, – это две коробки с антибиотиками и анестезирующими средствами для госпиталя. Помимо моей съемочной бригады на борту находились телерепортеры из США, Франции и мои бывшие коллеги по Би-би-си. В Сараево мы летели по маршруту, согласованному с правительствами Сербии и Боснии. До того как нам указали место посадки, мы пересекли артиллерийские позиции. Когда я смотрел в иллюминатор, на душе у меня кошки скребли. От Караджича можно было ожидать чего угодно. Машина села на разбитую и кое-как залатанную полосу. Вместо аэродрома – пустырь с обломками бетона и воронками. Вышка и терминал аэропорта были разрушены. На краю поля лежали вспоротые фюзеляжи и оторванные крылья самолетов. Наша окрашенная в белый цвет машина с опознавательными знаками ООН была здесь единственным исправным самолетом.

Трое мужчин, составлявших делегацию, сели в черный лимузин, а мы, журналисты, – в открытый кузов грузовика. Окраина Сараева напоминала гигантскую руину. В домах, избежавших полного разрушения, еще жили люди. Потом мы углубились в квартал, где на стенах виднелись лишь отметины, оставленные осколками. Стоявшие на улицах люди махали нам руками. Первым делом мы заехали в больницу, верхние этажи которой были разрушены. В подвале оперировали раненых при свете двух велосипедных фар. От этих слабых светильников шли провода в соседнюю комнату, где два парня, сменяя друг друга, крутили педали поставленного на козлы велосипеда. К нему крепились маленькие динамо-машины.

«Натура», которую мы снимали, по существу, не менялась. Изуродованные дома, сожженные фабрики, разрушенные мечети. Бродячие собаки, свиньи и куры, которые рылись в мусоре развалин. Деревья некогда тенистых аллей давно сожгли на дрова. А потом в ход пошли даже корни. На месте газонов – жалкие огородики. На стенах домов – списки погибших. Во всем городе – всего два источника питьевой воды. Очереди за ней огибали несколько кварталов. Нас умоляли показать миру правду. Женщины протягивали нам фотографии своих убитых детей. Изредка попадались автомобили. Все они мчались на большой скорости. В магазинах пусто, некоторые, вероятно, даже разграблены. Но в нашем отеле можно было купить пива.

Ночью накануне отъезда мы услышали взрывы. Я выбежал на улицу, но ничего разглядеть не мог. Утром мы узнали, что аэропорт закрыт. Пришлось ждать счастливого часа, когда власти смогут гарантировать нам безопасность. В полдень тоже время от времени слышались взрывы снарядов и гранат. По улицам бегали парни со стрелковым оружием и поясами из патронных лент. Мои коллеги вместе с делегацией Красного Креста поехали к градоначальнику, собираясь шифрованной радиограммой оповестить мир об отчаянно бедственном положении горожан, а я со своей командой отправился на рынок, чтобы запечатлеть ежедневный быт осажденного города. Мне было совершенно ясно, что, если в последний момент я не сумею снять что-то из ряда вон выходящее, спутниковый канал уже не заполучить. То, что аэропорт стали обстреливать как раз в то время, когда мы находились в Сараеве, было хорошим знаком. Интуиция мне подсказывала: если бы кто-то захотел показать, что он здесь хозяин, то открыл бы огонь не по зданиям, которые и без того уже разрушены, а по скоплению народа у главной артерии жизнеобеспечения города.

Я навел объектив на старуху, разложившую у своих ног несколько пучков дистрофичной моркови. И тут послышался свист и вслед за ним – взрыв. Там, где лежала морковь, зияла яма. Женщину буквально разорвало. Ларек, стоявший позади, рассыпался. Люди с криками бросились прочь. Я успел захватить бегущую толпу. Когда прибыли другие съемочные группы, перед ними были только пятна крови и убитые горем лица.

Ночью американцы бомбили одну из сербских позиций. Это был кратковременный налет. Мы насчитали шесть мощных взрывов и слышали гром артиллерии. На следующий день аэропорт открыли.

Но в Белграде я застрял. Все забронировали себе линии связи на сербском телевидении, только я не позаботился об этом. Наша трансляционная установка находилась в Загребе. Я не учел, насколько трудно будет туда добраться. Воздушное сообщение было прервано. И хотя пресс-атташе ООН заверял меня, что уже завтра я могу отправиться в Загреб вместе с колонной военного транспорта, не было никаких гарантий, что она доедет до места в тот же день. Пока ни одной машине пробиться не удалось. Для репортера нет ничего хуже ситуации, когда у него в руках отличный материал, а передать его нет возможности. Другие из взрыва на рынке, имея даже никудышные кадры, сделали бы настоящую сенсацию. У меня же на кассете был живой реальный эпизод, и я не мог запустить его. На сербском радио мне дали от ворот поворот. Связь с Веной якобы возможна только на следующей неделе. Все мощности зарезервированы. Я позвонил в Париж. Однако я не говорю по-французски. Оставалось надеяться, что первым на том конце провода окажется человек, чей английский можно понять. Даже при разговоре с сотрудниками секретариата дирекции случалось так, что, лишь прослушав несколько французских фраз, я начинал соображать, что это – попытка говорить по-английски. Зато Мишель Ребуассон великолепно владел английским, вернее, американским. Но его, к сожалению, не было в офисе. Я вытребовал номер его автомобильного радиотелефона, и тут мне повезло. Он сказал:

– Но ведь у Си-эн-эн есть трансляционная установка в Белграде.

– И они с восторгом передадут ее конкуренту?

– Мы подарим им право на разовую передачу, равную по хронометражу, а за это пусть запустят пленку через наши спутники.

Идея мне понравилась. Я поехал в контору Си-эн-эн и показал там «гвоздевой» фрагмент своего фильма. Главный соединился с Атлантой, и сделка была заключена. Но в последний момент вся затея чуть не сорвалась, так как американская и французская техника, похоже, вещи несовместимые. Париж сигнализировал о том, что изображение искажено и отсутствует звук. Наконец все наладилось. На Си-эн-эн не ограничились однократным показом страшной гибели старухи, эти кадры крутили каждый час. А в Вене подсчитывали денежные поступления.

Туда я вернулся жарким июльским днем. Город словно вымер. Только на Рингштрассе наблюдалось оживление. Фиакры и автобусы, как обычно, двигались по отведенным им полосам. Я тут же поехал к себе, на Музеумштрассе. Дверь в квартиру оказалась незапертой. Я приоткрыл ее, снова захлопнул и позвонил. Фред не вышел. Но, судя по всему, он жил здесь. В кухне – горы немытой посуды. В комнате – переполненные пепельницы. Пеплом был даже припорошен кое-где паркете запачкан ковер. Мой проигрыватель имел дефект – не мог автоматически отключаться. И продолжавшая крутиться пластинка Боба Дилана каждую секунду отрывисто крякала. Штора валялась на полу за банкеткой. Карниз был выломан из стены. Ванна по самому верху обведена каймой грязи. На кафельном полу – скомканные полотенца. Однако мой кабинет, если не обращать внимания на переставленные в ином порядке книги, выглядел как обычно. А то, что мой компьютер теперь нуждается в замене жесткого диска, я узнал только на следующий день.

Не оставалось ни малейших сомнений – впервые за долгие годы я снова живу вместе с Фредом. Все, что должно было находиться на расстоянии вытянутой руки, он умудрился раскидать по полу. В центре, подобно трофеям, торчали пустые бутылки из-под вина. Ничего не меняя в расположении предметов, я закрыл дверь. Я проветрил квартиру и вымыл посуду. Прошелся пылесосом по полу, опорожнил пепельницы. Затем почистил ванну. И стал ждать. Я долго стоял у окна. Редкие прохожие, которых я мог видеть, направлялись либо к служебному входу в Фолькстеатр, либо шли мимо нашего подъезда к кинотеатру «Беллария». Разморенные парочки с фотоаппаратами двигались в сторону гостиницы «Музеум», мечтая о послеобеденном отдыхе. Я сварил себе кофе. ЕТВ транслировало соревнования на «Большой приз» по боксу из Хоккенгейма. Си-эн-эн занималось саморекламой, предлагая бесконечный перечень отелей, где можно принимать кабельное телевидение. Я решил выпить немного виски. Автоответчик заговорил голосом Габриэлы, изящной брюнетки – ведущей теленовостей, с которой я несколько раз выходил в эфир. Она поздравляла меня с успехом сараевского материала. Я позвонил в студию и поинтересовался рейтингом. Было что отпраздновать. Особый успех передача имела в Германии и Австрии; Не столь сильное, но все же заметное впечатление она произвела на французов и англичан. Во всех странах ее посмотрело огромное число телезрителей.

Я вставил кассету в аппарат и еще раз прокрутил пленку. Когда какой-то из моих фильмов получал такое признание, я не мог удержаться от искушения просмотреть его несколько раз подряд. Это было счастливое состояние. Я мог упиваться им, хвалить самого себя. Но видел при этом все просчеты и упущения. Помню: из закопченной кладки сожженного дома высовывалась длинная, колеблемая ветром антенна, увы, она осталась за кадром. Интересно было бы узнать, кому она принадлежала и каково ее назначение. Очевидно, средства радиосвязи имелись не только у градоначальника.

Фреда я дождался лишь к полуночи. Он был босой и пьяный. Из кармашка футболки торчали сигареты и губная гармошка. Рыжая борода всклокочена. Увидев меня в комнате, Фред рассмеялся:

– The old fart is back.

He могу сказать, что это мне польстило. Я встал и обнял его. Он совсем исхудал. Я обхватил его голову руками и поцеловал в лоб. Лицо напоминало маску из красной вощеной кожи. Глубокие морщины на щеках терялись в гуще запущенной бороды.

– Как ты?

– Сам видишь.

Он поднял руки и бессильно опустил их.

– У тебя действительно все в порядке? Ты справился?

– Я рад, что снова могу курить и пить. Но одно знаю точно: больше никогда ни единой дозы.

Я открыл бутылку «Божоле». Фред махом выпил стакан и налил еще.

– Если бы ты попался мне в первые три недели, – сказал он, – я бы тебя пришил.

Я узнал, что вначале он отказывался от всякой работы и всякой пищи. Он лежал, скрючившись, в своей палатке и чувствовал, как облучение медленно убивает его.

– Джерг не отходил от меня, как бы я его ни посылал. Когда начинались судороги, он массировал мне мышцы. Это ему я обязан тем, что воскрес из мертвых.

Я надеялся, что за это время он хоть в какой-то мере оценит мое участие. Оказалось, что напрасно. Он сказал:

– Ты просто сбагрил меня. Можешь поверить, я чуть не отдал концы.

Я налил ему еще вина. Он положил свои грязные ступни на мою голубую кожаную кушетку. Я старался удержать под спудом свои педагогические идеи. Услужливо подносил ему пепельницу. Но он не стряхивал в нее пепел, как это делал я. Он щелкал указательным пальцем по сигарете, и пепел всегда сыпался мимо.

– Я пригласил Джерга в Вену. Сказал, что ты оплатишь рейс.

– Это не проблема. Он симпатичный парень. Ты видел мой фильм про Сараево?

– Как не видеть. Классная лента, – ответил он и рассмеялся. – Уж не сам ли ты взорвал эту старуху?

Я решил не отвечать.

– Все, кому я называю свою фамилию, спрашивают, не прихожусь ли я тебе родней. Меня это уже заколебало.

Жизнь под одной крышей с Фредом складывалась трудно. Не то чтобы мы уж очень конфликтовали, но мне постоянно приходилось сдерживаться. Он потихоньку начинал приноравливаться к моему распорядку и быту. Например, научился пользоваться вешалкой для полотенец. А после того как вляпался в собачье дерьмо, стал, выходя на улицу, обуваться.

Каждый понедельник приходила прибраться в квартире одна женщина, полька. Но теперь я попросил ее приходить дважды в неделю, потому что только на уборку комнаты Фреда ей требовалось полдня. Как-то раз мне пришлось остаться дома в то время, когда она пылесосила книжную полку в моем кабинете. Она вытаскивала и рассматривала каждую книгу так, будто ее интересует не только степень запыленности. Она то и дело листала английские книги. Я спросил, чем она занималась раньше, когда жила в Польше.

– Actually, I was a pediatrician in a hospital – ответила она на хорошем английском.

 

Инженер

Пленка 4

На алтаре стоял маленький красный сейф. Впереди, на кафедре, лежали Библия и «Майн Кампф» Гитлера. Нижайший встал за кафедру и обвел нас долгим взглядом – всех, одного за другим. При горящих свечах его темные волосы словно искрились вокруг головы. Было так тихо, что даже дыхание казалось чересчур громким. Нижайший прищурил глаза, а затем сказал:

– Испытательный срок миновал. Мы созрели для того, чтобы начать борьбу за правду. Пробил наш час, нам суждено стать стальным клинком новой народной общности. И мы с благодарностью отвечаем на этот вызов времени. Мы гордимся тем, что история выбрала нас для великой миссии ввести человечество в новое тысячелетие.

Нижайший подошел к алтарю и достал из сейфа свиток бумаги ручной выделки, схваченный серебряным кольцом. Он снял кольцо и развернул лист. Он был испещрен какими-то текстами. Нижайший положил бумагу на кафедру, и она снова свернулась в свиток. Потом взял в руки Библию и открыл ее в том месте, где была ленточка-закладка. Он сказал:

– Нам предстоит то, что, по словам пророка Даниила, было божественным деянием, – воздвигнуть царство, которое вовеки не разрушится, и царство это не будет передано другому народу, оно сокрушит и разрушит все царства, а само будет стоять вечно.

Он снова развел и разгладил ладонью лист бумаги и прижал края Библией. Затем взял «Майн Кампф» и прочел два выбранных отрывка:

– «Если какой-то народ терпит поражение в своей борьбе за человеческие права, это значит, что он был найден слишком легким на весах судьбы для счастья продолжать земное бытие. Ибо тому, кто не готов и не способен биться за свое существование, уготован конец вечно справедливым провидением»: «Природа не знает политических границ. Она просто дает живому существу место на земном шаре и наблюдает свободную игру сил. Кто превосходит других мужеством и усердием, тот, как любимейшее ее дитя, наделен правом быть господином жизни».

Нижайший положил книгу на правый край развернутого свитка. Он опять обвел нас долгим взглядом. Никто не сказал ни слова. Я почувствовал, как во мне вскипает такая сила, какой я не знал за собой никогда прежде. Когда взгляд Нижайшего задержался на мне, у меня было такое ощущение, что это – взгляд Бога. Это был миг, когда я сделал бы все, чего бы ни потребовал Нижайший.

Нижайший положил ладонь на книги и впервые произнес слова клятвы:

– «С этого часа я – участник Движения друзей народа. Клянусь солнцем, дарующим мне свет, клянусь землей, питающей меня своими соками, клянусь белой расой, за благо которой призван бороться; клянусь перед Богом, перед всеми пророками Тысячелетнего Царства и перед всеми, кто его приближал своей борьбой, клянусь, что отныне я все свои силы отдаю Движению друзей народа и буду приносить ему все жертвы, которые от меня потребуются.

Я принимаю обязательство хранить полное молчание о делах и задачах этого движения и беспрекословно исполнять все решения, им продиктованные. До смертного часа я буду верным и деятельным соратником своих товарищей по движению.

Если же я нарушу эту клятву или поступлю вопреки ей, пусть меня постигнет кара по приговору Бога и Друзей народа».

Один за другим мы подходили к кафедре и произносили клятву. Мы обнимали и целовали друг друга. А Нижайший сказал:

– Мы основали новый союз. Ничто на свете не в силах разрушить его.

Он снова направился к алтарю и открыл сейф. Достал из него флакон с полинезийской тушью для татуировки. Затем мы увидели у него в руках свернутый платок и деревянную иглу. Нижайший развернул платок и положил на него правую руку. Он попросил нас обмакнуть иглу в тушь и сделать ему на верхней фаланге мизинца наколку в виде двух маленьких восьмерок.

– Восемь, – пояснил он, – это восьмая буква латинского алфавита, то есть Н. Две восьмерки – сокращенное изображение слов «Heil Hitler».

Первым начал Файльбёк. Он обмакнул иглу и кольнул ею палец, потом передал следующему. Нижайший даже не поморщился, будто совсем не чувствуя боли. Каждый наносил себе лишь один укол, после чего переходил к другому концу полукруга, так как мы встали вокруг алтаря, образовав подобие подковы. Кровь и тушь стекали на белый платок. Две восьмерки были символической метой, объединившей нас, восьмерых, вокруг Нижайшего. Когда рисунок был завершен, Нижайший вытер платком кровоточащую руку. То же самое проделал Файльбёк и повторили все остальные. Теперь мы носили общий вытатуированный знак. Платок пропитался кровью и черной тушью. Нижайший взял свиток с текстом клятвы, надел на него серебряное кольцо, завернул в отяжелевший платок и положил в сейф.

– А сейчас, – сказал он, – мы замуруем сейф в стену за алтарем, а ключ уничтожим.

Так и сделали. Мы сдвинули алтарь, принесли инструменты и начали долбить стену. В это время упал портрет Дарре. Нижайший заметил:

– Будем считать это знаком. Дарре все равно ничего не совершил.

Портрет навсегда лишился своего места на стене. Пузырь и Бригадир поставили сейф так, что дверца была на одной линии со стеной. Нижайший сказал:

– Если здесь устроят обыск, придется первым делом разрезать автогеном сейф, и наша тайна будет раскрыта. Его вообще не должно быть видно.

Нишу углубили. Когда она была полностью замурована, мы расплющили и искромсали бороздку ключа.

Потом, как всегда по воскресеньям, сели за трапезу. Мы передавали друг другу баранью ногу, и каждый откусывал от нее. Отныне никакая сила не могла разлучить нас.

И тем не менее уже через неделю начались первые разногласия. На панихиде Нижайший читал отрывки из «Книги ста глав». Это сочинение написано на средневерхненемецком языке и никогда не выходило в виде печатного издания. Она принадлежит некоему анониму, которого именуют иногда Верхнерейнским Революционером. Нижайший изложил несколько пассажей нормальным, понятным языком. Он сказал, что после долгих поисков нашел, к сожалению, неполный список этого сочинения в библиотеке одного францисканского монастыря. Но он знает, где хранится вся рукопись, – ее надо искать во Франции, а именно в Кольмаре. Верхнерейнский Революционер призывал истребить накануне Тысячелетнего Царства все духовенство, а церковное имущество раздать беднякам. Все доходы от земельных владений Церкви и прибыль с торгового оборота тоже надлежит разделить между неимущими. Кто воспротивится этому правому суду, должен быть сожжен, забит камнями, задушен или живым закопан в землю.

Нижайший пояснял нам:

– Верхнерейнский Революционер еще пятьсот лет назад пришел к мысли, что видение Даниила о Тысячелетнем Царстве было пророческим не только для евреев, но и для тех, кто способен это царство утвердить. Он тогда уже понимал, что ими будут немцы, И на нас возложена миссия совершить этот великий суд. Не какому-то там народу и не в каких-то краях, а нам и здесь поручено довести до конца историю планеты. И поскольку отныне мы твердо знаем, в чем наша задача, мы не имеем права на промедление.

Потом речь зашла о нашей ближайшей акции. У Файльбёка уже был свой план. Ему удалось узнать, что турки, которые меня потрепали, хоть и не живут в одном доме, но регулярно встречаются в кафе на Иппенплац. Он еще сказал:

– Я вырос здесь и знаю эту забегаловку. Раньше это был вполне нормальный кабачок, где жбанили по вечерам работяги. А сегодня туда ни один из местных не сунется. Если мы растворожим этим сволочам хари, станем героями всего района Я уже переговорил с парнями из других групп. Они тоже готовы помахаться. Нас наберется человек тридцать или сорок.

Нижайший даже голоса не повысил. В ситуациях, когда другие срываются на крик, он говорил очень тихо, так, чтобы его внимательно слушали. Он запретил всякое сотрудничество с другими группами. Файльбёк не хотел идти на попятный. Он упирал на то, что помещение там хоть и небольшое, но по вечерам забито под завязку. Одним нам, дескать, не справиться. А сотрудничать с другими никто не призывает, надо объединиться всего-то на один вечер, только ради этого дела. И ничего не будет рассекречено. Файльбёк разработал подробный план. Предусмотрел роль каждого. Лишь Нижайшему предоставлялось самому решать, как он будет участвовать в деле.

Но тут коса нашла на камень. Нижайший был непреклонен. Остальные молчали. Мне лично даже польстило, что Файльбёк так рвется отомстить за меня, но, с другой стороны, я был согласен с Нижайшим: наше движение неприсоединимо. Сегодня мне кажется, что дело было не только в том, работать с другими или нет. Тут был затронут и еще один вопрос не сводится ли роль нашего бесспорного лидера только к церемониальному главенству. Файльбёк и Нижайший на той панихиде не пришли к единому мнению. Потом, во время большой трапезы, они больше не говорили об этом. Мы давно положили за правило: спорные вопросы обсуждать только на панихидах. Но настроение было подпорчено. Всего-то неделю назад мы ощутили себя единым целым, собрались, как пальцы в кулак, и вот он уже стал разжиматься.

Файльбёк еще несколько недель обсасывал план операции «Турецкая кофейня». Правда, теперь он уже думал о том, как нам ее провернуть без участия посторонних, а потому – не применить ли фугас Но в то время мы еще не имели оснащения для таких акций. Профессор нашел в интернете информацию об изготовлении бомб и дистанционных взрывателей. Ее распространили американские парни. Но потом нам пришлось изменить свои планы.

Мы все еще препирались насчет того, какой будет наша следующая акция, и как раз в эту пору меня среди ночи разбудил зуммер домофона, кто-то беспрерывно нажимал на кнопку внизу. Я услышал встревоженный голос Бригадира:

– Звонил Файльбёк. На Джоу было нападение.

Через несколько минут мы уже мчались по венским улицам.

– Ублюдки, – то и дело повторял он. – Сами себе подписали приговор.

Мы хотели заехать за Пузырем. У него не было ни телефона, ни переговорного устройства. Мы стали бросать камешки в его окно на третьем этаже. Но прежде чем он проснулся, пришлось разбудить несколько других жильцов: мы случайно запустили камешками в их окна. Соседи подняли крик и стали угрожать полицией. Нам ничего не оставалось, как смыться и забыть про Пузыря.

В доме на Гюртеле входная дверь была открыта. В коридоре подвала горел свет, никакого шума. Мы продрались сквозь свисавшее с веревок белье Дверь в закуток Нижайшего раздолбана. Кто-то, видимо, пытался вышибить ее с разбега. Косо висевшая планка кое-как удерживала сломанные доски. Нижайший лежал в постели. Руки и ноги были перебинтованы. Файльбёк и Сачок сидели рядом на запачканном кровью постельном белье. Из двух порезов в подушке торчали перья. На полу валялась разбитая стереоустановка. Сачок указал на лежавший на столе кухонный нож.

– Вот чем его сербы пыряли, – сказал он. Спереди клинок побурел от крови.

Нижайший рассказал, как было дело. Оказывается, он опять поставил пластинку с «Хорстом Весселем». Но сербы и не подумали закрывать двери, наоборот, полезли к нему. Он взял кухонный нож и встал на пороге. И тут один из сербов вытаскивает пистолет.

– Я захлопнул дверь и прижался к стене, – сказал Нижайший.

Он немного привстал и махнул забинтованной рукой в сторону угла слева от двери, где висела на гвозде его кожаная куртка.

– А потом все разыгралось очень быстро. Я вдруг услышал грохот, дверь стала рассыпаться. В дыру пролезла чья-то рука. Дверь открыли. И я увидел перед собой серба с пистолетом. Он потребовал отдать ему нож Я отступил к кровати. Он за мной. Я отдаю ему нож А он в меня им же и колет. Другой в это время курочит проигрыватель. Оба тут же смываются. Остальные лупятся в проем. Никто и не думает помочь мне. Я говорю: «Вы все тут замешаны, кроме анголки, ее здесь не было, сами видели».

По словам Файльбёка, он зашел к Джо ближе к вечеру, раны были перевязаны полотенцами.

– В общем-то, – успокоил он, – раны не очень серьезные, несколько порезов. Только две колотые, на ноге, может, опасны, потому что глубокие.

Файльбёк у нас отвечал за медицинское обслуживание. Он умел по всем правилам накладывать повязки. Медикаменты он доставал через знакомого аптекаря.

– Я советовал Джоу обратиться к врачу, – продолжал он, – тогда бы сербов ветром сдуло, но он не хочет.

– Нет, – сказал Нижайший, – это ни к чему. Сами справимся. Не такие уж мы чайники. Я было хотел завести в своей конуре пистолет, но передумал. У нас есть оружие посильнее.

– Вот именно, – подхватил бригадир. – Это сейчас важнее. За Инженера отомстить еще успеем.

– Только без спешки, – предупредил Нижайший, – Через две недели я смогу распоряжаться своим наследством. Вот тогда пусть здесь все сгорит дотла.

Он протянул руку к полке над кроватью и достал оттуда конверт. В нем было письмо из муниципальной управы Зеевальхена. Нижайшему предлагалось получить от судебной опеки право наследования. К письму была приложена и бумага из районного суда.

– Все, что имею, – сказал Нижайший, – принадлежит Движению. Через два месяца мы разбогатеем.

Потом мы выпили пива и сварили для Нижайшего кофе.

Когда уходили, он попросил нас захватить какой-то чемоданчик и хорошенько его припрятать.

– Только не в квартире, – уточнил он. – И не в Раппоттенштайне. Там несколько книг, дискет и рукописей. Они для меня важны. Особенно – изложение «Книги ста глав».

Чемодан взял Файльбёк. Он сказал:

– В подвале дома, где живут мои родители, у них свой шкаф. Там места много.

В тот день пожар на Гюртеле был для нас делом решенным. На встречах в Раппоттенштайне мы только и говорили о том, как провести эту акцию. Файльбёк не особо активничал. Он все еще мечтал о нападении на турок. Но настаивать на этом перестал. На панихидах все сводилось к одной теме – мести за Джоу.

Мы перебрали много вариантов. И все сходились в одном: Нижайший не должен подвергаться опасности. Но поскольку он сам жил в конце коридора, масштабная акция могла бы перекрыть ему все пути. Стало быть, ему надо находиться вне дома и иметь безупречное алиби. Решение было найдено. Пожар на Гюртеле случится в тот день, когда Нижайший будет продавать родительский дом в Литцльберге на Аттерзее. Он показывал нам фотографию дома. Дом был достаточно велик, но для наших сходок совершенно не годился. Подъездной дорогой пользовались соседи: архитектор из Линца и университетский профессор из Вены, они могли видеть всякого, кто заходит в дом. Кроме того, в стене, обращенной в сторону озера, огромное окно, через которое всем проезжавшим вдоль берега прекрасно видно, что делается внутри. Нижайший мог бы поселиться в доме через два года после смерти матери, но он от этого отказался. Второй ключ он отдал не архитектору, который усиленно предлагал свои услуги, а одному крестьянину, с чьими детьми дружил в нежном возрасте. Крестьянин раз в два месяца присылал ему открытку с подробным перечнем объектов, которые он починил или покрасил. Дачники могли пользоваться участком и лодочным причалом. При случае он даже пускал их в дом. Однажды Нижайший прочитал нам фразу из письма крестьянина: «Нижний сортир уплотнил взад». И теперь, когда Пузырь громко портил воздух, что он делал с особым вдохновением, Панда говорил ему: «У тебя надо нижний сортир уплотнить взад».

В своем решении продать дом Нижайший был непоколебим. Он попросил меня посодействовать в этом, так как я уже приобрел кое-какой опыт продажи квартир. Я присоветовал ему обратиться в одно венское агентство. Едва успели мы представить описание объекта недвижимости и несколько фотографий, как уже объявились первые покупатели, среди них – тот самый крестьянин, университетский профессор и архитектор. Не иначе как представитель агентства в срочном порядке выехал осматривать дом. Нижайший с удовольствием продал бы его крестьянину, но у того не хватало денег. Сосед-профессор хотел поселить рядом своих дочерей. На этот счет Нижайший сказал так:

– Семейная жизнь была для него случайной помехой. Раньше он наезжал туда один, чтобы писать книги. В его продовольственной корзине были только бананы и шоколад. Через пять дней снова шел в магазин, и опять – бананы и шоколад. Как только заявлялись домочадцы, он исчезал.

В конце концов денег не хватило и у профессора. Архитектор же, наоборот, уведомил агентство, что готов предложить больше, чем все другие заинтересованные лица. Но ему Нижайший, несмотря на все уговоры агентства, не хотел продавать ни при каких условиях. Я посоветовал:

– Давай запросим на два миллиона больше, чем он предлагает. Пусть кишку надорвет.

– Ему, – ответил Нижайший, – и за пять миллионов не отдам.

Выбор пал на одного рекламиста из Франкфурта. Его жена якобы томилась ностальгией по местам детства. Дом он хотел использовать первое время для летнего отдыха, а потом и вовсе переселиться на Аттерзее.

Панда и Бригадир, которые еще ни разу не засветились в полиции и имели постоянную работу, взяли отгул, чтобы съездить с Нижайшим на Аттерзее. Они подписали договор купли-продажи в качестве свидетелей.

У нас был план, много раз обговоренный во всех деталях. Вечером Нижайший с обоими свидетелями идет в ресторан Хойптля, где не будет стеснять себя в расходах. Потом они как можно дольше празднуют сделку в Зеевальхене, Шёрфлинге и Вайрегте. Сачок и Профессор проведут пару дней в Раппоттенштайне. У крестьянина, некоего Раффельсэдера, они закажут тушу невыпотрошенного барашка. В девять вечера они едут в трактир, где Раффельсэдер по пятницам, если не изменит своей привычке, будет резаться со своими приятелями в тарок. Они извиняются, что приехали за барашком так поздно. И говорят, что голову и потроха, как обычно, завезут ему потом. Им, дескать, они ни к чему, а у крестьян все идет в дело. Потом они едут к нему в усадьбу, болтают с его супружницей и сразу же – в Вену. По дороге Сачок на заднем сиденье займется разделкой туши, отрежет голову и вытащит внутренности. В Вене они забирают в камере хранения две канистры с бензином и проводят акцию. Если все пройдет нормально, они звонят мне из телефонной будки в Хайлигенштадте, после одного длинного гудка кладут трубку. Затем как можно быстрее едут в Раппоттенштайн, где в трактире, как мы знаем по опыту, должен еще оставаться Раффельсэдер. Они вручают ему ведро с бараньей головой и потрохами. Потом садятся выпить и глазеют на крестьянина до конца игры. Время от времени заводят разговор о том, как непросто потрошить барана, и как бы консультируются на сей счет. С утра пораньше разрезают мясо и жарят на обед ляжку. Остальные куски засаливают, после чего едут в Вену. Такой вот был план.

Все другие из наших должны в этот пятничный вечер помелькать где-нибудь на людях, желательно так, чтобы их кто-нибудь узнал. Файльбёк сказал, что собирается сходить на какое-то мероприятие Национальной партии. У меня намечалась сверхурочная работа. Я специально сдвинул заранее свой график, но оказалось, что этого можно было не делать, мне как раз в тот день поручили начертить план реконструкции. Наружный телефонный звонок я отключил: мне и без него было трудно сосредоточиться, поскольку я все время опасался каких-то накладок при осуществлении нашего замысла. И без одной все-таки не обошлось. Сачок и Профессор должны были прибыть в трактир до двух ночи, то есть до закрытия. В два часа хозяин обычно выключал свет и уже не впускал новых посетителей. Если бы они по каким-то причинам не сумели провернуть операцию, от них все равно требовалось как-то нарисоваться в трактире, иначе не будет алиби.

Я чертил и ждал. Тихо мурлыкало радио. За несколько минут до полуночи раздался один звонок. В половине первого музыкальную передачу прервали, я услышал, слова: пожар в доме на Гюртеле. Сообщалось о том, что весь район оцеплен, а жители соседних домов эвакуируются. Задействовано двенадцать пожарных бригад. Жильцов с верхних этажей удалось спасти. В эти минуты пожарные пытаются предотвратить распространение огня на соседние здания.

Это был полный успех. Во мне все пело. Сачок и Профессор, вероятно, успели вовремя попасть в Раппоттенштайн. Я достал из холодильника бутылку пива и включил телевизор. ЕТВ уже где-то в час показало первые кадры. Один из пожарных начальников заявил: «Пока еще рано говорить о причинах. Наши эксперты проведут тщательное расследование. Нельзя исключать версию поджога».

Между половиной второго и двумя – ЕТВ уже перешло к прямой трансляции – мне стали звонить товарищи, один за другим. Они говорили «алло», и я клал трубку. В два часа я вновь подключил наружный звонок и пошел домой.

Пожар на Гюртеле был гвоздем программы в прессе двух ближайших недель. И хотя уже на следующий день вышел запрет на передачу информации, газеты ежедневно состязались в обнародовании очередных подробностей. Было обнаружено 23 обгорелых трупа. Позднее в больнице умерла еще одна женщина. Большинство тел идентифицировать не удалось. Домовладельца арестовали. Некоторые из жильцов, как выяснилось, иностранцев, проживали в стране нелегально. Они были допрошены и выдворены на родину. Из всех обитателей подвального помещения в живых осталась только анголка. Одна из газет поместила рядом друг с другом два портрета – ее и Нижайшего. Под ними – три строчки текста: «Счастливцы, избежавшие несчастья. Она провела ночь с друзьями. Он праздновал получение наследства на Аттерзее». Позднее анголку допросили. Постепенно стала ясна истинная причина ее отсутствия той ночью. Она дала показания в отношении Нижайшего и других жильцов. Однако на суде ее показания перепроверить не удалось: полиция по делам иностранцев уже успела выслать ее из страны. Судья тогда прямо сказал полковнику полиции: «Тут вы переусердствовали, уважаемый коллега».

Мы на два месяца прекратили все контакты между собой. Я лишь иногда перешептывался с Бригадиром и Пузырем в строительной будке. Бригадир сообщил:

– У Джоу железное алиби. А мы всю ночь разъезжали от кабака к кабаку. В полночь поехали на летнее гулянье в Нусдорф. И кого, думаешь, мы там встретили? Вальдхайма. Есть там такой «Вальдхаймбар». Входим. А он, Вальдхайм, и впрямь сидит в кресле собственной персоной. Мы, конечно, сразу же втянули его в разговор. Но боюсь, что из-за своих уже общепризнанных провалов в памяти он – никудышный свидетель.

На выходные Бригадир в одиночку уезжал в Раппоттенштайн. Он разобрал и вынес все оборудование хай-тек-салона, а оружие перевез в Вену, к дяде.

Дней через десять после пожара арестовали Сачка и Профессора. Я прочитал об этом в газете, когда сидел в кафе возле стройплощадки. Вечером дали информацию и все другие газеты. Бригадир немедленно отправился в Раппоттенштайн – забрать видео и дискеты. А так как он не знал, где их спрятать, отвез всё к Файльбёку. На следующий день он сказал мне:

– Файльбёк что-то замандражировал. Надеюсь, не подведет. Сначала он вообще не хотел брать кассеты. Говорит, акция – наша ошибка. Я сунул ему под нос мизинец. И он все же согласился. Сказал, что ночью переправит записи к родителям, в ихний подвал.

На каком основании прихватили Сачка и Профессора, я так и не выяснил. Это не всплыло и на судебном процессе. Машину Сачка обследовали криминалисты. На заднем сиденье были обнаружены следы бараньих потрохов, а также установили, что в багажнике хранились две канистры с топливом. Не было даже доказано, что это топливо – бензин. Бензозаправщик дал показания, что Нижайший покупал у него несколько канистр горючего, таких же, которые использовали при поджоге. В обугленном пристанище Нижайшего нашли расплавленные штуцеры. Канистрами там и не пахло. А сам Нижайший давно скрылся.

После запрета Движения друзей народа я нарушил наш уговор на случай ареста и повидал Профессора в тюрьме. Это было непосредственно перед рассмотрением апелляционной жалобы. Мне дали четверть часа на свидание с ним через стеклянную стенку. За его спиной расхаживал надзиратель. Лицо Профессора было покрыто гнойными волдырями.

– Они отказывают мне в лекарствах для кожи, – сказал он.

Я нажал на клавишу и спросил:

– А чем мотивируют?

– Тем, что это тюрьма, а не салон красоты. Точка.

Я смотрел на него в ожидании какого-нибудь знака. Но он и бровью не шевельнул. Тишина насторожила надзирателя. Я снова нажал клавишу.

– Но это же бред!

Он хлопнул кулаком по пластиковому столу и произнес что-то невнятное. Потом нажал свою клавишу:

– Пусть режут! Это был не я!

– Но какое предъявлено обвинение?

– Да Бог его знает.

Он действительно не знал. Иначе хоть как-нибудь намекнул бы мне. Возможно, он хотел сказать, что только Нижайший знает, кто стукнул. Мы, на стройке, были уверены. Профессор и Сачок не проболтаются.

Апелляционный суд подтвердил приговор к пожизненному, хотя ни один из подсудимых не дал никаких показаний.

После разгона Движения я начал подозревать всех, кроме Нижайшего. Я тогда еще не знал, что он сам думает про предательство. Предателями могли оказаться даже Бригадир и Пузырь. От своих сомнений я не избавился и после возвращения Нижайшего. А когда Файльбёк предал перед операцией «Армагеддон», я стал думать, что он вполне мог дать показания и при поджоге на Гюртеле. Наверное, так думали все. Но в открытую об этом не говорили – времена панихид в Раппоттенштайне миновали. С другой стороны, как только стало ясно, что месть за меня откладывается, Файльбёк очень увлекся замыслом поджога. У меня в общем-то не было оснований подозревать его в том, что он тогда уже предал нас Может, это сделал кто-то другой. Только не я. По крайней мере это я знаю точно.

Сейчас я даже не вполне понимаю, как нас угораздило затеять первую акцию. Допускаю, что Нижайший сам нанес себе ранения. У него было чем, и он себя не щадил. Файльбёк стремился стать боевым стратегом нашей группы. Благодаря поджогу Нижайший поставил его на место. Акция «Турецкая кофейня» была явно не по душе Нижайшему. В сущности, он и не ставил своей целью заваруху с инородцами. Для него это было мышиной возней. Он мыслил масштабно. Разумеется, он сделал свое дело, когда жребий выпал на него, коль скоро все должны были пройти испытание. Это произошло в последнем вагоне на шестой линии метро, когда поезд подъезжал к станции «Талиаштрассе». Тут он молниеносным движением схватил чужеземца, стоявшего в конце вагона, и наддал ему так, что тот ударился головой об угол компостера. В этом поезде ехали все мы. И вдруг я вижу, как Нижайший преспокойно шагает по платформе. Несколько наших были в том же вагоне. Они не принимали участия. Чужеземец молчал в тряпочку. И только когда в вагон вошли новые пассажиры, поднялся шум. Инородец сидел на полу, из носа текла кровь, из глаз слезы. Жалкая размазня. Кто-то побежал к машинисту. Вызвали «скорую помощь». Все пассажиры вывалили на платформу, двинулись к последней вагону и начали заглядывать в окна. Мы смотались. Опять было что отпраздновать.

 

Фриц Амон, полицейский

Пленка 4

Это была игра в кошки-мышки до седьмого пота Снаружи, на Карлсплац, наши пытались отловить взбесившихся по одному. Работали наобум, гоняли, как могли, напирали с разных сторон, хоть и не в лад, А что толку? Несколько окровавленных черепов, синяки да шишки на рылах. Одного смутьяна они задержали, но его у них быстро отбили. Тут мы поняли: труба наше дело. Нас просто было слишком мало.

Никто не ожидал, что с самого начала такая прорва демонстрантов попрет на рожон. Они пришли протестовать против бала в Опере. Ну, это уже традиция. Но на сей раз они вроде всерьез решили преградить дорогу приглашенной публике. Их поддерживали антифашисты, как они себя сами называют, а для этих встреча трех лидеров-националистов была сущей находкой. Среди баламутов нашлись и такие, у которых хорошие связи с прессой. За несколько дней до бала затрубили об их протесте против сходки Бэренталя, внучки Муссолини и Жака Брюно. Другую часть взбудоражил призыв отомстить за Абдула Хамана. Хотели поквитаться с нами. И что характерно: старых записных леваков – раз-два и обчелся, а так – все молодые. Они бросились на нас, как стая остервенелых волков. Никакая тактика уже не срабатывала. Мы разбились на группы, лавировали, старались хотя бы помочь друг другу, но нас просто выдавливали из толпы. И пошло-поехало. Мы себя-то защитить не могли. Самой главной нашей задачей, а может, и единственно реальной было не даться им в руки по отдельности. По рации кое-как нас оповестили: приказ рассеять демонстрантов отменяется. Нам надлежало выбраться из толпы и снова собраться в подземном переходе. Это было нелегко, но все-таки удалось. Кого-то мы недосчитались. Оставалась надежда, что они пробились на другой край Карлсплац к нашим подразделениям, которые должны были разогнать демонстрантов, наступая со стороны Рингштрассе, но тоже не сумели. Наконец оттуда передали по рации: «У Штипица отобрали оружие. Он избит, сейчас на пути в больницу».

Штипица я не знал. Но мне было ясно: этим Штипицем мог быть и я. С ним могли сотворить все, что угодно. На меня вдруг накатила страшная ярость. Я представил себе, как все они наваливаются на меня одного, бросают на мостовую, топчут, бьют по лицу ногами. «Месть», – вертелось у меня на языке. Это самое малое, чем мы могли поквитаться за Штипица. В этот момент я готов был порешить их всех.

Мы проскочили в переход и построились в боевой порядок, который называли «бёгль» – по имени бывшего начальника венской полиции, придумавшего это тактическое нововведение в целях крепкой обороны. Такая позиция позволяла легко перейти в наступление и, наоборот, ощетиниться, При «бёглевании», как мы говорили про эту тактику, осуществлялось хорошее взаимодействие между оборонительными подразделениями и группами захвата. Оборонщики составляли первые шеренги. У них были плексигласовые щиты. Шеренги занимают по меньшей мере два ряда, а то и четыре-пять рядов в глубину. Они выстраиваются по кривой, почти полукругом с надежно обеспеченными флангами. Строй не должен быть слишком плотным, чтобы атакующие в любой момент могли выдвинуться вперед, а также для того, чтобы удобнее было отсечь демонстрантов, которых всегда намного больше, от их сторонников. У атакующих нет щитов. Они совершают бросок из центрах Их задача – задержание смутьянов. Они выбегают вперед, хватают отдельных демонстрантов и волокут их внутрь полукруга. Поскольку мы стоим не впритирку, всегда есть возможность перейти к быстрому преследованию, не наступая друг другу на ноги.

Начиная построение в подземном переходе, мы еще не могли отдышаться, галдели и громко возмущались. Бесноватые сюда не сунулись, значит, было время подготовиться к следующему этапу схватки. Строясь в ряды – а это было нам не в новинку, – мы подбадривали друг друга.

– Сейчас мы как замурованы, – сказал кто-то, – но когда придет подкрепление, мы их так утрамбуем, что мало не покажется.

Но всем было ясно: пока наверху нам удачи не видать. Приходилось торчать в переходе. Здесь мы могли укрепить свою позицию. Пока наши на Рингштрассе держат под контролем спуск в переход, можно было не опасаться удара с тыла.

Потом трижды раздалось сообщение: «Огнестрельное оружие не применять».

И тут наступила гробовая тишина. Может, случилось что-то такое, чего мы не разглядели. А вдруг эти придурки пустили в ход оружие, отнятое у Штипица? В общем, после этого приказа по радио ясно было одно: дело принимает серьезный оборот. На сей раз и «бегль» не поможет. Мы встали поплотнее друг к другу. Никто ни слова не проронил. А внутри все гудела Казалось, воздух дрожит вокруг. И снаружи не доносилось никаких криков. Что там, наверху? Почему ничего не происходит? Куда подевалась эта орда?

Со стороны Рессельпарка в переходе появились пятнадцать – двадцать шалопаев. Рожи на удивление спокойные, сами какие-то расслабленные, в общем, агрессией и не пахнет. Они размахивали черным флагом, а подойдя, остановились, разинув рты, перед нашими плексигласовыми щитами, вроде бы даже уважительно замерли, встретив неожиданно грозную силу. Мы закрывали им спуск к станции метро. Переход здесь в ширину не больше пяти метров. Насчет тактики никаких указаний, приказ о наступательных действиях отменен. Оставалось держаться общей установки, как говорили у нас на инструктажах. А она предписывала делать все возможное, чтобы не допустить какого бы то ни было соприкосновения гостей бала с нарушителями. Для путной атаки в переходе было слишком тесно. Добрая сотня полицейских, выстроившаяся «бёглем» на узком пятачке, – мы стояли и выжидали. Передние ряды – с поднятыми дубинками. Я был во втором ряду и все думал: ну и что дальше? С таким раскладом я еще не сталкивался. С тех пор как я служил в полиции, о стрельбе даже не заикались, и вдруг особое распоряжение – не стрелять. А это надо понимать так, что есть причины открыть огонь. Но какие? Я никогда еще не чувствовал себя брошенным в такую заваруху. Да и другие тоже, это было видно. Мы понятия не имели, что делается у здания Оперы и на Рингштрассе. Наши там связывались со штабом по другому радиоканалу. Из каких-то оперативных машин, по каким-то там телефонам, как пить дать, до хрипоты выясняли обстановку, советовались, переспрашивали. Как, должно быть, рявкал директор Службы безопасности! Легко было вообразить, как путается в словах министр внутренних дел, а еще легче – как перехватывает дыхание у секретаря его канцелярии. Я прямо вживую видел, как они, бедняги, вымучивали свой приказ по радио.

– Мы не можем гробить своих людей! – кричит бывший директор. – На вот, послушай.

Он прибавляет звук и протягивает рацию министру.

– Это не то, что в прошлом году. Их не только в десять раз больше. Они на Маргаретенштрассе целую стройплощадку разнесли. Ты готов отвечать, если они нас прибьют? Или даже перестреляют? Развяжи нам руки, и мы в пять минут их успокоим.

– Значит, тебе – лавры. А мне в отставку?

– Ты тоже должен уйти в отставку, если подставишь нас. Каша заварится крутая, дорогой однопартиец. Час пробил, решение за тобой.

– На кой черт ваш громадный аппарат, если не можете предвидеть опасность?

– А кто все время ее приуменьшал, кто настаивал на экономии? Сколько лет говорю я тебе: ты ставишь не тех людей. И вот результат. Теперь мы по уши в дерьме.

– Это ничего не даст, – бормочет секретарь и хватает ртом воздух. – Мы мобилизовали все резервы… В Граце собрали целый полк. Самое позднее через полчаса все образуется.

– А нам что делать все это время?

– Оцепить и ждать.

– Вот именно, – говорит министр. – Оцепить и ждать. Уж это-то в ваших силах.

– А если и с этим не справимся? Я требую полномочий. Моим людям нужна свобода действий, если совсем прижмет.

– Справитесь, справитесь, – бормочет секретарь.

– Справитесь, – говорит министр. – И вот что: во избежание всяких недоразумений я хочу, чтобы ты прямо сейчас объявил: огнестрельное оружие не применять. Извините, я на минутку.

Он вышел, но едва закрылась дверь, появился опять, рука уже на ширинке.

– И никаких пока не применять, никаких пока. Огонь не открывать, и точка. Таков приказ.

То ли министру не доложили обстановку, то ли он пять минут назад выпил шампанского с Алессандрой Муссолини, а может, по душам поговорил с Жаком Брюно о проблеме иностранцев во Франции. Или в Граце знать не знали, в каком мы оказались положении. А возможно, господа были так уверены в эффективности «бёгля», что отказались от подкрепления. Как бы то ни было, мы, можно сказать, находились на фронта Мы знали, что нам грозит. Если эти супостаты будут действовать сообща, они выпрут нас из коридора и выдавят сквозь подвальное окно Оперы.

Но мы еще стояли. Через наш заслон пока было не пройти. Так просто нас не вымести. Они отступили. Похоже, у них не было особого интереса тягаться с нами. Вначале они плясали под своим черным флагом, одна бесноватая даже подбрасывала его, сметая пыль с кессонного потолка перехода.

– Лучший бал – большой скандал! – горланили они.

Ясное дело, хотели нас спровоцировать. Но факта нападения не было, и мы не могли перейти к действиям. Хотя момент был подходящий. Мы бы без труда смяли эту кучку придурков. Сначала их, потом тех, кто сунется вслед за ними, так бы и пошло. Но эта сволочь знает наши правила. Нас хотели довести до белого каления.

Мы, конечно, понимали, что с нами целая страна. Но что толку, если многие из тех, которые ждут не дождутся, когда мы вломим по полной программе, понятия не имеют, в каких мы тисках. А когда узнают, все уже будет позади. До десяти часов оставались какие-то минуты. Вот-вот начнется трансляция с бала. А лучше бы начать передачу с того, чтобы пригласить людей к нам в туннель. Так нет же, одни только призывы поделикатнее обращаться с противной стороной. Прямо какое-то помешательство. Мы тут внизу – вроде пушечного мяса, а наверху – торжество миролюбия. Правда, без всякой защиты. А люди только и ждут, когда по-настоящему закрутят гайки. Всех уже допекло. Какой разговор ни заведи, к примеру, в ресторане, услышишь одно: пора бы раз и навсегда положить конец мучениям порядочных граждан.

Такие вот мысли вертелись у меня тогда в голове, да я думаю, не только у меня. Я надеялся на телевидение. Если люди увидят, в какой мы ловушке, они с дробовиками прибегут выручать нас. Похожая катавасия была на восточной границе. Пограничники и армия не справлялись. За каждым свекольным кустиком – оголодавший славянин. А гнать назад нельзя: разные там благотворители заранее их пригрели, настропалили и, кому могли, сунули в руки заявления о праве на убежище. Жителям пограничной деревни это надоело. Надо было как-то защищаться. Вечером парни похватали дробовики, инструменты для забоя скота, вилы, и за какой-то час проблема была решена. С тех пор деревню не тревожат никакие беженцы.

Вот эти парни и пришли мне на ум. Я представил, как они на тракторах и машинах для разбрызгивания навоза выкатывают с Рингштрассе, встают полукругом перед демонстрантами, отрезая им путь к отступлению, включают свои агрегаты и обдают дерьмом всю эту шушеру с головы до ног. А когда парни перелезут из кабин на крыши и взмахнут дробовиками, всех смутьянов просто сдует еще до первого выстрела. Потом крестьяне рассядутся прямо на улице перед Оперой, достанут сало и бутылки с молодым вином и скажут почтенным гостям бала: «Вот мы и показали им, где раки зимуют».

Круг быстро разбухал, с каждым оборотом толпы вокруг флага становился все шире и плотнее, при этом смутьяны приноравливали шаг к ритму своей хоровой кричалки. «Лучший бал – большой скандал!»

Вскоре все пространство перед нами было заполнено шалопаями, кружиться они перестали. Флаг все еще торчал из середины толпы. Пляска перешла в яростный топот целого стада, которое прямо на глазах разрасталось. Со стороны Рессельпарка подваливали все новые, лезли вперед, подстраивались под ритм, перли в нашем направлении. Рев стоял оглушительный: «Лучший бал – большой скандал!»

Вскоре их набилось так много, что они перестали топать, иначе бы пришлось наступать на ноги друг другу. Они медленно надвигались на нас, совсем медленно. Я заметил, что некоторые хотели остановиться, но толпа несла их вперед. Чем ближе они подходили, тем громче и бешенее орали: «Лучший бал – большой скандал!»

Нет, вы только представьте: медленно надвигающаяся стена и нарастающий крик, они даже с ритма сбились и просто галдели вразнобой. Мы видели раззявленные пасти, сотни кулаков с какими-то железяками лупят по воздуху. Подняв все десять рядов дубинок, мы дали понять этим ублюдкам, что шутить не собираемся.

– Давай, ребята, надерем им жопы, – послышался чей-то голос за нашими спинами. Это были молодые пограничники, они пришли со стороны Оперы, их направили к нам для подкрепления. Горячие парни, они напирали сзади и пробивались к смутьянам. Заваруха еще сильнее раззадорила их. Им не терпелось услышать глухие удары своих дубинок.

Противник, похоже, дрогнул. Многие попятились, но толпа снова выталкивала их вперед. Пятнадцать – двадцать особо рьяных флагопоклонников образовали тем временем что-то вроде живого вала, который с ревом покатил на нас. «Лучший бал – большой скандал!» Ни дать ни взять – огромная машина, она ползла на нас медленно, но неудержимо.

В передних рядах кое-где мелькали шлемы мотоциклистов и палестинские платки на головах. Над ними появился здоровенный брус, руки в кожаных перчатках раскачивали его взад и вперед в ритме кричалки. Кто-то грозил кулаками, кто-то прятал руки за спиной. Мы смотрели им в глаза, пытаясь понять, кто здесь самый опасный. Одна рука сжимает булыжник, другая – в кармане залатанной ветровки, это было легко разглядеть. Один во втором ряду поднял кулак и показал нам тыльную сторону ладони, явно не пустой. Я смотрел на него и думал: «Этим камнем я тебе яйца растворожу».

Вот что лезло в голову. Многие даже бормотали, проговаривали свои мысли вслух. Это раззадоривает, придает куража.

В толпе выделялся один белобрысый с пунцовыми ушами, на голове у него ничего не было. Джинсовая куртка с простежкой, руки в карманах. Он не скандировал, как другие, губы были плотно сжаты.

– Немедленно нейтрализовать! – Команда раздалась как раз в тот момент, когда я и сам дал ее себе. Не знаю почему. Просто почувствовал: у этого парня – пистолет Штипица. Сотни раз мы обкатывали такие моменты на практических занятиях. Но одно дело, когда на тебя с экрана надвигаются отобранные психологами типы и ты нажимаешь на кнопки джойстика, а совсем другое – когда происходит реальная заваруха. Там еще и орали: «Нацистских свиней в загоны!» или «Выметай полицейских с улиц!» Но на занятиях другое настроение: проще держать себя в руках и выбирать объект. А если все не понарошку, то уж тут не до выбора Молотишь все, что под руку попадет. И хотя я внезапно ринулся к белобрысому, тот уже растворился в толпе.

Не успели мы разогреться, как смутьяны попятились. Кто-то крикнул:

– К метро, линия один!

И все как по команде бросились бежать. Они увертывались от ударов, проскальзывали между щитами. Мой старший напарник сказал:

– Ни разу в жизни еще не саданул никого по сонной артерии. Но попадись мне наш министр, пришлось бы сдерживаться что есть сил.

Министра внутренних дел и его «наушного советника»-, я уже говорил, у нас не шибко любили. А после «поправки к дубинному праву», как выражались наши острословы, их уж совсем уважать перестали. Дело-то было темное. Весь шум из-за пачкотни пары газетных писак. А министр поджал хвост, как будто наша вина доказана. Даже процесса не было. Между прочим, и сейчас не намечается. Я-то думал, в день бала среди демонстрантов будет полным-полно иностранцев. Ан нет. Мне, во всяком случае, они что-то не попадались. Говорят, по телевизору показывали какую-то группу с портретами Абдула Хамана. Но своими глазами я этого не видел. На самом-то деле им нужна была не демонстрация, а месть за Абдула Хамана. Вы, конечно, можете спросить, есть ли какая связь между катастрофой в Опере и всей этой историей с Хаманом. Отравляющий газ – из Ирака. Вот и все, что удалось установить. Но кто исполнитель? Они призывали к демонстрации перед Оперой, чтобы мы туда бросили все силы, а они сами бы спокойно занялись кровной местью.

Нам-то уж, видит Бог, было чем заняться.

Лестницы и эскалаторы с правой стороны были переполнены, точно так же, как и подъемные эскалаторы, которые работали в аварийном режиме. Наша фаланга мигом ослабила напор. Не было ни сжатых губ белобрысого, ни бруса, ни булыжника, оттягивающего куртку, ни того органа, который подмывало растворожить. Куда-то подевались грозные кулаки, а ведь только что дразнили нас. Все же мы успели немного поработать дубинками. Шеи, конечно, не трогали. Били по головам и спинам. Практически никакого сопротивления. И вскоре мы с облегчением опустили руки.

А руки-то были как свинцом налиты. Хотя мы вроде не перетрудились. Видать, все ожидаемое физическое напряжение как-то отложилось в мышцах, будто схватка, которой мы избежали, была на самом деле. У нас шлемы к головам прилипли, мы были измотаны, взмылены, еле на ногах держались. Не было времени даже ремешок под подбородком ослабить. Нас тут же бросили к метро линии 1, где выход к зданию Оперы. И мы мигом сообразили: они здесь спустились в метро явно не для того, чтобы убраться восвояси, а скорее всего, поднялись с другой стороны станции. Если так, то мы окружены. Мы побежали вдоль всего перехода к выходу на Рингштрассе. Здесь нас ослепили прожектора телевизионщиков. Это было не ЕТВ, а Общественное телевидение. На сей раз впереди оказались пограничники, что давало нам кое-какую гарантию безопасности, но вредило нашей репутации. Никак не получалось делать два дела: дубинками спускать с эскалатора баламутов, которые перли наверх от платформы метро, и в то же время не задеть гостей бала Не было никакой возможности чисто их отфильтровать, когда толпа проходила через наши ряды. От пограничников тонкой работы ожидать не приходилось. А все должно было выглядеть так – да еще при телевизионных съемках, – будто никаких насильственных действий не совершается.

Из глубины метро доносились крики смутьянов. Такое впечатление, что они начали задирать других пассажиров, очевидно гостей бала. Как только на эскалаторе появились первые люди, его отключили. Mы ждали сигнала к действию.

Однако в вечерних новостях показали совсем другое. Одной из причин, почему тогда у нас не заладилось, почему мы становились всё беспомощнее, было телевидение. К полуночи телевизионщиков и всяких там репортеров собралось почти столько же, сколько и демонстрантов. Ничем хорошим это обернуться не могло, Сами посудите, какой из тебя боец, если перед каждым ударом ты думаешь, как бы его нанести по правилам и не попасть по сонной артерии. Тогда уж лучше вообще не браться за дубинку. Телекамеры всем давили на мозги. Даже на приказы влияли. Оперативный начальник стал бояться собственной смелости.

Мы стояли в вестибюле возле магазинчика почтовых марок. А справа наискосок – телевизионщики со своими прожекторами. Как только один из нас спускался хотя бы на ступеньку, начальник, которые держался поближе к камере, свистком одергивал его. Опять приходилось ждать явной провокации. Этой «явной провокацией» нам все мозги прокомпостировали. Пускать в ход дубинки мы могли только при «явной провокации».

Железные ступени гремели под ногами напирающих нарушителей. На ближней телекамере замигал красный огонек. Они быстро приближались. Целый табун необузданных лошадей. Нарисовались первые мотоциклетные шлемы, первые рожи, обмотанные платками по самые глаза. Мы выдвинули щиты и подняли дубинки. И тут прямо перед нами опустилась аварийная решетка. И сквозь железные прутья нас обдало жаркое дыхание взбешенной толпы.

 

Инженер

Пленка 5

«Здесь и сейчас Армагеддон, наша миссия становится зримой. Мы – святые Последнего дня. Мы – клинок великого плана избавления. В страстном самозабвении мы отдадим все силы неусыпного разума и все соки плоти завершению нашего дела, мы сдвинем стрелку истории. Наши враги думают, что одержали победу. Но эта мнимая победа служит приближению новой эры, подвигает нас к свершению. Это она горячит нашу кровь, будит наш разум и страсть самоотречения. Победа наших врагов – это тоже часть плана избавления, она лишь оттачивает и закаляет наш клинок. Только Последние дни покажут, кто истинно свят. Только прозревшие увидят, в чем заключалась наша миссия».

Так говорил Нижайший после возвращения. У него были длинные волосы и тюленьи усы. Нос как-то сузился и заострился. Нижайшего можно было принять за ископаемого хиппаря. О зачистке на Гюртеле он и слышать ничего не хотел. Он замышлял большую встряску, освободительный штурм. Мы вначале подумали, что он чокнулся, что американцы не только лицо ему прооперировали, но и голову чужую пересадили. Однако вскоре мы поняли, что нас сбивала с толку роль, которой он овладевал, роль, можно сказать, миссионерская.

Мы всегда почтительно относились к христианству. Это – религия европейцев, питательная почва самой продвинутой культуры. И она несет весть о грядущем Тысячелетнем Царстве. Другое дело – Католическая церковь. Она, конечно, выражает эту идею, но в то же время выступает как старый враг великой вести. Нижайший уже не был в согласии с Церковью, которая его воспитала. Тут с ним расходился Файльбёк. При обсуждении критических высказываний Нижайшего в адрес Церкви Файльбёк все силился подчеркнуть, что речь идет о старой автократической Церкви, которая в наших краях давно уже агонизирует. А стало быть, теперь это уже не враг. Он увещевал нас не высмеивать Церковь.

– Тот, кто насмешничает, – говорил он, – пусть даже и не принадлежа к ее пастве, играет на руку врагу. Есть только одна истинная религия – христианская. Различные вероучения внутри нее – не наше дело.

А потом он, ко всеобщему нашему изумлению, употребил слово «толерантность». Раньше-то он только смеялся, когда об этом заходила речь: «Чуток толерантности здесь, чуток там – глядишь, и все мы станем неграми. Толерантность – это когда своими руками роешь себе могилу. Вот единственно верный смысл этого слова». А теперь затянул совсем другую песню: – Исток толерантности – во взаимном уважении приверженцев разных христианских учений. Вот где ее корни, ее истинное значение. Настоящий политик, действующий в интересах народа, никогда не станет перечить какой-либо религии, никогда не позволит себе вмешиваться в ее внутренние конфликты.

«Настоящий политик, действующий в интересах народа» – в этой фразе весь Файльбёк. Это – его мечта. После того как все его планы по расширению нашей группы были с порога отвергнуты Нижайшим, он начал доставать нас разговорами про Церковь. Я хорошо помню одну панихиду, когда он вдруг встал и прочитал целую лекцию. Он основательно подготовился, но все же не решился выйти к кафедре. Она была территорией Нижайшего. Файльбёк только встал, не приблизившись ни на шаг. Но и это выглядело необычно. Он держал в руке «Майн Кампф» Гитлера, раскрыв ее на какой-то странице.

– Церковь, – сказал он, – есть хлеб простого народа. Глубоко религиозные люди, живущие сельским трудом, – это естественные союзники в борьбе с наплывом чужеземцев, изменяющим лицо континента» Посмотрите на наших крестьян здесь, в Раппоттенштайне. Церковь на нашей стороне в борьбе против старых и новых паразитов в Европе. Даже если какой-либо служитель Церкви ослеплен левой идеей и кормит дьявола дарами Господа, история Церкви учит нас, что, если твоя цель – победа, борьбу надо вести огнем и мечом. Постоянные поражения на пути к Тысячелетнему Царству – это крик о мести, но враг сегодня – не Церковь. Гитлер назвал Христа великим основателем нового учения. Он восхищался им, ибо Иисус не скрывал своих убеждений в отношении еврейского народа и при необходимости даже брал в руки бич, чтобы изгнать из Храма Господня этих врагов рода человеческого.

Так говорил и цитировал Файльбёк. С позволения Нижайшего. Но один пункт составлял исключение. Борьба с евреями не имела для Нижайшего существенного значения. Однажды он сказал:

– Сегодня антисемитизм – удел, прежде всего, самых опасных врагов культуры белой расы – исламских фундаменталистов. А с ними – никакого союза.

Но Файльбёк стоял на своем. Ненависть к евреям он вынес из молодежной организации Национальной партии. Когда он говорил о врагах, к ним всегда причислялись и еврейские паразиты. Однако мы не предприняли ни одной акции против евреев. Я говорю это не потому, что вы – еврей. Откуда знаю? Считайте, что носом чую. Нижайший несколько раз прихватывал в Раппоттенштайн книги Эрнста Блоха. Программа получалась интересная. Иоахим Флорский и Эрнст Блох – ничего сочетание, да? Но Файльбёк взбунтовался – ведь Блох еврей, да к тому же коммунист. Началась бы большая буза, поэтому Нижайший не особо останавливался на Блохе. Но я помню фотографию, которую он нам показал. У Блоха нос такой же, как у вас Вы не родственники? Ладно, шутки в сторону. С турками, цыганами, сербами, боснийцами и неграми мы сталкиваемся каждый день, а евреев видим только по телевизору.

Несмотря на то что они часто спорили, в принципе Нижайший не очень-то давил на Файльбёка. Обоим в церковной традиции было важно одно: разрешение, даже призыв идти на врагов с бичом в руке. Но Файльбёку хотелось большего. Он стремился к контакту с церковными организациями.

– Поймите меня правильно, – уговаривал он, – Я не хочу втягивать вас. Там даже не узнают, что у нас за группа. Но разве нашей борьбе повредит, если ее будут поддерживать своими средствами другие? Правда, в данный момент я еще не имею доступа к ним.

Что касалось его старых друзей, то он выяснил, что среди них есть священники, которые споспешествуют борьбе немецких националистов. Он не раз пытался убедить Нижайшего дать ему для своей миссионерской работы, как он выражался, зеленую улицу.

– Пусть это будет только моей заботой, – продолжал наседать Файльбёк. – Тебя я в эти дела не стану впутывать. Надо только начать. Ты знаешь братьев, знаешь, как к ним подойти. Огромный пиаровский аппарат остается незадействованным.

Но Нижайший не проявлял никакого интереса к «миссионерской работе» Файльбёка. Отказался он ехать и в свой монастырь для поиска контактов.

– За свою жизнь, – сказал он, – я вдоволь нанюхался ладана.

И хотя можно было согласиться с призывом Файльбёка не упускать ни одного шанса, у нас никогда не было двух мнений на тот счет, что вождь Движения друзей народа – Нижайший, а вовсе не Файльбёк. Нижайший ответил ему так:

– У тебя отвратительная склонность к учительству. Ты превратишь наше движение в занудное просветительское общество, которое работает с быдлом при помощи букваря, а тут нужен тротил. Ты бы завел для разрядки велотренажер, что ли.

Их спор достиг однажды такого накала, что Файльбёк готов был броситься на Нижайшего с кулаками. Насилу мы его удержали.

– Зачем попусту тратить силы! – кричали мы. – В главном-то вы сходитесь. Пойдемте лучше почистим Гюртель.

Файльбёка легко было спровоцировать, особенно такому человеку, как Нижайший, который, прежде чем реагировать на вызов, спокойно отхлебнет кофе и с полным равнодушием, как будто ему вообще нет дела до своего противника, пошлет ему пару убийственных стрел. Конфликт дошел до точки кипения в тот момент, когда мы планировали поджог на Гюртеле. Нижайший обронил такую фразу:

– Даже если наш друг Файль-в-бок смотрит на дело иначе, я не меняю своего решения.

Это было последней каплей. Файльбёк вскочил и заорал:

– Ты для меня умер!

После чего выбежал, хлопнув дверью. Нижайший продолжал прерванный разговор как ни в чем не бывало.

После его возвращения из Америки все приобрело новое, более масштабное измерение.

– Армагеддон гораздо ближе к нашему порогу, – говорил он, – чем вы думаете. На забаву, вроде шороха на Гюртеле или мордования турок, способен всякий. Но для Армагеддона мне нужны непримиримые, которые могут посвятить общему делу каждую свою кровинку, каждую частицу воли и духа, всю силу души. Избранных мало.

Он все чаще цитировал Библию. Адольфа Гитлера ценил уже не так высоко, как прежде.

– Гитлер, – заметил он однажды, вернувшись из Америки, – сказал много верных вещей, но и напортачил изрядно. Затеяв борьбу с евреями, он безнадежно запутался. Потому и проиграл. А Библия владеет умами тысячи лет, ее фундаментальные истины несокрушимы. Время Суда неудержимо приближается к нашим дверям. И мы избраны для того, чтобы открыть дверь грядущей эре.

Се, гряду скоро [35]Откр. 3:11.
– эту весть мы узнали, когда позвонили на почту в отдел заказных международных телефонограмм и назвали соответствующий номер.

Женщина на другом конце провода сказала:

– Минутку. Читаю текст сообщения: «Се, гряду скоро».

Это было последним посланием из Америки. Больше двух месяцев оно оставалось единственным. Мы каждый день ожидали нового сообщения либо по телефону, либо через компьютер. Но текст был все тот же: Се, гряду скоро.

И вдруг заработала цепочка связи, она началась с Файльбёка. К нашему немалому удивлению, Нижайший установил контакт именно с ним. У нас не было уговора о том, кто будет первым звеном цепочки. С самого начала мы знали только, кто за кем приглядывает и что сообщение будет получено в виде объявления о находке какого-то предмета. С указанием места, даты, времени дня и номера телефона. Если прибавить к указанному времени восемь дней и восемь часов, можно точно вычислить час встречи. Затем требовалось еще набрать этот номер из телефонной будки – ни в коем случае не по частному телефону – и убедиться в том, что такого номера не существует. Ведь случайно могло появиться сообщение о реальной находке. Несуществующий телефонный номер был для нас опознавательным знаком.

«Найдена роскошная ангорская кошка. 16 апреля, 13.00, Швейцарский сад. Тел. 65-82-583».

Таков был текст, который я после обещания Се, гряду скоро нашел у дерева возле своей входной двери. Сообщение означало: встреча 24 апреля, в 21 час, в Швейцарском саду.

После набора номера должны были послышаться три свистящих сигнала. Я набрал сообщение на компьютере и распечатал его. Затем стер файл. У дома Файльбёка не было дерева. Сначала я решил прикрепить напечатанный текст к доске объявлений на его доме, но передумал. И хотя я не чувствовал никакого наблюдения за собой, нельзя было исключать, что мой образ жизни стал объектом выборочного контроля. Поездка к дому Файльбёка могла привлечь внимание. Как-никак, я был не так давно членом запрещенной организации. Поэтому я вырезал из распечатки полоску текста и приклеил ее к плакату на двери кафе, где часто бывал Файльбёк. Известить Панду было проще всего. Рядом с магазином, в котором он работал, стояла тумба для афиш и объявлений. За Панду отвечал Бригадир. Мы могли также оставлять сообщения на шлагбауме перед стройплощадкой. Сразу же по прочтении их полагалось убрать с глаз долой. Ни одну из записок не использовали дважды. Копии не дозволялись. Информацию нельзя было передавать ни по телефону, ни по почте, копировальная техника совершенно исключалась. Абонементными ящиками в отделах доставки мы договорились пользоваться не дольше двух месяцев.

Движение друзей народа к моменту нахождения ангорской кошки имело в своем активе всего семь человек: Сачок и Профессор сидели в тюрьме. Но сколько нас было на самом деле, одному Богу известно. Мы не могли знать, кто еще готов участвовать в нашей работе.

В Швейцарском саду мы быстро нашли друг друга. Пришли все. Только вот всё те же ли? Как я мог быть уверен в том, что кто-то из нас не продался полиции, пока мы отсиживались? Судя по тому, как сложились обстоятельства после пожара на Гюртеле, нельзя было исключать, что среди нас оказался предатель.

Мы несколько раз продефилировали друг мимо друга, точно незнакомые люди, осмотрелись, приглядываясь к посторонним. Их было немного. Несмотря на то что вечер выдался теплый, прохожих в это время можно было пересчитать по пальцам. Ресторанчик на окраине со столиками под открытым небом, за которыми обычно с наступлением сумерек остается мало свободных мест, был сегодня единственной точкой притяжения немногих горожан, решивших свернуть с асфальта улиц на гравийные дорожки. К ресторану шла подъездная дорога со стороны «Арсенала» – бывших оружейных складов армии его императорского величества. Ах да. Вы ведь знаете этот ресторан. Так вот. Как раз возле него какой-то тип сел в машину и уехал. Вы, наверное, помните и детскую площадку за сетчатым забором, наискосок от ресторана. Ворота были открыты. Я вошел внутрь. Файльбёк – за мной.

– Эй, Файльбёк, – тихо произнес я.

– Добрый вечер, господин Инженер.

– Кто выбрал место?

– Я получил два сообщения, – сказал Файльбёк. – Будем надеяться, что первое от Джоу.

Мы осмотрели «тарзанье гнездо» и паровозики. Везде – пусто. За оградой наши начали переговариваться. Они все еще гуляли каждый по отдельности, но уже обменялись первыми фразами. Панду разнесло, он стал толще Пузыря. Тот ему говорит:

– Кого я вижу! Старый обжора!

– Всех отборных баранов пришлось съесть в одиночку, – отвечает Панда. – Да и на Гюртеле давно не тренировался.

Дорожка, с обеих сторон обставленная скамейками, вела на восточную окраину, туда, где спуск к туннелю скоростной дороги. На одной из скамеек сидел какой-то опустившийся тип. Заношенные до дыр джинсы. Голова опущена. Похоже, он прикорнул. Длинные черные волосы лезли на лицо из-под надетой задом наперед бейсболки.

Неужели ради него нас здесь собрали? Или Нижайший решил отметить свое возвращение воспитательной акцией? Что, нам поколотить этого наркососа? Не выпуская его из виду, мы озирались в ожидании Нижайшего. Он не появлялся. Когда мы сбились в кучу, чтобы посовещаться, долго ли нам тут еще околачиваться, тот самый доходяга встал, подвалил, шаркая по гравию, к нам и сказал:

– Меня зовут Иуда.

Слово «Иуда» он произнес по-английски – «Джюдас».

Пузырь его отшил:

– По балде захотел, наркуша?

Длинноволосый и бровью не повел.

– Джюдас, – повторил он. – Предатель. Нижайший среди учеников Джизуса.

Мы собрались уже повозить его мордой по гравию. Пузырь взял парня за грудки, вернее, за футболку, мы зашли сзади, кто-то схватил его за шею, кто-то за плечо. Он накрыл правой ладонью руку Файльбёка. На верхней фаланге мизинца были видны две черные восьмерки. Сначала я испугался. И тут же подумал, что это – легавый. Восьмерки были не вытатуированы, а нарисованы. Он продолжал:

– Тысячелетнему Царству нужны не только пророки, но и бойцы. Вот я и пришел.

Это были его слова, это был голос, который мы наконец узнали. И хотя акцент немного озадачивал, голос звучал так, как если бы это именно Нижайший говорил с американским акцентом. А вот лицо какое-то чужое. Верхняя губа закрыта длинными тюленьими усами. Однако всем нам были знакомы эти кисти рук со вспухшими венами и холодными пальцами. Тут мы разжали руки.

– Мое настоящее имя, – сказал он, – Стивен Хафф. Я мормон и совершаю миссионерскую поездку по Европе. Для своих и новообращаемых я – Нижайший. Прошу вас с этого дня называть меня так. И только так. Если кто-то спросит, с кем вы разговаривали, отвечайте: с одним рехнутым – мормонским проповедником Стивеном Хаффом.

Поскольку мы все еще недоверчиво приглядывались к нему, он показал нам свой американский паспорт на имя Стивена Хаффа, уроженца Аризоны. На фото – точно его лицо. Он указал на дату рождения и на сей раз без акцента произнес:

– Се, гряду скоро.

Если к указанной в паспорте дате рождения прибавить 88, получится тот самый день и тот самый год, когда на самом деле родился Нижайший.

Тут мы начали его похлопывать по плечам и восторженно приговаривать:

– Вот это класс! Просто прикольно, Джоу!

Он приложил палец к губам.

– Стивен Хафф, – напомнил он, – или Нижайший. Личность идентифицирована безупречно. Учился в Принстоне. Доказательств достаточно.

– О'кей. Нет базара, – сказал Бригадир. – Как тебе это удалось? Тебя ведь никто не узнал.

Мы всматривались в его лицо. Нос вроде бы настоящий. Вдоль переносицы две неглубокие складки. Пузырь тронул Нижайшего за волосы. Тоже настоящие. Хотя кто его знает. Он сказал:

– С тобой даже как-то непривычно… Смотри только, чтобы никто не выщипал твои длинные перья.

Панда предложил зайти в ресторан и отпраздновать возвращение. Нижайший возразил:

– Мормоны не терпят алкоголя. А праздновать будем, когда сделаем дело.

Он обвел всех нас взглядом, как прежде, перед тем как мы отправились чистить Гюртель.

– На этот раз, – сказал он, – мы пойдем до конца. Но вначале надо удостовериться, кто действительно готов.

– Все, – в один голос сказали мы. – Сейчас, когда ты здесь, ясное дело, все.

– Все, – подтвердил Файльбёк, – ты же сам знаешь. Если бы ты еще и говорил нормально.

– Посмотрим, – ответил Нижайший. – До сих пор мы занимались детскими играми, а теперь нам предстоит священная война.

– Что это значит? – удивились мы. – Какая разница? Ты опять здесь, и мы вместе продолжим борьбу.

Нижайший сказал:

– Я привез с собой план. Он называется «Армагеддон». Мы не вправе допустить ни малейшей ошибки, только при этом условии наша война будет победоносной. Одна-единственная ошибка обернется поражением раз и навсегда. Вот какая разница.

Бригадир добивался ясности:

– Да говори ты нормально. Кругом ни души.

Нижайший посмотрел на него и, как в былые времена, помедлил с ответом:

– Только когда мы победим. Тогда все будет иначе. И избранные увидят, что они избраны, и говорить они будут по-другому.

Он сунул мизинец в рот, пожевал его губами, а когда вытащил, двух восьмерок как не бывало. Вместо них мы увидели клеймо.

– Всего лишь рисунок, – сказал он. – Чтобы вы меня узнали. Запомните, я – Стивен Хафф из Аризоны по прозванию Нижайший.

С нами он пробыл не больше двадцати минут. Расставаясь, назвал время и место следующей встречи. Она была назначена на следующую субботу. С интервалами в пятнадцать минут мы должны были прибыть к так называемому Новому зданию. Но не на машинах, каждый поодиночке добирается на общественном транспорте. Он будет там первым. Файльбёк установит очередность. Нижайший сунул каждому по мормонской листовке.

– А теперь разойдитесь, – сказал он напоследок. – Каждый идет своей дорогой.

Он повернулся и медленно побрел, обходя ресторан, в сторону Музея XX века.

Разинув рты, мы стояли с листовками в руках. Я уверен, что каждый из нас иначе представлял себе первую встречу. Мне она рисовалась с пивом, стрельбой и взрывами смеха непобедимых воителей. А мы молча застыли на месте, точно апостолы при виде исчезающего в облаках воскресшего Спасителя. Когда красная бейсболка скрылась за поворотом, Файльбёк объявил, кто вслед за кем должен прийти на следующую встречу. Сам он высказал желание явиться первым. За ним идет Бригадир. Потом – Пузырь, Панда, я и Жердь. Сказав это, он двинулся своей дорогой. Мы последовали его примеру. Каждый наверняка улучил момент, чтобы прочитать свою листовку. Скорее всего, не я один побаивался, что правила поведения святых Последнего дня – отказ от алкоголя, никотина, чая, кофе и внебрачного секса – скоро могут стать нашим кодексом.

И все же с того вечера начался отсчет какой-то иной жизни. Меня насторожил порядок очереди, вроде бы с ходу сочиненный Файльбёком. Это сильно смахивало на установление новой иерархии и сказалось на моих отношениях с Бригадиром, хотя я не мог точно сказать, в чем именно состояла перемена. Сейчас, задним числом, я понимаю в чем. Может, конечно, Файльбёк поставил Бригадира сразу после себя из благодарности за прекрасные деньки в Раппоттенштайне, но уже в тот апрельский вечер я почувствовал себя объектом бдительного внимания Бригадира.

Через два дня мы встретились на развалинах Нового здания. Вы знаете, что это такое? Название обманчивое. На самом деле это – пустующий старый замок, который несколько лет назад дети превратили в кучу мусора и золы. Городские власти не знали, что делать с этими разрушенными постройками. Нижайший обнаружил под развалинами вполне сохранившееся подвальное помещение. Когда, сунувшись в развалины, я не знал, куда идти дальше, из-за какого-то уступа появился Панда. Он отвел меня в подвал, где вокруг свечей сидели Нижайший и еще четверо наших. Волосы у Нижайшего были заплетены сзади в большую косицу. Панда подсел к остальным, а я вышел, чтобы дождаться Жерди. Он принес коробку баночного пива.

Нижайший его спрашивает:

– Ты не прочитал листовку?

Тот бормочет:

– Но мы же не мормоны.

– Нет, не мормоны. Но теперь мы редко будем собираться и каждый раз в новом месте. Голова должна быть ясной. Армагеддон не простит самой ничтожной ошибки.

Нижайший опять нарисовал на мизинце две восьмерки. Он обошел нас по кругу, сцеплял свой мизинец с мизинцем каждого из нас и каждого целовал в щеку. Потом он сказал:

– На наших собраниях я буду говорить обычным языком. Но всюду, где нас может услышать чужое ухо, я – американец. К этому вам придется привыкнуть.

Он сунул руку в карман джинсов и начал ходить взад и вперед внутри нашего круга. Затем остановился и продолжал:

– Если кому-то из вас понадобятся деньги, он может получить их у меня. Сумма не имеет значения, если это не идет вразрез с высшим правилом поведения. А оно гласит: стиль жизни не должен привлекать к себе внимания. То есть никаких долгов. И в то же время никакой явной роскоши, никаких дел с полицией, никаких конфликтов на работе. Второе правило – не корешиться с посторонними. Третье правило – трезвая голова и отличная физическая форма, что не допускает никаких вредных пристрастий. А отсюда четвертое: не надо резко порывать с прежними привычками, которые не отвечают этим правилам, их надо изживать постепенно, но неуклонно.

– А это обязательно? – спросил Панда.

Нижайший уперся в него долгим взглядом и, не ответив на вопрос, продолжал:

– Мы клятвой связаны друг с другом на всю жизнь. Однако не сумели сохранить в тайне Движение друзей народа. Его запретили. В знак того, что старая клятва остается в силе, отныне будем называться Непримиримыми.

Он достал из заднего кармана смятый лист бумаги. На нем была написана клятва, которую мы дали в Раппоттенштайне. Правда, с одной поправкой: вместо Движения друзей народа там стояло слово «Непримиримые». Он передал листок Файльбёку и сказал:

– Прочитайте клятву еще раз, повторяя про себя каждое слово. Тот, у кого есть какие-то сомнения, пусть уйдет и больше не попадается нам на глаза. Если он будет молчать, с ним ничего не случится.

– А как же Сачок и Профессор? – спросил Файльбёк.

– Никаких контактов с ними, – ответил Нижайший. – Когда Армагеддон закончится победой, они будут освобождены. Если бы мы их освободили сейчас, это было бы полным провалом. Тогда всем пришлось бы лечь на дно, а это – дело безнадежное. Полиции слишком много известно про нас.

Файльбёк протянул листок следующему. Я хоть и запомнил все пункты клятвы, дословно воспроизвести их не могу. Когда текст прочитали все, Нижайший указал рукой на выход. Я ожидал, что кто-нибудь встанет и навсегда выйдет из нашего круга. Мы переглядывались. Кто бы это мог быть? Но никто не поднялся. Нижайший потушил все свечи, кроме одной. Мы сгрудились вокруг нее и положили руки на плечи друг другу. Мы соприкасались склоненными головами. Не знаю, случайно ли это получилось, но я оказался слева от Нижайшего. А справа от него стоял Файльбёк. Нижайший сильнее налег на мое плечо и сказал:

– С этой минуты я один из Непримиримых.

Мы повторили хором:

– С этой минуты я один из Непримиримых.

Снова послышались слова Нижайшего:

– Клянусь солнцем, дарующим мне свет.

– Клянусь солнцем, дарующим мне свет.

Так мы произнесли клятву до конца. Нижайший знал ее наизусть.

Он взял листок за кончик и поднес к свече. Затем поднял загоревшуюся бумагу, а когда она почти исчезла в пламени, выпустил ее из рук и поймал почти истлевший лоскуток, словно перо в воздухе. Он растер ладонями пепел и передал его Файльбёку. И каждый из нас протягивал соседу свою почерневшую руку. Нижайший заключил ритуал словами:

– Ничто на свете не в силах разрушить этот союз. Армагеддон даст ему вечную жизнь.

На этом наша встреча закончилась. А что значит Армагеддон – открылось нам далеко не сразу.

Напоследок Нижайший сказал:

– Уходим отсюда в обратной очередности. И не забудьте вытереть руки о траву. Первое правило – не привлекать к себе внимания.

Когда Жердь ушел, мы заговорили про прежние дела.

– Полиция все перевернула вверх дном, – сообщил Бригадир. – Хай-тек-салон похож на свалку, только под крышей. Но приборы не конфискованы. Если что понадобится, я могу притащить.

Раппоттенштайн был нашей юностью. Мы вспомнили о деньках со стрельбой в подвале, о панихидах и о пирах во дворе. Нижайший сказал:

– Для нас это – потерянный рай. Мы сотворим нечто более грандиозное и долговечное.

Пятнадцать минут пронеслись незаметно, и мне пришлось уйти.