С тех пор как Фред стал жить отдельно, мы начали ладить между собой. Не скажу, что нас связывало много общих дел, но и сторониться друг друга не было охоты. Иногда мы пересекались в студийной столовой. Он мне рассказывал о последних идиотических художествах своего отдела. Работу в нем он всерьез не воспринимал. Смеялся над ней. Она была для него своего рода игрой и в общем-то лишена смысла. Но именно этим ему и нравилась. По существу, отдел светской хроники он считал пятым колесом в телеге. Его друзья, в основном сотрудники того же отдела, вполне разделяли его мнение. Они могли часами дурачиться и нести всякую чушь, не придавая своим словам никакого значения.
Временами Фред приглашал меня на обед или ужин, возможно заранее зная, что я прихвачу с собой хорошего вина. И хотя я вряд ли мог внести свою лепту в групповое балагурство его друзей, меня весьма забавляла их манера судить и рядить ЕТВ. В то же время втайне я радовался тому, что они не работают в моем отделе. Если наступал мой черед что-то сказать в их застольном кругу, разговор принимал более серьезный характер. Фред не любил, когда все сводилось к одной теме – моим иракским или мостарским впечатлениям. А искушение было велико. Мы, военные корреспонденты, среди прочих журналистов – как охотники на крупного зверя. Даже те, что довольствуются репортажами из надежного укрытия, потом, выходя со своей добычей на рынок, рассчитывают на достойное признание их дерзкого авантюризма и опасностей, которым они подвергались. Однако профессиональная этика не позволяет слишком уж выставлять при документальных съемках свою драгоценную персону в то время, когда рядом убивают людей. Поэтому в частной обстановке военные репортеры страдают банальной словоохотливостью. Я мог наблюдать это в бесчисленных отелях, когда приходилось ждать выезда нашей группы в район боевых действий. Стоило только появиться кому-нибудь новенькому, как ему преподносилась история, уже рассказанная всем и каждому. Даже если алкоголь превращает слушателей в единую, исключительно отзывчивую аудиторию, слишком велика опасность заповторяться до комического гротеска.
Фред, вероятно, замечал это за мной и часто подкалывал: «Интересно, почему другие-то не такие умники?» Или: «Хочешь, я доскажу?» Или: «Ты и на этот раз останешься в живых?» Эти шутливые укусы заставляли меня всегда быть начеку в присутствии Фреда. Впрочем, и мне хватало поводов для подначек. Начать с того, что он, как правило, готовил одно и то же китайское блюдо, заменявшее первое и второе. Получалось довольно вкусное варево. И я не мог не поделиться соображениями, что его друзья слетаются на запах, как мухи на мед. Десерт отличался разнообразием, так как его почти всегда приносил кто-нибудь из гостей. Но у Фреда были и другие причуды, в чем он мало отличался от меня. Окрашенные в голубой цвет стены его комнаты имели одно-единственное украшение – корень кактуса из Нью-Мексико. Казалось, он рос прямо из дверного проема и тянул свои плети к окну. Фред так ловко его закрепил, что не было видно, на чем кактус держится. Это всегда вызывало вопросы. И тогда Фред рассказывал о своем былом пристрастии к героину и о «лагере выживания» в Нью-Мексико. При этом старался не упустить ни одной подробности. Когда ему не хватало запаса немецких слов, мне приходилось переводить. В подобной ситуации я имел преимущество и однажды сказал гостям: «Не пугайтесь, французы его защитят». Фред не обиделся.
В профессиональном плане он заметно вырос. И в отделе сплетен уже выполнял работу оператора. Бал в Опере был первым событием, которое свело нас в одной упряжке. С тем же пылом, с каким я вначале отбивался от роли режиссера передачи, теперь я стремился сделать из нее нечто весьма впечатляющее. Что касается приглашений, то я был избавлен от заботы о них. Бундесканцлер и бундеспрезидент, по крайней мере внешне, пришли к согласию по вопросам протокола. Оба они подписались под приглашениями, адресованными высоким гостям, которые не являлись официальными лицами. Парижская редакция ЕТВ уже назвала некоторые имена принцесс, принцев, звезд шоу-бизнеса и политиков, ожидаемых на большом европейском спектакле. После этого никого специально приглашать не понадобилось. Официально все билеты были уже распроданы в начале ноября. Список, так сказать, очередников, разрастался с каждым днем. Для особо почетных гостей зарезервировали часть лож и столиков. Хозяйка бала, которая в прежние годы отвечала за протокольную программу действа, следила за тем, чтобы и на этот раз традиционные посетители бала не остались без билетов.
Мой сотрудник со своей командой отправился в Сараево, где, несмотря на введение войск ООН, вновь начались бои. Одну из моих коллег я откомандировал в Мостар. Но не для съемок гибнувшего города: кроме нескольких домов на западной стороне, там уже нечего было разрушать. В Мостаре, при всем том, что вокруг колыхался огонь войны, были запланированы восстановительные работы под руководством одного немца. Инстинкт подсказывал мне, что добром это не кончится.
Сотрудника-новобранца я послал в журналистскую разведку на Кавказ. Собственные репортажи я наметил как первоочередной проект после бала. Несмотря на то что приходилось тратить время на редакционные совещания и решение внутренних проблем отдела, я мог сосредоточиться на разработке режиссерского сценария. Сколько потребуется камер? Где их установить? Кто будет осуществлять техническое руководство? Как определить оптимальное количество трансляционных машин? Сколько репортеров из отдела светской хроники можно задействовать без особого вреда? Кого интервьюировать в обязательном порядке? Какие подготовить музыкальные записи? Как организовать выезды? Телезрителям не понравится, если целый вечер они будут видеть только танцующих и болтающих. Когда на экране принцесса, отвечающая на вопросы журналиста, публика не прочь увидеть ее замок, прислугу, а главное, ее ванную. Очень кстати придутся свидетельства ее милосердия, заботы о детях, осиротевших во время войны, или о пушном зверье. Заморочек прибавляли указания из Парижа. С каждой неделей планируемый хронометраж сокращался ради рекламных пауз.
Один немецкий фабрикант, производитель напитков, якобы постоянный гость, купил себе долю во всех рекламных блоках. Да еще поставил условие: у него непременно должны взять интервью. Фирма носит его имя. Я уперся: «А вот этого делать не буду. Это разрушит наш имидж».
Но миллионы – аргумент более чем серьезный. Надо было придумать какой-то выход. Я посоветовался с Фредом. Он меня высмеял. А потом сказал: «Все очень просто. Вы приглашаете в его ложу какого-нибудь путного собеседника, а во время интервью из вежливости упоминаете этого хмыря, сидящего рядом».
Идея мне понравилась. Я позвонил президенту Союза промышленников. Ему польстило, что, несмотря на ожидаемое присутствие столь видных иностранных персон, мы собираемся взять у него интервью. А фабрикант, в свою очередь, был благодарен нам за повышение статуса: как-никак на его фоне в кадре будут мелькать высшие промышленные боссы.
Особое внимание я должен был уделить европейскому контексту. Не хватало важных фигур из Скандинавских стран и Великобритании. Принц Уэльский ответил отказом. Но Фред и тут подсказал хорошую мысль: «Если не разговорить лорда Дарлингтона, то сгодится и его дворецкий, мистер Стивенс».
А кто был мистером Стивенсом королевского дома? Диана Спенсер? Сара Фергюсон? Или принцесса Маргарет? Выяснилось, что все они уже были на балу в Опере, и до сего дня их мучают, прямо-таки терзают воспоминания о нем.
Мишель Ребуассон изначально исходил из того, что у нас в процессе работы не будет недостатка в сотрудниках, если слить мой отдел с отделом светской хроники. Вскоре он понял свою ошибку. Только для того, чтобы интервью звучали как живая речь, требовались переводчики, специалисты по восьми языкам. Иначе вся текстовая часть передач будет набором стандартных английских фраз: «It's nice», «It's a great event», «A wonderful house», «I like music and waltz» и прочей дребедени.
Без этого словесного мусора, конечно, не обойтись, но его количество можно уменьшить умело поставленными вопросами. А для этого мне были нужны не только опытные переводчики, но и толковые репортеры. Я стал набирать персонал из других отделов. Из спортивного главным образом – операторов и техников. Они лучше других знали технические проблемы трансляции столь масштабного мероприятия. К микрофонам я их подпускать не собирался.
Отдел экономической политики должен был позаботиться прежде всего о качественных интервью с политическими лидерами. Я уже включил в сценарий соответствующих журналистов, поскольку в одиночку мне бы не выдержать бесконечной борьбы с пресс-секретарями обоих наших главных персон. Даже то, что они наконец вымучили общий протокол, отнюдь не означало моего избавления от их непрошеного участия. Начались яростные препирательства из-за того, какое из событий, предусмотренных протоколом, надо снимать: краткую беседу бундесканцлера с французским министром иностранных дел или – бундеспрезидента с принцем Кувейта. И то и другое было назначено на один и тот же час и одну и ту же минуту. А тут еще стали проявлять активность пресс-секретари министров, озабоченные – правда, в разумных пределах – тем, чтобы операторы не оставили без внимания лица их патронов. Исключение составляла дама, занимавшая кресло министра по делам семьи. Она лишь высказала скромное желание заполучить в свою ложу супругу американского президента. Поскольку ей самой заявлять об этом не позволял статус, вся надежда возлагалась почему-то на нас.
Зато звезды шоу-бизнеса оказались пугливы, как лани. Никто из них не напрашивался на интервью. Однако, если мы пытались склонить какого-нибудь шоумена к разговору в прямом эфире, можно было не сомневаться: на следующий день позвонит его агент и поинтересуется, о какой сумме идет речь. Оперную певицу Катрин Пети интервьюировал я сам. К тому времени я был так измотан бесконечными совещаниями и телефонными согласованиями, что захотелось глотнуть свежего воздуха. В двойном составе, то есть с двумя камерами, мы вылетели в Базель. Фред сопровождал меня. Это была наша первая совместная командировка. Мои опасения, что это чревато ссорой, оказались напрасны. Фред не только исполнял все, что от него требовалось, но и предлагал необычные ракурсы.
Во второй половине дня мы договорились о встрече с писателем Рольфом Хоххутом. Он все не мог решить, стоит ли ему ехать на бал. И наше появление тоже не прибавило ему уверенности. Писатель не сразу вышел из своего кабинета, и его жена, чтобы скрасить ожидание, предложила нам кофе. Она спросила у Фреда, какой литературой он интересуется, что читает. Потом пришел сам хозяин. Он рассказал, что в Германии ему подложили свинью. Именно тому театру, где чаще всего шли его пьесы, урезали дотацию. Затем Хоххут осведомился об эфирных квотах ЕТВ. Когда мы заговорили наконец о бале в Опере, он спросил:
– А кто еще там будет?
Я перечислил имена тех, кто должен быть наверняка.
– Вот как. Министр иностранных дел Франции, – сказал он, чтобы тут же добавить: – Ну, до де Голля всем этим далеко.
Он все еще не мог принять решение. С одной стороны, ему хотелось дать интервью и появиться на балу, с другой – он не был уверен, что окажется там в подходящей компании. Слишком мало интеллектуалов. И тут он удивил меня вопросом:
– Меня хотя бы примет бундесканцлер?
Рассчитывать на это, конечно, не приходилось.
– Крайски принял бы меня. Он был последним дальновидным бундесканцлером. Все теперешние политики озабочены только тем, чтобы их видели по телевизору.
Я понял, что убеждать его не имело смысла. Но он и не ответил однозначным отказом. Мы записали краткое интервью с ним, где речь шла о его отношении к Вене и о пьесе, над которой он работал. Фред улегся с камерой на пол, что при таком ракурсе придавало моему собеседнику довольно импозантный вид.
Прощаясь, я сказал:
– Если вы не сумеете прибыть на бал, господин Хоххут, я использую это интервью в какой-нибудь другой передаче.
Мне показалось, что он вздохнул с облегчением.
Совершенно иной оказалась встреча с Катрин Пети. Во время вечернего спектакля мы сняли кое-какие эпизоды из «Травиаты», а потом взяли у певицы интервью в ее гримерке. Я бы с удовольствием заснял, как она снимает грим, но она воспротивилась. Она мечтала о публике Венской оперы. Как выяснилось, ее пригласил на бал предприниматель Рихард Шмидляйтнер. Я высказал предположение, что парижское бюро оплатит ей рейс.
Вероятно, никто из гостей не заставил так поволноваться в начале прямого эфира, как Катрин Пети: только она, одна из всех, кто дал твердое обещание, так и не появилась. В согласованное с ней время, где-то в ноль сорок, я прокрутил интервью с ней. После того сумасшедшего получаса, который смазал всю задуманную картину, это был первый номер нашей программы, вновь совпавший с режиссерским замыслом. Когда мы показывали интервью, женщина из нашей телевизионной бригады сообщила мне по телефону внутренней связи, что не может нигде найти Катрин Пети. Скорее всего, Катрин еще не прибыла. Я немедленно передал это ведущему, который собирался преподнести интервью как первую пробу ожидаемого деликатеса. Я подумал, что Катрин застряла по дороге из-за буйства демонстрантов. А позднее узнал, что жизнь ей спасли не демонстранты, а не в меру усердные таможенники.
Присутствие на балу генерального директора Мишеля Ребуассона я считал само собой разумеющимся. В декабре я отправил ему факс с вопросом: сколько мест для него зарезервировать и какую ложу он бы предпочел? К тексту я приложил план театра, где крестиками отметил ложи, предоставленные в наше распоряжение. На следующий день мне позвонил наш венский коммерческий директор. Он сказал, что Мишель Ребуассон будет здесь с 15 по 18 января, но на бал не придет. Однако одну ложу я должен держать свободной до последней минуты. Возможно, ее займут гости генерального директора.
Я-то думал, Ребуассон позвонит мне лично. Но и в том, что он ответил через нашего коммерческого директора, не усматривалось ничего необычного. В конце концов, он знал его с тех пор, когда меня на ЕТВ и в помине не было, и они постоянно поддерживали связь друг с другом.
Рождество мы с Фредом провели в Лондоне. Это была наша первая и единственная совместная поездка, если не считать авиаполетов в Моаб и в Базель. Жили у моих родителей. Фред два дня провел у своей матери. Без меня. У меня даже не было желания звонить ей. Фред стал уже взрослым человеком. Я не знал, о чем мы можем говорить с Хедер.
Мать продемонстрировала свое кулинарное искусство во всем блеске. Она зажарила индейку, приготовила йоркширский пудинг и побаловала нас маринованной форелью. Я, как в детские годы, сидел за кухонным столиком и наблюдал процесс стряпни. Она засыпала меня вопросами. Пришлось описывать ей мою квартиру и студию, где я работал. Она интересовалась моей частной жизнью. Потом я должен был выложить все, что знал о Фреде. После этого разговор зашел о Югославии, Венгрии, Словацкой Республике, и наконец мы кружным путем добрались до города, который интересовал ее больше всего, – до Праги. Наконец кухню наполнил великолепный запах знакомой с детства выпечки, и у меня возникло ощущение, будто я никогда не уходил из этого дома.
За рождественским обедом, когда Фред был у Хедер, отец рассказывал о своих детских годах в Вене. И как только мы притронулись к лососю по-шотландски, пространство окрасилось совсем иными воспоминаниями, нежели те, что я слышал от отца раньше.
– Рождество мы не праздновали. Да и Хануку тоже. Но вечером двадцать пятого декабря наша домработница переодевалась Крампусом, этим неизменным спутником Деда Мороза, и раздавала подарки. Я узнавал ее, несмотря на страховидную маску. И все же полной уверенности у меня не было. Самым большим семейным событием было празднование еврейской Пасхи. Родители брали меня с собой в Пресбург к деду с бабушкой. И хотя целую неделю нельзя было есть ничего выпеченного из кислого теста, мать время от времени водила меня в центр города, где тайком покупала мне рогалик. От стариков приходилось это скрывать. В предпасхальные вечера все дяди, тетки, двоюродные братья и сестры сидели за большим круглым столом. Его сервировали особой посудой, предназначенной именно для такого случая. Мне дозволялось отведать кошерного вина. В середине стола стоял наполненный бокал для пророка Илии. Отец читал отрывки из ярко иллюстрированной Агады, а я все время поглядывал на бокал с вином, стараясь не упустить момент, когда он начнет пустеть. И в течение вечера мне не раз мерещилось, будто вино и впрямь убывает. Я гордился тем, что потом мне разрешалось задать десять вопросов. Например: «Чем отличается эта ночь от всех других ночей?» И взрослые рассказывали о временах рабства и исхода наших предков из Египта. После долгих рассказов наступала минута, когда мне разрешали отыскать спрятанную лепешечку мацы. Как только я находил ее – а это было нетрудно, – меня начинали осыпать подарками, и я чувствовал себя самым счастливым существом на свете.
Отец рассмеялся.
– Это был какой-то другой мир. У деда с бабушкой я еще мог его хоть чуточку впитать, а потом он исчез.
– Но ты мог бы каким-то образом возродить традицию.
– Я не религиозный человек. А подстроиться невозможно. Да и без запретного рогалика на главной площади не было бы никакой интриги.
Создавалось впечатление, что наш разговор натолкнулся на некую стеклянную стену, за которой все видно, а что именно – не поддается словесному определению. Вилки скребли по фарфоровым тарелкам, отставленные бокалы издавали совершенно неуместное дребезжание. Меня просто подмывало наполнить вином тот, что стоял в центре стола. Но я тут же сказал себе: не такой случай, чтобы обманывать самого себя.
Когда мы принялись за стильтон и чеддер, молчание нарушила мать:
– Раз уж Керк этого не сказал, придется сказать мне. В мае мы будем в Вене. Керк снова получил приглашение. На сей раз он возьмет меня с собой.
– Меня пригласил лично министр по делам искусств, – пояснил отец. – Опять придется произносить речь. Минутку, я покажу тебе письмо.
– Не надо. Посиди. Лучше скажи, что там написано.
– Они празднуют освобождение и одновременно – подписание Государственного договора. Но в письме речь идет не о Государственном договоре, а о возвращении суверенитета. Я должен тебе показать.
Отец опять порывался встать, что стоило ему заметных усилий.
– Я принесу письмо. Скажи, где оно лежит.
– На письменном столе.
Когда я выходил из комнаты, в голову мне пришла неожиданная идея:
– Приезжайте лучше в феврале, на бал в Опере. Если дадите согласие сейчас, я смогу обеспечить вам билеты.
Мать, может быть, и приняла бы мое предложение. Но отец и слышать об этом не хотел. Сначала я подумал, у отца просто нет желания торчать на балу. Но, войдя в библиотеку, я увидел металлическую штуковину на колесиках, это было приспособление, облегчающее ходьбу. В моем присутствии он им не пользовался. Коленные суставы доставляли ему все больше мучений. Передвигался он с трудом и очень медленно.
«…Республика празднует пятидесятую годовщину освобождения от нацизма и сороковую – восстановления суверенитета… Примите, глубокоуважаемый господин профессор Фрэзер, сердечное приглашение выступить в конференц-центре с речью продолжительностью от десяти до пятнадцати минут. Не скрою, что тем самым вы удовлетворили бы и мою личную просьбу. Федеральный министр по делам искусств».
Я дважды прочитал письмо от первой до последней строчки и ничего странного в нем не нашел. В конце концов, Государственный договор и означал возвращение суверенитета. Но отца это слово царапало.
– Раньше они так гордились своим Государственным договором и все время на него ссылались, а теперь говорят всего лишь о суверенитете.
Я счел такую формулировку случайной небрежностью. В конце концов отец признал мою правоту.
Это были дни настоящего рождественского безделья. Я давно уже так не оттягивался. Читал, смотрел телевизор, гулял, не отказывал себе в маленьких удовольствиях. После еды отец переходил в кухню. Я подавал ему грязную посуду, он ее неторопливо мыл и ставил на металлическую сушилку. Иногда он снимал какую-нибудь тарелку и споласкивал ее еще раз. Я предложил купить посудомоечную машину.
– Зачем же? – сказал он. – Это – приятная работа.
Фред ушел повидаться со старыми друзьями. Вернувшись вечером, он рассказал, что один из них умер от передозировки.
– Я его знал?
– Знал. У него была зеленая паутина на лице. Это он мне тогда сказал, что ты меня ищешь.
Через две недели в Вену прибыл Мишель Ребуассон. У нас было совещание в широком составе. Участвовали все, кто имел отношение к балу и мог выкроить час свободного времени. Мишель Ребуассон оказался невысоким смуглолицым бодрячком. Он встал и выдержал паузу, дожидаясь полного и всеобщего внимания. Затем заговорил, подкрепляя свои слова очень живой жестикуляцией. Он сказал, что французские политики отнюдь не в восторге от идеи превращения Вены в центр европейской жизни. Поэтому никто из них, кроме министра иностранных дел, на бал не пожалует. Но ЕТВ придает балу и политический смысл. Время великих дипломатов прошло. Теперь установление политических контактов и посредническая функция – дело средств массовой информации. Со свершившимися фактами нельзя не считаться даже мелкотравчатым политикам.
Мишель Ребуассон снял свой легкий пиджак, явив во всей красе броский, с ярким узором галстук. Когда шеф, стоя, ораторствовал, кончик галстука елозил по разложенным на столе бумагам. Я даже начал опасаться, как бы не нарушился порядок страниц. Но до этого не дошло. Ребуассон сел, и я должен был объяснить ему режиссерский замысел. Он задал несколько вопросов, но в общем и целом остался доволен. Он назвал проект big deal. Я заметил, что техническое оснащение чревато кое-какими проблемами. Наверняка будут сложности с получением у Общественного телерадио камер и микшерных пультов.
– Все, что требуется, вы получите из Парижа, – ответил генеральный и удалился вместе с нашим коммерческим директором. Вопреки моим ожиданиям отдельный разговор со мной он счел явно излишним. А в беседе с глазу на глаз я бы, конечно, поинтересовался, какую нам вести линию в отношении праворадикальной публики – Бэренталя, Муссолини и Брюно? Показать их вскользь, заодно, или вообще игнорировать? Но потом я подумал, что, может, и не стоит жалеть о таком упущении. А то, чего доброго, еще придется брать интервью у этих шизиков.
Однако с Ребуассоном я увиделся еще раз, и уже вечером следующего дня. У меня была назначена встреча в баре на Зонненфельсгассе с сотрудницей румынского телевидения Антонией Родос. Она собиралась вот-вот выехать в Бухарест. Я должен был захватить с собой венский адрес писателя Мирчо Динеску, но забыл его на работе. Пришлось где-то около десяти вечера взять такси и снова ехать в офис. Перед главным входом в здание ЕТВ стояло другое такси. Мы подъехали с противоположных сторон так, что машины осветили друг друга фарами. В той машине сидел мужчина. И возможно, с дамой. Я не мог толком рассмотреть, а выходя, уже не приглядывался. Ночной портье смотрел телевизор. Он бросил на меня беглый взгляд и поздоровался. Я стоял в ожидании у лифта. А когда двери открылись, мне навстречу вышли Мишель Ребуассон и наш коммерческий. Оба выглядели смущенно. Я тоже растерялся, поскольку никак не предполагал столкнуться с ними.
– Хотите еще потрудиться? – спросил коммерческий.
– Я кое-что забыл.
– Ну, тогда спокойной ночи.
– Bonne nuit.
На моем письменном столе лежала пухлая папка с режиссерским сценарием и всеми техническими схемами, в том числе планами здания Оперы, полученными из пожарного ведомства.
Я раскрыл папку и машинально перелистал бумаги. Один сложенный пополам лист, который мне постоянно требовался для консультаций с техническим персоналом, я держал в самом низу, чтобы его легче было достать. Там было написано все, что касалось графика работы трансляционной техники. А теперь снизу находились планы здания.
Тогда я не придал этому обстоятельству особого значения. А сегодня под крышей задрипанного отеля в Цхинвали, столице Южной Осетии, это не выходит у меня из головы. Вместо того чтобы думать об интервью, которые могли бы пролить свет на причины критического отношения южных осетин к центральному руководству Грузии – благо даже работал телефон, и я мог бы договариваться о встречах, – я гонял пленку в своем маленьком кассетнике, слушая разговоры, записанные за последний месяц. При этом роль ЕТВ становилась для меня все загадочнее. Не исключено, что я сам перемешал бумаги в своей папке во время совещания, когда хотел показать кое-что генеральному директору. Да и вообще могла быть тысяча причин отсутствия Мишеля Ребуассона на балу в Опере. Тем не менее меня неотвязно мучил вопрос: имело ли ЕТВ какое-то отношение к тому, что произошло? Знал ли что-нибудь Мишель Ребуассон? Это смахивало на бред. Я не мог найти никаких реальных подтверждений. Не идти же в полицию с заявлением: «Вы уже установили виновных. А вот я вам дам другую наводку – в моей папке обнаружилась странная перемена. Хотя, конечно, я и сам мог перетасовать бумаги».
После того эпизода в Хорватии, когда я наблюдал, как мертвого солдата переодели в цивильное и положили на дорогу для съемки, я понял, что от этой фирмы можно ожидать всего, что угодно. Почему Мишель Ребуассон во время телефонного разговора, когда он выражал мне соболезнование в связи с гибелью Фреда, поручил мне смонтировать из всего отснятого материала фильм на 115 минут? Почему именно мне? Ведь знал же он, в каком я был состоянии. Или я сидел за режиссерским пультом именно для того, чтобы потом монтировать фильм? Если бы мне не поручили режиссерскую роль, я, несомненно, находился бы в зале в качестве репортера для работы с восточноевропейскими политиками – и сейчас был бы уже покойником.
Целый месяц я безуспешно возился с документальным материалом. Я не мог тогда думать ни о чем, кроме смерти Фреда, и потому с фильмом ничего не получалось. Я взял отпуск и начал собственное расследование. Теперь, когда смонтированная лента сулит в самом скором времени неслыханные в истории документального кино прибыли, я спрашиваю себя: разве любой человек, замысливший это предприятие, не руководствовался тем же инстинктом, что и я, когда делал свои сенсационные репортажи? Тут требовалась какая-то подсказка. Без этого никому не придет в голову снимать бал в Опере потому, что там возможна катастрофа. И пока я сам не довел себя до сумасшествия, лучшее решение – договориться о встречах с южноосетинскими политиками. Если телефон еще работает.
Рихард Шмидляйтнер, фабрикант
Пленка 2
Коммерциальрата Шварца я посетил в его ложе около одиннадцати часов. Но Ян Фридль не пожелал идти со мной. Он сказал, что заглянет к министру по делам искусств. Не думаю, что он сделал это. Скорее, Ян ожидал увидеть министра в нашей ложе. Итак, я направился к Шварцу, его ложа находилась ярусом выше. Публики в ней как сельдей в бочке – в сборе было все семейство. Младшая дочка только что спустилась потанцевать. Они пили церковное вино – дар монастырских виноградников близ Гобельсбурга. Сначала мы говорили о листовках. Но и здесь никаких подробностей я не узнал. Листовки разбрасывали откуда-то сверху. Когда мы сдвинули бокалы, Шварц сказал, мол, ему есть что отпраздновать: у него на мази выгодная сделка с одной швейцарской торговой фирмой.
– У меня тоже, – ответил я, слегка оторопев.
Я не поверил ему.
Швейцарцы готовились открыть двенадцать филиалов с большим отделом свежей выпечки в каждом. Договор держали в строгой тайне от коллег по отрасли. В сбыте я уже достиг лимита, но раздаривать хлеб, естественно, не собирался. Необходимые объемы продукции могли давать и немногие большие пекарни. Флорисдорфскую, которая принадлежала Шварцу, я, по существу, сбросил со счетов. И был умерен: они только сбивали цену. Но я носом чуял, что опасность исходит прежде всего от двух хлебозаводов в федеральных землях: несмотря на готовность региональных властей оказывать им существенную поддержку, там нашли возможность открыть несколько рабочих мест. Вот такие дела. Они пойдут на более высокую оплату каждого рабочего места. Но деньги еще не истрачены, а места уже ликвидируются. Коммерции советник Шварц рассчитывал, таким образом, на дополнительный куш. Он вскользь упомянул об этом с видом человека, который, подняв бокал, вдруг вспоминает, что у сестры сегодня именины. Тут было что-то не так. Кроме того, решения должны были принять только неделю спустя. Смех Шварца раздражал меня.
Когда мы переключились на другие темы, я думал о том, какие средства он готов вбухать, чтобы ускорить решение и обратить его в свою пользу. Он стал скуп на комиссионные, приплачивал далеко не всегда. А с другой стороны, и многие швейцарские бизнесмены слыли скупердяями и, стало быть, охочими до комиссионных. Есть такой старый анекдот: «Каково назначение дырок в эмментальском сыре? – В них спрятаны комиссионные». Наиболее вероятным мне казалось предположение, что он занялся побочным бизнесом. Его сын не без успеха подвизался в фотоиндустрии. Я как раз собирался задать молодому Шварцу вопрос о его бизнесе, но тут коммерциальрат начал распространяться про расширение своего. Он сказал, что намеревается увеличить количество мест только для младшего персонала по обслуживанию оборудования, чтобы постепенно доверить ему производственные операции. Их не надо будет долго учить, поскольку они уже знают процесс.
Недавно он будто бы – и я постепенно стал сознавать серьезность положения – снова объявил о приеме нескольких человек для работы в качестве младшего обслуживающего персонала. Набралось 149 желающих. Со всеми было проведено телефонное собеседование, в конце концов для личной беседы отобрали четырнадцать. Восемь свободных мест, скорее всего, займут иностранки. Местные все равно уже не подходят для этой работы, так как имеют искаженное представление о денежном достатке. Я охотно согласился бы с ним, если бы не тягостное чувство, что он хочет мне сказать что-то совсем другое.
– Сегодня на двенадцать ноль-ноль, – продолжал он, – были назначены беседы с кандидатами. Мне хотелось побыстрее разделаться с этим. Как вы думаете, – на одном давнем празднике в Союзе промышленников мы договорились быть на «вы», – как вы думаете, сколько пришло человек?
– Только половина из отобранных, – ответил я, и мне вдруг стало ясно, что он, говоря о сделке, просто блефовал, чтобы в последней, решающей фазе отвести удары с моей стороны.
Мои отношения с сиятельной особой, то бишь с Катрин Пети, уже стали темой газетных сплетен. Должно быть, он предполагал, что я часто бываю в Швейцарии, а потому – и здесь был недалек от истины – мне легче завязать личные контакты с фирмой. Он хотел провести меня.
– Скорее всего, лишь половина, – добавил я, – у меня то же самое.
– Ни одной живой души! – горестно воскликнул он и поднял указательный палец. – Ни одного ситцевого платочка в двенадцать часов не пожаловало. Сто сорок девять заявок, и никого на собеседовании. А еще жалуются на безработицу. Как все это понимать?
– Уровень зарплаты младшего персонала у вас, вероятно, не выше, чем у меня.
Вид у него был озадаченный.
– Но это же лучше, чем ничего. Почему бы не заработать на уборке грязи? А им по телефону было ясно сказано: есть перспективы дальнейшего роста.
– Я бы и этого не обещал.
Вот теперь мне его лицо нравилось.
– А я что тебе говорила, – вмешалась его жена, известная своим сострадательным отношением к брошенным младенцам, – я всегда считала, что они должны больше зарабатывать.
До этого она наблюдала за танцующей дочкой, а тут повернулась к нам.
– При чем здесь это? – рявкнул Шварц. – Хоть одна из моих работниц принесла в подоле ребенка в твой фонд для оказания помощи?
– Тебе откуда знать? – сказала она. – Есть немало женщин, которым удается скрывать беременность. А к нам поступают в основном крохотулечки в два с половиной кило весом.
Должен признаться, ситуация не беспокоила меня. Всем было известно, что у коммерциального советника возникли проблемы с фондом его супруги. Как только был основан сей Центр помощи брошенным младенцам, именуемый в народе Бюро невостребованных находок, а именно в тот день, когда в Вене обнаружились сразу три подкидыша, все газеты пели дифирамбы госпоже советнице, которая к тому же предстала на фотографии с чужими детьми на руках. Изрядная доля пиаровских щедрот пришлась и на флорисдорфскую пекарню, которая в прямом смысле пожертвовала какие-то крохи самым беспомощным из неимущих, так что улыбка советницы перед объективами, видимо, была искренней. Однако вскоре последовала критика, придавшая улыбке госпожи Шварц некоторую напряженность. Со дня основания было заявлено, что Бюро находок заботится о найденышах до тех пор, пока благодаря строгому отбору не будут приисканы приемные родители. Но тут число подкидышей стало стремительно расти. Ночами к дверям Центра регулярно возлагались хозяйственные сумки и выложенные пенопластом коробки. Полиция усилила патрульный надзор. Были изловлены один дед, двое отцов, одна мать и какой-то мужчина, чье отношение к подкинутому ребенку выяснить так и не удалось. Этот тип почти не говорил по-немецки и не имел никаких документов. Куда его в конце концов дели, неизвестно, но ребенок остался.
Прошло не так много времени, и коробки с дырчатыми стенками стали находить на ближайших трамвайной и автобусной остановках. Чаще всего фирменные картонные ящики из-под стереоустановок и телевизоров, эти резервуары могли хранить тепло в течение нескольких часов. Криминалистический анализ картонок, даже при участии телевизионных спецов по розыску, ничего не дал, поскольку злоумышленники пользовались только упаковочной тарой самых ходовых аппаратов, которая мозолит глаза в каждом универмаге и часто употребляется для переезда на новую квартиру.
Даже среди служителей Католической церкви, с самого начала поддерживавшей проект и готовой включить госпожу советницу в очередь на причисление к лику святых как национальную мать Терезу, появились критики проекта, который, по существу, поощрял оставление матерями младенцев и, таким образом, покушался на нерасторжимость семейных уз. На что последовало возражение, адресованное одному нахальному журналисту, что Моисей, как известно, был подкидышем, коему потом Господь открыл священные заповеди. Упоминание библейского патриарха в этой связи отдавало кощунством. И уже не только в Союзе промышленников, но и в журналистской среде, о чем свидетельствовали зловещие намеки прессы, все увереннее поговаривали, что коммерции советник Шварц за милую душу похерил бы весь проект. Но для жены ее занятие было самой пылкой страстью, даже призванием. Она руками и ногами отбивалась от всех нападок. Фрау Шварц по-прежнему позировала репортерам, держа на руках преимущественно темнокожих детишек, хотя именно это укрепляло общество во мнении, что ее Центр вызывает приток чужеземцев, задумавших сбагрить своих младенцев в Вене. Поэтому она неустанно выступала за более строгий пограничный контроль. Тяжелее всего приходилось стражам южных и восточных рубежей, поскольку замотанным пограничным чиновникам всякая семья, въезжавшая в страну с маленьким ребенком, казалась подозрительной.
– Как видите, – сказал советник Шварц, – моя жена – неисправимая социалистка.
Суждение, однако, более чем неожиданное.
– Несколько лет назад, – сказал я, поднимаясь, – один молодой человек заявил мне, что при таких деньгах, которые я плачу своим работницам, мой завод надо взорвать к чертям собачьим. Я ответил ему: «В принципе вы правы».
Все семейство недоверчиво посмотрело на меня.
– Я могу процитировать это за «круглым столом» по тарифной политике? – спросил Шварц, когда я протянул ему на прощание руку.
– Разумеется. Тогда будет повышена зарплата младшего персонала. Но мы автоматизируем обслуживание техники, и вас, сударыня, возможно, порадует приток младенцев отечественного производства.
Мне самому понравилось, как я с ними расстался. Им придется приложить усилия, чтобы зализать свои болячки. А у меня не было желания после дешевого трюка Шварца льстить ему и его присным. Выходя из ложи, я встретил его дочь под ручку с рыжим молодым человеком. Она представила его мне. Я пропустил мимо ушей имя, но обратил внимание, что слова «Очень рад» он произнес с французским прононсом.
– К сожалению, меня ждут, – сказал я. – Попозже непременно увидимся.
Спускаясь вниз, я поприветствовал кое-кого из знакомых, но уже не останавливался. В этот момент я решил на следующий же день позвонить в Швейцарию и выяснить, как завертелось дело.
Однако в первую очередь мне было любопытно узнать, кого я застану в своей ложе. Когда я вошел в нее, до полуночи оставалось почти тридцать минут. Ложа была пуста. А дама из левой, соседней, торжествуя, сообщила:
– Я похитила у тебя художника.
Платье на ней было новее вечерней газеты, если можно так выразиться, прочий наряд тоже. Обычно она тратит на это кучу денег. Зеленая с мягко затененными полосами ткань. Кольцом из той же материи стянуты на затылке волосы. Ее звали Моника Долецаль, она лет на десять моложе меня. Истинно бальное знакомство. Их семья абонировала ложу с тех же давних пор, как и мы свою. Я помню Монику еще совсем юной на первом балу в ее жизни. Позднее она взяла в свои руки овощную торговлю отца. Замуж так и не вышла. В последние годы она всегда привозила на бал многочисленных друзей. И в их ложе никогда не умолкал веселый гул. Стоп. Ее ведь нет в списке? Стало быть, она жива? В таком случае я обязательно позвоню ей. Я целый год не видел ее, мы встречались только на балу.
Итак, Долецали. Они составляли… составляют весьма приятную компанию. Если сравнить обе ложи, Долецалей можно уподобить легкой музыке, а Хильцендорферов – серьезной, но эти два семейства принадлежат совершенно разным мирам. Долецали в общем-то не любители оперного искусства. Зато не пропускали ни одного мюзикла. Если мне не изменяет память, несколько раз даже летали в Лондон и Нью-Йорк на премьеры. Как только оркестр начинал играть странные мелодии, которые я не могу отличить друг от друга, левая ложа пустела. Заветным желанием Моники было пригласить на бал в Опере того самого Уэббера, который навалял множество этих немыслимых инфантильных опусов. К счастью, это ей не удалось. Но мне нравилось, что она никогда не задирала… простите, не задирает нос. В сущности, все Долецали – работящие и толковые люди, семья добилась положения своим трудом. Они умели вкладывать деньги, и, насколько я знаю, без особых осечек. Сегодня в их руках практически вся торговля фруктами. Моника говорит по-венгерски и легко понимает славянскую речь. Помнится, на каждом балу она предлагала мне вкладывать деньги в страны Восточной Европы. Но я не хотел. Хлеб обладает слишком большой символической силой, чтобы с его помощью в кризисных регионах создавать процветающие предприятия. Никто не хочет есть чужой хлеб. Я получаю письма от знакомых, путешествующих по Америке, они просят, чтобы я авиапочтой высылал им наш хлеб. Не могу поверить, что словаки когда-нибудь будут жевать венский хлеб. Разве что иногда в виде экзотической добавки. Но если бы я перенес туда свои экономические интересы, у словаков возникло бы чувство, что они опять должны петь наши песни. И наоборот, если (юнцы узнают, что мы печем свой хлеб в Словакии, флорисдорфский хлебопек сможет исподтишка злорадствовать. Дешевая рабочая сила никогда не компенсирует потерь на рынке.
Кроме того, от коллег из Союза промышленников я слышал совсем иные сюжеты. Некоторые предприниматели потерпели полное поражение. Кого-то мы с трудом спасли от провала краткосрочными кредитами. А всему виной в большинстве случаев оказавшиеся не у дел политики. Сегодня какой-нибудь министр из-за скандала лишается кресла, а завтра он уже сует всем визитную карточку со словом Consultihg и начинает навязывать свои зарубежные контакты для торговли с восточными странами. С комиссионными у них всегда все в порядке, а бизнес выигрывает редко. Политическая дипломатия и дипломатия бизнеса – это пироги с совершенно разной начинкой. Политики полагают, что главное – хорошие контакты и хорошие комиссионные. Это – заблуждение. Для бизнеса куда полезнее разлаженные контакты, а лучше всего сохранение ощутимой дистанции, даже глухая стена, и скупые комиссионные. Все это ставит на первое место товар, а не акт купли. Деловой партнер должен чувствовать: мой товар настолько хорош, что у меня нет необходимости всучивать его.
У Моники Долецаль – свой особый подход. Когда она общается с крестьянами, можно подумать, что она – одна из них. Она пьет с ними на брудершафт и поет их песни. Наши восточные торговые каналы она попросту игнорирует и постоянно обескровливает, вступая в соглашение с крестьянами. Если бы она последовала советам бывших политиков, ей пришлось бы умасливать комиссионными каждого щедрого на услуги шарлатана с важной осанкой, а в результате она получила бы пустое сальдо.
Я зашел в соседнюю ложу. Родители Моники приветствовали меня чересчур эмоционально. Старый Долецаль вскочил, развел руки и запел:
Его жена, которой стоило немалого труда удерживать в тисках платья свои пышные формы, с задорным видом протянула мне руку.
– Наконец-то! – воскликнула она. – Хорошему столу – свежая выпечка.
Ян Фридль – в своем кресле, рот был перекошен застывшей пьяной улыбкой.
– У меня только четверть часа, – сказал я. – Надо ехать в аэропорт.
– Когда же мы увидим госпожу княгиню? – спросила старшая Долецаль. – Я уж решила, вы хотите скрыть ее от венцев. Мы тоже ожидаем гостя.
Долецаль был на несколько лет старше меня. Кого именно они пригласили, он не сказал, сюрприз есть сюрприз. Намекнул, что это знает только ЕТВ, – появление гостя должно произвести подобающее впечатление.
Господи, подумал я, наш пострел везде поспел. Моника чмокнула меня в щеку. Несмотря на то что мы не виделись целый год, она вела себя с такой милой непосредственностью, будто мы через день встречались для интимных бесед. Я сел рядом с ней, напротив Яна.
Долецали распространяли флюиды хмельной веселости. Они, не стесняясь, могли подхватить мелодию, доносившуюся из зала. Казалось, нет на свете такого горя, которое испортило бы им настроение.
– «На кой мне ляд уныние, натешусь вдосталь ныне я», – пел Долецаль, подладившись к бравурной мелодии польки, которую играл оркестр. У просцениума, среди кружившихся в танце пар, стоял седовласый мужчина и лишь вытягивал руки в сторону своей юной партнерши и тут же отводил их назад, словно тренируясь в работе с лыжными палками. Его партнерша на первый взгляд казалась обнаженной. Платье было почти невидимым. Она раскачивалась всем корпусом и совершала при этом какие-то странные движения, будто налегала на весла. Когда в рядах танцующих возникал просвет, можно было разглядеть, что на ней все-таки что-то надето.
– Вы опять что-то заприметили? – спросила Долецаль-старшая.
– Ах, эта! Она лишь готовит себя к предстоящему счастью.
– Скорее, готовит к счастью его, – сказал Долецаль. – И завтра он снова запрыгает, как кенгуру.
– На все есть своя медицина, – согласилась супруга. – Приходит Навратилиха к госпоже Поспишил. Ах, говорит, какой кругом прогресс, госпожа Поспишил! Нынче на все есть своя медицина. От солей лечат в солярии. Вспухнут вены – идут к венерологу. Расстройство желудка – к дерматологу. А заболит моченой пузырь – надо идти к писиатру.
– А знаете такой анекдот? – подал голос сам Долецаль, когда все повернули головы в сторону императорской ложи, где в этот момент канцлер Австрии тряс руку канцлера Германии, указывая другой рукой на зал, словно хотел сказать: «Если немцы соскучатся по празднику на широкую ногу, милости просим и Вену». – Австрийский бундесканцлер спрашивает немецкого: как это вам удается? У вас все правительство говорит одним языком, а у нас каждый – свою ахинею. Немецкий бундесканцлер отвечает: я задаю людям вопрос: «Скажите, что это за человек, который приходится братом моей сестре, а мне не брат?» Если спрошенный отвечает: «Это вы, господин бундесканцлер», он может стать членом правительства. Тогда австрийский канцлер решил на ближайшем заседании кабинета задать тот же тест. Смущенное молчание. Тогда пришлось самому отвечать: «Не могу сказать почему, но по каким-то причинам это – немецкий бундесканцлер».
Глядя на старика Долецаля, которого до слез смешили собственные анекдоты, невозможно было удержаться от искушения посмеяться с ним за компанию, даже если приходилось в двадцатый раз слушать одно и то же.
– Как продвигается твое наступление на Восток? – спросил я Монику.
– Если отведут вражеские войска, – ответила она, – я покорю Кавказ. Уже изучаю ситуацию. Наибольший интерес представляет южная часть, транскавказская территория. На побережьях Черного и Каспийского морей плодоносит практически все. У мандаринового бизнеса есть еще кое-какие перспективы. Если дело заладится, израильские, итальянские и испанские цитрусовые, скорее всего, будут потеснены кавказским товаром. Проблема в том, что там живут мусульмане. А у меня никакого опыта общения с ними. С другой стороны, за ними будущее. В деловом отношении интересны также армяне. Но они – христиане, и в этом регионе у них в ближайшем будущем нет шансов. В Азербайджане набирают силу иранские муллы, а я им не доверяю. Остается маленькое государство Аджария. Оттуда я на сегодняшний день получила восемь автопоездов. Все – с первоклассным товаром. Особенно хорош инжир. Он лучше турецкого. Но девятый автопоезд так и не пришел. Турки говорят, будто его перехватили лазы или курды. Мне что-то не верится. Все указывает на то, что турки сами хотят перекрыть мне канал. И упорно не желают помочь докопаться до истины. Особенно жалко шофера, у него семья. Уже три месяца, как он бесследно исчез. Я наняла частного детектива. Автопоезд, насколько я знаю, отбыл из Батуми полностью загруженный и поехал по направлению к Турции.
– И ты свернула этот бизнес?
– А что мне оставалось? Но я не сдаюсь. Недавно я была в Ингушетии. Это – маленькая страна, зажатая между Северной Осетией и Чечней. Трудная выдалась поездка. Ни одна венская турфирма не объяснит тебе, как туда добраться. В Ингушетии сто пятьдесят тысяч жителей и два крупных промышленных предприятия. Я бы сказала, вся страна ждет, когда можно будет поставлять мне фрукты и овощи. Не знаю только, сумею ли решить проблему транспортировки. Из-за плохих дорог на Большом Кавказе путь через Грузию практически невозможен. Остается Россия. Но русские не очень-то жалуют ингушей. Это меня не удивляет. Ингуши вооружены чуть ли не поголовно. В их столице Назрани рядом с шоссе ты увидишь рынок оружия. Там купишь все, что хочешь, – от пистолета до боевого вертолета. Купленные там за смешные деньга несколько «Калашниковых» – подарок, который безотказно подействует на любого градоначальника. И не успеешь оглянуться, как у твоей двери уже стоят малоземельные крестьяне со своими продуктами. Есть над чем подумать. Ингушетия – государство, которое в экономическом плане никому не нужно. Стало быть, его беру я. Они выращивают то, что как раз подходит мне. И когда у них наконец появятся деньги, они смогут настроить себе домов, а не копить оружие.
Ян Фридль объяснял чете Долецалей, что больше всего он любит анекдоты без эффектной концовки. Госпоже Долецаль захотелось услышать таковой. Ян Фридль не заставил себя ждать.
– На дереве сидела кукушка. Шел дождь, и ружье охотника стало мокрым.
– Но здесь же есть концовка, – сказала Долецаль.
– Неизвестно, однако, что она означает, – отвесил Ян.
Пожилой даме не терпелось ее найти.
– Из мокрого ружья нельзя стрелять, – заключили она.
– Тогда во время дождя невозможны войны, – объяснил Ян. – Соль анекдота, наверное, в том, что вещи меняются, нарушая привычный порядок, это как в стихах с акрофонической перестановкой.
Они начали читать такие стихи. Ян Фридль пробудился к новой жизни. До полуночи оставалось совсем немного, и мне пришлось откланяться.
– Ты же пропустишь сюрприз, – сказала Моника.
– Увы, но к часу я буду здесь.
Вдогонку она напомнила:
– К тому времени будет и наш гость. Ты обещал представить нам свою диву.
В коридоре я чуть не столкнулся с отпрысками императорской династии. Вместе с двумя какими-то принцессами они, очевидно, направлялись в артистический бар. Люди встали шпалерами, склоняя головы перед проходящими особами и восклицая:
– Ваше императорское высочество!
Инженер
Пленка 8
На стройплощадке произошли новые стычки с инородцами. Бригадир колотил их почем зря. Похоже, он совсем забыл о своем намерении не привлекать к себе внимания. Ночью я спросил Нижайшего, как нам быть. Он сказал:
– Муравейник не уничтожишь булавкой, накалывая на нее каждую букашку. Армагеддон не имеет ничего общего с драками. Армагеддон неизмеримо выше.
На следующий день я старался объяснить Бригадиру, насколько неразумно размениваться на мелочи. Пустая трата сил. После Армагеддона эти насекомые подохнут сами собой.
Ах да, я же хотел рассказать о наказании Файльбёка. Вы знаете башню под названием Юбилеумсварте? Каждый ее знает. Излюбленное место туристского паломничества. Это над Оттакрингом, на краю Венского леса. По воскресеньям после обеда туда ползут процессии экскурсантов, аж на ноги друг другу наступают. Но к вечеру автостоянка пустеет и ресторан уже закрыт. Примерно в получасе ходьбы от башни, в стороне от туристской тропы, я набрел на просеку, полосу сплошной вырубки со множеством пней. Самое подходящее место для причастия. Мы не могли сесть так, чтобы получился правильный круг по нашему обычаю, но в общем расположились мы все же по кругу. Одной стороной просека примыкала к густому лесу, за которым не было видно города, а другой – к кромке обрыва. Тут открывался вид на Эксельберг и Софийский луг. Над ними красноватым венцом парили облака. За обрывом, в долине, пролегала дорога.
Как я и ожидал, Файльбёк пришел, хотя на сей раз цепочка оповещения начиналась не с него. Он сел на пенек и усмехнулся.
Нижайший – лицом к закату, он встал и выждал, пока Файльбёк не сотрет ухмылку со своей физиономии.
– Армагеддон, – начал Нижайший, – свершится через девять месяцев. Весь мир станет свидетелем, как одним ударом будут открыты врата иной эры. И так же, как сейчас говорят: до или после Второй мировой войны, люди будут говорить: до или после Армагеддона. Семеро простых добросовестных работяг, один студент и один бездельник избраны для того, чтобы показать: возможно все, если на то есть у человека воля и если Провидение на его стороне.
Нижайший обогнул свой пенек и встал на него, преклонив колени. Он закрыл лицо руками и замер. Со всех сторон доносились птичьи голоса, иногда шелестела листва на деревьях, где-то в лесу скрипнул сук. За обрывом, в лощине, то и дело раздавался шум моторов. Когда Нижайший открыл лицо, мы увидели – оно все в слезах. Под глазами и у переносицы, где при пластической операции надрезали кожу, выступили красные пятна. Он неподвижно смотрел вдаль и плакал.
Потом он сказал:
– Мы слабы. И все же Провидение сделало нас своим орудием. Поэтому мы не имеем права на слабость. Провидение сурово. Оно беспощадно карает ЮС, кто не хочет ему покориться. Но оно же и милосердно. Всем, кто способен уразуметь его волю, оно дает последний шанс. Файльбёк, мы должны наказать тебя, но мы не хотим тебя терять.
Файльбёк, безусловно, отдавал себе отчет в том, что его действия станут предметом обсуждения. Но он был явно обескуражен тем, как скоро наступил час расплаты. Он встал:
– Я хочу вам кое-что сказать. «Стройбат» уже знает о чем. Я не согласен с тактикой. Мы должны вести пропаганду. Мы должны сегодня действовать так, чтобы завтра нас чествовали как спасителей.
Нижайший прервал его:
– Чего ты хочешь? Почестей или исполнения задачи, для чего ты избран и чему поклялся служить?
– И того и другого, – ответил Файльбёк.
Нижайший все еще стоял на коленях. Он смотрел на облака, которые громоздились над Эксельбергом и Софийским лугом и уже утратили красноватую окраску. Затем он сказал:
– Только сделав всё, мы всё и получим. Тот, кто озабочен собой, не достоин решающей битвы.
Когда он произносил эти слова, лес зашумел и, будто по воле Нижайшего, набежал ветер, взметнув волосы на его голове. Он повернулся к Файльбёку.
– Не мы принимаем решение о твоем наказании – так решено Провидением. От тех, кто ему служит, оно требует железной дисциплины. Если мы дрогнем сейчас, мы окажемся слабыми и в будущем.
Нижайший поднялся и подошел к дереву на краю просеки. Он ударился лбом о кору, затем еще я еще раз, пока лицо не залила кровь. После этого он вернулся в наш круг и спросил:
– Файльбёк невиновен?
Все молчали. Губы Нижайшего были в крови, он слизнул ее и вновь спросил:
– Файльбёк невиновен?
Пузырь ответил:
– Весь «стройбат» виновен. Мы соучастники.
Нижайший не принял этот ответ.
– Спрашиваю в третий раз: виновен Файльбёк или нет?
– Виновен, – один за другим подтвердили мы.
Нижайший подошел ко мне и протянул руку. Я открыл спортивную сумку и вынул топор. Он стиснул пальцами рукоятку и направился к Файльбёку.
– Верни нам палец! – сказал Нижайший. – Ты должен вновь заслужить его.
Файльбёк растерянно рассмеялся. Разумеется, он прекрасно понимал, что имелось в виду, но не хотел в это поверить.
– Тут какое-то недоразумение. Я вам все объясню. Вы не можете так поступить со мной. Мы же старые друзья.
Нижайший держал перед ним топор, вперед рукояткой, и ждал. Затем сказал:
– Давай. Отруби себе палец. Иначе это придется сделать нам.
– Вы с ума посходили! – закричал Файльбёк.
– Держите его! – приказал Нижайший.
Файльбёк попытался схватить топор, но Нижайший быстро отвел руку. Мы накинулись на Файльбёка. Он отбивался изо всех сил. Его опрокинули. Нижайший передал мне топор. Ребятам не удавалось как следует прижать руку Файльбёка к коряге. Он ухитрялся вертеть ею. Бригадир оттянул ему мизинец. Тут первый раз хрустнуло. Я хотел пару раз тюкнуть топором. Но рука продолжала елозить. Я мог попасть по рукам ребят. Поэтому я отбросил топор, крепко ухватился за палец Файльбёка и рывком вывернул его. Хрустнуло еще раз, и мизинец был уже на отлете. Файльбёк издал жуткий крик. Я рванул палец на себя. Но кожа и сухожилия, как я ни старался, не давали отделить его. Тогда я вытащил из сумки складной нож, чтобы перерезать сухожилия. Я думал, что это можно сделать одним махом, но все оказалось не так просто: тело Файльбёка содрогалось от вскриков, а рука беспрестанно дергалась. Я попадал лезвием то в одно, то в другое место, пытаясь оторвать палец. Все было перепачкано кровью, и наконец я рассек сухожилия.
С теплым окровавленным пальцем я шагнул к своей сумке. Когда раскрыл ладонь и посмотрел на отсеченный палец, меня чуть не вырвало. Файльбёк перестал кричать. Он хватал ртом воздух и стонал. Я отложил палец и вынул из сумки бинт, йод и иналгон, который Файльбёк когда-то принес мне. Из раны на его ладони выглядывала косточка.
– Давай дальше, – наседал Панда.
Когда я капнул йодом на рану, Файльбёк снова начал кричать. Я прикрыл кожей обнаженную кость и наложил тугую повязку, как меня учили в армии. Нижайший присел рядом с Файльбёком, погладил его по щеке и влил ему в рот капли иналгона.
– Все позади, – сказал он.
Спустя время, когда Файльбёк немного отошел и начал разглядывать свою руку, Нижайший заверил его:
– Если хочешь, можешь уехать. Мы сняли для тебя дом. Можешь жить там до окончания Армагеддона. Но и к нам дорога тебе не закрыта.
Я сунул в карман куртки Файльбёка бумажку с адресом и описанием маршрута.
Тем временем поднялся сильный ветер. Небо заволакивали темные тучи. Надо было уходить. Не успели мы пройти и полпути к автостоянке, как хлынул дождь. Я накрыл ладонь Файльбёка целлофановым пакетом и забинтовал руку до локтя. Потом подставил свои ладони под дождь, чтобы смыть кровь. Туристской тропы еще не было видно. Файльбёку стало плохо. Он сел на землю. Мы помогли ему подняться и двинулись вперед. Когда вышли из леса, показались слабые огоньки фонарей у парковки. Мы промокли до нитки. Я сполоснул ладонь в луже. На других тоже была кровь. Бригадир, Панда и я отвезли Файльбёка домой на его машине. По дороге никто не проронил ни слова. Я чувствовал себя опустошенным, но не несчастным. Он сам так хотел, рассудил я. И еще подумал: это еще больше сплотит нас.
Мое задание еще не было выполнено до конца. Поднявшись к себе в мансарду, я положил отрезанный палец в мойку. Сумка была запачкана кровью. Я вымыл ее. Промыл и топор, хотя и не пользовался им. Потом встал под душ и тут же весь мокрый выскочил из ванной, чтобы принести палец. Это был кусочек Файльбёка. Почему бы ему тоже не принять душ?
У меня было ощущение, будто я споласкиваю куриную ножку, только совсем щупленькую. На дне душевой ванны появилась красноватая слизь. Я оттянул на мизинце кожу, показался костный шпенек. Я заткнул пяткой сливное отверстие, чтобы набралось немного воды. Взял палец за кончик и начал купать его. Всплыли какие-то кровяные сгустки. Я положил палец в мыльницу. Вытерся полотенцем и надел свежее белье. За письменным столом я обработал ноготь мизинца маникюрной пилкой. При этом на срезе выступили капельки какой-то желтоватой жидкости.
Хотелось понять, что это такое. Я снова задрал кожу. Промыв палец еще раз, я прихватил его бумажной салфеткой и опустил в морозильную сумочку, затем свернул ее, сунул в карман брюк и с этим маленьким грузом отправился на Карлсплац.
Это было часа в два ночи, если не позже. У кафе «Музеум» я спустился в переход. Там не было камеры наблюдения. Поэтому Нижайший и выбирал для своих проповедей эту часть пассажа. Я незаметно вытряхнул палец из сумки и отправился домой. После трехчасового сна поехал на стройплощадку. Надо было опередить столяров, чтобы незаметно вернуть топор на прежнее место.
Клаудиа Рёлер, домохозяйка
Пленка 2
С самого начала все как-то не заладилось. К билетам в Оперу прилагалось уведомление о том, что нас просят прибыть на бал заблаговременно, не менее чем за два часа до начала, ввиду планируемых определенными группами демонстраций и возникающих в связи с этим возможных проблем. В четыре часа дня наш самолет с небольшим опозданием приземлился в аэропорту Швехат. Зигрид встречала нас. Ее обеспокоило самочувствие отца. Он передвигался на костылях, чтобы сберечь силы для вечернего праздника. Отец приглашал в Оперу и Зигрид. Она, как и мы вначале, отказалась, но, в отличие от нас, не изменила своего решения. Отец – рядом с ней на переднем сиденье. Ему пришлось описать ей весь процесс выздоровления. Зигрид вновь и вновь интересовалась подробностями, будто не доверяла моим бесчисленным телефонным сообщениям. Она советовала отцу обратиться к таким-то и таким-то врачам, которые, по ее словам, были уже в курсе дела. Я не сомневаюсь, что она неделями только врачам и звонила. Еще в Берлине она готова была показать отца целой плеяде медицинских светил. Отец сказал ей: «Ты поступаешь так, будто меня может спасти только сборная команда элитных эскулапов. Со мной все в порядке. Нога почти зажила».
Когда мы торчали в пробке на Шюттельштрассе, возле «Урании», Зигрид настаивала на том, чтобы, не заезжая в отель «Империал», мы ненадолго заглянули на Таборштрассе. Она договорилась о встрече с профессором Пойгенфюрстом, главным врачом клиники Лоренца Бёлера, лучшим в Вене хирургом «скорой помощи».
– Это дело нескольких минут, – сказала она. – Ему пересланы берлинские врачебные заключения. Он лишь посмотрит ногу.
Отец отказался.
– Завтра, после обеда, – решил он. – Только не сегодня.
В зеркале заднего вида я видела глаза Зигрид. Мне казалось, это глаза моей матери. Те же морщинки вокруг, те же длинные ресницы. Вскоре после смерти матери Зигрид поседела. Именно тогда перестала красить волосы. Наконец она стала коротко стричься, и получилась, хотя Зигрид всегда оспаривала это, прическа моей матери. Седая голова, которую я видела перед собой, то и дело поворачивалась направо. Несколько раз Зигрид пришлось резко тормозить. Отец сказал:
– Я хочу еще пожить Ты лучше смотри не. на меня, а на дорогу.
Я поймала взгляд Зигрид. Ее ум служил матери поводом для упреков в мой адрес. Унаследованные от отца способности и собственное усердие обеспечили Зигрид, без всякой протекции, хорошую работу в венском Фонде Нильса Бора. Это учреждение финансируется международными концернами и поддерживает проекты фундаментальных исследований в области физики и математики. Задача Зигрид – находить экспертов, которые могут отобрать из всех предложенных проектов те, что заслуживают поощрения. Только она в нашей семье способна понимать научные работы отца. У нее была скромная мечта добиться когда-нибудь финансирования для одного из отцовских проектов. Но отец отказывался подавать их. Он говорил: «Я довольствуюсь казенным пайком».
Зигрид чего-то достигла, а я всего лишь вышла замуж. В нашей первой франкфуртской квартире на Вольфгангсштрассе Зигрид с отцом вели научные беседы, а я возилась со льдом на кухне. В два часа ночи, когда все мы были уже пьяненькие, я стелила в комнате еще две постели, а отец шел к окну и смотрел на штаб-квартиру американских войск; раньше в этом здании находилось управление концерна «Фарбенин-дустри». Зигрид помогала мне стелить. А отец, стоя у окна, задумчиво произнес:
– У тебя собираться – просто прелесть. Но террористу лучше этой квартиры не найти.
С тех пор каждого нового жильца нашего дома я стала приглашать на кофе, чтобы поинтересоваться, как и чем он живет.
Мы все еще не могли доехать до отеля. А ведь в моей памяти Вена была городом, где автомобиль чуть ли не скоростное транспортное средство. Но пробка не вызывала у меня досады. Я была рада снова видеть Рингштрассе. И отец об этом всегда мечтал.
– Без Рингштрассе город не имеет центра, – сказал отец.
Когда я навещала сестру, которая жила в нашей старой квартире неподалеку от Рингштрассе, меня, как только я выходила из дома, так и тянуло пересечь эту улицу. После чего у меня возникало ощущение, что я действительно в Вене. Едва мы завидели Луэгерплац и памятник Луэгеру, отец бросил реплику:
– Они все еще гордятся своими антисемитами.
Он объяснил Герберту, что университет находится на том отрезке центрального кольца, который именуется Луэгеррингом. Иностранные коллеги, дабы продемонстрировать хорошее знание немецкого, часто пишут на почтовом конверте: «Люгерринг» и, сами того не ведая, попадают в точку, ведь это можно истолковать и как «банда лжецов». От Луэгерплац до отеля «Империал» было уже рукой подать.
– Ваши апартаменты на шестом этаже, – сказал администратор. – Извините, что не могу проводить вас. Вам поможет porteur de bagage.
Porteur de bagage. Звучало импозантно. В своей голубой униформе, в кителе с золотыми кистями и эполетами, в брюках с золотыми лампасами и в фуражке со сверкающей золотом надписью Империал, низкорослый уроженец южных широт, который нес наши чемоданы, выглядел так, будто только что покинул костюмерную какой-нибудь киностудии.
У всех у нас были свои апартаменты, или номера, как их упорно называл отец, состоявшие из прихожей, гостиной, спальни и ванной. Из окон открывался вид на «Мюзикферайн» и верхние этажи Технического университета. А внутри все блистало позолотой: стулья, столы, обои.
Отец с Гербертом решили заглянуть в гостиничный бар. А меня потянуло на Кертнерштрассе. Было очень холодно. Зеленые крыши мерцали отсветами вечерней зари. Вдоль правой стороны Оперы, у въезда в подземный гараж, стояло пять грузовиков технической службы ЕТВ. На двух из них – французские номера. Позади серебрилась мачта, по которой взбирались толстые разноцветные шнуры кабеля; они, провисая тяжелой связкой, тянулись от верхушки мачты к одному из открытых окон над аркадой. Я наблюдала за деловитой суетой техников, они бегали со своими маленькими рациями и лопотали какую-то абракадабру вроде: «Звук от камеры четыре на внешнее реле два. Кассету один через микшерный пульт. Смотри схему включения, не синий, а желтый. Эх ты, темнота».
На Кертнерштрассе мне пришло в голову, что, по существу, я должна бы платить за присутствие на этом роскошном дефиле.
Казалось, здесь демонстрируются меха со всего света. Не дойдя до середины улицы, возле казино, я столкнулась с группой юнцов. Они потягивали пиво и явно задирали прохожих. При попытке обойти их они проделывали соответствующий маневр, чтобы снова помешать вам, и надо было еще сообразить, как быть дальше. Я решила пойти в обход, свернув на Аннагассе, и тут у меня перед носом оказалась пивная банка.
– Хочешь выпить? – прицепился ко мне какой-то хулиганишка. Плохо выбритое лицо от алкоголя и холода пылало кирпичной краснотой. Волосы стрижены неровно. От него несло пивом.
– Благодарю, – сказала я, отступая.
– Ну глоток.
– Благодарю, не стоит.
– Нет, ты все же прими.
Не успела я опомниться, как он обдал меня струей пива.
Я побежала вниз по Аннагассе, а он вернулся к своим приятелям. Мое светлое пальто покрылось бурыми пятнами. Я попыталась очистить его платком, но ничего не вышло. Вернувшись в отель, я почувствовала, что меня бьет дрожь. Герберт отнес пальто вниз, сдать в химчистку. Отец старался успокоить меня.
– Теперь это сплошь и рядом. Самое разумное – поскорее забыть.
Он заказал для меня бокал шампанского.
– Все хорошие дела начинаются с неудачи.
Когда принесли мой бокал, он чокнулся со мной и сказал:
– За наш вечер.
– И за любовь твоей юности, – ответила я, тут же пожалев, что ляпнула это. Но отец, похоже, не слышал. Его все еще тревожило мое состояние.
– Я тебе рассказывал, что меня ограбили в Берлине?
– Разве тебя ограбили?
– Да, минувшим летом. На площади возле церкви. Я смотрел представление с циркачами на велосипедах. Чего они только не выделывали! Представляешь, стойка на руках или езда на одном колесе. И тут подходят ко мне девчушки лет десяти, не старше. Показывают клочок серого картона, а на нем с ошибками в каждом слове написано, что они только что приехали с матерью из Румынии и у них ни гроша. Да еще мать заболела. Я достал кошелек и не успел открыть, как они его вырвали – и наутек. Там было много денег вкупе с чеками и кредитными картами. Восстановить эти бумаги – страшно тягомотная процедура. А денежки, конечно, плакали. Тогда я понял, что детская преступность снова стала реальностью. Как и здесь, в Вене, в сорок пятом году. Вот наконец и до меня добрались воришки.
Герберту удалось сдать пальто в чистку. В восемь часов его принесли в номер. Отец позвонил и пригласил к себе на аперитив. Он был при полном параде, на манжетах сверкали старые золотые запонки. Костыли он убрал с глаз долой.
– Спасибо, что все-таки приняли мое приглашение, – сказал он.
С Карлсплац то и дело доносилось завывание полицейских сирен. Я открыла окно. На Бёзендорфштрассе от «Мюзикферайна» к Дому искусств тянулась вереница полицейских автобусов, их было по меньшей мере два десятка.
– Лучше выйти пораньше, – рассудил отец. – Чтобы не попасть в столпотворение.
На Рингштрассе, пройдя через полицейский кордон, мы направились в сторону Оперы. Мы, держа отца под руки, медленно продвигались к театру и посматривали на лица полицейских. Большинство из них – совсем юноши. Некоторые приветствовали нас. Я обратила внимание, что многие для солидности отпустили усы. Вид у них был довольно суровый. Стойка картинная – с широко расставленными ногами. Переговаривались лишь изредка. А мы не могли понять, от кого они нас охраняют. Вокруг никаких нарушителей общественного спокойствия. Только на Карлсплац по-прежнему завывали сирены. Такая концентрация полицейского контингента внушала тревогу, чувство затаившейся рядом опасности. Но откуда она исходила? От кого?
Выйдя на Кертнерштрассе, мы, естественно, не могли спуститься с отцом в подземный переход и продолжили путь по Рингштрассе. Каждые три минуты полиция задерживала дорожное движение, чтобы дать возможность перейти дорогу гостям бала. Проход к Карлсплац. был вообще перекрыт, о чем свидетельствовали высокие решетчатые заграждения, водометы и целый парк полицейских машин.
– Тут у вас прямо как на войне, – сказал отец одному из полицейских.
– Ничего страшного, – ответил тот. – Все пройдет тихо-мирно. Простые меры предосторожности.
Через несколько минут, уже в вестибюле, я держала в руках дамский подарочный набор – плетеную корзинку, содержимое которой я исследовала, пока мы топтались у гардероба. Я обнаружила дюжину флакончиков с духами, пробные упаковочки деликатесов, кожаную закладку для книг, сигареты и маленькую бутылочку шампанского. Все это венчалось букетиком в бидермейеровском вкусе. Каждый предмет, кроме закладки и сигарет, – в миниатюрном исполнении. Мужчины получили жетоны для театрального казино, карманные календари в черном кожаном переплете и опять-таки сигареты, правда более крепкие. В вестибюле был размещен целый арсенал телекамер и со всех сторон в глаза били прожекторы. Когда Герберт принял у меня пальто, мне показалось, что камеры обратились в мою сторону.
– Нами уже интересуются. Как всегда, назойливо и беззастенчиво, – заметил Герберт.
Из-за обилия прибывающих гостей на широкой лестнице возникла заминка. Я настолько успела привыкнуть к свету множества прожекторов, что могла уже разглядеть своды и арочные проемы со всеми их замысловатыми пересечениями, фрески и золотую лепнину на стенах. Все это производило впечатление торжественной значительности, которое портила толчея на лестнице, где люди тыкались в спины друг другу. Перед нами поднимался мужчина, который все время озирался, периодически повторяя: «Обалденно!» Мы вновь встали так, чтобы отец шел в середине. Его левая нога всегда на ступень опережала правую.
Женщина рядом со мной держала в руке букет красных фрезий, словно шла к алтарю на венчание. На какой-то миг меня прижало к ней натиском толпы, которой пришлось расступиться перед двумя мужчинами с камерой и микрофоном. Мы обе в один голос воскликнули: «Прошу прощения!» – и рассмеялись, осознав комизм ситуации. Женщина сказала, что ее дочь будет впервые танцевать на балу. И она, мать, непонятно почему испытывает то же волнение, что и двадцать три года назад, когда она сама была дебютанткой.
– Нет, – возразил ее спутник, прижатый к другому плечу дамы. – Тогда ты волновалась еще больше. Просто это померкло в памяти. После двадцати лет супружества впечатления юности блекнут.
Прошло около получаса, прежде чем мы добрались до своей ложи. Отца прежде всего интересовал бальный зал. Еще по пути к ложе он часто останавливался, чтобы оглядеться. Он был в восторге от обилия белых и розовых гвоздик.
– В тридцать девятом, – сказал он, – тоже было много цветов. Здесь, в фойе, сотворили настоящий весенний ландшафт. Я тогда подумал, что такое количество цветов в одном месте просто невозможно. Но на сей раз их еще больше.
Мы пересекли партер, который постепенно, наподобие пандуса, без единой ступени поднимался к рампе, образуя вместе со сценой одну огромную площадку для танцев.
– В то время не было лож у самой сцены, – рассказывал отец. – Зато на сцене был установлен большой золотистый шатер с сотнями белых лампочек изнутри. Бал в Опере проходил под знаком света, северного света разумеется. Я даже помню, как звали конструктора этого сооружения, – это был инженер по фамилии Гофман. Его коллега, с которым мы познакомились той ночью внизу за бутылкой молодого вина, называл всю эту декорацию сказками Гофмана. Я тогда еще оглянулся: не слышит ли кто? Я подумал, что он сболтнул лишнее. Угоститься вином как раз пожаловал райхсштаттхальтер, то бишь имперский наместник Зейс-Инкварт со своей свитой. Все это я как сейчас помню. Вино тогда хранили в подвалах Оперы, в помещениях столярной мастерской. Я оглянулся и сам себе показался трусоватым. Но в то же время я знал, что и барышне-ассистенту, с которой я сидел, слышать такие вещи удовольствия не доставляет. Сказки Гофмана. И только? А как, собственно, сейчас проходят в ложи у сцены?
Мы задали этот вопрос одному из распорядителей. Когда мы входили в ложу бенуара, случилась неприятность. Герберт зацепился фалдой фрака за дверную ручку, и он лопнул по шву. Но все его внимание было сосредоточено на моем отце, и Герберт ничего не заметил. Только когда пришло время перекусить и мы принялись за креветочное ассорти – единственное блюдо, сервированное в ложе, – а Герберт начал восторгаться разрезом на моем платье, я заметила, что и его костюм не без разреза. И тут стало ясно, что нынче нам не танцевать, а ему придется использовать свои жетоны как-нибудь в другой раз.
За минуту до выхода дебютанток и их кавалеров, которые должны были исполнить полонез, все внимание было приковано к главной ложе: пора бы уж бундесканцлеру подать признаки присутствия; справа от нас в воздухе замелькали стайки листовок. Мы не могли прочесть, что на них написано. Те, у кого были театральные бинокли, стали читать вслух:
– Мы пос-лед-нее дерьмо. Мы последнее дерьмо.
– Почему они пишут «мы»? Тогда уж «вы».
– Нет, «мы», то есть листовки.
– Думаешь, это инсценировано устроителями? А может, теперь так принято выражать уважение бригаде уборщиков? И они будут иметь в виду нас.
– Если и дальше так пойдет, это будет моим последним балом.
Один листочек упал прямо перед нашей ложей. Отца это позабавило.
– Должен сказать вам, детки, это действительно уже другой бал. В тридцать девятом тут была невероятная давка. Людей набилось вдвое больше, чем сегодня. И вдруг полная тишина. Она, как бегущий огонь, распространялась из центра зала. Без всякой команды. Последним шепотком из конца в конец пролетели два слова: Зейс-Инкварт и Бюркель. И опять неожиданность – все, не сговариваясь, вскинули в нацистском приветствии правую руку. Это было в тот момент, когда имперский наместник Зейс-Инкварт и имперский гауляйтер Бюркель появились в центральной ложе. У нас были билеты без мест, нам пришлось стоять, а точнее, почти висеть в давке у задних дверей, мы даже друг друга не могли видеть. А потом запели фанфары. Они были в руках у солдат, которые по лестницам поднялись на сцену и возвестили выход дебютанток и дебютантов. Но это были другие лестницы, не те, что сегодня.
Отец сдвинул очки на середину носа и поверх стекол посмотрел в сторону оркестра, который под сенью главной ложи начал играть «Фанфары до мажор» Карла Роснера. Под этот торжественный аккомпанемент ярусом выше появились бундеспрезидент, бундесканцлер, вице-канцлер, министр по делам искусств и генеральный директор федеральных театров вместе со своими половинами. Они встали – президент в центре – у бархатного парапета лож и благоговейно замерли. Фанфары смолкли. Оркестр заиграл Гимн Республики. Затем со сцены в ритме полонеза сбежали ученики и ученицы балетной школы Венской оперы. Они образовали нечто вроде живой спирали, которая превратилась в нарядные круги, вращавшиеся в противоположных направлениях. Лестница находилась прямо у нашей ложи. После короткого выступления юных танцоров по лестнице потянулась вниз бесконечная вереница черно-белых пар. Волнообразно извиваясь, она двинулась к другому концу зала, разделенного розовой цветочной линией. По обе стороны от нее возникли две белые полосы – это заняли свою позицию дамы, а обрамлением стали ряды кавалеров – черная кайма с серо-зелеными вкраплениями военных мундиров.
– Картина куда более впечатляющая, чем в тридцать девятом. Тогда было пар сорок, не больше. А тут весь партер заполнен. Как, должно быть, трудно дирижировать столь массовым действом. И долго они обычно репетируют?
Я ничего не могла сказать на сей счет. Герберт пожал плечами.
– Насколько я знаю, – ответил он, – задействована вся балетная школа.
– Но некоторые репетировали явно недостаточно, – заметил отец, глядя на пару прямо перед нами, которая выполняла фигуры танца с небольшим запозданием. – Вы ведь знаете, тогда я был с барышней, знавшей толк в искусстве.
Отец рассказывал об этом много раз. Но никакие напоминания не имели смысла, он просто делал вид, что не слышит. Если ему не давали досказать эту историю до конца, он вскоре начинал заново.
– Как сложилась ее жизнь? – спросила я.
– Я любил ее, – сказал он. – Бесконечно любил. По мне она предпочла карьеру.
– Она могла бы делать карьеру, не расставаясь с тобой.
Отец не отрывал глаз от черно-белых рядов, которые расходились, смыкались, проникали друг в друга, словно нанизанные на одну нить, а затем создавали новый узор. На дебютантках были маленькие, усыпанные стразами короны, руки в белых перчатках взмахивали букетиками. На какой-то миг все окрашивалось в черный цвет, затем в белый, и вновь возникала черно-белая мозаика. Дирижер столь сосредоточенно работал своей палочкой, что смахивал на иглоукалывателя.
– Ты забываешь, какое это было время, – сказал отец, – Из-за своей театроведки я вынужден был вступить в Национал-социалистическую партию.
– Как? – воскликнула я, должно быть, чересчур громко. – Ты был нацистом?
Он взял меня за руку и покачал головой:
– Давай не будем об этом.
Я была потрясена. Отец рассказывал, что ему, тогда молодому доценту, не удалось избежать участия в исследованиях, связанных с ракетной техникой. В конце войны он с группой ученых инспектировал шахту в округе Верхний Дунай. Было такое географическое название. Шахта, по всей вероятности, находилась на территории какой-то пивоварни, поскольку их со всеми почестями приняли и угостили пивовары. Потом спустились в шахту, куда было эвакуировано ракетостроительное предприятие. Там он увидел оголодавших, предельно изнуренных иностранных рабочих, которых самым беспощадным образом заставляли работать. Он ловил на себе умоляющие взгляды, но ничего не мог сделать. И отец признался: «Я был рад, что войне скоро конец. Кто знает, во что бы я еще мог вляпаться».
Иногда он рассказывал о том, как из университета изгоняли его еврейских коллег. С душевной болью он говорил о судьбе одного математика, его сверстника, которому удалось бежать с семьей во Францию. Но там их арестовали и депортировали в Освенцим. Вся семья погибла. Отец часто рассказывал об этом. Мне бы и в голову не пришло, что он мог быть членом нацистской партии.
Полонез закончился. Послышались первые такты «Дунайского вальса». Когда дебютанты начали танцевать, церемониймейстер поднялся на две ступени и, взяв микрофон, объявил:
– Все танцуют вальс.
Отец, как завороженный, смотрел в зал. Партер моментально наполнился людьми. Стало так тесно, что парам с трудом удавалось кружиться. Отец все еще держал меня за руку. И вдруг сказал:
– Я бы хотел когда-нибудь встретиться с ней. Как ты думаешь, мы сумеем устроить это завтра?
Я всеми силами старалась скрыть свои чувства.
– Посмотрим, – ответила я и закрыла глаза.
На сердце кошки скребли. Дело в том, что несколько месяцев назад мы собирались приготовить для отца сюрприз, своего рода подарок ко дню рождения, а именно – устроить ему встречу с бывшей возлюбленной. Зигрид вначале была решительно против. Но потом она же разыскала старые расписания лекций, чтобы выяснить, кто мог быть этой преподавательницей, ассистентом кафедры театроведения. Среди таковых значилась только одна женщина. Позднее она действительно стала профессором и попала в справочник «Who is who». Но адрес найти не удалось. Наконец Зигрид узнала, что эта женщина уже умерла. Мы решили сказать об этом отцу только после бала.
Он был целиком погружен в свои мысли. И вдруг хлопнул рукой по красному бархату барьера, затем поднял бокал и, когда мы выпили, сказал:
– Так, а теперь танцевать.
Я попытался удержать его, но не тут-то было.
По-настоящему он, конечно, не танцевал. Отец крепко обхватил меня правой рукой, а левой помахивал в ритме вальса. В общем-то это не казалось чем-то необычным, поскольку в зале было невероятно тесно. Он говорил мне ласковые слова, называл меня «любимой доченькой», просил не обижаться на него за то, что он первое время был против моего брака с Гербертом, – это только из ревности.
– Странное дело, – сказал он, гладя меня по спине. – Твоему замужеству, будь моя воля, я бы помешал, а что касается Зигрид, до сих пор надеюсь, что она наконец выйдет замуж. Я всегда был несправедлив.
Меня тронули его признания. Но что можно было сказать в ответ. Разумеется, я знала, что я его любимая дочь. И его вечный аргумент «Ты еще слишком молоденькая» стал для меня привычен, как «С добрым утром», и чем чаще отец повторял его, тем смешнее это звучало.
Я рано вышла замуж, отец упорствовал до последнего момента. И сдался лишь тогда, когда понял, что отговорить меня невозможно. Кроме того, свадьба обошлась ему недорого и получилась довольно красивой. Он знал, что я прерву только что начатое изучение медицины. И хотя я убеждала его в обратном, мне и самой это было ясно. Я вышла замуж, чтобы больше не ходить в университет. Меньше чем через год после свадьбы мы переехали во Франкфурт, и я стала подумывать о продолжении учебы. Но Герберт сказал: «Это ни к чему. Я о тебе позабочусь».
Будь у меня дочь, я постаралась бы ей внушить, что такой вариант не годится. Но для меня это было освобождением от дела, к которому не лежала душа. И теперь уже казалось, что отец сумел понять меня.
Зигрид он всегда отдавал должное. Он гордился ею. И на фоне ее успехов я чувствовала себя пустышкой. А сейчас мне оставалось только слушать то, что мне, в сущности, давно было известно. Отец пытался медленно кружиться. Он прямо-таки заигрывал со мной. Если бы он не был моим отцом, я бы сочла его влюбленным кавалером. Но это ничуть не раздражало меня, напротив, доставляло удовольствие. Однако украдкой я поглядывала на Герберта. Зачем его дразнить. Не хватало еще и такого рода соперничества. Когда отец поздравлял Герберта с успехами на деловом поприще, для меня это звучало так, будто он хочет сказать: «Это – презренная коммерция. Ценности, которые действительно что-то значат, относятся совсем к иной сфере».
После танца мы втроем проследовали в Гобеленовый зал, где с двенадцати до часу для нас был зарезервирован столик. Герберт держал правую руку опущенной, чтобы прикрывать разлезшийся шов на фраке. Отец снова был в своей стихии. Заказывал только самое лучшее. Цена бутылки шампанского равнялась месячному окладу скромного служащего. Отец говорил, что в прежние времена несколько раз в неделю ходил в Бургтеатр и в Оперу. И я вспомнила те берлинские вечера, когда оставалась дома одна, потому что родители уходили в театр. Зигрид на двенадцать лет старше меня, в Берлине она прожила всего два года. Потом вернулась в Вену, где продолжила учебу и где одна занимала большую квартиру, сохраненную отцом. Плата за квартиру составляла какие-то гроши и с тех пор не изменилась.
Позднее отец несколько охладел к театру. Да и с матерью выходил куда-либо все реже. Иногда приглашал составить ему компанию какую-нибудь молодую даму из его коллег, а случалось, и студентку. Многие современные пьесы пришлись ему не по вкусу, но он не пропускал ни одной шекспировской.
Однажды он вернулся домой вне себя от ярости. Его возмутила какая-то инсценировка «Макбета». Я даже думаю, это была опера. Макбет и его солдаты были облачены в эсэсовские мундиры.
– Режиссеры, – гремел он, – теперь считают нас полными идиотами.
Рассказывая о былых годах в Вене и тогдашних театральных впечатлениях, он неизменно вспоминал свою первую любовь. Ведь это она сделала из него страстного театрала.
– А теперь скажи, положа руку на сердце, – допытывалась я, – почему она оставила тебя?
– Все очень просто. Она нашла себе видного нациста. Это был ее профессор, отличившийся своими воинственными писаниями. Кое-что, кстати, поставили в Бургтеатре. Она и раньше рассказывала мне, что он чтит ее как единомышленницу и пытается охмурить. Я был уверен, что скоро он опостылеет ей. Трагическое заблуждение.
– Кто же этот профессор? – спросила я.
– Да он давно умер. После войны его отстранили от преподавательской деятельности, он переключился на сочинение книг по истории. Но моя бывшая подруга осталась с ним, готова была идти за ним в огонь и в воду.
В Большом зале тем временем в качестве вставного полуночного номера исполнялся какой-то дуэт, но мы оставались в Гобеленовом. Отец сказал:
– Через несколько месяцев я закончу книгу. Мы устроим большой праздник. Я приглашу бургомистра Берлина и сенатора по науке. Кое-кого из коллег это не порадует. Они уже решили, что меня можно сдать в архив. Но этой книгой я докажу, что истина на моей стороне.
В шестьдесят пять лет отец был отправлен на пенсию, хотя ему очень хотелось бы подольше поработать в университете. Как отставной профессор он еще в течение нескольких лет читал лекции, но они не входили в обязательную программу и потому плохо посещались. Он подал ходатайство сенатору по науке о том, чтобы для него сделали исключение, что иногда практиковалось по отношению к наиболее заслуженным профессорам.
Но его просьбу не удовлетворили. Отец считал, что тут постарались коллеги, работавшие в той же узкой области. Обида все не забывалась. Отец постоянно возвращался к этой теме. Он хотел умереть триумфатором, а не униженным.
Когда все потянулись в Большой зал, мы вернулись в свою ложу. Но не просидели и пары минут, как отцу снова вздумалось танцевать. Я не могла отказать ему в этом, хотя опасалась, что постепенно вся эта круговерть измотает его. Между тем оркестр Оперы сменился джазовым биг-бэндом. Отец взял мою руку и начал вести меня, делая короткие шажки.
Внезапно остановившись, он сказал:
– Нет, дитя мое, я не был нацистом. Ни одной строкой, написанной в те годы, я не расшаркивался перед режимом. А вот с заявлением о приеме на работу проблема. Оно лежит в университетском архиве. В один прекрасный день, скорее всего, когда никого из тогдашних преподавателей не останется в живых, какому-нибудь ретивому молодому человеку разрешат просмотреть архив и заслужить свою первую академическую нашивку включением моего имени в список доцентов, сотрудничавших с режимом. И с этим вам придется жить.
– Но ведь ты не совершил ничего дурного.
Отец снова заработал рукой в такт музыке. Когда музыка смолкла, он прижал меня к себе. Я почувствовала запах одеколона. Отец хотел что-то сказать, но ждал, когда снова заиграет музыка. Кто-то запел: «We got married in a fever». Отец, казалось, даже не слышал песни.
– Я рассказывал тебе об одном еврее, который был у нас доцентом. Его выгнали из университета, а потом он погиб в газовой камере Освенцима. Так вот, я просился на его место и получил его. Понимаешь, что это значит? Моя карьера построена на костях друга. Это не выходит у меня из головы.
– Тебя подвигла на это твоя театралка?
– Она помогла составить заявление.
Я не знала, что ответить. Но в этот миг возникла неколебимая уверенность: я буду бороться за него. Я докажу всем, что он не был нацистом.
Мы направились к ложе. Отец сказал:
– Ты можешь обещать, что все это останется между нами?
Я кивнула. Тут с отцом поздоровался какой-то человек. Он отрекомендовался бывшим отцовским студентом. И хотя ему было, наверное, не меньше шестидесяти, отца он почтительно называл «господин профессор». Отец пригласил его в нашу ложу, тот сказал, что сначала должен проводить на свое место партнершу по ганцу, а затем, если будет позволено, заглянет к нам в ложу вместе с женой.
Герберт сидел откинувшись на спинку кресла и курил сигару. Перед нашей ложей тучный канцлер Германии танцевал с дебютанткой бала: барышня казалась очень скованной, маленькая корона сползла на висок. Герберта позабавила эта пара.
– Это выглядит, – заметил он, – как воссоединение Австрии с Германией.
Отец смеялся. Он заказал мне апельсиновый сок. Когда его принесли, я решила помочь официанту собрать пустые бокалы. И при этом умудрилась пролить сок на платье. Официант буквально забросал меня белыми матерчатыми салфетками. Но спасти положение не удавалось. Бал для меня закончился. Отец был приятно возбужден. Ему пришла в голову фантастическая идея – взять платье напрокат в театральной костюмерной и провести здесь еще несколько часов. Официант честно пытался принять всерьез отцовское предложение, но явно переоценил свои возможности. И мне удалось быстро настоять на своем решении отправиться домой. Однако тут появился бывший студент отца со своей супругой, которой он сказал так громко, что отец услышал бы эти слова, даже если бы у него заложило уши:
– Имею честь представить тебе того самого профессора, коему я обязан всем, чего достиг.
Я вкратце объяснила обоим супругам нашу неординарную ситуацию и предложила отцу остаться здесь без нас, пообещав, что Герберт за ним заедет. Он возражал, но я стояла на своем. Тогда он заявил, что и один доберется домой.
– Когда за тобой заехать? – наседала я. – Через два, через три, через четыре часа?
Отец взглянул на часы.
– Через два с половиной.
Жаль, что я не забрала его с собой. Не прошло и тридцати минут, как он решил отправиться домой в одиночестве. Вероятно, бывший студент успел ему надоесть.
Инженер
Пленка 9
Файльбёк исчез. Каждый день после работы я пытался застать его дома. Я хотел передать ему деньги, чтобы он мог уехать на Мальорку. Соседи сказали, что не видели его уже две недели. Я позвонил его родителям. Трубку взяла мать, вы с ней успели познакомиться. Она напустилась на меня, как только я назвал свое имя. Костерила нас за то, что мы-де впутали ее сына в скверную историю. Когда же я, наконец, оставлю его в покое? Он не желает больше знаться с нами. Спросила, чего мне от него сейчас-то надо. Я сказал:
– Мы не виделись целую вечность. Я хотел просто проведать его и спросить, как у него дела. Вам незачем беспокоиться. У меня и в мыслях нет доставлять ему неприятности. Я звоню из самых добрых побуждений.
Она давай меня трясти:
– Где мой сын, я вас спрашиваю? Я подала заявление о пропаже человека. Где он?
– Разве он пропал? Я не знал. Когда это случилось?
– Ах, не знаете? Он опять ввязался в какую-то авантюру? Научный руководитель тоже не видел его две недели.
– Обещаю помочь вам. Если я его найду, сразу же вам позвоню.
Тогда я предположил, что Файльбёк уже здесь, на Мальорке, в этом вот доме. Видимо, он просто так разобиделся, что не захотел брать у нас деньги.
Вечером, до того как отправиться к Нижайшему, я часа два лазил по бета-сети. Дебаты вокруг Тысячелетнего Царства еще не утихли. Но с тех пор, как Файльбёк вышел из игры, провокации со стороны Мормона 4 прекратились. Однако в душе я надеялся отыскать в сети какую-то весть от него. Я начал методично работать с буквой «М». Это было несколько дней спустя после телефонного разговора с мамашей Файльбёка. И вдруг – есть! Я поймал Мормона 4. Его сообщение звучало поразительно кротко. Он просил прощения у всех, кого третировал или обижал. Дальше шел текст: «Мне явился во сне ангел Морони. Он показал мне золотую скрижаль, которую забыл перевести Джозеф Смит. Это были знаки неведомой мне письменности. Но я сумел прочесть табличку. Она гласила: „Не всем дано стать святыми, но все могут быть спасены".
Я спросил у ангела, как могло случиться, что Джозеф Смит упустил эту скрижаль. Ангел ответил: „Джозеф Смит слишком часто заглядывал в свою шляпу и слишком редко смотрел на скрижали". Потом ангел вдруг исчез».
Я сидел у компьютера, и меня разбирал смех. Нижайший, сам, конечно, не веривший, будто «Книга Мормона» восходит к золотым скрижалям ангела, однажды поведал нам, что жена Джозефа Смита Эмма проговорилась в своем Последнем завещании о том, как возникла «Книга Мормона». Ее муж прежде всего доверял своей шляпе, в которой лежали вещие камни урим и туммим. Через какое-то время последовал ответ Мормона: «Джозеф Смит не проглядел скрижаль, он связывал ее перевод только со своим временем: Ибо страшная низость полагать, будто одного ребенка Господь спасает, благодаря крещению, а другому суждено погибнуть, так как он некрещеный».
Я не стал дожидаться, когда в дискуссию вступит кто-нибудь еще, и поспешил вниз к своей машине, припаркованной на обочине Фаворитенштрассе. Я был уверен, что, возвратясь домой, не найду места для стоянки. Но я решил, что лучше оставить машину там и пройти километр пешком, чем садиться в такси. Во всем мире нет таких подозрительных таксистов, как в Вене. Они приглядываются к каждому пассажиру. И как раз таксисты оказываются ценными свидетелями, когда кто-то объявлен в розыск.
И вдруг мне показалось слишком невероятным, что Файльбёк оказался на Мальорке. Я поехал к его дому. Оба окна на пятом этаже были наглухо занавешены желтоватыми шторами. Значит, он все-таки здесь, подумал я, и хотел было ехать дальше, на Вольлебенгассе, но тут мне пришло в голову, что окна могла зашторить мать Файльбёка. Я свернул к противоположной стороне улицы, поставил машину и выключил мотор. Откинувшись на сиденье, я стал наблюдать за окнами. Ни одной светлой щелки.
Меня тянуло в сон. Я то и дело продирал глаза. Мне вдруг показалось, что левая штора чуть светлее правой. И это имело вполне резонное объяснение – за левой шторой стоял письменный стол Файльбёка. Вскоре штора вроде бы опять потемнела. Я тут же помчался к Нижайшему. Он меня ждал.
– Скорее всего, Файльбёк в Вене, – сказал я. – Во всяком случае, у него в квартире кто-то есть.
– Знаю, – ответил Нижайший. – Сегодня он заявился в полицию, чтобы выдать нас.
Он произнес это совершенно спокойно, будто речь шла не об ахти каком важном деле. Я так и сел. Мы долго смотрели друг на друга.
– Все пропало?
– Еще нет. Но он провокатор. Свинья должна быть заколота.
Мы молча сидели в глубоких старомодных креслах.
– Виски? – спросил Нижайший.
– Лучше хороший совет.
Через приоткрытую дверь мы могли видеть монитор. Мормон 4 больше не проявлялся, но страсти вокруг новой золотой таблички все не унимались. Некто Штефан Рёпелль из Оберфоршютца счел необходимым объяснить миру, что никаких золотых скрижалей вовсе не было. Религии, по его мнению, сами придумывали свои легенды. Независимые и критические свидетельства чаще всего намеренно уничтожались. Христиане – не исключение и Джозеф Смит – не кто иные, как мифотворцы. Ни один серьезный этнолог или археолог не смог подтвердить подлинность того, что изложено в Книге Мормона.
Ничего нового. Нижайший направился к компьютеру и набрал: «Если кто-то из вас обделен мудростью, пусть вымолит ее у Господа».
Затем он вышел из сети и выключил компьютер. Мы продолжали молча сидеть и пить минералку. Потом он поставил диск с грегорианским хоралом. Мы прослушали его дважды, и Нижайший сказал:
– Завтра с утра вы будете под колпаком. Действовать смогу только я. Сейчас поезжай к Бригадиру. Пусть на стройплощадке в мусорном контейнере оставит для меня пистолет. Его надо упрятать в грязный пакет. Завтра ночью я заберу его.
Я встал, собираясь идти. Нижайший тоже поднялся.
– Минутку, – сказал он. – Ты организуешь в Раппоттенштайне праздник солнцеворота. После работы соберешь всех наших и скажешь: будет встреча, по которой ностальгировали два года. Потом поедешь в Раппоттенштайн и во всех трактирах развесишь приглашения. После этого никаких контактов. Если встретитесь в ресторане, это должно выглядеть как чистая случайность. На праздник приезжай вместе с Бригадиром.
Нижайший обнял меня.
– Прорвемся. Бывают переделки и покруче.
У порога он остановил меня.
– Постой, сначала я выгляну.
Затем он выпустил меня и в дверях быстро прошептал:
– Ляйтнеру незачем слышать все. Завтра я съезжаю отсюда. И ты сюда больше ни ногой. Но мы будем видеться. Надо изменить код оповещения. Ты знаешь, что такое акростих?
– Никогда не слышал.
– Сейчас не могу тебя просвещать. Выясни сам. Весь смысл во второй букве. Понял? Вторая буква.
Он тут же вернулся в квартиру. Ему не хотелось давать Ляйтнеру повод для беспокойства.
23 июня пришлось на пятницу. В этом были свои минусы. Рабочий день у Панды и Жерди заканчивался позднее обычного, и они могли приехать в Раппоттенштайн только поздним вечером. Здесь уже все было подготовлено. Мы выехали сразу после обеда. На Гюртеле образовалась пробка. По воле случая нам пришлось долго торчать в слишком памятном для нас месте – в Гернальсе, и все трое, как любопытные обезьяны, разглядывали новое, почти достроенное здание, пока нас не стали подгонять гудками.
– Вот и мы внесли вклад в архитектурное обновление Вены, – пытался пошутить Пузырь.
– А с хозяина причитаются комиссионные, – подхватил Бригадир. – Не будь нас, он бы попусту тратился на страховку от пожара.
Однако в тот день шутки не очень-то удавались. О Нижайшем мы больше ничего не слышали и не знали, что нас ждет в Раппоттенштайне. Казалось, вся Вена выезжает на выходные в леса и долы. После Северного моста мы стали продвигаться побыстрее, но колонна попавших в пробку машин тянулась до Хорна. Только на Цветтлерштрассе дорога перед нами освободилась. Бригадир выжимал из мотора все его лошадиные силы. Перед въездом в Цеттель нам помигала встречная машина. Бригадир ударил по тормозам, и нам кое-как удалось проскочить радарную ловушку, не превышая скорости.
Почти два года не видел я усадьбу. Приехав в Раппоттенштайн за три дня, чтобы развесить объявления, я в нее не заглядывал. Знакомый трактирщик сказал:
– Стало быть, решили опять проведать?
– Да, – ответил я. – Устроим праздник солнцеворота. Давненько мы не праздновали. А все из-за этого дела с пожаром. Чушь какая-то. Ведь мы тут совсем ни при чем. И те двое, которых осудили.
– Раффельсэдер тоже в это не верит. У них ковер-самолет, что ли, был, чтобы в Вену и обратно? Да и я их потом здесь видел. Кто такое сотворил, должен бы дергаться. На воре шапка горит. А эти преспокойно тянули пиво и ни о чем, кроме своего барашка, не думали.
– Весь процесс построен на косвенных уликах, – сказал я. – Ни одного свидетеля. Венским властям понадобились козлы отпущения, и присяжные их представили. Я уверен, что дело будет пересмотрено.
В другом трактире я поговорил с местными парнями. Один из них сказал:
– А мы уж решили на следующий год сами устроить праздник, если вы опять про нас забудете.
Ближе к вечеру мы приехали в Раппоттенштайн. Во дворе царила зловещая тишина. Я ожидал всего, что угодно, в том числе и полицейских засад во всех закоулках. Мы вошли в хай-тек-салон. Там был полный разгром. Со стен свисали выломанные доски, почти все зеркала разбиты, динамики выковыряны из коробок. Все приборы сдвинуты со своих мест, кабина автобуса разобрана на листы. Даже стулья-вертушки были вывинчены из пола и свалены в одну кучу. Но наш замурованный сейф полицейские не обнаружили.
Примерно ту же картину мы увидели в каждой из комнат. Не было такого уголка, который бы они не обшарили. В кухне все еще держался запах бараньей солонины. Холодильник до сих пор работал. Когда бригадир открыл дверцу, нас чуть не опрокинуло ударной волной невероятной вони. Заплесневелый мармелад, протухшее масло и обросшая толстым зеленым мехом банка с маринованными огурцами. На нижней полке красивыми рядами лежало бутылок двадцать пива.
Мы вышли во двор и осмотрели частью полуразрушенные хозяйственные постройки. Раньше мы использовали только три из них, у остальных в любой момент могла рухнуть крыша. Кое-где прибавилось вывалившихся кирпичей, перекрытия дали новые трещины, в остальном же ничего не изменилось. В сарае в прежнем порядке лежали дрова и охапки хвороста. Тут два года назад повкалывал Сачок, после чего с гордостью демонстрировал нам дровяной запас.
Когда мы открыли дверь в амбар, чуть не наткнулись на машину Файльбёка. Мы обошли ее по кругу. В щиток был вставлен ключ зажигания.
– Есть кто-нибудь? – громко спросил Бригадир.
В ответ ни звука. В отсеках, отделенных от гумна низенькой лестницей, – только клочки давно истлевшего сена и охапки старой соломы. Мы осмотрели все помещения – нигде никого. Оставалось заглянуть в подвальный тир. Дверь была прикрыта. Пузырь хотел включить свет, но лампочка не загорелась. Мы стали осторожно спускаться по узким ступеням. Зажигалки или спичек ни у кого не оказалось: курить-то мы бросили.
– Есть тут кто-нибудь? – еще раз спросил Бригадир, как только мы спустились на несколько ступенек. Вновь никакого отклика. На середине лестницы Пузырь дернул меня за рукав.
– Там свет, – шепнул он.
Чем больше наши глаза привыкали к темноте, тем отчетливее внизу, у входа в подвальный коридор, мерцал слабый огонек.
Бригадир снова подал голос:
– Есть тут кто-нибудь? Файльбёк, это ты?
И опять никто не ответил. Мы прислушивались. Тишина была гробовая. Кому же, как не мне, идти вперед и защищать других? Я стал осторожно спускаться вниз по ступеням. Знакомый запах сырой глины. Где-то в глубине темного пространства горела свеча. Из-за нагромождения ящиков из-под пива, которые мы всегда складывали ближе к выходу, ничего не было видно. Я нашел какую-то щель и глянул внутрь помещения. Свеча, должно быть, стояла где-то на полу. Сердце у меня просто грохотало. Надо было быть готовым к любой неожиданности. Возможно, на полу залегли люди из спецподразделения Резо Дорфа, и стоит мне высунуть голову, как по мне откроют огонь. Но выбора у меня не было.
Бригадир и Пузырь стояли за спиной и ждали моего следующего шага. Сделав его, я похолодел от ужаса. На глиняном полу лежал обнаженный труп Файльбёка. Рядом на нарах сидел Нижайший, он был совершенно неподвижен и закутан в одеяла. Взгляд прикован к свече, вкопанной в пол. Когда мы подошли поближе, у меня чуть не подкосились ноги. Мне бросилось в глаза, что у Файльбёка отрезан член. Он торчал изо рта. На груди – две темные, четко очерченные пулевые раны, третья зияла между глазами.
Нижайший хотел что-то сказать, но получился только гортанный, клокочущий звук. Я нагнулся к нему, рядом валялись свечные огарки. Нижайший повторил свою попытку. И еле выговорил:
– Вы должны простить Файльбёка.
Я положил руку ему на плечо и спросил:
– Ты давно здесь?
С невероятным усилием он произнес:
– Три дня в карауле у тела.
– Тебе надо поесть, – сказал я. – Пойдем, я помогу.
Я подхватил его под руки. Он с трудом встал. По одеялу соскользнул на пол пистолет. Бригадир поднял его.
Мы отвели Нижайшего на кухню и усадили на автобусное сиденье. Я начал заваривать чай. Он сказал:
– Мы должны снова принять Файльбёка в свой круг.
Все растерянно переглянулись. Я налил в какую-то посудину холодной воды и поставил остудить в нее чайник. Нижайший пил мятный чай, сперва чуть отхлебывая, потом – жадными глотками. Я только успевал подливать.
– Как нам теперь быть? – ахал Пузырь, бегая из угла в угол.
Нижайший помассировал икры, потом встал и как бы встряхнулся. Он сказал:
– С сегодняшнего дня зарубите себе на носу: меня зовут Джордж, я приехал из Ирландии, по-немецки с грехом пополам. Вы меня не знаете. Инженер познакомился со мной в закусочной и пригласил сюда. А сейчас пейте пиво. Нам предстоит не самая приятная работа.
Мы выпили по бутылке и взялись за дело. Ящики для фруктов перетащили из сарая в амбар, где еще нашлась копешка прелой соломы. Днища ящиков устлали соломой и хворостом. Затем отнесли их в подвал. Нижайший ввернул в патрон лампочку. Стало светло. Из дома забрали все топоры, тяпки и мясницкие ножи. Нижайший принес в подвал два ведра. Одно – с водой, в другом – тряпье и резиновые перчатки. Когда бензопилой нарезали груду метровых кусков горбыля, Пузырь спросил:
– А почему бы не расчленить его бензопилой прямо здесь, где лежит?
– Ну, ты даешь, – сказал Бригадир. – Мы тут так все разукрасим, что в жизни не отмоешь.
Доски мы уложили в один ряд, чтобы получился настил. Нижайший разрезал и снял одежду с трупа и рассовал ее по ящикам. Мы обступили труп, не решаясь прикоснуться к нему. Нижайший бросил нам пакет с красными резиновыми перчатками.
– Не замарайте руки об эту свинью.
– Как это понимать? – спросил Пузырь. – Ты же говорил, мы должны снова принять Файльбёка.
– Файльбёка – да, – ответил Нижайший, – но не его мерзкое тело.
Тем временем он надел резиновые перчатки, вынул у покойника член изо рта и швырнул в ящик. Мы подняли труп за руки и за ноги. Он провисал и скользил по полу. Мы опустили его на доски.
– Кто хочет пива, пусть глотнет, – сказал Нижайший.
Он взял здоровенный топор и отрубил мертвую голову. Затем раздробил череп. Вытекший мозг мы собрали совковой лопатой и вместе с осколками черепа вывалили в один из ящиков. С обезглавленным трупом мне легче было работать. Я вспорол живот и вытащил кишечник. В нос ударил жуткий смрад. Я отступил на несколько шагов, чтобы глотнуть чистого воздуха.
– Что делать с кишками? – спросил я.
Мы немного подумали.
– Если размельчить и просто утопить в сортире, – рассудил Бригадир, – их могут через неделю-другую обнаружить в выгребной яме. Заверни их в газеты и тоже брось в ящик.
Я набрал побольше воздуха в легкие и, возясь с потрохами, старался не дышать. Прежде чем разрезать прямую кишку и пищевод, мне пришлось снова зарядиться свежим воздухом. Я вырезал легкие, сердце и печень и сунул в полость тряпку, чтобы она впитала скопившуюся жидкость. Потом мне захотелось пива. Я стянул перчатки и отошел к выходу, но даже там меня преследовал запах гниющих внутренностей. От него не так просто было отделаться. Несколько дней мне чудилось, что все вокруг пахнет кишками Файльбёка.
Другие начали рубить туловище и ноги. Все кости были измельчены. Я тоже приложил к этому руку. Труднее всего оказалось раздробление большой берцовой и тазовых костей. Мы обливались потом. Но действовали уже вполне уверенно. А мясо кромсали с каким-то остервенением. Нам все казалось, что оно изрублено недостаточно мелко. Пузырь сказал:
– Гуляш будет отменный.
– Фирменный раппоттенштайнский гуляш из собственноручно заколотой свиньи, – уточнил Бригадир.
В конце концов Файльбёк превратился в массу зловонного крошева. Мы отнесли ящики в сарай, набили их сверху соломой и хворостом и окатили горючей смесью из запасной канистры для бензопилы.
Когда мы убирали доски и инструмент, приехали Панда и Жердь. Бригадир объяснил им, что здесь произошло. Панда покрылся испариной. Ему захотелось во что бы то ни стало заглянуть в один из ящиков. Может, он не поверил нам. Он поднял пропитанную бензином солому и случайно наткнулся на тот ящик, где лежали осколки черепа. Оттуда таращились глаза Файльбёка. Панда грохнулся на пол. Он весь побелел. Я подложил ему под ноги пару поленьев и принес остаток мятного чая.
Было уже восемь вечера. Гостей на праздник приглашали к десяти. Приходилось спешить. На поляне позади двора мы, как и в прежние времена, выложили круг из камней там, где еще сохранились следы прежних. Диаметр примерно четыре метра.
Ящики мы вынесли из амбара и поставили один на другой в центре круга. Вскоре их накрыла целая гора дров. Под конец нам даже стал помогать чуть живой Панда. Сначала мы забросали ящики досками, на которых рубили труп, потом нагромоздили столько дров, что получилась куча в два метра высотой. В прорехи мы совали хворост и в половине десятого с разных сторон запалили костер. Через несколько минут взвилось пламя, которое можно было увидеть издалека. Вскоре стали приходить деревенские. Они приносили корзины со снедью и выпивкой. Один парень приехал на тракторе с прицепом, доставив ящики с пивом и весы. Надо было возобновить обычай прыгать через костер.
Нижайший собрал волосы в косицу и упрятал ее под шляпу. Местные предлагали ему пива, он отказывался. Зато колбасу в тесте принял с благодарностью. Школьная учительница начала с ним разговаривать по-английски. Не могу точно сказать, что он ей впаривал. По-моему, что-то про Ирландию и костры, которые там любят жечь. Но всякий разговор он быстро заканчивал. До самой ночи я чувствовал исходивший от костра сладковатый запах сгоревшей плоти Файльбёка. Никто не заметил ничего необычного.
В полночь какой-то парень отважился прыгнуть. Все его отговаривали. Время еще не пришло. Но он разбежался и прыгнул. И хотя он перемахнул через пламя, приземлился на тлеющие головешки и сильно обжегся. Боль заставляла его бегать по кругу. Но он все же встал на весы. Правда, тут же соскочил и опять начал бегать, воя от боли. Мы вызвали «скорую». Панда и Жердь подкладывали дров. На питейные нужды мы выделили шестьдесят литров пива.
К трем утра у костра осталось лишь несколько пьяных молодых крестьян. И те, что стояли на ногах, старались пустить в расход поленницу, сложенную еще Сачком. Жердь и Панда выполняли свою задачу по поддержанию огня до девяти утра. Потом их должны были сменить Пузырь с Бригадиром, которые ушли в дом и завалились спать. Бригадир заявил:
– Если потребуется, я готов подбрасывать дрова все выходные.
Но этого не потребовалось.
Ночью мы с Нижайшим уехали в Вену на машине Файльбёка. Прежде чем выйти на Хейлигенштадтском шоссе, он сказал мне:
– Теперь мы увидимся не скоро. Армагеддон откладывается на год. Регулярно покупай «Журнал для всех», через него я дам о себе знать. Ты ведь уже знаешь, что такое акростих. Не забудь, главное – вторая буква.
Он обнял меня и пошел своей дорогой.
– Постой! – крикнул я.
Он вернулся в машину и закрыл дверь.
– Что делать, если мне надо будет срочно связаться с тобой? – спросил я.
– В крайнем случае, но только в самом крайнем, установишь контакт со Стивеном Макэльпайном в Далласе. Спросишь номер пастора Батлера из Айдахо. Пастор Батлер. Легко запомнить.
Он вышел и двинулся вверх по шоссе в сторону Нусдорфа. Какое-то время я наблюдал за ним через зеркало заднего вида, потом поехал в Хернальс на Гюртеле. Возле дома Файльбёка нашлось место для парковки. Там я и поставил его машину. Руль, панель и дверные ручки протер носовым платком. Ключ зажигания выбросил потом в щель решетки канализационного люка. Уже светало. Вообще-то я собирался идти до Фаворитенштрассе пешком. Это заняло бы не меньше часа. А я едва держался на ногах. Поэтому пришлось сесть в такси на Эльтерайнплац. Водитель плохо знал немецкий и, прежде чем поехать, долго рассматривал карту города. На щитке висели четки. У лобового стекла лежала книга с арабскими буквами на переплете. Я спросил, что это за книга.
– Коран, – ответил он.
Мне захотелось посмотреть ее. Он отказался выполнить мою просьбу.
– Священный кныга, – сказал он. – Нэ для нэвэрных.
Я уж было решил настоять на своем или выйти. Не мешало бы назвать его черножопым засранцем. Но я промолчал. Я открыл окошко, мне казалось, я чувствую запах кишок Файльбёка. Даже после того как я принял дома душ и прогнал всю одежду через стиральную машину, запах все еще раздражал обонятельные нервы. С ним я и лег спать.
Разбудил меня звонок в дверь квартиры. Полиция! – первое, что пришло мне в голову. Я посмотрел в дверной глазок. Действительно, двое полицейских. Они не стали звонить у входа в дом, а, вероятно, вызвонили сперва соседей. Я начал соображать, не надо ли чего убрать от глаз подальше. Но ничего не лезло в голову. Зазвонили еще раз.
Таким образом я имел честь лично познакомиться с Резо Дорфом. Он обошел всю мою мансарду, будто каждый предмет обещал стать для него козырной картой. Сам Резо Дорф был в штатском, сопровождавшие полицейские – в форме.
– Где Файльбёк? – спросил он.
– Не знаю. Я звонил ему несколько дней назад, хотел пригласить. Вчера у нас был праздник солнцеворота. Но дома его не было. Тогда я позвонил матери. Она на меня спустила всех собак и сказала, что его нет уже две недели. Я не решился сказать, по какой причине звоню.
– А где Джоу?
– Это я у вас хотел бы спросить. О нем уже два года ни слуху ни духу.
– Парни из вашей группы исчезают один за другим. Что же это за напасть такая?
– Наша группа? О чем вы? Нет никакой группы. Ее запретили.
– Она стала еще больше.
– С чего вы взяли?
– Не придуривайся. Мы знаем все.
– Тогда вам незачем меня расспрашивать.
Он схватил меня за грудки так, что пижама затрещала, и притянул к себе. Но при этом воротил нос – видимо, у меня несло изо рта.
– Кто он? – рявкнул Резо Дорф и так крутанул зажатые в кулаках лацканы, что мне стало трудно дышать.
– Кого вы имеете в виду?
Тут он выложил, что они наблюдали за нами во время праздника. Для меня это не было неожиданностью. Ляйтнер предупредил Нижайшего о такой западне. Но мы не были уверены, что они следят за нами, потому что не видели их. Я предполагал, что они могли затесаться в толпу.
– Ах, этот? – воскликнул я, изобразив некоторое удивление. – Он приехал из Ирландии. Несколько дней назад я случайно встретил его в закусочной. Он плохо говорит по-немецки и не пьет спиртного. Даже пива. Зовут его Джорджем. А больше я ничего о нем не знаю. Я высадил его на Шварценбергплац.
– Неужели?
– Да, на Шварценбергплац.
Тут я сообразил, что они наверняка ехали за нами. На обратном пути я все время поглядывал в зеркальце. Правда, никакого хвоста не приметил. Резо Дорф разжал пальцы, но был все так же нетерпелив.
– Давай, давай, не тяни резину. Чем он занимается? Где живет? Когда у вас следующая встреча?
– Больше мне нечего сказать. Ни о какой встрече мы не договаривались. Где живет, я тоже не знаю.
– Но вы же о чем-то болтали в машине.
– Совсем чуть-чуть. Я врубил музыку, чтобы не заснуть.
– И по дороге туда?
– Я был в машине один. И даже не ожидал, что Джордж и в самом деле придет. Скорее всего, он доехал автостопом. Или на автобусе. Ей-богу, не знаю. Мы возились с дровами, и вдруг появился он.
– Еще увидимся, – сказал Резо Дорф.
Но больше я его не видел. Зато приходили какие-то его подчиненные. Полгода они доставали меня одними и теми же вопросами: где Джоу? где Файльбёк? Где Джордж? Как он доехал до Раппоттенштайна? То же самое пришлось терпеть моим товарищам, но они знали еще меньше.
Рихард Шмидляйтнер, фабрикант
Пленка 3
Обогнать процессию их императорско-королевских высочеств обоего пола было невозможно. Они заняли весь коридор. С обоих концов хлынули толпы подобострастных зевак, с ними смешались те, кому не терпелось озарить свои физиономии вспышками фотокамер, я уж не говорю о случайно затесавшихся вроде меня. Ваши операторы, отъезжая назад, рассекли этот поток, точно снегоочистителем, на две половины, которые встали шпалерами вдоль оконных ниш и простенков. Кто не хотел посторониться добровольно, тех трамбовали руки ассистентов. Но прилив был так велик, что не успела телевизионная команда пройти собственноручно проложенным путем, как толпа вновь осмелела и наделала бы дел, если бы не яростное сопротивление второго ассистента, который волчком крутился между камерой и высочествами, не стесняясь хватать публику за вечерние платья и брюки и угрожающе шипеть. Не знаю, удалось ли вам вообще отцедить на пленке персон, которых вы намеревались снять. Вся эта человеческая лава смахивала на гигантскую змею, заглотившую в качестве закуски телевизионную бригаду и отпрянувшую назад, чтобы спокойно умять главное блюдо. Единственным комком, сохранявшим первоначальную форму в пищеводе с окнами и люстрами, были четыре невозмутимо шагающих принца и принцессы. И мне ничего не оставалось, как присоединиться к их шествию, чтобы выбраться из толчеи. Я сумел пристроиться к арьергарду «вечных престолонаследников», по язвительному выражению прессы. Передо мной шагал человек необычайно высокого роста. Плотно спрессованные толпы с обеих сторон то и дело разражались криками: «Императорские высочества» и даже «Величества». Сзади так напирали, что мне стоило немалых усилий пощадить пятки венценосного великана. Он явно уверовал в свое теоретическое наследственное достоинство и всерьез внимал восторженным воплям и благоговейному шепоту, сопровождаемому поклонами, и даже с пониманием кивал головой. Родись он лет на сто пораньше, подумал я, это был бы великолепный образец императорской породы, и не знал бы он, счастливец, что значит охотиться за голосами и лезть в парламент, исполнял бы лишь одну обязанность – экспонировать самого себя. Ему не пришлось бы благодарно улыбаться кланяющимся толпам, словно совершая магический обряд оживления своего былого величия. Будь он настоящим императором, я бы не боялся наступить ему на пятки, а изо всех сил старался бы идти за ним по пятам. Если меня оттеснят охранники, испугался я, мне уже не увидеть спускающуюся по трапу в аэропорту Швехат Екатерину Малую.
Так оно потом и случилось. Под напором толпы я задел-таки ногами августейшие пятки, которые неожиданно приросли к полу. Фалды фрака перед моим носом сдвинулись в сторону испанской принцессы. Его высочество обнял какого-то человека, стоявшего в первом ряду и с таким же орденом, как и у принца. Это было подобие золотого кольца, стягивающего прядь золотой шерсти. Оба орденоносца соприкоснулись сначала левыми щеками, а потом правыми, и вдруг я услышал произнесенные шепотом слова, которые адресовались его высочеству:
– Приветствую вас, мастер!
Я не имею понятия о статуте ордена Золотого руна, сувереном которого был принц, но для меня эта фраза: «Приветствую вас, мастер» – прозвучала подобно смертному приговору. Могу поклясться, что я не ослышался, поскольку стоял совсем рядом. Эти слова прошептал господин с пышной бородой и скудной растительностью на голове. Он был невысок ростом – суверену, или гроссмейстеру, пришлось согнуться в три погибели. Меня удивило, что такого рода приветствие ничуть не шокировало кронпринца – создавалось впечатление, что он ожидал это услышать. Ласточкин хвост его фрака вернулся в прежнее положение. Поскольку принц принял обращение как должное, я подумал, что это – формула, предписанная пятивековым обычаем, что именно так кавалер ордена Золотого руна должен приветствовать своего суверена.
Ему бы радоваться, думал я, глядя на черные, изготовленные на заказ туфли по меньшей мере сорок шестого размера, которые снова пришли в движение, – ему бы радоваться, что он должен лишь изображать наследника престола, учитывая то обстоятельство, какой жребий был уготован настоящему, а не бутафорскому кронпринцу. Этот верзила, размышлял я, подняв глаза на его загривок, на котором во время кивков показывалась прикрытая волосами бородавка, – этот верзила, должно быть, страдает оттого, что всю жизнь ему приходится ходить в спецшколу без всякой надежды работать по специальности. А бесконечная вереница жемчужных колье и орденов тешила его иллюзией.
В то время как этот принц то и дело показывал мне свою бородавку, другой принц увлекся беседой с принцессами. Они говорили по-французски и вели себя так, словно не было никаких зрителей и будто не ведая о том, что на них смотрят не только те, кто давится в фойе Венской оперы, но и несколько миллионов телезрителей. Говорила в основном французская принцесса, но я не мог сосредоточиться на ее речах, так как ее плавно колыхающийся, обтянутый шелком зад, на котором проступали очертания трусиков, привлек внимание такого множества фотографов, что меня чудом не выпихнули из свиты и не оттеснили к зевакам. На немецком принце, шагающем под ручку с испанской принцессой, был самый стандартный фрак серебристого цвета. Его я слышал хорошо, он говорил громче всех, хотя всегда только одно слово: «Absolument». «Absolument. Absolument».
Правда позднее добавил: «По официальной версии. Нет, нет. Это официальная версия. Абсолютно».
Я еще не добрался до артистического бара, когда вдруг на пол грохнулась поскользнувшаяся дама в синем платье с рюшами. Она пыталась поцеловать руку престолонаследника. Эта сцена была лакомым кусочком для изголодавшихся фотографов. Они мигом отлипли от принцессиного зада, и я понял, что моим пяткам несдобровать. Аппараты прямо-таки раззуделись, а меня все больше оттирали от процессии. Дзззн. «Изните». Дзззн. «Пардон». Дзззн. «Изните». И тут случилось то, чего я больше всего боялся: меня втиснули в толпу, и я не мог двигаться ни вперед, ни назад и начал покрываться потом.
Свое пальто я получил в гардеробе уже после полуночи. Выйдя из дверей Оперы, я понял, что такое конец света. Меня оглушил адский шум – всеобщий ор и вой сирен. Лучи прожекторов скользили по бегающим и дерущимся людям. Я даже не сразу охватил взглядом всю картину. Перед Оперой была полоса сравнительно свободного пространства метров пятьдесят шириной. Здесь сновали взбудораженные фотографы и телевизионщики. Слева от них стоял грузовик с подъемной платформой, которая уже поехала вверх вместе с тремя мужчинами в железной корзине. Не успела металлическая рука поднять их на максимальную высоту, как они врубили еще один прожектор. Теперь побоище освещалось сверху, и вокруг стало светло, как днем. Передо мной открылась арена, усыпанная суетящимися фигурками, которые что-то кричали в мобильники и микрофоны, постреливали фотовспышками и носились в крайнем возбуждении. Их окружал полицейский заслон в семь, нет, в восемь рядов. За ними шла настоящая битва. Демонстрации мне не в диковинку, в молодости я и сам любил побузить и потолкаться на площадях. Тогда тоже случались эксцессы. Однажды я даже свистнул бумажник. Это было в середине семидесятых, когда старый каудильо, то бишь Франко, перед смертью не отказал себе в удовольствии прикончить еще несколько человек. Но наши демонстрации были детской забавой в сравнении с тем, что я увидел здесь, возле Оперы. Это уже не демонстрация, а гражданская война. Беснующиеся толпы, детский крик, в воздухе мелькают камни, дорожные знаки, стулья, доски, фонари, бутылки. Все это градом сыпалось на полицейских. Опрокинутые автомобили. Объятая пламенем полицейская машина. Люди из Службы спасения уносят раненых. Над крышами кружит вертолет. Атаки напоминали внезапные шквалы. То со стороны Опернгассе, то из глубины Кертнерштрассе. Баталия развивалась необычайно стремительно. Парни из толпы – многие в черных шерстяных масках – набрасывались на полицейских, сминали первые ряды, бросали бутылки с «коктейлем Молотова», камни и все, что можно было подобрать в окрестностях Карлсплац. И тут же началась контратака. Полицейские дубасили толпу, сбивали с ног каждого, кто попадал под руку. Толпа отхлынула и растаяла так же быстро, как и собралась для атаки. Полицейские гнались за арьергардом по Опернгассе до самого Сецессиона, чем воспользовались другие демонстранты, чтобы пойти в наступление со стороны Кертнерштрассе. Полицейским дали команду вернуться на прежнюю позицию. Когда они подбежали к Опере и пришли на помощь тем, кто бился с демонстрантами в дыму горящего асфальта, спотыкаясь о раненых и всякий хлам, смутьянов оттеснили на Рингштрассе и погнали в сторону Шварценбергплац. Тем временем на Опернгассе сформировалась новая штурмовая группа. Я договорился с шофером, что без четверти двенадцать он подъедет к отелю «Бристоль», где будет ждать меня. Но Малерштрассе примыкала к арене боевых действий, и со стороны Кертнерштрассе ее преградил полицейский кордон. Однако он оказался слабоват. Его теснили.
«Вы, униформисты, – прихвостни фашистов», – скандировала толпа. Только когда в это место перебросили сотню полицейских, которые стояли вокруг вашей телевизионной машины, удалось снова перекрыть Малерштрассе. Я был уверен, что мой шофер не настолько глуп, чтобы ждать меня на Малерштрассе, которую в любой момент могли захватить демонстранты, а точнее, эти городские партизаны. Вероятно, решил я, он отъехал на Шварценбергштрассе и ждет меня там. Я пошел на Вальфишгассе в сторону кордона – группы полицейских в зеленой камуфляжной форме. Они беспрепятственно пропустили меня.
– Что, бал успел наскучить? – спросил один из них.
– Нет, я еще собираюсь вернуться.
– Я бы вам не советовал. Если в ближайшее время не подойдет подкрепление из Граца, мы можем не удержать позицию.
И вдруг послышались выстрелы откуда-то со стороны Карлсплац. Несколько выстрелов подряд. И снова короткая очередь. Несмотря на рев, доносившийся из глубины Рингштрассе, я отчетливо слышал пальбу. А так как я не знал, что она означала – предупреждение, устрашение, сигнальный огонь, или же там и впрямь стреляли в людей, – меня охватил панический страх. Да и полицейских тоже. Они вытащили из кобур пистолеты, хотя на Вальфишгассе, кроме нас, никого не было. Я побежал вниз по улице. На углу, где ее пересекает Академиештрассе, я наткнулся на группу юнцов, их было человек двадцать. Завидев вооруженных полицейских, они повернули назад.
Я двинулся к Шварценбергштрассе. Там, справа от Шварценбергплац, мелькали фигуры демонстрантов, они срывали дорожные знаки и использовали их в качестве инструментов для выковыривания камней брусчатки. А слева от площади все было спокойно. Я побежал в этом направлении, надеясь взять такси. Как выяснилось, напрасно. По другой стороне улицы расхаживал взад и вперед какой-то человек. Я так разволновался, что чуть не пробежал мимо. А это был мой шофер. Я уж и не рассчитывал найти его.
– Господин директор! – крикнул он. – Ну наконец-то. Через десять минут самолет будет в аэропорту.
Машина стояла поблизости. Мы поехали по улице с односторонним движением, но за ближайшим перекрестком транспорт двигался в обратном направлении. Если бы мы проехали к стоянке, нас не выпустил бы полицейский кордон. Мы попали в ловушку центральных улиц с односторонним движением. Проехать к аэропорту, не нарушая правил, было невозможно. Мы свернули на Зингерштрассе и, проскочив через Штефансплац, вопреки всем правилам скатились к Волльцайле, где вообще проезд запрещен. Но в ту ночь у дорожной полиции и без нас дел хватало. Когда мы пересекли Рингштрассе у Луэгерплац, перед нами открылся путь, по которому мы могли ехать без нарушений. Оставалось только лететь во весь опор, что нам и удалось.
Мы договорились с ее высочеством, что я буду ждать ее в помещении для важных особ. Там сидел газетный фотограф в какой-то затрапезной куртке. Он пил пиво из горлышка бутылки и смотрел телевизор, иными словами – наблюдал бал в Опере. Когда я вошел с букетом белых роз, он меня сфотографировал.
– Кто вас прислал? – спросил я.
– Секрет фирмы, – сказал он и ослепил меня еще парой вспышек.
Я не решился выставить его за дверь. Не исключено, что информация о приезде Катрин Пети поступила в отдел музыкальной критики. Но скорее всего, газета имела контакты с авианачальством. Тут трансляция бала прервалась, и репортер начал рассказывать о том, что происходило возле театра. И наверняка не в первый раз. Он с волнением сообщил о прогремевших выстрелах. Я сказал фотографу:
– Вы оказались не в том месте. Здесь вы сможете заснять лишь скромные остатки той высокой культуры, которую сейчас уничтожают на Рингштрассе.
– За нас не беспокойтесь, – ответил он. – Наших и там хватает.
Он достал мобильник и доложил:
– Говорит Вашек. Через четверть часа закончу дело в аэропорту. Куда потом? Сопровождать? О'кей.
Он плутовато улыбнулся:
– Придется оказать мне немного чести.
– В моей машине вам не место, – отрезал я.
– Не бойтесь, – с ухмылкой ответил он. – Я поеду следом.
Тем временем подошел мой шофер. Поскольку барышня, прислуживающая гостям салона для важных шишек, куда-то отлучилась, я попросил найти ее, чтобы нам принесли бутылку шампанского и бокалы.
– Сколько? – спросил он.
– Побольше. Один для любезнейшего фотографа Вашека. Все равно нам от него не отвязаться.
Вашек салютовал мне бутылкой пива.
– Теперь мы понимаем друг друга.
Я начал волноваться: Катрин все не появлялась. Возможно, перед отлетом она узнала о беспорядках в Вене и отказалась от поездки. Но ведь у нее есть номер моего автомобильного телефона. Телерепортер продолжал свой рассказ:
– Сначала они вели себя мирно.
Тут показали молодых людей, раздававших красные гвоздики полицейским на Шварценбергплац. По его словам, первые эксцессы произошли на Карлсплац, где молодчики в масках пытались прорвать полицейский кордон.
«Обратите внимание, дамы и господа, – говорил репортер. – Здесь, на боковой улице, в стороне от потока собственно демонстрантов криминальные элементы втягивают полицию в настоящий уличный бой. Они бьют витрины, выламывают шесты из ограждений трамвайных остановок, срывают дорожные знаки, разбивают стеклянные конструкции у выходов из метро. Справа в кадре мы видим уже явное мародерство. Вероятно, там какой-то офис. Вскоре все это обрушится на головы полицейских. Пока полицейские очищают улицы, здесь, на Карлсплац, и другие группы демонстрантов переходят к насильственным действиям. Полиция все еще уверяет, что держит ситуацию под контролем. Но мы видим, что это ей уже не удается. Вот смотрите, какая же это демонстрация? Скорее, это толпы безумцев, решивших поиграть в войну. Дубинками и водометами смутьянов сумели оттеснить назад, в сторону Карлсплац. Но в этот момент пошли в наступление те, что собрались на Шварценбергплац. Полицейские зажаты в клещи».
Вы вообще не показали ни одного кадра с выстрелами. Они только слышались. И было видно, как полицейские достают пистолеты. Я буквально заметался по комнате. Показалась барышня со столиком на колесиках и доставила нам шампанское. Шофер все-таки отыскал ее. Полиция, как нам сообщили, опять овладела ситуацией. Снова показывали бал. А Катрин все не было. Боже, да вот она. На экране. Запустили отрывок из «Травиаты». Потом ее высочество появилась в гримерной, на ней был бархатный наряд Виолетты. Она сказала, что любит публику Венской оперы. На заднем плане был виден засохший букет роз, который я подарил ей после премьеры. И тут в комнату вошел таможенный чиновник. Он спросил меня, не жду ли я певицу Катрин Пети. Вашек защелкал фотоаппаратом.
– Я? Да ее вся Вена ждет, – сказал я, указывая на телеэкран.
– У нас с ней проблема. Она везет собачку, маленькую такую, комнатную.
– Ну и что? Собачка наелась героина?
– Нет справки о прививках.
Тут даже фотограф забыл про свой аппарат.
– Какой ужас! – ахнул я. – Комнатная собачка без справки. Над страной нависла угроза. А вам выпала честь предотвратить катастрофу. Отправляйте самолет обратно. Завтра вы проснетесь знаменитым.
Чиновнику было неприятно красоваться перед объективом фотоаппарата. Он сказал:
– А как мне быть? Я должен выполнять предписания.
– В такую ночь, как эта, грех находиться на службе. Через год приходите с женой на бал в Опере. О билетах я позабочусь. И давайте кончать эту комедию.
Он как будто замялся.
– Прошу вас, – взмолился я. – У вас все получится.
– Посмотрим, как получится, – сказал он, покидая нас.
Получилось, как видно, очень легко и просто, поскольку тут же вышла Катрин Пети в длинном манто из белого меха. В руке она держала изящную корзиночку. Катрин была невысока ростом и, пожалуй, полновата, но в долгополом манто казалась стройной и элегантной. Я поцеловал Катрин ручку и протянул цветы. Вашек фотографировал нас в разных ракурсах. Потом выпили шампанского. Таможенник составил нам компанию. Он извинился перед Катрин и вновь помянул предписания. Она с истинным благородством приняла это к сведению. На экране появилась ложа коммерциального советника Шварца. Катрин радовалась предстоящему свиданию с Оперой. Поскольку я ее поторапливал, таможенник не преминул дать мне свой адрес, имея в виду обещанные билеты. Шофер понес чемоданы, мы двинулись за ним.
По дороге я рассказал Катрин о демонстрациях.
– Полицейские, должно быть, успели очистить Шварценбергплац, – предположил я. – Мы сможем, как подобает, подъехать по пандусу.
Катрин делилась впечатлениями от вечернего спектакля в Базеле. Она сказала:
– Альфред Жермон с величайшим удовольствием отправился бы вместе со мной. Но я не хотела огорчать тебя таким сюрпризом.
– Теперь я твой партнер по сцене. Будь уверена, в Вене тебя встретят овациями. И зрителей куда больше. Чем ближе к ночи, вернее, уже к утру, тем…
– …тем тщеславнее гости, – продолжила она.
Я попросил шофера включить радио. Где-то в районе Зиммерингской пустоши музыка вдруг оборвалась. Какое-то время вообще ни звука, не последовали и ожидаемые сигналы, предшествующие сообщению дорожной полиции. Вместо этого послышался чей-то кашель. Затем глухо, словно из глубины пространства, динамик прохрипел: «Включение!» И наконец мы услышали дрожавший от волнения голос. Говоривший с трудом подбирал слова:
«Внимание… мы в связи… неожиданно прерываем программу. Внимание… экстренное сообщение… В Венской государственной опере происходит… несколько минут назад произошла катастрофа… Люди кричали и падали… совершенно беспомощно. Пока никакой ясности. Кажется, все еще продолжается, люди валятся на пол, сотни людей. Как будто они… будем надеяться, что это не так… умирают. Это ужасно, просто передать невозможно. Сейчас мы еще не можем сказать, что здесь случилось. В этом году у нас нет микрофона в театре. Мы вынуждены все наблюдать по телевизору, программа ЕТВ. Нет, это просто какой-то кошмар. Дорогие радиослушатели, молитесь, чтобы на самом деле все было не так страшно, как выглядит на телеэкране. Совсем скоро мы вновь выйдем в эфир».
Приемник умолк. Я взял Катрин за руку и попросил шофера остановиться. Мы молча сидели. Через несколько минут включили скорбную музыку. Песик Катрин лизал мою ладонь. Гладя его, я с ужасом представил, что было бы, если бы имелась справка о прививках. Я благодарил Бога за то, что он послал нам столь усердного таможенника. Несколько недель спустя я выразил ему свою признательность, разумеется, не вручением билетов в Оперу. Бал кончен навсегда.
Мы сидели в машине, слушая траурную музыку, прерываемую очередными сообщениями, и тут я вдруг понял, что до сих пор жил иллюзией. Будучи предпринимателем, да к тому же успешным, я воображал себе, что жизнь можно лепить собственными руками. Ничего подобного. Какая-то справка о прививках, недобросовестный чиновник, завершенный раньше обычного спектакль в Базеле или болезнь ее высочества вполне могли иметь роковые последствия, и меня бы уже не было в живых. Так же как Яна Фридля. В первые дни я исказнил себя упреками, может быть безосновательно, но заглушить их не удавалось. Но потом, когда на горизонте появилась алчная подруга Яна, да еще с намерением вмешаться в мои финансовые дела, я перестал упрекать себя. Напротив, я проклинал себя за то – хоть об этом не стоит говорить вслух, – что не сумел затащить ее на бал.
Около получаса мы простояли на обочине автобана. За это время проехало всего лишь несколько машин. Над крышами города мигали огнями вертолеты. Я заказал для Катрин апартаменты в отеле «Бристоль», в двух шагах от Оперы. Из радиосообщений мы поняли, что там сейчас невообразимый хаос. Мне не хотелось, чтобы Катрин хоть краешком глаза увидела этот ужас. Кроме того, я был уверен, что к «Бристолю» сейчас вообще не подъехать. Другой приличный отель найти в Вене тоже не представлялось возможным. Она сказала, что хочет вернуться в Базель.
– Боюсь, – ответил я, – что из-за такого множества спасательных вертолетов над городом частному самолету не дадут разрешения на взлет. К тому же не хотелось бы пока оставлять тебя одну.
– Но не торчать же нам всю ночь на обочине.
Я велел шоферу ехать в Зальцбург. Катрин однажды была там, во время фестиваля она жила в отеле «Золотой олень». Я несколько раз навещал ее, мы чудесно провели время. По дороге в Зальцбург мы слушали радио, вести были одна ужаснее другой. Шоссе казалось абсолютно пустым, похоже, только мы и ехали в сторону Зальцбурга. Мы притормозили у заправки близ Ансфельдена. Когда песик, дрожа от холода, поднял ножку, я обнял Катрин и сказал:
– Ты мой ангел-хранитель.
Она помедлила с ответом и, уже садясь в машину, заметила:
– Вы, жители Вены, носите катастрофу в самих себе. Я всегда чувствовала это, слушая музыку ваших композиторов.
Тут сзади к нам подъехала какая-то машина. Из нее вылез фотограф Вашек. Я сказал ему:
– Мы едем в отель «Золотой олень». А вы возвращайтесь в Вену. Для газеты вы нужнее там, а не здесь.
Он последовал моему совету. Продолжая путь, мы выключили радио. В какой-то момент Катрин запела. Это была нежная, чарующая мелодия, звуки воспаряли на высоких нотах и плавно переходили в нижний регистр. И я был заворожен их мелодичным повтором.
Потом я часто слушал эту песню. Но тогда еще не знал, как она называется. Я спросил:
– Что это?
– Вторая строфа, партия Смерти из «Смерти и девушки» Шуберта.
Около пяти утра мы прибыли в гостиницу «Золотой олень». Для нас нашелся номер.
Реквием
Во время трансляции бала позвонили из генеральной дирекции в Париже. Это было где-то в половине двенадцатого. Я не хотел тратить время на разговоры. Но технический ассистент включил динамик, и я мог все слышать. Кто-то возмущался по-английски с французским акцентом: «Что там у вас? Си-эн-эн показывает уличные бои в Вене. Сейчас даже в прямом эфире. А чем занимается ЕТВ? Немедленно дайте картинки с улиц. Вытащите из театра какую-нибудь принцессу и покажите ей этот ад. И пожалуйста, побольше динамики. Мы хотим видеть все, по полной программе. О'кей?»
Я очень хорошо представлял себе, что творится снаружи. Шум временами был слышен даже в студийном автобусе, обладающем хорошей звукоизоляцией. Кроме того, на улице у нас работала ручная камера, которая с десяти часов отслеживала самые малоприятные сцены. Демонстранты временами подбирались к нам угрожающе близко. Краем глаза я следил за одним из мониторов, на котором мог видеть события на улице. Но я бы не решился включить их показ в передачу. Не хватало еще, чтобы мерзкими сценами я испоганил нами же самими организованную программу респектабельного шоу. О том, что Си-эн-эн, не получив доступа в Оперу, делает хорошую мину при плохой игре и ведет съемку на улице, я, правда, не знал. Три бригады, которым были поручены самые никчемушные, на мой взгляд, интервью, я отозвал с бала. Наши техники смонтировали подъемные платформы с мощными прожекторами. Если уж показывать буйство толпы, то надо, чтобы все было видно как на ладони. Перебросить на улицу Фреда мне как-то не пришло в голову, хотя я не сомневался, что потолкаться там ему было бы интереснее, чем торчать в зале и снимать оркестр. К тому же он томился в единственной ложе, где запрещалось курить. Я просил сделать для него исключение, но пожарные оказались непреклонны. Осветительская ложа была нашпигована оборудованием, которое уже не соответствовало новейшим требованиям. Но я был уверен, что Фред и там не изменит своей привычке.
Вопросами на этот счет я, вместо того чтобы заниматься монтажом, мучил спасателей.
– Вы не находили, – спрашивал я, – пепельницы в осветительской ложе?
На меня смотрели как на повредившегося умом. Тут тысячи мертвых, трупам конца не видно, а этот сумасшедший журналист интересуется пепельницей в какой-то ложе.
Как ни старался я воссоздать общую картину, с фильмом ничего не получалось. О чем бы я ни думал, все вытеснялось мыслью о смерти Фреда. Кроме того, мне не давал покоя вопрос о том, как и почему это случилось. Каким образом удалось осуществить теракт? Отснятый материал не давал на сей счет никакой информации. Пресса в основном перечисляла различные версии. Как получилось, что маленькая группа, именовавшая себя Друзьями народа, через три года после ее разгона не только сохранилась, но и сумела превратить Венскую государственную оперу в газовую камеру? Действия полиции отличались невероятным дилетантизмом. Только спустя две недели она расчухала, что этот самый Стивен Хафф из Аризоны – реальная личность, человек из плоти и крови, житель штата Огайо. Прошло еще сколько-то дней, пока не выяснилось, что погибший при совершении теракта тип по имени Стивен Хафф – не кто иной, как скрывшийся после поджога на Гюртеле предводитель Движения друзей народа. Газеты печатали бесконечные списки убитых, каждый день появлялись новые имена. На улицах чернели траурные флаги. Временное правительство, руководимое министром сельского хозяйства, объявило тридцатидневный траур. После чего без предвыборной борьбы должны были состояться новые выборы.
Через день после смерти Фреда ЕТВ показало фотографии своих погибших сотрудников. Я увидел лицо Фреда. В состоянии крайнего изнурения я мог лишь тупо смотреть в пространство и внушать себе, что все это какой-то сон. Потом я выключил телевизор, напился и завыл, не видя ничего, кроме бесконечной пустоты. В какой-то момент зазвонил телефон, я даже не дернулся. Из динамика автоответчика донесся голос моего отца: «Курт, мы просто убиты горем. Скажи, что можно для тебя сделать? Может, приехать в Вену? Бланка считает, что нам надо вылететь завтра. Как будет лучше для тебя?»
Я не стал звонить им. Я вообще не знал, что мне делать. Потом уснул на кушетке в гостиной. Следующий день я провел в вымершем здании нашего офиса. На том этаже, где кабинеты начальников, заседал кризисный штаб. Коллеги выражали мне соболезнования и с пониманием отнеслись к тому, что я не принял участия в заседании. Четыре съемочные бригады, уцелевшие после катастрофы, получили долгосрочное задание. В коридорах не было ни души. Несколько дней назад здесь в воздухе свистели циничные реплики, какие можно услышать во всякой большой редакции. Но тс, кто был горазд на них, либо сидели в штабе, либо ушли в мир иной. Секретарши с заплаканными лицами сидели в пустых приемных. «Я так сочувствую вам, господин Фрэйзер». Двери держали открытыми, будто приглашая к себе духов жизни, которые еще оставались в этом здании. Некоторые из сотрудниц выбегали ко мне в коридор и начинали рассказывать какие-то истории про Фреда. Я не мог это выслушивать.
Позвонил Мишель Ребуассон, он хотел непременно поговорить со мной лично. У него нашлось удивительно много слов для выражения соболезнования. Мне сказать было нечего. Он знал, что значил для меня Фред. Мы говорили о нем еще во время нашей первой встречи в лондонском отеле. Затем Ребуассон перешел ко второму пункту, то есть к документальному фильму. Он прекрасно понимает, в каком я теперь состоянии. Но ведь у меня в запасе целый месяц, пока этим делом занимается отдел новостей. По словам генерального директора, мне сам Бог велел делать такие фильмы, кроме того, никто лучше меня не знает материал в целом. А сам он на собственном опыте убедился, что лучший способ пережить утрату близкого человека – это с головой уйти в работу.
Вечером меня ждали дома три телефонных сообщения. Сначала звонила мать, потом отец и снова мать. В конце она спрашивала: «Ты уже говорил с Хедер? Если нет, позвони ей непременно. Мы не можем не сказать об этом. Пожалуйста, позвони».
Мать права. Я должен позвонить Хедер. Но я был не в состоянии. Возможно, мать предполагала это. Поздно ночью я слушал «Песни об умерших детях» Густава Малера.
Я должен был позвонить ей. Если бы я просто дал ей услышать одну из этих песен и затем положил трубку, может быть, она бы поняла. Нет, ничего бы она не поняла. Она бы решила, что даже в этой ситуации я хочу досадить ей. И все-таки через какое-то время я заставил себя найти свой старый лондонский номер. Было уже где-то три часа ночи.
– Я разбудил тебя?
– Да.
– Ты знаешь, почему я звоню?
– Да.
Я не мог сообразить, какие слова еще надо сказать. Она начала плакать. У меня тоже слезы наворачивались на глаза. Мы уже не говорили, только плакали. Мне не приходила в голову ни одна уместная фраза. Когда она вроде бы перестала плакать, я пробормотал:
– Созвонимся в другой раз. Или ты хочешь что-то сказать?
Молчание. И вдруг срывающийся голос:
– Фред должен быть похоронен в Лондоне.
– Об этом не может быть и речи. Я хочу, чтобы он был рядом.
Снова молчание. Она пыталась отнять у меня Фреда, подумал я. После бесконечно долгой паузы я сказал:
– Поговорим об этом в другой раз. Спокойной помп. И положил трубку.
Похороны состоялись только через три недели. Столько времени понадобилось для вскрытия и экспертизы. Этим занимались специалисты со всего мира. Поскольку холодильные камеры моргов всех венских больниц не могли вместить такое количество трупов, для их хранения приспособили холодильный цех одной из боен. В пристройке лежали неопознанные трупы. Сюда предлагалось приехать всем, кто не нашел имени пропавшего в списке погибших. Я, конечно, понимал: у администрации не было иного им хода. Но при мысли о том, что Фреду отведено место рядом с убоиной, у меня кошки скребли на сердце. Я был вправе увидеть мертвое тело Фреда. Однако, взглянув на показанную по телевидению картину перекладывания и сортирования трупов, я отказался от намерения ехать на бойню.
Мне позвонила Хедер, она спросила, когда будут похороны. По всей видимости, она поняла, что перевезти тело в Лондон ей не удастся. Точную дату еще не назвали. Я обещал сообщить ее, как только узнаю. Родители тоже собирались приехать. Отговорить их я не мог. На тот день, когда тела были выставлены дня прощания, правительство назначило общенациональное траурное шествие. Жителей Вены присыпали собраться в полдень на Ратушной площади. Предполагалось, что после выступления главы временного правительства люди направятся по Рингштрассе к зданию Оперы, где в час дня память погибших почтят минутой молчания. Затем шествие, двинется по Кертнерштрассе на Штефансплац, и траурная церемония закончится речью кардинала. Похороны Фреда должны были состояться день спустя на Центральном кладбище.
Хедер хотела не только прийти на похороны, но и принять участие в траурном шествии. В половине двенадцатого я встретил ее в аэропорту Швехат. Вместо флагов всех стран на здании развевались черные стяги. В зале прибытия стояли люди, одетые в черное, в ожидании родственников и знакомых. Я выпил в кафетерии большую чашку крепкого кофе и, листая газеты, поглядывал на автоматические двери, которые беспрестанно открывались и пропускали прибывших. Какая-то женщина приветствовала родных, в этот момент с ее багажной тележки упал тугой целлофановый мешок. Из него потекла густая жидкость. Дама беспомощно посмотрела по сторонам. Потом положила мешок рядом с автоматической дверью и ушла. Темно-желтое пятно стало расползаться по полу, и вскоре у самой двери образовалась целая лужа. Скорее всего, это был ликер. Пассажиры, толкавшие тележки с багажом, не смотрели под ноги. Они везли свой груз прямо по луже и, лишь почувствовав, как ноги прилипают к полу, стали брезгливо поглядывать вниз. Жидкость, как видно, оказалась довольно липкой. Вскоре ею было покрыто все пространство перед дверями, и грязно-желтые вереницы следов протянулись к обоим выходам. Благо до появления Хедер уборщица в синей спецовке успела пройтись по полу шваброй.
О посадке лондонского самолета сообщили еще пятнадцать минут назад. Я встал и подошел к автоматическим дверям. Хедер я узнал издалека. Прежде всего по походке. Раньше у нее были длинные светлые волосы, которые она укладывала волнистыми прядями. Теперь я видел коротко стриженную голову с темно-красными волосами. Длинное черное пальто из искусственного меха расстегнуто, под ним черное шелковое платье.
Хедер подошла ко мне с дорожной сумкой в руках. Она подставила на миг щеку, и я мимолетно коснулся ее своей. От нее исходил какой-то чужой запах. Я спросил:
– Как полет?
– В самолете не я одна летела на похороны. Командир экипажа сказал по радио слова соболезнования.
Мы сели в машину. Почти всю дорогу молчали. Правда, она спросила, пришлось ли Фреду мучиться.
– Да, но какие-то секунды.
Мы опять ехали молча. Потом я сказал, что она Может остановиться в квартире Фреда, где я ничего не тронул. На Шюттельштрассе мы наткнулись на таблички: «Проезд в центр города закрыт». Вскоре образовалась пробка. Мы пересекли Дунайский канал и оказались в 3-м районе. Случайно вышло так, что я вырулил на Разумовскийгассе. Но и там была пробка. Я показал на дом справа.
– Здесь когда-то жил мой отец.
Хедер посмотрела в окно и не сказала ни слова. Был уже полдень. Даже если траурное шествие задержится на полчаса, вовремя подъехать к Ратушной площади я бы уже никак не успел. Я продолжил путь по Унгарштрассе, а потом свернул направо – на Реннвег. Но и здесь мы застряли. Чтобы выбраться из пробки, я нырнул вбок, на Райснерштрассе, и несколько раз проехал по кругу. Наконец возле русского посольства я увидел, как кто-то садится в автомобиль. Можно было ехать следом.
Mы вернулись на Реннвег и, миновав парковую стену замка Бельведер, устремились на Шварценбергплац.
– Мы как раз подоспеем к минуте молчания у Оперы, сказал я.
Был холодный, хотя и солнечный день. Впервые за долгое время небо совершенно прояснилось. Мы молча шли рядом, при каждом шаге выдыхая пар. Поравнявшись с памятником русским воинам, мы удивились множеству людей, скопившихся на Шварценгерцлац. Чем ближе мы подходили к Рингштрассе, тем гуще становился поток. Люди большей частью были одеты в черное. В руках у многих – горящие свечи или факелы. В импровизированном киоске антирасистского движения Братья, спасите наши души я купил для себя и Хедер два факела с картонными манжетами на ручках. Пробиться к Опере было невозможно. Объявленное траурное шествие не получилось, поскольку улицы даже на специально выбранном отрезке пути не могли вместить такое множество народа. Продвинуться не удавалось ни на шаг. Дальше кафе «Шварценберг» мы не ушли. В час пополудни раздался звон церковных колоколов. Голоса внезапно стихли. Слышался только колокольный звон. Люди опустили головы. Рядом с нами стоял кельнер из кафе «Шварценберг». Он узнал меня и, когда смолкли колокола, пожал мне руку.
– Это мать Фреда, – сказал я.
Он пожал руку и ей. Возвращаясь к машине, мы по-прежнему хранили молчание. Путь на Музеумштрассе тоже был долгим и замысловатым. Подъехав к дому, я взял сумку Хедер, и мы поднялись к квартире Фреда. Я отпер дверь и передал ключ Хедер. Медленными тихими шагами она обошла все помещения. Я следовал за ней. Только бы она сейчас не расплакалась, подумал я, мне бы не удалась роль утешителя. Она сказала, что хочет остаться одна. Я пошел к выходу. Но, сделав несколько шагов, обернулся:
– Если что-то возьмешь отсюда, пожалуйста, скажи мне, чтобы потом не пришлось из-за этого цапаться. – Она кивнула. – Случилось так, что мы наказаны оба. Я не хочу новых ссор. Все должно быть иначе.
Она растерянно взглянула на меня и пробормотала:
– Но почему наказана я?
Я поднялся к себе. Из «Вечерних новостей» узнал, что в траурном шествии участвовало не менее шестисот тысяч человек. На снимках, сделанных с вертолета, было видно целое море черных фигур, заполонивших все пространство от университета до Штефансплац со всеми прилегающими улицами и площадями. Где-то в десять вечера я выглянул в окно: в квартире Фреда все еще горел свет. Я позвонил Хедер и спросил, не принести ли ей бутылку красного вина. Прежде она охотно его пила.
– Нет, благодарю, – ответила Хедер. Кажется, она плакала. – Я поставлю бутылки у двери.
С двумя бутылками «Бордо» я спустился к квартире Фреда и прислушался, но за дверью все было тихо. Я поставил бутылки у порога, постаравшись сделать это достаточно громко, чтобы Хедер могла услышать. Не успел я подняться на свой этаж, как в подъезде выключили свет. Дальше пришлось двигаться в темноте. На лестничной площадке я перегнулся через перила и посмотрел вниз. Если бы Хедер открыла дверь, я увидел бы полоску света. После нескольких минут напрасного ожидания я удалился в свою квартиру.
Утро следующего дня я провел в студии. Снова и снова просматривал кадры, перед глазами бесконечно повторялась одна картина – как убивают Фреда. В три часа я заехал за Хедер. На ней была черная шляпа с шелковой вуалью, наполовину закрывавшей лицо. В остальном она была одета так же, как вчера. Увидев ее шляпу, я содрогнулся от ужаса. Ведь это был знак невозвратимой потери, а я все еще внушал себе, что несчастье можно как-то отвратить.
Я был против каких бы то ни было услуг со стороны Церкви и не хотел видеть у могилы Фреда священника. Коммерческого директора ЕТВ я попросил не оповещать сотрудников о времени погребения. Им и так хватало траурных впечатлений и переживаний в тот день, да и в последующие тоже. А лучше всего, думал я, если бы я стоял у гроба один. Но оказалось, что присутствие Хедер уже не мешало мне. Опасения, что это лишь усугубит мое мучительное состояние, не оправдались. Вскоре я даже почувствовал некоторое облегчение оттого, что она рядом. Так же как и я, она принадлежала Фреду. С того момента, как она появилась здесь, боль моя, вопреки ожиданиям, как будто немного утихла.
На Центральное кладбище мы прибыли на целых полчаса раньше назначенного времени. У главных ворот я купил два букета красных роз, мы немного проехались вокруг. Хедер впервые была в Вене. Однажды я прогуливался с Габриэлой по еврейской часта кладбища. В другой раз побывал здесь один, чтобы увидеть могилы знаменитых людей. А теперь мне хотелось показать Хедер, насколько велик весь некрополь. Поэтому я заплатил небольшую пошлину, и мы въехали в главные ворота. Привратник в черной униформе выдал нам карту кладбища. Я припарковал машину у главного зала торжественного прощания, и мы молча обошли несколько рядов надгробий. Скромные большей частью могилы выдающихся музыкантов, художников, писателей и ученых терялись в окружении пышных надгробий совершенно забытых политиков и генералов. Мы снова сели в машину, проехали половину кладбища по поперечной аллее в сторону церемониального зала у восточных ворот. Всюду, куда ни глянь, шли похороны. Проезжая мимо могил, вокруг которых стояли люди, я максимально сбавлял скорость, чтобы не помешать им. К моему удивлению, у дверей зала нас ждали несколько секретарш и техников из отдела светской хроники. Я представил им Хедер. Они говорили ей подобающие слова. Человек в черной униформе объяснил мне, что погребение откладывается на сорок пять минут. Мне было досадно, но кладбищенские работники просто разрывались на части. Едва человек в черной униформе успел предупредить меня, как его куда-то вызвали по рации, которую он держал в руке.
Вокруг собирались группы людей, пришедших на похороны. Каждую четверть часа из зала выходила очередная процессия. Гроб переносили в черный автомобиль, увешанный по бокам венками. После чего процессия медленно шествовала к месту захоронения. Впереди шел священник с ближайшими родственниками покойного, за ними – прочая родня, друзья и знакомые. Как только процессия сворачивала на аллею, в дверях появлялся новый священник и приглашал для прощания следующую группу. Мы с Хедер несколько раз обогнули здание и приглядывались к людям, стоявшим в ожидании церемонии. Вот уж никак не думал, что сумею настолько владеть собой. Вся эта помпезная обрядовость казалась смешной и какой-то фальшивой. «Я есть смерть, воскресение и жизнь. Кто верует в меня, тот живет, даже если умер».
Человек с маленькой рацией командовал целым отрядом гробоносцев, которые курсировали со своим грузом между зданием и машинами. Выяснилось, что многие группы дожидались торжественного погребения своих близких в самом зале, а там этот процесс затянулся более чем на два часа. Распорядителю приходилось то и дело выслушивать нарекания. Кто-то ему даже пригрозил:
– При таком бардаке на чаевые не надейтесь.
Распорядитель, сохраняя почтительную мину, отвечал:
– Простите великодушно, уважаемый. Мы делаем все, что в наших силах, и даже больше. Простите великодушно.
И он вновь поторапливал своих подчиненных.
Я заказал похороны по самому простому обряду. Как и было обещано, через сорок пять минут могильщики в серых спецовках выкатили навстречу нам ручную тележку. Один из них спросил:
– Вы родственники Фреда Фразера?
Фамилию он так и произнес – с отчетливым «а». Услышав утвердительный ответ, сказал, как учили:
– Просим прощения за некоторую задержку и выражаем свои соболезнования. Теперь мы в вашем распоряжении.
Они вынесли дубовый гроб и установили его на тележку. Распорядитель снял с боковой ручки номерок. Другой работник похоронной команды, к моему изумлению, возложил на гроб венок. Я прочитал надпись на ленте: «Нашему незабвенному сотруднику Фреду от ЕТВ».
Мы двинулись к могиле. Могильщики катили тележку, мы с Хедер шли за гробом, а за нами сотрудницы и сотрудники ЕТВ. Под обитыми железом колесами шуршали камешки. Хедер взяла меня под руку. Я посмотрел на нее, пытаясь увидеть сквозь вуаль глаза. Мы встретились взглядами, глаза у нее были сухие. Мы вышли на асфальтированную дорогу, ведущую к восточному участку, и через десять минут поравнялись с рядами свежевыкопанных могил с венками на глиняных бугорках. У одной из них могильщики остановились. Они поставили гроб на возвышавшийся над ямой помост. Потом встали рядом и уперлись взглядами в гроб. Поскольку с нашей стороны за этим ничего больше не последовало, один из них поднял голову и спросил, не хочет ли кто сказать какие-то слова. Я не был к этому готов. И все-таки произнес: «There will be no more tears in heaven. Good bye, Fred, good bye».
И тут вдруг мои глаза затуманились слезами. Хедер прижалась ко мне. Я приобнял ее за плечи.
Один из могильщиков начал крутить ручку лебедки, и гроб стал медленно опускаться. Я слышал рыдания Хедер и плотно сжимал губы. Когда гроб коснулся дна, один из могильщиков выпрямился со словами:
– Упокой, Господи, навеки его душу!
– Аминь, – сказал другой.
Он наполнил какой-то сосуд землей, сверху положил лопатку и поставил все это рядом с нами. Я бросил свои цветы в могилу. Могильщик протянул мне лопатку с горстью земли. Я поднес ее к могиле и медленно высыпал на гроб. Хедер сделала то же самое. Мы отошли в сторону. Цветы и комья земли с глухим шумом усыпали фоб. Розы, гвоздики, лилии, тюльпаны. Какие-то падали на крышку, какие-то скользили мимо. Кладбищенские подошли к нам:
– Выражаем вам искреннее сочувствие.
Но ведь они уже выражали его перед погребением. Я не сразу понял, в чем дело. Только когда они шагнули к тележке, чтобы отправиться в обратный путь, я вспомнил о разговоре возмущенного господина с распорядителем. Я догнал могильщиков и вручил каждому по сто шиллингов. «Премного благодарны», – услышал я в ответ, после чего они со своей тележкой удалились хоронить следующего покойника по дешевому обряду.
Сотрудники ЕТВ еще стояли у могилы. Я признался, что не ожидал их появления здесь, и пригласил всех на ужин. Они в один голос вежливо отказались.
– Но я хотел бы устроить большое застолье в память Фреда.
Они поочередно попрощались с нами. Мы с Хедер остались у могилы одни. Глядя на гроб, я вспомнил слова Фреда: «Вот это да. Прибавление в семействе». Получилось все наоборот. Мне не верилось, что я больше никогда не увижу его. Хедер подняла вуаль. У нее были красные глаза, у меня, наверное, тоже. Мы долго смотрели друг на друга. Наконец я сказал:
– Поедем домой.
Она кивнула.
У самой двери квартиры Фреда я спросил, нельзя ли мне немного побыть здесь.
– Я сама хотела просить тебя об этом.
Хедер успела прибраться в квартире. Мы сели рядом на стулья из стальных трубок, обтянутых светлым полотном. Хедер сказала:
– Чудесная квартира. Ты сохранишь ее?
Я не мог ничего ответить. Знал только, что не в состоянии быстро освободить площадь.
– Можно, я закурю?
– Ладно уж. Лучше теплый дым, чем застарелый табачный дух. Я все утро безуспешно проветривала комнаты.
Я не чувствовал никакого неприятного запаха. Пепельниц не было видно. Хедер пошла на кухню. Вернулась она без шляпы. Принесла пепельницу, бутылку «Бордо» и два бокала. Я открыл бутылку и разлил вино. Мы подняли бокалы. Она долго не отрывала взгляд от моего лица.
– Курт, я давно хотела сказать тебе, но все не решалась позвонить. Даже когда ты приехал на Рождество в Лондон.
Я смотрел на нее и ждал разъяснений.
– Хочу поблагодарить тебя за то, что ты помог Фреду. Я уже не знала, что делать. Фред совершенно отдалился от меня.
Мне стеснило грудь, когда она это сказала. Я был настолько взволнован, что не мог ничего ответить. Но неужели надо было пережить Фреда, чтобы услышать эти слова. Я всегда надеялся услышать их от самого Фреда. Но теперь мне казалось, что на самом деле я ждал этого признания только от Хедер.
Мы пили вино. Я рассказывал Хедер о том, как лечился Фред. Потом – о нашей жизни в Вене. Хедер принесла сыр и белый хлеб.
– В холодильнике, – сказала она, – все покрылось плесенью. Я очистила его и купила кое-что свежее. Завтра возьми продукты к себе.
Я сделал бутерброды с маслом, а Хедер занялась сыром. Потом я открыл вторую бутылку вина. Я гладил и целовал ее руку. Поначалу она никак не отвечала на мою ласку, но и не противилась ей. Затем взяла мою ладонь и прижала ее к своей щеке.
– У тебя был кто-нибудь? – спросила она.
– В сущности, нет. А у тебя?
– Не знаю. Он женат. На молоденькой. Ничего хорошего я не жду.
Она разглядывала мои пальцы, играла ими. Передо мной был чужой человек. И все же пробудившиеся воспоминания настолько завладевали мной, что меня опять влекла к себе эта мягкая жаркая плоть. Вновь велико было искушение прильнуть к этому телу.
Поутру, проснувшись в своей квартире, я почувствовал запах Хедер. Он был у меня на губах, на пальцах. Я вдыхал его, закрыв глаза. Встав в половине десятого, собирался отвезти через два часа Хедер в аэропорт, а после ехать на работу. Я очистил несколько апельсинов и сунул их в соковыжималку. Потом пошел и купил в кондитерской сдобы. Возле овощного магазина продавали чилийский виноград, я взял килограмм. На лотке стояли узкие вазы с розами. Я купил лиловую. И вскоре со сверкающим, тяжелым от яств подносом спустился к двери Хедер. Я нажал на кнопку звонка. Никакой реакции. Вероятно, Хедер еще спала. Я позвонил несколько раз кряду – и вновь безрезультатно. Пришлось поставить поднос на подоконник и достать запасной ключ. Но прежде чем воспользоваться им, я позвонил еще пару раз. В комнате было чисто, никаких следов нашей вчерашней встречи. На кровати Фреда – голый матрац, а с краю – новый комплект белья. На письменном столе – записка.
«Дорогой мой и глупый экс!
В аэропорт я еду на такси. Не забывай следить за холодильником. Но прошу, не вспоминай о минувшей ночи. Нас связывает только одно – наш покойный сын. Хедер.
P. S. В ящике письменного стола я нашла фотографию. Я взяла ее с собой. Там вы с Фредом на реке Колорадо».
Инженер
Пленка 10
Это анонимное стихотворение было напечатано в «Журнале для всех». Я отыскал его несколько месяцев назад и выписал в один ряд вторые буквы каждой строки. Стихотворение само по себе невразумительное, но из букв составилось слово «Армагеддон». Это было первое послание Нижайшего.
Вскоре Мормон появился в бета-сети. Споры вокруг Тысячелетнего Царства давно утихли. Нижайший вновь подлил масла в огонь, только на сей раз не своими комментариями, а цитатами. Каждый день он выбирал новый отрывок из «Книги Мормона».
Сначала – в оригинале, по-английски, потом – в немецком переводе. Речь в этих текстах всегда шла о Страшном суде. Но напечатаны они были с какими-то мудреными пробелами между буквами, с отступами и разбивкой строк. Напрасно искал я в них зашифрованное послание. Я уж начал думать, что Нижайший изменил код и мне не добраться до сути. Я проделывал разные комбинации с третьими, четвертыми, предпоследними и последними буквами, читал их в обратном порядке. А потом до меня дошло, что эти первые цитаты из «Книги Мормона» были чем-то вроде пробных шаров. Пользователей сети надо было приучить к необычной ломке строк. И вот наконец пришло послание – отрывок из 26-й главы книги Нефи. Как всегда, я прежде всего обратил внимание на вторые буквы. Несколько «а» и «н», которые при обычных сбоях в строке не выстраивались в одну вертикаль. Мало-помалу я углядел слово «помощь». Это уже не могло быть случайностью. Я сделал распечатку и выписал эти буквы в один ряд. До сих пор я храню заветный листок. Он означал для меня второе рождение.
Из вторых букв в строках английского текста получились немецкие слова. Нижайший извещал меня о месте нашей встречи: Близ ООН. Помощь дорогим гостям. Восток.
Как-то зимой, перед последним нашим праздником солнцеворота, мы собрались для причастия на Дунайском острове. Мы встретились в так называемом санитарном домике на западной стороне длинной, почти десятикилометровой отмели. Летом на асфальтовых дорожках было полно туристов, велосипедистов, купальщиков. А зимой попадались лишь редкие прохожие. Санитарный домик – иначе говоря, медпункт – обычно пустовал. Им пользовались только во время концертов под открытым небом и при проведении разных мероприятий.
Я понял сообщение так, что на другой стороне острова, к востоку от расположенной прямо у Имперского моста резиденции ООН, должен находиться другой домик, в котором меня ждет Нижайший.
Когда я расшифровал послание, было часов семь вечера. Вообще-то мне хотелось пораньше лечь. Меня бил озноб, донимали боли в суставах и спине. И все-таки я тут же собрался в путь, прихватив целлофановый мешочек с апельсинами, которые купил после работы в супермаркете. И еще взял с собой карманный фонарик. Шел мокрый снег. Несколько дней назад уже был снегопад. Но о нем сейчас напоминала только грязная жижа, которую дворники, сновавшие между припаркованными машинами, гнали к обочинам. Однако опять начинало холодать.
Я поехал в метро по направлению к зданию ООН. И, не доехав до него, вышел на остановку раньше, то есть на острове. Вы знаете эту станцию. Она соединяется с Имперским мостом и ночью с наружной стороны тоже освещена. Кроме меня, никто на улицу не вышел. Сначала я двинулся в западном направлении по асфальтовой дорожке, с двух сторон светили фонари. Вокруг ни души. Погода не для прогулок. Потом я свернул на тропу, ведущую вниз, к Дунаю. Мокрые хлопья становились все гуще и тяжелее. Прибрежная тропинка утопала во тьме. Справа проклевывались огоньки Торговой набережной на той стороне. Впереди виднелась вереница желтых фонарей на Имперском мосту. Это служило мне ориентиром.
Двигался я, можно сказать, на ощупь. Фонарем предпочел не пользоваться. Иногда я в испуге замирал на месте. Когда волны накатывали на камни, порой раздавались столь странные звуки, что, казалось, там внизу кто-то возится. В спину мне ударил луч света. Я шагнул в тень, вернее, в черное пространство, куда не пробивался свет с Торговой набережной. И чуть не наткнулся на дерево, за которым и укрылся. А луч шел от судна, плывшего в Будапешт и шарившего прожекторами по берегам. Я не выходил из своего укрытия, пока судно не проплыло мимо. И тут же пошел за ним вслед. Теперь темнота была уже не такой непроглядной. Возле Имперского моста я остановился; если идти дальше, не сворачивая, подумал я, не придется делать крюк. Я ковылял по скользким камням вдоль берега. Мешочек с апельсинами стал невероятной обузой. Два раза я оступался и сползал вниз. Когда я на безопасном расстоянии от ярко освещенного моста вновь взбирался на тропу, в ботинках хлюпала вода. Я прилег, растянувшись на студеной земле. Меня трясла лихорадка. Лоб покрылся холодным потом, смешавшись с растаявшим снегом, он заливал мне лицо. И тут колотун стал еще сильнее. Если сейчас не поднимешься, подумал я, уже не встанешь. Я с трудом выпрямился и попытался попрыгать, чтобы согреться. Меня всего ломало. Надо было как можно быстрее отыскать этот проклятый санитарный домик. Если он вообще был в природе.
«Помощь дорогим гостям» могла много чего значить. Возможно, это вовсе не санитарный домик. Но если имеется в виду он, то его следует искать там, в 22-м районе, восточнее здания ООН. В послании Нижайшего нет даже намека на остров. Я ощущал себя неподготовленным альпинистом, который совершенно выдохся перед самой вершиной, но и для возвращения уже слишком ослаб. Я убеждал себя: ты справишься, ты сумеешь на пару часов обуздать свою хворь, твоя задача настолько значительна, что перед ней отступит ничтожный вирус.
На восточной стороне острова освещение главной дорожки кончалось уже через сотню метров. Но, не дойдя до асфальтового покрытия, я упал на решетку от гриля и поранил локоть. Шаря руками по мокрой траве, я собирал рассыпанные апельсины. Потом сел на ледяную железку и впился зубами в апельсин. Удивляюсь, как еще не заплакал. Нижайший ждет меня, а я, как мокрый куль, прилип к месту, может быть, совсем близко от него. Я прижал апельсиновую корку к стеклу фонарика. Вспыхнул слабый красноватый свет. Его как раз хватало, чтобы осветить землю прямо перед собой. И я как-то собрался с духом. Потом съел еще один апельсин и снова двинулся в путь. Снежинки на земле уже не таяли. Надо было торопиться, иначе за мной потянется след. Ботинки отяжелели от воды. Я слышал, как они чавкают при ходьбе, но уже не чувствовал ног. Как будто волок какие-то гири.
И все же я дошел до одного из домиков. Обе двери были заперты. Я не увидел ничего похожего на сообщение, если не считать слов «Мужчины» и «Дамы». Я уже настолько удалился от моста, а стало быть, и от здания ООН, что двигаться дальше на восток не имело смысла. От туалета шла дорожка к так называемому разгрузочному каналу, искусственному притоку Дуная. Уголок на этом берегу превращается летом в излюбленный пляж нудистов. Дорожка здесь широкая и покрыта асфальтом. Я пошел по ней в сторону Имперского моста. Вскоре я увидел какие-то чурки. Я чуть было не проскочил мимо них. Но что-то заставило меня оглянуться. Присмотревшись, я увидел, что они сложены в виде восьмерки. Я разметал их носком ботинка и выключил фонарик. В полной темноте у меня вдруг подкосились ноги. Началось сильное головокружение. Я стал опускаться, упираясь руками в землю, иначе бы просто грохнулся. Справа послышались чьи-то шаги.
– Кто здесь? – крикнул я.
– Стивен Хафф, Нижайший из братьев.
Эти тихие слова были произнесены с хорошо знакомым мне американским акцентом. Я сел на мокрый асфальт и начал плакать. Я выглядел как полный идиот, но ничего не мог с собой поделать.
– Оставайся на месте, – сказал Нижайший.
Я слышал приближавшиеся шаги. Он легонько толкнул меня ногой. Потом его волосы упали мне на лоб. Он обхватил мою голову своими большими ладонями, притянул к себе и стал целовать мокрое от слез лицо.
– Мне не хватало тебя, – сказал он.
А я не мог выдавить из себя ни слова. Он помог мне встать и повел куда-то, видимо зная дорогу и в темноте. Открылась и захлопнулась какая-то дверь. Мы оказались в теплом помещении. Он подвел меня к покрытой клеенкой лавке. Я мог присесть. Когда он зажег какой-то ночничок, я понял, что мы находимся в помещении санитарного пункта. Я сидел на носилках, под ними виднелись колесики передвижного штатива для капельницы, в руке я держал пакет с апельсинами.
– Это для тебя, – сказал я.
Он взял пакет, стянул с меня промокшую куртку и повесил ее над электрообогревателем, стоявшим в середине комнаты. Правый рукав моего свитера был пропитан кровью. Нижайший уложил меня и стал рассматривать рану на локте. Затем открыл металлический шкаф, набитый всякого рода перевязочным материалом, достал бинт и вату и аккуратно перевязал мне руку, после чего снял с меня ботинки и поставил их между ребрами электрообогревателя. Он вытер мне ступни марлей и начал массировать их. Раньше я представить себе не мог, что он способен на такую трогательную заботу о ком-то. Голова у меня пылала. Я отвернулся к стене, меня опять душили слезы. Со мной возился мой идеал, поистине небожитель. Он гладил меня и кормил апельсиновыми дольками.
К сожалению, в домике не нашлось никаких медикаментов. Но приступ лихорадки прошел, и мы могли поговорить. Я узнал, что Нижайший приехал из Штатов, он жил в поселке у канадской границы. Это было поселение приверженцев Иисусовой церкви христианских арийских наций. Профессор когда-то поддерживал с ними связь через интернет.
– Они молятся и начетничают, – рассказывал Нижайший, – не имея ни малейшего представления о том, как надо делать дело. У них есть деньги, но нет духовной опоры. Отметелят какого-нибудь негра – и довольны. А пастор Батлер даже не слышал об Иоахиме Флорском.
– Теперь ты живешь здесь?
– Нет, этот домик я использую только для встреч. Ляйтнер оставил мне ключ. Но телефона нет. Я не выхожу в сеть. Кроме того, торчать здесь весь день опасно. Иногда тут шныряет патруль.
Потом он взял меня за руки и во всех деталях изложил план Армагеддона. И хотя я пытался внимательно его слушать, сосредоточиться мне было трудно. Я просто любовался этим изумительным человеком, который точно знает, чего хочет. Его глаза ласкали меня и улыбались мне. Они яснее всяких слов говорили мне о моей миссии. Господи, думал я, как я мог жить без этого человека?
После этой встречи, первой после праздника солнцеворота, я еще неделю пролежал в постели. Позднее мы вновь увиделись с Нижайшим в санитарном домике. Ему вновь пришлось знакомить меня с планом. А вообще мы встречались каждый месяц. Пузырь, Бригадир, Панда и Жердь виделись с Нижайшим раз в два месяца. Обсуждение каких-то текущих дел происходило, как правило, при отсутствии Нижайшего. В основном это были короткие встречи, которые мы по-прежнему называли причастиями. Почти всегда речь шла только о предстоящей операции.
Пузырь с Бригадиром, как обычно в зимнее время, были безработными. Весной они вновь устраивались на стройку. Но на этот раз вышло иначе. Фирма теперь вела работы на Востоке, там дешевле рабочая сила. Меня хотели послать на одну стройку в Лейпциге. Я отказался. Я мог себе это позволить, так как чертежникам, особенно освоившим свое дело, не так просто найти замену. В наказание мне подкинули работенку в главном офисе, я сидел в огромном помещении, дверь в дверь с шефом фирмы, и занимался чертежами навесов для автобана вдоль набережной Дуная.
Вы думаете, мы отошли от нашего плана? Ни в коей мере. Мы сосредоточились на тщательной разработке всех его деталей. Бригадир и Пузырь были свободны. Большинство подготовительных мероприятий легло на их плечи. Они охотно работали вместе. Я, насколько позволяли обстоятельства, был на подхвате. И хотя за нами вроде бы не следили, ничего нельзя было исключать. Мы не имели права на риск. Летом, когда пособие по безработице уже не выплачивалось и Бригадир с Пузырем могли рассчитывать только на общественные работы, они еще не были готовы к Армагеддону. Первую машину они украли за два месяца до запланированного срока. Тогда, это было уже осенью, Нижайший на несколько дней отлучился, поскольку у него вновь истек срок пребывания. Я предлагал утопить машину в том же пруду, куда должен был спустить после акции предназначенный для бегства автомобиль с пустыми баллонами. Таким образом можно было проверить, насколько надежно выбранное мною место. Мне то и дело приходилось остужать пыл моих товарищей. Вернувшись, Нижайший сказал, что был в арендованном нами доме на Мальорке. Дом следовало сохранить. Нижайший сообщил, что на этот раз бал в Опере будет транслироваться по ЕТВ и задуман как грандиозное шоу.
Откуда он это знал? Я не задавал ему таких вопросов. Я даже про Ляйтнера никогда не спрашивал. Если он считал нужным посвятить меня в какие-то дела, тут обходилось без вопросов с моей стороны. Возможно, о ЕТВ ему рассказал Ляйтнер. А позднее об этом заговорили в газетах. Годичное опоздание оказалось нам на руку. Более подходящего случая и придумать было нельзя.
Да, я знаю, вы потеряли сына. Скверная история. А я потерял все, это кое-что похуже. Или?… Прекратите перебивать меня! Меня это не интересует. Я вам информацию, вы мне – покой.
Видели в той комнате синюю сумку из искусственной кожи? Она долго простояла в моем платяном шкафу. Я купил ее еще перед наказанием Файльбёка. О ней уже не вспомнит ни одна продавщица. Сумку я тщательно почистил и упаковал в нейлон, чтобы на ней не было ни пылинки, ни мельчайшей частицы моего белья. С этой сумкой в ночь бала я должен был без пяти два прибыть в Бурггартен и забрать три пустых баллона. В Бурггартене находится втяжная шахта вентиляционной системы Оперы. Армагеддон мыслился как заключительный пункт трансляции бала, которая, как мы могли чуть ли не ежедневно слышать по вашему каналу, должна была длиться до двух ночи. Мы долго ломали голову над тем, где лучше Бригадиру оставить для меня машину на случай бегства. Идеальным местом мог бы стать пятачок у ворот Бурггартена, на Ханушгассе. Но когда инородцы объявили о своей демонстрации, мне пришлось искать другой путь отступления. С Ханушгассе я был бы вынужден проезжать мимо Оперы. А там все ходы и выходы наверняка забили бы полицейские или демонстранты. Нижайший предложил поставить машину возле Фольксгартена, поблизости от Бундесканцелярии. В ту ночь вряд ли ей обеспечат особую охрану. Может, машина все еще стоит там. Красный «гольф». Бригадир увел ее в Капфенберге и приделал к ней венский номер.
Газовые баллоны мы раздобыли еще накануне предыдущего бала. Нижайший где-то спрятал их. Он намеревался в ночь бала два из них передать Панде, а третий спустя полчаса и уже в другом месте – Жерди. Так оно, вероятно, и было. Я видел эти баллоны уже после акции по телевизору. Я тогда находился в Барселоне. Но Нижайший заранее описал их мне. Они должны были умещаться в дорожную сумку. Сверху имелся предохранительный клапан. Сначала требовалось свинтить железный колпачок с просверленным в нем ушком. Это можно было сделать, как, вероятно, предусматривалось в инструкции изготовителя, с помощью ружейного ствола или какого-либо железного стержня. Колпачок привинчен туго. Коротким гаечным ключом тут ничего не добьешься. Когда Панда и Жердь получили свои баллоны, предохранительные колпачки были уже отвинчены. Так, наверное, и было задумано. Бригадиру, Пузырю и Жерди предстояло открыть клапаны. Но по нашей договоренности – ровно без четверти два, а не на час раньше, как это случилось. Это диктовалось соображениями предосторожности. Третий баллон Жердь должен был один доставить к шахте и там открыть клапан – на тот случай, если Панде по какой-то причине не удастся оттранспортировать оба баллона к Бурггартену или если Бригадир и Пузырь не смогут их получить.
Вообще-то Нижайшему не следовало ехать вместе с Жердью. Возможно, он приехал с Пандой или каким-то иным путем добрался до Бурггартена. Я понятия не имею, как там было на самом деле. Знаю только, как должны были развиваться события. Во всяком случае, за работу в Бурггартене Нижайший не отвечал. Может быть, он каким-то образом исследовал содержимое баллонов и понял, что его надули. О синильной кислоте вообще не было речи. Мы же не команда смертников. Нижайший описал мне химический состав как особую разновидность угарного газа. А в этом случае последствия были бы совершенно иные. Прежде всего, не возникло бы смертельной угрозы моим товарищам. Возможно, Ляйтнер настаивал на более раннем сроке. А может быть, Нижайший сам решился на это, поскольку узнал, что Ляйтнер готовит ему ловушку. А в общем я мало что знаю. Выясняйте сами! Авось заработаете лавры.
Не знаю я и о роли Резо Дорфа. Возможно, Ляйтнер и Резо Дорф хотели помешать акции в последний момент и стяжать себе славу великих героев. Вот и шевелите мозгами, ройтесь, выясняйте! Мстите Нижайшему!
Это мученик. Он умер, чтобы мог жить я. Он спас мне жизнь. Понятно вам? Я его наследник. Но что я могу теперь без него? Я дилетант. Я не дорос до его миссии. Что мне остается? Ехать на озеро у канадской границы и мордовать негров? С кучкой пустоголовых олухов? То, что они видели Нижайшего, уже непомерная честь для них.
Он принял смерть, чтобы спасти меня. И с этим я вынужден жить.
Как спас? Он не доверял Ляйтнеру. Поэтому в день бала никто из нас не должен был находиться дома, никто, кроме меня. Вполне вероятно, что Ляйтнер вдруг принял бы решение арестовать нас. А так как мне не отводилась роль непосредственного исполнителя, а было поручено лишь устранять следы, я подвергался наименьшему риску. Если бы меня арестовали, акция все равно была бы совершена, только по другому плану. В семь вечера я должен был выйти в сеть под именем Мормона 2 и передать сообщение: «Будьте внимательны». В восемь – «Будьте очень внимательны». В девять – «Будьте сверхвнимательны».
Если в назначенный час не подаю вестей, значит, меня накрыли. В десять часов Нижайший уже не имел бы возможности прочитать послание. Но мы исходили из того, что полиция не нагрянет с арестом в квартиру до десяти часов.
Я знал, где находятся наши. На тот случай, если будут отступления от плана, предусматривалось, что Нижайший известит меня через сеть. Мы договорились использовать в качестве кода «Книгу Мормона». При такой ситуации мне надлежало уехать, а Армагеддон был бы осуществлен по другому сценарию. Мы все тщательно рассчитали, каждый шаг предполагал альтернативный вариант, если будет какой-то сбой. И, однако, все вышло иначе.
После работы я поехал домой и сразу же включил компьютер. От Мормона никаких сообщений. А вообще вся Вена в основном обменивалась информацией о бале, вернее, о демонстрациях перед театром. Кто-то призывал принять в них участие, кто-то отговаривал из тех соображений, что Общество помощи иностранцам будет лишь злоупотреблять правом на демонстрации в своих узких целях.
Ровно в семь я под именем Мормона 2 напечатал: «Будьте внимательны». Где-то через полчаса я вышел на кухню сделать себе бутерброд. Вернувшись, я нашел несколько новых сообщений от Мормона. Текст везде был один и тот же: «Мормон огнем и мечом сражается за Тысячелетнее Царство. Мормон 2 ждет под миндальным деревом». И хотя я тут же догадался, что это значит, поначалу я отказывался понимать сообщение. Я не был к этому готов, такое мы даже не обсуждали. Я попытался выяснить, не является ли послание акростихом. Нет, это было однозначным призывом бежать на Мальорку, в дом, который мы когда-то сняли для Файльбёка. Я стер все файлы. Выключил даже операционную систему. Потом вытащил синюю дорожную сумку, побросал туда какие-то шмотки и вытащил конверт из распределительной коробки в стене. Я был казначеем Непримиримых. В конверте было четыреста тысяч шиллингов пятитысячными купюрами. Пачка не выглядела слишком пухлой. Восемьдесят бумажек вполне умещались в кармане пиджака. Я поехал в аэропорт. Моя машина, пожалуй, и сейчас там стоит. А может, ее успели отбуксировать.
В Барселону был только один рейс. Я хотел сразу купить билет, но передумал – это могло броситься в глаза. Я решил вылететь во Франкфурт. Оттуда можно было лететь куда угодно. Я выбрал Лондон. И в одиннадцать вечера уже сидел в самолете. Из Лондона я ночным поездом отправился в Париж, а оттуда поехал в Барселону. Мой паспорт ни разу толком не проверили. В Барселоне я нашел портовый кабачок с телевизором и посмотрел вашу программу с балом в Опере. Потом вы показали моих погибших товарищей и еще не опознанного Нижайшего. Вы его видели? Других оттащили. Они лежали на траве и дорожке. А Нижайший уперся головой в решетку шахты, зажав в руках баллон, чтобы тот не откатился в сторону. Он точно знал, что делал. Уж он-то знал.
На следующий день после акции, то есть когда я сидел в портовом кабачке, Нижайший был идентифицирован как Стивен Хафф из Аризоны. Эта мразь Ляйтнер помалкивает о том, что ему известно. Добейте Ляйтнера и Резо Дорфа! Расскажите миру, что это за сволочи! И пусть все узнают, каким был на самом деле Нижайший.
Что дальше? А дальше, собственно говоря, все и кончилось. Рано утром я на пароме доплыл до Пальма-де-Мальорка, а оттуда на автобусе доехал до Сантаньи. Последние километры проделал пешком. Местность я знаю, поскольку в позапрошлом году провел здесь несколько дней. Осенью, как уже говорилось, тут побывал и Нижайший. Он обеспечил мне запасную позицию на случай бегства, о чем я и не догадывался. Без него я не смог бы сейчас держать вас за горло. Я обязан ему всем. Больше мне нечего сказать. Вырубайте свой проклятый кассетник.
Нет, куда уж мне. Как же я могу продолжить дело? Нижайший – бог в сравнении со мной. Конечно, и он совершал ошибки. Но я о них не знаю. Ну, может быть, поджог на Гюртеле. Он сам потом признал эту акцию мелкотравчатой.
Да еще Файльбёк свинью подложил. Вначале мы хорошо понимали друг друга. Наверняка тогда нас продал он. А кто же еще? Нижайшему не пришлось бы бежать за границу, и все получилось бы иначе. В сущности, это Файльбёк угробил все дело.
Вина? Виновен? Полная чушь. Этот ярлык не для Нижайшего. Он по ту сторону всякой виновности. История не знает такой категории. Я никогда не утверждал, что… мы достигли успеха. Прокрутите для себя еще раз. Мои товарищи погибли, Резо Дорф – начальник венской полиции, я еще не тронулся, чтобы выдавать это за успех. А что Ляйтнер? На пенсии? Резо Дорф прищучил его, иначе бы это было невозможно. Не для того Ляйтнер сотрудничал с Нижайшим, чтобы уйти на пенсию. Нет, это не успех. Это катастрофа.
У меня это в голове не укладывается. Я вообще уже ничего не понимал, что происходит. Я был убежден, что Нижайший знает путь. А может, он и не знал. А только хотел найти. Во всяком случае, мне казалось, он знает, куда идти.
Он мог бы спастись. Он мог бы одолеть все. Он не был трусом. Только он и был по-настоящему непримиримым. Он знал, как снова взяться за дело. Пожалуй, так. Я не знаю. Или и он не знал? Возможно, вы правы. Возможно, он тоже не знал, что делать дальше. Но почему он спас меня? Зачем одному мне дал выжить после катастрофы? Ведь он любил меня. А теперь точка. Выключайте.
Клаудиа Рёлер, домохозяйка
Пленка 3
В вестибюле театра стояли полицейские, они то и дело запрашивали обстановку по рациям. Тот, что дежурил у двери, через которую мы собирались выйти, спросил, куда мы хотим попасть. Услышав, что нам надо в отель «Империал», он попросил немного подождать – пока не очистят улицу. Он открыл дверь и выглянул. На улице было светло, как днем. Кругом беспрестанно вспыхивали «мигалки». Над домами кружил вертолет. За стальным решетчатым заграждением, перекрывавшим выход с Кертнерштрассе на Карлсплац, кипел настоящий бой. Мы слышали крики, но слов разобрать было невозможно. Мы только видели скопище полицейских и несколько водометов, которые поворачивали свои стволы, точно пушки на танках. На Рингштрассе местами горел асфальт. Повсюду в крайнем возбуждении носились люди. Полицейский закрыл дверь и встал к ней спиной. Он сказал, что началась стрельба. Придется переждать. Когда его рация вдруг замолчала, он вызвал двух человек, чтобы обеспечить нам сопровождение. Они прибыли необычайно быстро. Я подумала, не лучше ли нам захватить с собой отца. Герберт спросил, какова здесь может быть обстановка через два часа.
– Через два часа все уляжется. Мы держим ситуацию под контролем, – ответил полицейский.
Мы с Гербертом решили, что сейчас отца лучше уберечь от этой вакханалии. Гости бала не знали, что творится снаружи. Сопровождающие нас полицейские советовали не медлить. Несмотря на очаги загорания и множество обломков, по Рингштрассе вполне можно было пройти. По обе стороны стояли вереницы полицейских машин. И мы двинулись по мостовой, перешагивая через камни, бутылки, железные палки, доски и вырванные дорожные знаки. У Шварценбергплац Рингштрассе была блокирована полицией. Перед кордоном горела какая-то машина. Несколько человек, в том числе и носильщик из нашего отеля, заливали пламя пеной из огнетушителей.
Герберт был в приподнятом настроении.
– Если бы они дали машине сгореть, им пришлось бы меньше возиться с мусором, – шутил он.
Когда полицейские благополучно довели нас до отеля, Герберт обнял и поцеловал меня.
– Я думал, это будет скучный бал, – сказал он. – К тому же Вена встретила нас таким уличным фейерверком.
Администратор не слышал, как мы вошли. Он уставился в экран маленького телевизора, на котором в качестве заставки возник транспарант с надписью: «Отменить грабительскую квартплату». Потом показали молодых людей с повязками на нижней части лица. У некоторых лица вообще были закрыты черными масками с помпонами и прорезями для глаз. Администратор беспрестанно качал головой. Герберту пришлось дважды пожелать ему «доброй ночи».
– Ну разве это не ужас? – всплеснул руками администратор.
– А что предложили бы вы?
– Я уж лучше промолчу.
– Нет, все-таки? – настаивал Герберт.
И знаете, что ответил сей добропорядочный гражданин?
– Травить газом.
– Лучше пришлите нам в номер бутылку шампанского.
– Будет сделано, господин, – тут же подтянувшись, сказал администратор. – Бутылку шампанского в номер пятьсот четыре.
Проследовав через анфиладу комнат, Герберт первым делом включил телевизор. Репортер сообщал, что полиция овладела ситуацией. Пока нет никаких данных о раненых и тем более убитых. А количество пострадавших могло быть значительным. У Службы спасения и Красного Креста покуда дел хватает. Никогда еще демонстрации не переходили в такое побоище.
– А как же тысяча девятьсот двадцать седьмой год? – сказал Герберт.
– А что тогда было? – спросила я.
– Поджог Дворца правосудия. Полицейские расстреляли сотни рабочих.
Мне стало стыдно: уроженке Вены напоминает об этом коренной берлинец. Принесли шампанское. Герберт достал бокалы. Репортер сказал: «Через час мы снова познакомим вас с мнением начальника венской полиции. А теперь вернемся на бал».
Мы увидели заполненный танцующими парами партер и услышали инструментальную версию «Леди Мадонны». На переднем плане оказался господин с перекошенным ртом и широкой лентой, пересекавшей грудь. Он танцевал с супругой бундесканцлера. Комментатор сказал: «После стольких малоприятных сцен мы снова в блистательном мире Оперы. Давайте посмотрим на ложу немецкого фабриканта, короля напитков, которого причисляют к давним завсегдатаям этого бала балов».
Камера оторвалась от канцлерши и ее партнера, которого нам так и не представили, фигурки танцующих стали меньше, а их круг расширился. Затем по экрану медленно поплыли ложи, приближаясь к нам. Я надеялась увидеть отца, но лож у сцены не показали. Герберт подошел ко мне с бокалом шампанского. Он выключил звук и сказал:
– У нас два часа медового месяца здесь, в отеле «Империал». Об этом можно было только мечтать.
Мы поцеловались. Он плеснул мне шампанское в вырез платья и стянул его с меня. Но я бы не хотела посвящать вас в подробности. Так или иначе, это был чудеснейший час в нашей жизни. И под конец мы в полном изнеможении лежали на мокрых простынях. Сквозь закрытые окна доносился звук сирен. У меня пересохло во рту.
– Дай чего-нибудь выпить.
Он приподнялся и замер.
– Который час? – спросила я. – Тебе пора за отцом?
Он не ответил. Я посмотрела на него. С отвисшей челюстью Герберт уставился на экран, повторяя одними губами:
– Нет. Нет. Нет.
Я встала. На экране – ничего, кроме мертвых тел. Какой-то страшный сон. Я закричала. Герберт крепко обнял меня. Да, это были трупы в бальных костюмах, они лежали вповалку, с распахнутыми в ужасе глазами и открытыми ртами. По фракам и платьям стекала рвотная масса. Потом дали другую картинку. Здесь люди еще двигались. Я слышала их крики, хотя звук был отключен. Они взмахивали руками и вдруг падали замертво. Многие уже распластались на полу, а некоторые еще искали опоры, цепляясь за перила и парапеты. Я видела пары обнявшихся людей, хватавших ртами воздух, им удавалось какие-то секунды продержаться на ногах, после чего их тоже сокрушала неведомая сила. Меня охватил такой ужас, что я не могла вздохнуть. Хотелось кричать во всю глотку, но я не могла издать ни звука.
Герберт сказал:
– Оденься. Надо бежать к отцу.
Точно лунатик, я нашарила в чемодане какие-то тряпки. Кажется, я оделась. Но как это было, не помню. Провал в памяти. Я ничего не видела вокруг. Первое более или менее ясное ощущение реальности возникло на Рингштрассе, где мы стояли, напрасно пытаясь пройти в Оперу. Перед нами – сплошная стена синих сполохов. Всюду пожарные и санитарные машины. Со всех сторон на нас кричат врачи, полицейские и пожарные, требуя освободить дорогу. С какой бы стороны мы ни пытались подступиться к зданию, все было бесполезно. Нас просто отгоняли. В воздухе один над другим зависли вертолеты, четыре или пять. Самый нижний приземлился за Оперой, видимо на Альбертинаплац. Другие ждали, когда он вновь поднимется в воздух. Уши закладывало от рева динамиков. Хаос был невообразимый. Дальше всего мы продвинулись по Малерштрассе. Люди в противогазах вытаскивали трупы из-под аркад. Вскоре нас, как всех столпившихся здесь, оттеснили назад, чтобы освободить улицу для пожарной команды.
Мы бродили по округе, пока не выбились из сил. И тогда решили идти к Зигрид. Она смотрела помертвевшими от ужаса глазами, будто перед ней были призраки. Потом бросилась обнимать нас.
– Где отец? – был первый ее вопрос. И хотя я и не ожидала другого вопроса, он прозвучал для меня как слова Бога, обращенные к Каину: «Где Авель, брат твой?»
Герберт еще как-то владел собой. Он обнял Зигрид и попытался ей все объяснить. В квартире работал телевизор. На экране все еще сменялись разные планы зала. Они были так же неподвижны, как и тела, попавшие в кадр. Музыканты лежали на своих инструментах. Ни слова комментария. Мертвая тишина. Я не могла больше этого видеть и выключила телевизор. По радио передавали траурную музыку, то и дело прерываемую одними и теми же сообщениями. Говорилось о чудовищной катастрофе, никакими подробностями редакция не располагала. Герберт нашел в телефонной книге номера полиции и Службы спасения. До кого бы ни удавалось дозвониться, всюду его попросту облаивали, требуя не занимать линию. Сейчас-де не время для справок.
Когда уже рассвело, сообщили наконец номер, по которому можно узнать, не попал ли кто из близких в городские больницы. Дозвониться было невозможно. Но Герберт не сдавался. Я сидела рядом в кресле и слышала бесконечный процесс нажатия на кнопку повтора и одни и те же монотонные сигналы. Это длилось часами. Зигрид варила кофе. В конце концов Герберт не выдержал:
– Ну и черт с ними! Придется побегать!
Он собрался уходить. Я бы отпустила его. Поскольку уже мало что соображала. Но Зигрид удержала Герберта.
– Одно из двух, – сказала она. – Либо отца нет в живых и ты ему уже не поможешь, либо он в какой-нибудь больнице, и сейчас ты его не найдешь.
По радио передали, что больных отправили на вертолетах и в другие города: в Санкт-Пёльтен, Хорн, Цветтль, Баден, Винер Нойштадт, даже в Линц и Грац. Герберт остался и продолжил свои попытки дозвониться. В десять утра это удалось. У Зигрид был телефон с громкоговорителем. Мы услышали женский голос:
– Минутку.
Потом раздался шелест. Бесконечно долгий шорох бумаг.
– Имя?
Герберт назвал еще раз.
– Восемьдесят три года?
– Да. Он у вас?
– Его поместили в лечебницу Христа Спасителя.
Герберт положил трубку и прикрыл глаза. Мы смотрели на телефон как на дорогое существо.
– Ну так едем же.
Это была первая фраза, произнесенная мной за несколько часов. Зигрид вызвала такси. По крайней мере, на этот вид транспорта еще можно было рассчитывать. Мы проехали Шварценбергплац и по Принц-Ойгенштрассе поднялись к Гюртелю. На Южном вокзале развевались черные флаги. Их вывесили и на некоторых муниципальных домах. Поездка длилась не меньше сорока пяти минут. Вначале мы тешили себя надеждой. Потом возобладал страх. Отец мог находиться в ужасном состоянии. Герберт сказал:
– Если он лежит в больнице, значит, успел вовремя выйти из Оперы. Возможно, у него просто шок, и мы сможем забрать его домой.
Если бы это было так! На Гюртеле Зигрид попросила таксиста остановиться и купила букет красных роз. Мне было немного неловко, но я бы сочла себя идиоткой, если бы мне вздумалось купить сейчас цветы. Вы знаете лечебницу Христа Спасителя? Это маленькая больница на Дорнбахской улице. Там нас ждало следующее потрясение. Привратник долго рылся в списках, но фамилии отца не нашел. Зигрид объяснила, что его доставили ночью.
– Ах, вот как. Стало быть, бал в Опере? Чего же вы сразу-то не сказали? У меня еще нет на них списка.
Он позвонил куда-то и направил нас в отделение интенсивной терапии. Отец лежал в коме. Он был подключен к аппарату искусственного дыхания. Старшая сестра впустила нас в палату. Нам показалось, что отец просто спит. Белоснежные волосы слегка растрепались, мерно попискивали приборы, посапывали трубки. Сменяя друг друга, мы прикасались к его руке, чтобы убедиться, что она теплая. Помещение было так плотно заставлено всякими приборами, что для цветов Зигрид не нашлось места. На стене висело большое распятие.
– Можно надеяться? – спросила Зигрид.
– Он один из немногих новеньких, которые еще позволяют надеяться, – ответила сестра.
Она попросила нас покинуть палату. Мы хотели поговорить с кем-нибудь из врачей. Но все они были так заняты, что пришлось ждать несколько часов, пока один из них сумел почти на ходу ответить на наши вопросы. Он сказал, что у моего отца – симптомы тяжелого отравления. От прогнозов лучше воздержаться. Но одно то, что больной еще жив и у него стабильный сердечный ритм, дает основания для осторожного оптимизма. Врач поспешно откланялся. Мы оставили номер телефона Зигрид и попросили старшую сестру сразу же позвонить, как только состояние отца как-то изменится.
В течение четырех дней никаких звонков из больницы не было. Тем не менее дважды в день мы ездили в лечебницу и всегда заставали все ту же ситуацию. У врачей находилось больше времени для разговоров с нами, но они по-прежнему мало чем могли утешить. Возможно, они хотели подготовить родственников к тому моменту, когда придется огорошить нас вопросом: может, имеет смысл отключить приборы? Ситуация становилась все более напряженной.
Дети уверяли по телефону, что отлично обходятся своими силами. Но однажды ночью Тим известил нас, что уже сутки не работает отопление. В доме – собачий холод. А они не знают, как выйти из положения. Для Герберта это стало последним сигналом. Он и так уже два дня улаживал дела по телефону и переносил сроки и встречи. Теперь была веская причина вернуться домой. Как только он улетел, нам позвонили из больницы – отец вышел из комы. Мы тотчас же отправились к нему. У него были веселые глаза. Он жал нам руки. Шланг аппарата искусственного дыхания теперь был подведен к носу, а не ко рту. Врач объяснил нам, что пока это еще необходимо, так как искусственное дыхание сопровождается медикаментозным лечением. Позднее будет предпринята попытка заменить постоянное подключение к аппарату несколькими ингаляциями в день. Отец силился заговорить с нами. Но мы не могли понять ни слова. Зигрид и я поочередно склонялись над ним, прикладывая ухо к самым его губам. Он старался лаконично и четко сформулировать мысль. Но получалось нечленораздельное клокотание, для артикуляции не хватало воздуха. И лучше было не прислушиваться, а угадывать смысл речи по движению губ. К тому же отец пояснял слова жестами руки и покачиванием головы. Нам пришлось подробно рассказать ему обо всем, что случилось.
А о том, как пережил он это сам, отец смог поведать нам лишь неделю спустя. Бывший студент, занимавший какую-то директорскую должность, стал раздражать отца. Единственной возможностью отделаться от навязчивого собеседника было возвращение домой. Когда он стоял у выхода и застегивал пальто, в воздухе вдруг запахло горьким миндалем. Отцу стало плохо. Как только он шагнул к дверям, чтобы глотнуть свежего воздуха, сзади раздались громкие крики. Его вытолкнули на улицу. Бегущие с истошными криками люди – последнее, что осталось у него в памяти.
После того как отец вышел из комы, его состояние стало вроде бы заметно улучшаться. Через несколько дней в дыхательный шланг вставили тройник и к нему присоединили отводок. Конец его был опущен в сосуд с водой, приделанный к раме кровати. Там же висел мочеприемник. Когда отец выдыхал воздух, в сосуде начинала клокотать вода. Однажды я видела, как сестра вставила в дыхательный шланг гибкую трубочку потоньше, через нее отсасывалась слизь из легких. Это причиняло отцу сильную боль. Грудная клетка ходила ходуном, пульс учащался, ступни дергались. Сестра объяснила мне, что эту процедуру надо проделывать каждые четыре часа. Она удаляла также жидкость из полости рта и дезинфицировала его.
Позднее дыхательный шланг убрали. Теперь несколько раз в день проводили получасовую ингаляцию. Отец добросовестно следовал всем предписаниям. У него появилось желание перечитать кое-какие книги. Мы приносили их в больницу. Зигрид готова была читать вслух, но отцу это предложение не понравилось. Я все-таки не ребенок, сказал он. Сестра соорудила над кроватью нечто вроде пюпитра. На нем раскрыли «Процесс» Кафки. Я надела отцу его роговые очки. Ему трудно было перелистывать страницы. Да и установить оптимальное расстояние от глаз до книги тоже удалось не сразу. То она оказывалась слишком близко, то слишком далеко. А стоило ему наконец сосредоточиться, страница вдруг вставала торчком. Я принесла канцелярские скрепки и с их помощью фиксировала разворот страниц. Когда отец кивал, я переворачивала и закрепляла страницу.
Зигрид приходилось ездить на работу, и мы сменяли друг друга. Я дежурила с утра, Зигрид приходила после обеда и оставалась до девяти или десяти вечера. Когда из отделения интенсивной терапии отца перевели в обычную отдельную палату, мы облегченно вздохнули. Мы надеялись, что уже недалек день выписки. Его желание побыть в одиночестве даже успокаивало нас. До обеда я отлучалась из палаты на час или два, ходила за покупками, гуляла или сидела в кафе. Зигрид делала то же самое, только ближе к вечеру.
Однажды, вернувшись после одной из таких вынужденных прогулок, я услышала новость. Сестра сказала:
– Ваш отец не один.
– Кто у него?
– Криминальная полиция.
Я расхаживала по светлому мраморному полу. Потом встала у оконной ниши, пытаясь проделать дыхательные упражнения. За окном в желтой траве рылся клювом черный дрозд, усердно и сердито. Спустя время я услышала за спиной уверенную целеустремленную поступь – шаги занятого человека.
– Вы дочь господина профессора? – спросил мужчина.
На нем был светлый пуховик с капюшоном. Гладко зачесанные волосы были слишком длинны для комиссара полиции. Не представившись, он начал задавать вопросы. От отца он узнал, что я тоже была на балу. Он спросил, не заметила ли я чего-то необычного.
– Подумайте, – сказал он с легким славянским акцентом. – Постарайтесь все вспомнить в спокойной обстановке. Я еще приду.
Затем он поинтересовался, почему мы так рано покинули театр. Я рассказала о досадном казусе. Это показалось ему малоубедительным. Меня взяла злость – создалось ощущение, что он причисляет меня к кругу подозреваемых.
– А кто вы, собственно, такой?
Он сказал что-то повеявшее деревней. Его фамилия была Дорф. Я подумал, до чего она подходит ему. Но по сути он был не Дорф, не большая деревня, а скорее хуторок, Дерфль, как говорят в Вене. У отца он оставил карточку со своим полным именем, на ней крупными буквами было написано: РЕЗО ДОРФ.
Отец уже пять недель пролежал в больнице, и тут мы узнали, что он наконец сможет покинуть ее. Отцу мы не говорили об этом. По ночам я не знала покоя: только бы ему удалось поспать, думала я. И каждое утро он уверял меня, что хорошо поспал. И при этом поглядывал на капельницу.
– Если бы мне все давалось так же легко, как сон.
Но еще до наступления ночи я жила одной надеждой – только бы он уснул. Это было вроде бесконечной молитвы, а больше мне ничего не оставалось. Если уж он не бессмертен, то пусть хотя бы отдохнет во сне.
Только рядом с ним я могла как-то успокоиться. Но и это было не просто. Он спрашивал: «Думаешь, я умру?»
Когда отец чувствовал, что я страдаю, он проделывал отвлекающий маневр. Начинал цитировать все, что запомнил из мировой литературы, изыскивал какую-нибудь лазейку для юмора. Я помогала ему и старалась улыбаться.
Он позволял ухаживать за собой, как за ребенком. Я водила его в душ и делала ему втирания. В ванной он просил, чтобы под конец его обильно окатили холодной водой. Раньше он всегда заканчивал процедуру холодным душем. Если я медлила, боясь, что он может простудиться, он выхватывал у меня рожок и обливал себя. При этом действовал так неловко, что я всякий раз оказывалась под дождем.
Брить его надо было непременно лезвием. Электробритва не годилась. Сестре это надоело. Он спросил меня, не желаю ли я быть его брадобреем, словно речь шла о высшем отличии. Но мне стоило немалых усилий оправдывать такую честь. Он хотел, чтобы кожа была идеально гладкой, и постоянно ощупывал ее дрожащей, покрытой старческими веснушками рукой. Затем требовалось протереть лицо горячим полотенцем и тут же смазать кремом. На всю процедуру у меня уходило не меньше часа. Когда я спрашивала: «Ну, теперь ты доволен?» Он проводил рукой по лицу и говорил: «Я хочу быть гладко выбритым».
Чтобы не порезать его, споткнувшись бритвой о морщины, я растягивала кожу пальцами. Складки становились белыми бороздками, но до последнего часа это были красивые линии. Я выстригала ему волосы из ноздрей и ушных раковин. Приходилось наносить много крема. Ему нравился сильный аромат. Мне кажется, он уже не чувствовал запахов, поскольку требовал все новых умащений.
Вначале я купила ему карманное зеркало, оно оказалось слишком маленьким. Я принесла большое. После бритья, когда он, глядя в зеркало, придирчиво изучал состояние кожи, я забывала о том, что он на краю могилы.
Никогда в жизни я не чувствовала такой близости с ним. Я не стеснялась нежностей и гладила его. Он наслаждался этим. Да и я тоже. Мне хотелось, чтобы кто-то (мать? Зигрид?) ревновал меня. Иногда в ванной или же укутывая отца, я видела его член. Он был изрядной длины. Я представляла себе, как мать принимала его в свое лоно. Интересно, хотелось ли отцу, чтобы я прикоснулась к его детородному органу? Я предоставляла отцу мыть его самостоятельно, чего он, однако, не делал.
Наступил день, когда отец с самого утра пожелал, чтобы его никто не беспокоил.
– Теперь вам уже недолго терпеть, – сказал Резо Дорф, встретив меня в коридоре.
Я бы вытерпела, мужлан деревенский. Это была наша вторая, и последняя, встреча. Идет и мотает себе на ус, что сюда ему являться уже незачем. Резо Дорф не заплачет. Умеют ли такие типы вообще плакать? И хотя отец уже не мог говорить, он чувствовал мою близость. Когда я держала в руках его теплую ладонь и вдруг открывалась дверь, он сжимал пальцы, будто боялся, что я покину его. Мой отец умер ровно через пятьдесят четыре года после своей свадьбы. За день до этого врач тихо сказал мне: «Сегодня ночью».
Эту ночь я провела в больнице. Зигрид – две ночи накануне до двух и трех часов. Она еле держалась на ногах. В ту последнюю она уехала домой после полуночи. На чем врач строил свой прогноз, оставалось загадкой. Никаких изменений я не замечала.
Я сидела на краю кровати и наблюдала за капельницей. Над изголовьем была натянута влажная простыня, которую я спрыскивала водой каждые пятнадцать минут. Мне было страшно. Как умирают люди? Откуда я узнаю, что это последние минуты? Всякий раз, когда я щупала у него пульс, мне казалось, сейчас наступит смерть. Я непроизвольно отдергивала руку. Пусть отец думает, что я не могу ожидать ничего плохого. Я уже не смела касаться запястья.
Мысленно я возвращалась к нашему разговору на балу. Я никому не рассказывала о нем. Да и с отцом больше не говорила о подруге его юности. Но это не было молчанием. Тема как бы сама напоминала о себе, когда он вдруг закрывал глаза, не произнося ни слова.
Ночью шумело ненастье. Сильный ветер швырял листья в оконное стекло. Штора колыхалась. Ветер задувал в щели окон. На деревьях орали вороны. У меня было такое чувство, что все уже пройдено и изведано, но я не знала, что будет дальше. Из головы не выходил предстоящий телефонный разговор. Но кому следовало звонить? Не могу же я взять трубку и сказать мужу: «Скоро я буду с тобой».
Отец дышал тяжело и замедленно. То и дело раздавались клокочущие звуки, точно в водостоке. И странно было находиться наедине с этим дыханием и теплой ладонью, к которой я все время прикасалась.
Около семи, когда уже стало светать, заступила новая смена медперсонала. Отец еще дышал. Почти с гордостью я указала на него тому самому врачу, который предрек смерть отца минувшей ночью. Я не чувствовала ни усталости, ни голода. Перед работой в больницу заехала Зигрид. Было заметно, что она испытывает облегчение.
День выдался очень светлый, слишком светлый для комнаты с умирающим. Я задернула шторы. Одна из сестер пожелала сменить меня. Надо идти домой и передохнуть, сказала она. Но я не хотела оставлять отца. Я бы не вынесла телефонного известия: «Ваш отец скончался».
Мой отец умер. Мне вдруг показалось, что это – фраза из моего детства, как будто я часто слышала ее. Я долго размышляла над этим. И она всегда связывалась с каким-то телефонным разговором. Сначала звонок, а потом слова: «Мой отец умер». Больше мне ничего не приходило в голову.
Прошло, наверное, два часа после того, как я задернула шторы. Я сидела рядом с кроватью и теперь уже почти клевала носом. Руку отца я выпустила. И вдруг он приподнялся, его пальцы хватали железные прутья по бокам кровати. Потом вытянул руки и открыл глаза, очень медленно. Мы замерли, глядя друг на друга. Мне казалось, он сейчас встанет и пойдет. Он шевельнул губами, будто пытался что-то сказать, но не издал ни звука. Глаза были широко раскрыты, отец колотил себя по груди.
– Он задыхается! – крикнула я так громко, что не узнала собственного голоса. Появились две сестры и доктор. Он удерживал меня сзади за плечо. Сестра гладила мне руку.
– Видишь, – сказала сестра, – он преставился.
Отец как по команде откинулся на спину и в мгновение ока стал чужой восковой фигурой. Кожа была совершенно гладкой и неестественно белой. Глаза успел закрыть сам.
Позднее, когда врач начал осматривать тело, я даже не отважилась прикоснуться к этой плоти, которую только что гладила. Обручальное кольцо с него уже сняли. Я взяла это кольцо и вышла из палаты.