Австралийские рассказы

Хэдоу Линдэл

Маршалл Алан

Моррисон Джон

Стюарт Дональд

Стивенс Дэл

Кларк Маркус

Причард Катарина Сусанна

Уотен Джуда

Лоусон Генри

Джеймс Брайан

Палмер Вэнс

Герберт Ксавье

Ферфи Джозеф

Эстли Вильям

Куинн Родерик

Радд Стил

Моррис Майра

Кейси Гэвин

Хезерингтон Джон

Теннант Килли

Хэнгерфорд Томас

Кларк Джоана

Гэвин Кэйси

 

 

Испорченный чертеж

Перевод Э. Питерской

Когда школа окончена и вы нашли какую-нибудь работу, можно поступить в вечернее коммерческое училище или горнорудное, в котором, кроме дневного, есть еще и вечернее отделение, где на лекциях и практических занятиях изучают различные технические дисциплины.

Когда мы в четырнадцать лет окончили школу и наш класс распался. Штепсель и я обнаружили, что наши родители хотят, чтобы мы продолжали совершенствовать свои знания, и мы записались в горнорудное училище.

Нас больше всего интересовали девушки, сигареты и автомобили, но мы, конечно, подчинились желанию родителей и, прикинув, решили, что горнорудное училище, пожалуй, самое подходящее.

Как это всегда бывает, наш класс в горнорудном училище разбился на пары закадычных дружков, и мы со Штепселем были большими приятелями. Мы там не многому научились, но два года вместе посещали лекции, и нам нравилось шагать вечером по улице, держа под мышкой книги и рейсшины с таким видом, словно мы в будущем собирались стать управляющими приисков или чем-нибудь в этом роде. По сравнению со школой, учиться там было легко и приятно. Если ты чувствовал усталость, то можно было подремать за партой, не заботясь о записи лекций. Если ты уж очень переутомился или интересовался чем-нибудь другим, то можно было совсем пропустить занятие, и никто не задавал тебе неприятных вопросов. Те, кто действительно хотел чему-то научиться, были в большинстве гораздо старше нас; они уже знали, что такое жизнь, и смотрели на вещи другими глазами.

Как-то вечером я и Штепсель шли по улице с рейсшинами и готовальнями под мышкой; нас ожидали два часа черчения, и Штепсель предлагал пропустить занятие, а я не соглашался. Я умел ловко орудовать карандашом и хотя предпочитал рисование, но не возражал и против черчения.

— Как насчет того, чтобы смыться? — спросил Штепсель. — Могли бы пойти в парк, подцепить девочек.

— Вернее всего, мы там взбесимся от скуки, — ответил я.

Над входом в училище висел яркий фонарь, и летними вечерами вокруг него кружились тысячи мошек, а перед началом лекций около сотни юношей и мальчиков бродили здесь по шуршащему красному гравию. Когда мы подошли, они уже толпились под фонарем, все окна были освещены, а по коридорам сновали преподаватели и ученики. Мы направились прямо в класс, где стояли наши чертежные доски, накололи бумагу и наточили карандаши задолго до прихода нашего преподавателя Циклопа.

— Ну, как твоя шестигранная гайка? — спросил Штепсель.

Он подошел ко мне, через плечо посмотрел на чертеж, который я уже почти закончил, и хмыкнул.

— Вот увидишь, Циклоп заставит тебя это переделать, — сказал он. — Посмотри, какие линии!

— А что тебе не нравится? — спросил я, разозлившись. — Эти линии похожи на резьбу, а твои похожи на лестницу в шахте.

Мне нравилась моя шестигранная гайка и особенно резьба. Над резьбой я трудился изо всех сил, штрихуя и растушевывая, пока не стало казаться, что это настоящий металл. И я подумал, что Штепсель просто завидует и придирается из-за того, что я решил пойти на урок.

— Ничего подобного, — повторил я. — Резьба сделана хорошо.

— Ты так думаешь? — сказал Штепсель. — Вот подожди, что скажет Циклоп.

Тут появился Циклоп. Покачиваясь, как старый больной слон, он подошел к возвышению и уселся на стул с таким видом, словно никогда больше не собирался сдвинуться с места. Мы все замолчали, большинство принялось за работу. Но Штепсель заставил меня усомниться и в самом себе, и в Циклопе, и в шестигранной гайке. Мне больше не хотелось чертить. Я сидел на высоком стуле и хмуро поглядывал на преподавателя. Вечер был очень жаркий, и Циклоп не выказывал никакого желания сойти с возвышения и пройтись по классу. Он тяжело дышал, и его лицо лоснилось от пота, а взгляд единственного глаза был направлен куда-то в пустоту. Над лысой блестящей головой ореолом висела мошкара. Он, казалось, думал о чем-то своем. Это был глупый безвредный старик, и его ученики доставляли ему много неприятных минут.

Я удивился, как такой тихий старый чудак, как Циклоп, ухитрился лишиться глаза. Черная щетина на подбородке и повязка на глазу делали его похожим на толстого пирата, хотя его череп блестел весьма респектабельно. У меня испортилось настроение, я был зол и жалел о том, что не воспользовался предложением Штепселя удрать с черчения. Вдруг я заметил, что Циклоп закрыл свой единственный глаз.

— Эй, Штепсель! — шепнул я. — Посмотри-ка на старика Циклопа!

— Черт возьми! — сказал Штепсель. — Старый баран спит!

— Вот именно, — сказал я сердито. — Вот как он нами интересуется! Спит, старый баран!

— Эй, Вонючка! — прошипел Штепсель, обращаясь к своему соседу с другой стороны. — Взгляни-ка на Циклопа!

Новость мгновенно облетела весь класс.

Все сейчас же перестали чертить.

— Чтоб мне провалиться, — сказал кто-то, — неплохо они устроились. И еще хотят, чтобы мы работали!

— Смоемся, ребята? Он проснется, а нас никого нет! — раздался другой голос.

— Нас накроют в коридоре, — сказал Штепсель. — Мы не можем оставить доски, а если их убирать, то будет много шума.

Я начал рисовать спящего Циклопа и мошек над его головой и все остальное. Для большего впечатления я опустил мошек пониже, а одну посадил ему на нос, — она заглядывала в его открытый рот. Махнув на все рукой, я рисовал прямо на своем чертеже, рядом с шестигранной гайкой.

Мне редко удавалось добиться большого сходства, но на этот раз я достиг его почти без всяких усилий. Циклоп получился как живой — и складки жира, и лысая голова, и пиратская повязка, и открытый усталый рот.

— Дай посмотреть, — шипели вокруг. — Передай эту штуку по классу.

— Не могу, — ответил я. — Мне надо будет снимать бумагу с доски.

— Черт возьми, здорово! — сказал Штепсель. — Совсем как вылитый.

Все повскакали с мест и собрались за моей спиной. Я наслаждался этой минутой, но мое торжество продолжалось недолго.

Штепсель решил, что мой рисунок будет виден лучше, если убрать рейсшину, и взял ее, чтобы переложить на свою доску. Он уже поднял ее над головами, — причем пострадал всего один человек, которого он стукнул по уху, — как вдруг рейсшина выскользнула у него из рук. Многие пытались подхватить, ее, но она упала на пол. Упала с таким грохотом, что, казалось, содрогнулось здание. Все бросились на свой места. Грохот заставил наши сердца забиться быстрее, и, разумеется, он разбудил Циклопа.

Сначала Циклоп испугался, а потом смутился. Ему следовало бы устроить классу разнос, но он не умел обращаться с мальчишками, поэтому он только виновато заморгал и сказал:

— Боже мой! Я, кажется, задремал. Непростительно! Ведь мне бы не понравилось, если бы вы соснули немного? А?

И он улыбнулся доброй, заискивающей и глупой улыбкой. Казалось, его единственный глаз просил нас не ухудшать положения вещей. Но класс просто вздохнул с облегчением. Все знали, что произошло бы, если бы на месте Циклопа был любой другой преподаватель, но каждый прекрасно понимал, что Циклоп безвреден. В классе громко и беззаботно захихикали, и луч надежды погас в глазу Циклопа. Старик совсем смутился.

— Ну, ну, — сказал он неуверенно. — Продолжайте работать. Я скоро подойду посмотреть.

Карандаши вновь задвигались по бумаге и вновь раздалось шарканье. Но каждый ’ работал, как хотел. Только я имел серьезные основания опасаться. На моем чертеже карикатура на Циклопа была нарисована такими темными и глубокими линиями, что их нельзя было стереть бесследно, и я чувствовал, что даже старый Циклоп не посмотрит сквозь пальцы на такую проделку. В горнорудном училище меня, конечно, не станут наказывать, а просто вышвырнут вон. Собственно говоря, меня пугали только упреки родителей. При мысли о них меня бросило в пот, к тому же я совсем не хотел обидеть бедного Циклопа.

Он тяжело сошел с возвышения, и я яростно принялся стирать рисунок, но линии были видны по-прежнему, и карикатура стала еще более оскорбительной, чем раньше. Услышав за своей спиной дыхание Циклопа, я задрожал и решил, что пришел мой конец. Я не мог пошевельнуться от страха и чувствовал себя подлецом. Воцарилась тишина, и казалось, прежде чем он заговорил, прошло четверть часа.

— Ведь это просто рисование, — проворчал он. — Резьба никуда не годится. Нарисовано неплохо, но не годится. Чертежи нужны для того, чтобы по ним делать вещи, а не любоваться ими. Все остальное не надо было делать.

Я с трудом поверил своим ушам. Хотя мне было почти пятнадцать, я почувствовал глупое желание заплакать от радости и неожиданного чувства благодарности к Циклопу.

— Да, сэр, — пробормотал я.

— Карандаш должен быть острым, — продолжал Циклоп. — Пусть даже его придется точить двадцать раз за вечер.

— Да, сэр, — повторил я.

— А теперь сотрите все и начните сначала, — приказал он. — И не пытайтесь сделать чертеж похожим на гайку. Удовлетворитесь схемой. Вам все понятно?

— Да, сэр.

Циклоп побрел обратно к возвышению; я всегда считал, что со спины, особенно когда он идет. Циклоп был похож на толстую старуху. Но теперь, когда я увидел, как некоторые ученики смеются ему вслед, я готов был разбить им носы. Я думал о том, как после окончания занятий уговорю Штепселя вместе со мной заступаться за Циклопа и как мы вдвоем» разделаемся со всеми мальчишками, которые в будущем посмеют грубить Циклопу или смеяться над ним.

 

Тот день на Бурых озерах

Перевод Б. Саховалер

Не знаю, помнишь ли ты тот день, когда мы отправились на велосипедах к Бурым озерам?

Это был хороший день, один из тех удивительных дней, которые на первый взгляд ничем не отличаются от множества других, но благодаря каким-то особенным мелочам остаются в памяти. День этот был создан как будто специально для нас и завершился усталостью и умиротворением.

Начался он с того, что я подъехал к вашему дому. Твоя мать укладывала в плетенку яблочные пироги. В те дни пироги твоей матери нравились мне гораздо больше стряпни моей старушки. Моя мать бывала надежной опорой, если я попадал в беду, но когда все шло хорошо, она была просто женщиной, и, как ни печально, ей не удавались такие яблочные пироги, какие пекли в вашем доме, — сочные и рассыпчатые.

Я наполнил флягу водой из вашего колодца и приладил ее под седлом; ты привязал свою малокалиберную винтовку к раме, и мы тронулись в путь. Было раннее утро, сумки наши были набиты вкусной едой, и впереди предстоял длинный, длинный день…

— Только будьте осторожны, — сказала твоя мать. — И какая нелегкая вас туда несет? Вы только устанете, вернетесь ночью, а тут все будут с ума сходить — что с вами стряслось.

— Ладно, ничего с нами не случится, — ответил ты. — Мы гоняли на наших машинах в заросли куда дальше этих озер. Мы не маленькие.

И мы отправились. Бок о бок, крутя педали, катили мы по улицам городка. И хотя я и за миллион не взялся бы угадывать, о чем ты думаешь сейчас, — тогда я знал твои мысли совершенно точно. Ты, так же как и я, испытывал снисходительное раздражение по отношению к женщинам, которые не понимают, зачем мужчине нужно мчаться в такую даль и выбиваться из сил бог знает из-за чего! Я чувствовал, что мне надоел город, надоела и скучная работа у Симпсона. Я думал, что хорошо катить к Бурым озерам именно с тобой, а не с Дарки Грином или Сидом Уилсоном, или даже с Ларри Саммэрвиллем, хотя с ним мы часто вместе шатались по городу.

День начался как надо.

Взбираясь на холм Парсона, мы приподнялись с седел и изо всех сил нажали на педали. Мы оба взмокли. Добравшись до вершины холма, мы сделали привал, и я был страшно рад, когда увидел, что и тебе нужна передышка.

Мы сели на большие камни; под нами справа раскинулся город, слева простирались бесконечные заросли, через которые вилась узкая лента дороги. В городе над трубами поднимались дымки, а в зарослях пряталась молочная ферма Джексона, по двору которой бродили мычащие коровы, и больше ничто не двигалось. На много миль вокруг тянулась равнина, только холм Парсона возвышался над ней.

Помню, как я тогда посмотрел на тебя, немного волнуясь, потому что усомнился — так, на минутку, — смогу ли я выдержать этот долгий путь? У тебя в те годы ноги были мускулистые и крепкие, такие же загорелые и сильные, как у взрослого мужчины. Однако волноваться не стоило, и мои опасения быстро рассеялись: хоть я и был худым и весил мало, но знал по опыту, что езжу на велосипеде не хуже всякого другого.

Мы скатились с холма не крутя педалей и взяли хороший темп. Первые пятнадцать миль до заброшенного прииска дорога была широкая, прямая и довольно ровная. К этому времени тени деревьев у дороги стали короче, солнце поднялось уже высоко и палило нещадно. Мы снова вспотели, но ощущение было совсем не такое противное, как в те минуты, когда мы, задыхаясь, взбирались на холм Парсона. Теперь пот покрывал наши работающие мускулы, как смазка, охлаждал и освежал кожу.

Эти пятнадцать миль хорошей дороги мы непрерывно болтали. Мы ехали рядом и трещали без умолку — в среднем на каждый ярд приходилось по два слова. Мы высказывали вслух самые сокровенные мысли, которыми не рискнули бы делиться в присутствии других ребят, даже самых лучших, вроде Ларри Саммэрвилля. Вряд ли мы говорили что-нибудь особенно умное, наверное это была порядочная чушь, но наши слова появлялись вместе с каплями пота, смешивались с солнечными лучами и свежим воздухом, которым мы дышали, и сливались с ним в один неповторимо чудесный день.

После заброшенного прииска дорога стала хуже. Целых двадцать миль она петляла между скал. Там, где кончались камни, начинался песок.

К тому же она была узкая, и когда нас нагонял автомобиль, битком набитый людьми, дробовиками и бутылками с пивом, мы, проклиная пыль, сворачивали с дороги; а иногда нам приходилось съезжать в заросли и слезать с велосипедов. Но мы наслаждались этим днем, каждой его минутой.

У болота Ригли ты погрозил кулаком дороге и не переводя дыхания обрушил на равнодушные заросли поток всех известных тебе ругательств. Я тоже ругался и проклинал все на свете; мы называли себя дураками, но ни за какие коврижки не согласились бы оказаться где-нибудь еще. Мы съели пироги твоей матери и наполнили флягу болотной водой. Во фляге оставалось еще много чистой колодезной воды, но мы вылили ее, так как мутная, затхлая болотная вода казалась нам напитком, наиболее достойным поддерживать жизнь и силы настоящих охотников и пионеров.

Пробираться дальше по камням и песку, следуя за крутыми изгибами дороги, было нелегкой работой; мы ехали друг за другом и говорили мало. Ты задал темп и нажимал изо всех сил. Я понимал, что ты хочешь оторваться от меня, и примерно с милю мои мышцы ныли, и я ненавидел тебя. Но Потом оказалось, что я могу следовать за тобой без особого напряжения, и, снисходительно глядя на мелькающие передо мной напряженные мускулы твоих ног, я почувствовал что-то вроде покровительственного отношения к тебе. Когда мы добрались до Бурых озер, мы здорово устали, но сознавали, что совершили нечто выдающееся. Нам было хорошо.

Даже если я напомню тебе об этом дне, он, наверное, не всплывет в твоей памяти, но не мог же ты совсем забыть Бурые озера?

День был праздничный, и, вероятно, в городе прослышали, что на озерах много дичи. Казалось, сюда явились все, у кого имелись дробовики, все, кого могли подвезти в автомобиле, и уткам не давали ни минуты покоя.

Большинство охотников приехало еще с вечера, и на все две мили по берегам мелких озер с ржавой водой раскинулись палатки. У каждого бочага, у каждого болотца тоже гремели выстрелы, не дававшие усталым и перепуганным птицам опуститься на воду. Стояла страшная пальба; это было жестокое зрелище, но мы были так кровожадны, что оно нас не смутило.

— Дело дрянь, — заволновался я. — Тут и по сидячей птице не попадешь, и уж черта с два подшибешь утку из винтовки.

— Во всяком случае, пуганем их, — сказал ты, отвязывая винтовку. — Не попробуешь, так наверняка не попадешь.

Но тут от одной из палаток к нам направился какой-то парень и помешал тебе.

— Эй, ребята, нельзя стрелять из винтовок. Того и гляди убьете кого-нибудь! Разве не видите, что здесь людей больше, чем уток?

Это чуть было не испортило нам весь день, но когда он пригласил нас присоединиться к их компании, все снова стало великолепным.

Если ты и забыл, как мы перебирались с места на место, бродили по колено в воде и волновались, — то ты все-таки должен помнить, что он дал нам выстрелить по разочку из своей двустволки. Я старательно прижал приклад к плечу, — я слышал, что так полагается делать, если у ружья сильная отдача. Теперь я могу сознаться, что зажмурил глаза, когда спускал курок. От моего выстрела могла пострадать только очень невезучая утка. Но я был доволен собой и горд тем, что устоял на ногах, после того как выполнил эту задачу.

Весь день был хорош — и волнение, и усталость, и гонка на велосипедах, и наши переходы, и привалы, и стрельба, и бесконечные истории, которые мы плели. Но помнишь ли ты наше возвращение домой? Помнишь ли ты первые пять миль по хорошей дороге, после того как мы наконец выбрались из песка и камней, усталые как собаки, еле крутя педали, но тем не менее готовые снова болтать без умолку.

Становилось прохладнее, начинало смеркаться, и мы завели разговор о девчонках. Девчонки вызывали в нас большой интерес, но говорили мы о них робко, мечтательно, не позволяя себе ни одного грубого слова. В сущности мы были очень порядочны, хотя и напускали на себя грубость, чтобы показать своим приятелям, какие мы отчаянные сорвиголовы.

Но, возвращаясь вдвоем после этого прекрасного дня, мы были другими, в тот вечер ты говорил такие вещи, которым, насколько можно судить по твоей круглой плотоядной роже, ты, конечно, не следовал, став взрослым. Может быть, и я тоже забыл кое-что, о чем говорил тогда.

Обратный путь был очень тяжел — все автомобили, скопившиеся у озера, вереницей возвращались в город, и когда мы еще ехали по плохой дороге, примерно каждые полмили нам приходилось сворачивать в заросли; в воздухе стояли тучи красной пыли. Но все это было чудесно. Мы были молоды, крепки и полны иллюзий. Война казалась нам героической, в жизни дельца мы находили романтику; мы думали, что люди не причинят нам горя, — ведь и мы не желали им вреда. Это был хороший день. Но самое лучшее произошло тогда, когда уже стемнело и последний автомобиль обогнал нас, — тогда мы зажгли фонарики на велосипедах, и на протяжении одной мили у меня случилось три прокола, а потом камера на заднем колесе разорвалась пополам. Совсем забыв, что наши родители беспокоятся, я был полностью удовлетворен случившимся, — и это было смешным ребячеством и вообще безрассудством.

Не знаю, помнишь ли ты? Когда все это случилось и мы решили, что на моем велосипеде дальше ехать нельзя, до города оставалось еще семь миль. Мы трудились, ставили заплаты на камеру при желтоватом свете наших фонариков, а вокруг темнели заросли, и тянуло прохладой, и сверчки хором дразнили нас. Мы проклинали наше невезение, а в душе радовались этому маленькому приключению, благо произошло оно не так уж далеко от дома.

— Ничего не поделаешь, — сказал я. — Ты поезжай в город, чтобы наши не волновались. Я поведу свой велосипед, а если мой отец дома, пусть он выедет мне навстречу на автомобиле.

— Черта с два! — возразил ты. — Вот что: езжай на моем, а твой поведу я.

— Не говори глупостей, — сказал я. — Твоя машина в порядке. Садись в седло и гони.

— Послушай, — продолжал ты, — ведь ты же не знаешь, дома твой отец или нет. Может быть, тебе придется идти пешком всю дорогу, а мне это нипочем. Я свеж как огурчик.

— Думаешь, ты один такой? — возмутился я. — Ни на велосипеде, ни пешком я от тебя не отстану, сам знаешь.

— Я совсем не то хотел сказать, — ответил ты. — Просто мы вместе должны это расхлебывать. Я не собираюсь оставлять тебя здесь из-за того, что тебе не повезло, — такое с каждым может случиться. Если хочешь, давай бросим жребий — кому ехать на велосипеде.

Мы бросили жребий, и я выиграл, но отказался взять твою машину. Я чувствовал себя героем, а наш безрассудный спор заставил меня забыть об усталости. Я был бодр и решителен и, кроме того, полагался на тебя. Сначала я был почти готов к тому, что ты поедешь в город, а я пойду пешком. Но раз уж мы заспорили, ты обманул бы мои ожидания. Дик, если бы уступил. Я считал, что друзья должны стоять друг за друга. Это было глупо — ведь город был совсем близко, но мы были еще детьми, и я не мог рассудить иначе. Ты остался со мной; мы повели наши велосипеды по темной безмолвной дороге, и это было замечательным завершением замечательного дня. Я возбужденно болтал. Мою душу переполняло чувство дружбы, и я совсем не думал о родителях, которые дома с ума сходили от волнения, пока мы шли эти семь миль пешком в тот день, когда мы ездили на велосипедах к Бурым озерам.

Тогда ты не обманул моих ожиданий, а теперь? Боюсь, ты разочаруешь меня, и поэтому я не говорю вслух того, что думаю, пока мы здесь вместе пьем пиво. В тот день — весь день по сути дела — мы были похожи друг на друга как две капли воды; теперь мы с тобой — разные люди. Если бы я высказал то, что думаю, ты, наверное, решил бы, что я сошел с ума. Годы разлуки, проведенные в погоне за нашими юношескими мечтами, которыми мы делились в тот день, не прошли для нас даром. Теперь ты не похож на меня. Дик. Ты толст, хорошо одет, у тебя процветающий и вместе с тем озабоченный вид, — хотя, возможно, при всем этом ты лучше меня. Я не знаю. Я знаю только, что ты не такой, как я.

Но, может быть, я ошибаюсь. Ты уже давно сидишь молча, уставившись на свое пиво, пока я все это вспоминаю; и как знать, может быть ты тоже думаешь о том дне, когда мы с тобой ездили на велосипедах к Бурым озерам.