ШЕСТЬ ВЫСТРЕЛОВ НА ДВОРЦОВОЙ ПЛОЩАДИ

Начало тысяча восемьсот семьдесят девятого года ознаменовалось целой серией террористических актов.

9 февраля в Харькове на подножку кареты царского фаворита, генерал-губернатора Дмитрия Кропоткина, возвращавшегося из театра, вскочил неизвестный и двумя выстрелами смертельно ранил князя. В специально выпущенной листовке Исполнительный Комитет объявил, что Кропоткин казнен как виновник страшных издевательств, творимых над заключенными в Харьковской тюрьме.

«Знай же, русское общество, — говорилось в листовке, выпущенной вскоре после этого покушения, — что, пока ты безгласно, тебе будет разрешено принимать участие в единственном дозволенном тебе деле — в похоронах высокопоставленных особ».

26 февраля неизвестные лица закололи в Москве провокатора Рейнштейна.

10 марта на Пантелеймоновском мосту в Петербурге к карете шефа жандармов Дрентельна, сменившего убитого Мезенцева, подскакал молодой человек на великолепном рысаке и дважды выстрелил в генерал-адъютанта. Обе пули застряли в металлической перекладине рамы каретного окна, и это спасло Дрентельну жизнь. Шеф жандармов мчался за ускакавшим террористом, однако догнал только... рысака, которого держал под уздцы бравый городовой.

— Их благородие сказали мне — держи, а сами ушли в проходной двор оправиться, так что не извольте беспокоиться, ваше превосходительство, — доложил он взбешенному шефу жандармов. — Все в порядке.

...Третье отделение неистовствовало. В Петербурге начались массовые облавы и обыски, аресты и высылка молодежи. Но слепые удары не достигали цели. Политическая полиция убедилась в этом 2 апреля.

Во время утренней прогулки царя у Главного штаба неожиданно навстречу ему вышел высокий худой человек с узкими, раскосыми глазами, с угрюмым, бескровным, непроницаемым лицом. На нем была чиновничья фуражка с малиновым околышем. Царь сразу понял, едва взглянул на него, что это пришел мститель подполья, мститель за недавно казненных революционеров и, прежде чем тот успел прорвать цепочку телохранителей, его величество отпрянул в сторону. С ужасом Александр II увидел, как длинная сухая рука покушавшегося вытащила из кармана револьвер, как охрана замерла, парализованная ужасом. Смерть царя казалась неизбежной и неотвратимой.

В эту решительную минуту один только Александр II не растерялся. Пока его телохранители стояли, пригвожденные ужасом, пока террорист выцеливал мишень, царь рванулся к Певческому мосту; спотыкаясь, путаясь в длинной шинели, он не забывал описывать на бегу ломаную линию зигзагов (как полагается по пехотному уставу при беглом огне противника). За ним гремели гулкие, резкие, четкие выстрелы — два, три, пять...

Свинец рассекал воздух, выбивал пучки искр из булыжника. Царь все мчался вдоль фасада Главного штаба, он несся вперед, сгибаясь, кланяясь почти до мостовой, тщательно выполняя устав и под огнем беспрерывно меняя направление. А сзади все ближе и ближе доносился равномерный топот гиганта, огромного, неумолимого, с круглой кокардой на ярком бархате.

Вот она — смерть, приближается с каждым шагом.

Но цокнула еще одна пуля, рикошетом обожгла царское ухо, и вдруг все стихло. У террориста кончились патроны.

Александр рискнул повернуть голову назад. Он увидел бегущих телохранителей, увидел поваленного наземь гиганта, который в свалке отбивался от врагов, отбросив бесполезный револьвер. И еще увидел царь, как возле Певческого моста внимательно следил за всем происходящим странный молодой человек — в купеческой шубе, с закрученными усиками и с пышной бородой. Когда все было кончено, этот мнимый купчик быстро отошел к домам и будто растаял в воздухе.

Посланные за ним вдогонку агенты никого не обнаружили.

Террориста, схваченного на площади, удалось сохранить до суда живым. Оказалось, что во рту он держал орех с ядом, разгрыз его после покушения, но яд не подействовал. По словам медиков, цианистый калий слишком долго хранился в кармане у этого человека и потерял свою смертельную силу.

Для рассмотрения дела Александра Соловьева (так звали покушавшегося на «священную особу») созван был Верховный уголовный суд. Переписать для суда следственные материалы в министерстве поручили чиновнику с самым красивым почерком, помощнику делопроизводителя Третьего отделения Николаю Клеточникову.

Эту ответственную работу Клеточников выполнил с обычным блеском и к празднику получил за нее наградные. Купив дорогую французскую брошку, чиновник отправился с подарком к «невесте», Наташе Оловенниковой.

За праздничным столом он пристально рассматривал своего «шурина», а потом как бы вскользь посоветовал Ивану Петровичу изменить фасон бороды и усов и заодно сменить свой любимый английский костюм на обычную тройку. А то полиция усиленно разыскивает наблюдателя, стоявшего в день покушения у Певческого моста, — не ровен час, обратят внимание.

— Иван Петрович, на следствии Соловьев утверждал, что он действовал один и никакая организация ему не помогала. Это правда? — мимоходом поинтересовался Клеточников.

— Правда. Никакая организация ему не помогала, — утвердительно наклонил голову Михайлов.

— Я к тому, — неловко объяснил Клеточников, — что ведь программа «Земли и воли» не одобряет террора против царя...

И он замолчал, смущенный поведением Ивана Петровича. Дворник явно не хотел продолжать этого разговора и открыть ему правду. Что ж, можно и подождать. Рано или поздно, но Александру Михайлову придется самому продолжить этот разговор.

Пока же...

— Давайте приступим к делу, Иван Петрович. Где там клеенчатая тетрадь? Диктую: номер восемьдесят девятый...

РАСКОЛ!

Разговор возобновился через две недели.

— Слушайте, как партия докатилась до такой клоунады? — кипятился Клеточников, размахивая перед самым носом Михайлова двумя газетами: старым органом народников — «Землей и волей» — и новым, только что вышедшим номером «Листка «Земли и воли». — Что за глупое положение! Кто в лес, кто по дрова! — он сердито бросил газеты на пол и всплеснул руками. — В старой газете нас всех зовут в деревню, обещают там готовый социализм в мужицкой душе. А в «Листке» кричат, что не надо никакой деревни и «да здравствует террор!» Кто из них прав, кто ошибается? Ведь и то и другое преподносится от имени одной партии... Вы можете связать эти две позиции воедино? Я, грешный человек, ничего не понимаю, ничего!

— И сам не очень понимаю, — со вздохом признался Михайлов. — После Соловьева все как-то кувырком пошло.

— Вот что, Иван Петрович, хватит играть в молчанку. Расскажите подробней, как вы оказались на площади рядом с Соловьевым. И что скрывается за этим, для меня — признаюсь — неожиданным, покушением на его величество?

Александр Михайлов невольно поежился. Рассказать ему все? Риск, очень большой риск — рассказать все! По точному смыслу параграфа закона «знание и недонесение о покушении на священную особу» каралось, как само покушение, смертной казнью. Если Клеточников когда-нибудь попадется и если он заговорит на допросах, то человек двадцать, знавших о покушении Соловьева заранее, будут обречены на повешенье. А уж он сам, Михайлов, в первую очередь. Вот, пожалуйста, и будь откровенным...

И все-таки Михайлов решил рассказать все. Разведчик может работать в потемках — в истории бывало такое. Но не Клеточников. Он все больше становится настоящим революционером, полноправным товарищем по организации, и преступно скрывать от него правду. Пусть затем решает сам!

Дворник начал с признания: Соловьев был членом «Земли и воли», он пропагандировал идеи социализма среди крестьян. Внезапно Соловьев приехал из Саратовской губернии в Петербург, никому ничего не объясняя. Товарищи ждали откровенного признания, и он вскоре открыл Дворнику и Поэту свой новый замысел — замысел цареубийства.

— Но зачем это понадобилось? — не выдержал Клеточников. — Убьют одного царя — будет другой, может, еще хуже. Какой смысл в цареубийстве? Чего можно этим достигнуть?

Михайлов в задумчивости потер ладонью свою шелковистую бородку.

— Соловьев знал народ: исходил пешком не одну губернию. Он говорил нам так: народ пока верит в непобедимость царской власти, ибо все, кто поднимался на борьбу с нею, всегда терпели поражение. Разин, Пугачев, декабристы — где они? Так что против царя не попрешь! Поэтому Соловьев считал, что надо разрушить мистический страх масс перед высшим саном в государстве. План его был таков: сразу после убийства царя «Земля и воля» в обстановке всеобщей суматохи и растерянности организует нападения своих боевых групп на полицейские участки в разных городах; захваченное оружие быстро передается организованным тут же дружинам из сочувствующих рабочих, и тогда начнется восстание в губерниях. В этих условиях, по его мнению, крестьяне поддержали бы движение, и могла бы начаться революция.

Оба собеседника замолчали, обдумывая невероятный по дерзости, несбыточный, невозможный план Александра Соловьева — теперь смертника Петропавловской крепости.

— Что было дальше?

— Дальше! — криво усмехнулся Михайлов. — Видимо, эта идея носится в воздухе. Приехали с юга еще два кандидата в цареубийцы. Пришлось нам разнимать троих конкурентов. Срочно собрался совет партии.

Как рассказал Дворник, на совете впервые за всю историю «Земли и воли» возник открытый раскол. Рабочая секция потребовала прекратить всякие покушения, кроме, разумеется, устранения провокаторов и особо злобных жандармов. Неизбежные после казни царя полицейские облавы могли сорвать всякую работу в народе. «Если начнем стрелять — уже не кончим, а когда будем готовить массы к борьбе?» — справедливо замечали пропагандисты. Им возражали «дезорганизаторы» — так в партии звали террористов. Руководитель группы «дезорганизаторов» Квятковский заявил, что он лично, походив агитатором по России, отчаялся ждать революцию крестьян, что веры в близкое восстание больше ни в партии, ни в обществе нет. А раз так, почему бы в деле не попробовать план Соловьева? По-наполеоновски попробовать: «Сначала ввяжемся в сражение, а там посмотрим».

— Помните Родионыча, того, что убрал Рейнштейна? Человек решительный, а тут вдруг принял сторону пропагандистов, — продолжал Михайлов, — пригрозил, что сам выдаст цареубийцу полиции, если тот начнет действовать без приказа партии. Что тут сотворилось, боже мой! «Убьем тебя, как собаку!» — закричал ему Квятковский, с которым они вдвоем исколесили пол-империи. Хозяйка квартиры, бедная, металась, упрашивала их быть потише — у нее прислуга попалась ненадежная, дворник у прислуги в гостях пил чай на кухне... Куда там! Сцепились, как петухи! Я думал, перебьют друг друга. Вдруг — стук в дверь квартиры. Этот стук нас и выручил. Кто-то шепнул: «Полиция», — товарищи выхватили револьверы, кистени, стали плечом к плечу и снова — как одна семья. Споров как не бывало. Оказалось, ложная тревога, почтальон принес телеграмму хозяйке. Ну, тем временем горячие головы слегка охладились. И тогда совет принял такое решение: партия в деле Соловьева участия не примет, она по-прежнему отвергает террор, как метод, неспособный привести к победе. Но если среди ее членов найдутся желающие помочь ему на свой страх и риск, это им не возбраняется. Пусть помогают.

— М-да, — проворчал Клеточников, — решение гнилое. Ну и как, много нашлось желающих?

— Нашлись такие...

— И вы?

Михайлов все-таки помедлил с ответом.

— Конечно. Я достал яд, револьвер, выследил маршрут и изображал царя на тренировке накануне покушения.

Говоря все это, Дворник пытался прочесть на невозмутимом лице Клеточникова, как он отнесется к сказанному. Испугается? Смутится? Но Клеточников умел безукоризненно владеть собой. Михайлов так и не понял, осуждает или одобряет его действия разведчик подполья. Николай Васильевич предпочел на этот раз отмолчаться.

Целую неделю обдумывал он разговор с Михайловым. Было ясно, что единомышленники Соловьева станут продолжать его дело. С кем ему, Клеточникову, теперь идти? Этот вопрос — с кем идти? — скоро встанет перед каждым революционером и заставит каждого четко определить свою позицию. До сих пор он, Клеточников, обходился общим сочувствием делу подпольщиков, не слишком утруждая себя раздумьями о теории, о стратегии, о тактике, но теперь... Так с кем же быть? С террористами или с теми, кто хотел бы по-старому продолжать работу в народе? Надо было выбирать свой путь, единственный.

Снова и снова перечитывал Клеточников служебные сводки и донесения, стекавшиеся к нему со всех концов страны. Перечитывал, сопоставлял, анализировал. Пожалуй, ни у одного революционера не было такой полной информации о положении в стране, как у этого незаметного чиновника Третьего отделения. И все яснее становилось, что в ближайшие годы революции не будет. Всеобщее недовольство внизу и шатание устоев наверху еще не достигли нужного для революции размаха. Значит, надо ждать, пока революция созреет в недрах общества... А может, вовсе не надо ждать? А может, надо, как Соловьев, рискнуть? Ударить по центру врага! Раскачать своим порывом тяжелый маятник истории! Выйти на смертельный, безнадежный поединок и стать искрой в пороховом погребе ненависти и горя! Дать задыхающемуся от трусости, косности, мещанства обывательскому Петербургу хоть на мгновение вдохнуть воздух свободы! Безумием своего подвига пробудить ото сна усталых, равнодушных, ленивых, заразить своей верой тех, кто опустил руки, смирился, перестал бороться с угнетением. Кто рискнет сказать, что это бессмысленно, что это никому не нужно? Кто знает пути истории? Начать, а там будь что будет...

Есть люди, которые могут, если это необходимо, ждать революции десятилетиями. Это люди мысли, люди теории. Нет, они не просто ждут, они готовят ее — это он понимал. Но он, Клеточников, человек действия, и он просто не может столько ждать. Ему хотелось видеть результат своими глазами. И это толкало его к практикам — к террористам. Хорошо или плохо, но это было так...

— Вы поступили правильно в истории с Соловьевым, — сказал он Михайлову на очередной встрече.

Михайлов ушел в себя, далеко-далеко ушел в свои мысли. Потом, как бы вернувшись на землю, улыбнулся, решительно тряхнул головой и переспросил:

— Я вас понял правильно, Николай Васильевич? Вы за соловьевский путь борьбы?

— Да. Его дело надо довести до... — он помедлил, — завершения.

Оба понимали, что значит довести до завершения дело Соловьева.

— А вы помните, что политические убийства осуждаются нашей партийной программой?

— Да. Но это дело надо довести до конца.

— В таком случае, — Дворник нагнулся к самому его лицу, — в таком случае сообщаю вам, что летом состоится партийный съезд с задачей покончить с такими вот, как у вас, опасными мыслями...

Клеточников молчал, но упрямое выражение его лица понравилось Михайлову.

— ...Но я ...я лично вовсе не считаю эти мысли опасными. Наоборот! Однако нас, думающих так, как вы и я, мало в партии. Нас действительно могут исключить из «Земли и воли». Поэтому решено заранее собраться и договориться, как держать себя на съезде, — шептал своему разведчику Михайлов. Словно эту тайну он опасался доверить даже стенам конспиративной явки.

У Клеточникова похолодело внутри. Он понимал, что будет означать такое вот секретное совещание перед съездом партии.

— Неужели раскол? — тихо спросил он.

— Постараемся обойтись без раскола. Думаю, это возможно.

— Но ведь, по существу, у вас будет свой, особый съезд сторонников террора!

— Соловьев начал большое дело, Николай Васильевич, и отступать теперь некуда. Будь что будет, а надо идти вперед.

— Тогда передайте товарищам, — твердо сказал Клеточников, — что в случае раскола мною могут располагать именно боевики.

— Передам...

Таким был этот их решающий разговор.

А через некоторое время канцелярия господина Кирилова получила неожиданную передышку в работе. Довольные и торжествующие ходили все лето агенты: словно жарким июньским ветром унесло из города самых опасных врагов — заговорщиков. Никаких политических убийств, никаких забастовок, даже листовок стало меньше. Все было великолепно!

Но каждый день по нескольку раз бегал к почтовому ящику секретарь шефа политической агентуры Николай Клеточников. На работе он стал нервным, рассеянным, а возвращаясь в свою холостяцкую квартиру, вспоминал разговор с Михайловым и все думал, думал, думал о нем...

Как у них там дела, на съезде? Почему нет вестей?

Отлучка Михайлова затягивалась и становилась нестерпимой.

ЛИПЕЦКИЙ ПИКНИК

В маленький городок Липецк каждое лето приезжали на целебные железистые воды отдыхающие с разных концов России.

Разношерстная публика быстро знакомилась между собой в липецких гостиницах и на постоялых дворах. И вскоре городок охватывала веселая жизнь. Целый сезон «больные» играли здесь в карты, пили водку, опохмелялись рассолом и переживали короткие дачные романы.

Местные жители приспособились к этому своеобразному лечению некоторых больных и научились извлекать немалый доход из их разгула.

16 июня 1879 года к предприимчивым липецким извозчикам, собиравшимся обычно возле плотины, подошел господин в белом летнем костюме и элегантном котелке. На его пальце сияло толстое обручальное кольцо, поперек живота к часам тянулась массивная цепочка. Сразу видно было — не провинциал. Столичная штучка!

— Милейший, — щелчком подозвал он бородатого извозчика, — тут компания моя желает поглядеть ваши достопримечательности...

— Чего-с?

— Ну, есть у вас в городишке хоть что-нибудь интересное?

— Не могу-с знать!

— А ежели за городом?

— За городом? — извозчик задумался. — Это как понимать, значит, интересное, ваше благородие? Чтоб веселее было, что ли?

— Слава богу, уразумел наконец.

— Есть, ваше благородие, есть одно местечко. За рекой. Будете довольны...

— Поглядим. Значит, завтра с утра отправляемся. Приготовь колясок на одиннадцать человек.

— Будет сделано, ваше благородие.

— С нами дамы! — господин многозначительно поднял палец. — Уразумел?

— Все понял. Не ударим в грязь, ваше благородие. А где мне вас сыскать в случае чего?

— На постоялом у Мартынова. Спросишь приезжего из Петербурга господина Безменова...

На следующее утро в пролетки уселась вся компания. К задкам привязали объемистые корзины с закусками, а в ноги поставили сумки с водочными бутылками. Да, компания подобралась веселая!

Уже в дороге господин Безменов, нисколько не стесняясь посторонних, принялся с азартом распечатывать новенькую колоду карт. Другой пассажир, этакая музыкальная натура, стал бренчать на гитаре. Правда, вначале получалась какофония, но постепенно под пальцами вылепился украинский мотив. Мелодия оказалась грозной, томительно-страстной, и один за другим подхватывали ее беспечные курортники. Наконец их голоса слились в стройное двух-голосье. Казалось, на пролетках поют не полузнакомые гуляки, а спевшийся хор настоящих артистов. Купеческий сынок, сидевший в первой пролетке, обернулся назад и стал на ходу дирижировать. Повинуясь его волевому жесту, то затихал, то снова вздымался над рекой славный гимн вольных гайдамаков. «Гой, да не дивуйтесь, добри люди, що на Вкраини повстанне»,— звучный, богатый оттенками баритон самозваного дирижера уверенно вел за собой остальные голоса. И на запевалу невольно обращали внимание — так живописно, так ярко выглядел загорелый красивый человек. Вьющаяся бородка обрамляла его умное, властное, энергичное лицо; вышитая украинская рубаха ладно облегала сухощавое, крепко сбитое тело; шаровары и красные сапоги довершали облик купеческого сынка, делая его похожим на новгородского былинного героя Василия Буслаева. И как-то само собой получилось, что он, этот былинный человек, стал душой общества, любимцем компании. А голосом он сумел очаровать не только попутчиков, но даже возниц.

Наконец песня прекратилась. Несколько минут люди молчали, наслаждаясь неяркой, но родной сердцу красотой русского пейзажа.

— А тебя, Тарасушка, не узнать, — повернулся к купеческому сыну — запевале его сосед, узколицый, добродушный и медлительный украинец, одетый в студенческий мундир. — Дюже разошелся ты сегодня, дюже веселый...

— К добру разошелся, Михайло ты мой милый, к добру! Бродит силушка по жилушкам, никак мне не унять, эх-эх! — Тарас вдруг отчаянно закрутил головой, словно искал глазами, куда ему можно деть распиравшую изнутри силу.

Михайло осмотрел критически его сухощавое, подобранное, но отнюдь не сильное на вид тело, оценил небольшие изящные руки Тараса и чуть-чуть заметно усмехнулся в усы.

— Ну, коли тебя черт дергает, Тарас, попробуй, что ли, подними пролетку за ось. Может, успокоишься? — не без ехидства посоветовал он.

— А что? Мысль! — загорелся Тарас. — Скажешь, не подниму?

В это время лошади уже миновали пойму, иссеченную рытвинами и ручейками, и легко вбежали в тенистый лесок. Вдали виднелись деревянные строения — здесь находилась цель поездки, маленький лесной ресторан. Липецкие кутилы устраивали там, подальше от людских глаз, свои попойки и пирушки. Сюда-то и повезли компанию кучера.

Пролетка Тараса и Михайлы остановилась первой возле ресторана. Но еще на ходу Тарас соскочил на землю и побежал назад.

Вот приблизилась к нему вторая пролетка. Неожиданно человек метнулся ей навстречу. Несколько секунд бежал Тарас рядом, потом наклонился и... ухватив заднюю ось, приподнял экипаж в воздух вместе с седоками.

Толчок! Пассажиры попадали друг на друга. Пролетку будто припечатало к месту. Лошадь нетерпеливо ударила копытами в землю, рванулась, но потом остановилась. Оторопело соскочил с козел кучер, поискал глазами причину «крушения» и вдруг увидал побагровевшего купеческого сынка. Рот кучера перекосило от удивления, он охнул:

— Ну и силен, дьявол, лошадь перетянул!

А Тарас как ни в чем не бывало медленно опустил пролетку на землю, вынул из кармана носовой платок с монограммой и стал старательно перевязывать им палец.

Скоро подъехали остальные пролетки.

Однако неожиданно произошла заминка. Распоряжавшийся пикником господин Безменов поморщился и наотрез отказался кутить в ресторане. Не понравился ему ресторан, да и все!

Он потребовал, чтобы кучер указал место в лесу, где можно на заграничный манер устроить «завтрак на траве».

Молодой паренек вызвался проводить господ до лесу. Минут через десять подходящее место нашли: это была уютная, будто устланная зеленью поляна, в центре которой тесным кружком возвышались кусты и деревья. Укрывшись внутри кружка, можно было видеть всех приближавшихся к поляне, оставаясь для них невидимыми.

— Идеальное место! — сказал привередливый петербуржец господин Безменов и даже потер руки в знак удовольствия.

В награду за усердие извозчикам отвалили с барского стола несколько бутылок и закуски. Уходя, в последний раз оглянулся парень на веселую компанию. Все одиннадцать человек — десять господ и дама — уже уселись на траве вокруг разостланных скатертей. Усатый петербуржец — ловкий столичный щеголь — важно приподнялся с места и придирчиво осматривал местность.

— Ну, теперь начнут! — ухмыльнулся извозчик, заворачивая за кусты. — Теперь тут будет дело! Как бы только их, голубчиков, вечером не растерять, собрать всех из лесу. Эх, сколько закуски набрали!

И, предвкушая добавочную поживу вечером, парень зашагал к ресторану, к дожидавшимся товарищам.

Как бы он удивился, если бы показали ему веселую компанию гуляк через несколько минут после его ухода!

Оставшись одни, лихие кутилы словно позабыли о цели своей поездки. Сиротливо стояли на земле нетронутые стаканы. Ненадкусанными остались бутерброды; струнами книзу лежала гитара. И сам хозяин стола, господин Безменов, словно позабыл провозгласить подходящий случаю шутливый тост. Он привстал с места, взволнованно оглядел всех гостей, перевел дыхание и звенящим, острым от напряжения голосом произнес слова, которые впервые прозвучали здесь, в лесу под Липецком, 17 июня 1879 года.

— Товарищи! — сказал Безменов — Александр Михайлов. — Съезд считаю открытым.

На поляне стало тихо.

— Предлагаю выбрать секретаря съезда. Мой кандидат — наш друг, наш запевала товарищ Тарас. Кто с ним не знаком — прошу подружиться. Настоящая фамилия — Андрей Желябов, революционный стаж — восемь лет, судился по процессу ста девяноста трех, рекомендован сюда Михайлой. Возражения есть? Нет. Единогласно...

Липецкий съезд приступил к работе.

КЛЕТОЧНИКОВ ПРИНИМАЕТ РЕШЕНИЕ

«Дорогой Коля!

Отдохнула чудесно. Очень хочется с тобой встретиться. Масса новостей, и почти все приятные. Братишка соскучился по тебе — страсть. Ты знаешь, он лечился на водах, а потом вояжировал. Чудные, говорит, места приглядел для умственной работы. Просил передать тебе, что все хорошо и все здоровы. Приходи в воскресенье.

Жду с нетерпением.

Твоя Nataly»

Эту записку в конверте он получил в пятницу вечером. А на следующий день (недаром же на почтамте работал «черный кабинет», вскрывавший письма!) эта новость стала известна и в Третьем отделении: «Колькина невеста вернулась с юга. Теперь опять начнет по воскресеньям к ней шляться», — битый час болтали «винтики» полицейского аппарата, перемывая косточки помощнику делопроизводителя и его невесте. Когда общество, обсудив все, опять начало скучать, из кабинета шефа выскочил сам герой сплетен и, обходя столы, стал собирать чиновников на совещание к Кирилову: видно, случилось что-то экстренное.

Водрузив на нос золоченое пенсне, приступил шеф к чтению важного агентурного сообщения. Веселое и беззаботное настроение исчезло у присутствующих моментально. Их старая противница «Земля и воля», оказывается, этим летом распалась на фракции. На ее развалинах возникли две новые организации: «Черный передел» и «Народная воля». Первая из них собиралась продолжать линию старой «Земли и воли», то есть пропагандировать идеи социализма среди народа и в первую очередь добиваться осуществления лозунга «Земля — крестьянам». Зато вторая партия, «Народная воля», начала свою деятельность с того, что вынесла смертный приговор императору Александру II.

— Приказываю, — важно поднял голову Кирилов, — считать уничтожение преступного общества «Народная воля» первой задачей нашей экспедиции.

Чиновники разошлись с совещания. Передышка кончилась, снова началась тяжелая работа. Опять — знали они — повалит поток следственных дел, докладов, инструкций, и надо будет это переписывать, согласовывать, исполнять, докладывать. А будут ли наградные — бог весть, с террористами-то справиться нелегко, и всякое вообще случиться может... Еще, дай бог, коли в конце концов никого со службы не выгонят...

Ближайшее воскресенье Клеточников провел у Наташи. Полдня, не отрываясь, слушал он «курортные рассказы» Наташиного «кузена». Вопреки обыкновению Михайлов ему подробно рассказал о решениях Липецкого съезда, дал характеристики новых товарищей, принятых в партию, обрисовал перспективы борьбы.

— Все три новичка приехали с юга, — говорил он. — Главная фигура — Тарас. Гениальный человек, честное слово. Российский Робеспьер, прирожденный политик! Но Михайло не хуже, нисколько не хуже Тараса. Он у себя на юге был почти что вашим коллегой, Николай Васильевич, — служил по части министерства внутренних дел. Правда, положение было пониже, устроился всего-навсего надзирателем Киевской тюрьмы. Вывел оттуда трех вожаков южного Исполнительного Комитета. Вот каков... Третий новичок — Кот Мурлыка; одесская организация на него молилась.

— Кажется, в Липецке действительно удачно прошло, — заметил Клеточников. Он был счастлив, что Дворник делился с ним секретными партийными новостями. — Но насколько я понял из Наташиной записки, оттуда вы куда-то направились — «вояжировали»... Видимо, потом был общий съезд всех землевольцев?

— Да, в Воронеже.

— И вас не осудили за идею террора?

— Что вы! — весело замахал руками Михайлов.— Удивительно легко все сошло. Даже не верится! Сначала немного опасно было, когда выступал Оратор...

— Георгий Валентинович Плеханов, тамбовский дворянин, — быстро, будто давая справку, проговорил Клеточников, — кличка «Оратор»; в списке важнейших государственных преступников значится под номером третьим. Опаснейший агитатор и литератор.

— Он самый, — засмеялся Михайлов. — Видите ли, переспорить Жоржа обычно не может ни один человек: знает он все на свете, а языком владеет, как рапирой. Мы его здорово побаивались — думали, будет добиваться исключения сторонников террора из партии. Начал он вслух читать статейку Поэта насчет террора, дочитал ее до конца и грозно так вопросил: «Разве можно такое писать?» Все молчали, растерялись маленько. Тут я мигнул, наши, липецкие заговорщики, в один голос гаркнули: «Можно! Только так и нужно!» Жоржа будто обухом по переносице стукнуло. Побелел весь, спрашивает: «Все так считают?» Молчание. «Тогда мне здесь делать нечего», — повернулся и побрел прочь. Жалко было — мочи нет! Одна женщина из наших не выдержала, побежала за ним, да я удержал ее. Все равно, говорю, согласия не будет, так лучше рвать сразу... Воронежский съезд принял все условия нашего — Липецкого! Организация всегда победит неорганизованную массу, — усмехнулся Дворник. Он был необычайно доволен событиями.

— А зачем после такой победы все же раскололи «Землю и волю»? — медленно выговорил Клеточников.

— Раскололись потому, что лучше жить врозь, да в дружбе, чем вместе, да в ссоре. У Плеханова все-таки немало сторонников, вот и решили добром разделиться, не ссориться в работе, а помогать друг другу. Вот что, Николай Васильевич, — вдруг неожиданно, без перехода обратился к нему Дворник, — вам пора, наконец, определить и свое место в подполье. «Земли и воли» больше нет, значит, надо вступать в новую партию. Вы не передумали вступать к нам?

— Нет, Иван Петрович, не передумал.

— Тогда разрешите, — Михайлов встал со стула. Он выглядел важно и торжественно.

Клеточников встал перед ним.

— Именем и по поручению Исполнительного Комитета «Народной воли» я, член Распорядительной комиссии, назначаю вас, Клеточникова Николая...

* * *

...Когда в понедельник господин Кирилов приказал своему секретарю подготовить новый доклад министру, мог ли он предположить, что, угодливо склонив перед ним спину и преданно впиваясь взором в его властные глаза, стоит около его кресла самый опасный и ловкий из агентов Исполнительного Комитета «Народной воли»! Не мог — даже во сне, даже в бреду! Существование подпольной контрразведки абсолютно выходило за рамки воображения главаря политического сыска, и именно это долгое время обеспечивало безопасность его неутомимого секретаря.

ПРИГОВОР

26 августа 1879 года Исполнительный Комитет «Народной воли» собрался на свое первое заседание. Слово взял Александр Михайлов.

Публичные выступления не были стихией Дворника. Мастер на все руки — организатор, исполнитель, редактор, Михайлов не был ни теоретиком, ни трибуном подполья. Но именно ему довелось произнести ту пламенную речь, которая окончательно и бесповоротно решила судьбу императора всероссийского Александра II.

— Товарищи, — голос Михайлова звучал плавно и в то же время страстно, Дворник как будто совсем позабыл о своем всегдашнем заикании во время выступлений, — на обсуждение Исполнительного Комитета мною поставлен сегодня вопрос о лишении человека жизни. Этот человек — наш враг, и тем более я призываю к спокойному и всестороннему обсуждению, дабы ни один факт к его оправданию не был пропущен Исполнительным Комитетом.

Этот человек, Александр Николаевич Романов, шестидесяти одного года, император и самодержец всероссийский, обвиняется в организации убийств лучших людей нашей родины.

Александр Романов имеет некоторые заслуги перед Россией. Он участвовал в так называемом освобождении крестьян и в создании новых судебных учреждений; под его руководством были реформированы армия и флот, что позволило России оказать помощь болгарам в освобождении их от турецкой деспотии. При нем уничтожена рекрутчина, отменены телесные наказания, введены земство и всеобщая воинская повинность, что, бесспорно, было полезным для страны. Таковы факты, говорящие в пользу обвиняемого сего-дня лица, и я не хочу, чтобы при определении приговора вы позабыли о них.

Однако все эти реформы и государственные деяния были омрачены жестокостью и коварством правительства Александра Романова.

Едва освободив крестьян, он дал им столь мало земли и за столь высокий выкуп, что это привело к восстаниям безоружных пахарей, к восстаниям, жестоко подавленным солдатами и казаками. Это первая кровь, за которую обвиняемый несет ответственность.

Вы помните преступления, совершенные по его приказу в шестьдесят третьем году! Мы с вами были тогда детьми, но никогда не забудем, как гнали жандармы мимо наших домов тысячи поляков, с семьями, со старыми и малыми, — гнали в Сибирь, в ссылку, повстанцев Речи Посполитой; мы помним, как плакали эти мужественные люди на привалах, вспоминая расстрелянных и повешенных товарищей, рассказывая о горе своей вольнолюбивой родины, растоптанной казаками Александра Романова. Кровь и муки наших братьев-поляков пусть не будут прощены вами се-годня!

В 1866 году в царя стрелял Каракозов, который промахнулся и был осужден на смерть. Каракозов просил его о помиловании. Милостивый царь отказал ему, и человек был повешен. Тот, кто отказал в милосердии, сам не заслуживает милосердия.

В 1874 году царскими жандармами были арестованы тысячи наших товарищей-пропагандистов, пошедших в народ с мирным словом и мирным делом. Они не звали тогда ни к восстанию, ни к убийствам, они несли только свет просвещения и правды. Вы знаете их судьбу. Рядом с вами умирали они в казематах от чахотки, рядом с вами сходили с ума, не в силах вынести ужаса одиночек. Их смерть и безумие — на совести Александра Романова.

Не буду напоминать о виселице для Соловьева, о повешенных в Одессе Виттенберге и Логовенко. В этом случае у Александра Романова есть хотя бы та видимость оправдания, что эти люди покушались на его жизнь. Но за что повесили Лизогуба, виновного лишь в том, что он помогал нам деньгами? Или шестнадцатилетнего Розовского, который наклеил на забор листовку? Или Дубровина и Ковальского, которые сопротивлялись аресту, кстати, никому не нанеся даже раны? За что повешены Осинский, Давиденко, Чубаров? Эти кровавые акты произвола, кровь этих светлых и чистых наших товарищей требует отмщения. Виновник — император всероссийский Александр Романов.

Долгие годы его охраняла лучше казачьего конвоя слава царя-освободителя. Михайло, — вдруг обратился Дворник к Фроленко, — мне рассказать или сам расскажешь о том случае?

— Я расскажу, — согласился Фроленко. — Не все товарищи, может быть, знают, что я входил в кружок «чайковцев», начавший работу еще восемь лет назад. Однажды к «чайковцам» явился с юга товарищ, желавший совершить акт цареубийства. Мы категорически возражали, мы сумели убедить его, что убийство царя, освободившего крестьян, а потому пользующегося популярностью — хотя бы совершенно им незаслуженною, — будет вредным для революции. Зная того товарища, а также порядок охраны в те времена, положительно утверждаю, что революционеры спасли царя от смерти!

— Вы сами теперь видите, сколь мы были терпеливы, — продолжал речь Михайлов. — Мы не хотели посягать на его жизнь, на жизнь нашего врага. Но нынче чаша терпения переполнилась кровью казненных товарищей. Кто виноват в этих казнях? Жандармы? Но им приказывают производить казни генерал-губернаторы. Генерал-губернаторы? Но они получили право, более того — приказ казнить наших друзей от самого царя. Он взял тем самым на себя одного ответственность за пролитую кровь, и пусть теперь она падет на его голову. Я голосую за смертную казнь Александру Романову.

Было тихо.

— Есть и другая, более важная сторона дела, — спокойно начал свое выступление Тарас — Желябов.— По наблюдениям многих наших товарищей и по моим собственным, именно темная вера народа в царя-батюшку в значительной степени задерживает наступление крестьянской революции. Следовательно, устранение Александра Романова может стать для народа сигналом к освобождению, к началу всеобщего восстания. Политический выигрыш настолько громаден, что я голосую за смертную казнь.

Он оглядел лица товарищей.

— Все выгоды пока на нашей стороне. Силы у нас небольшие, но они неизвестны полиции, значит, неуловимы и недосягаемы. Говоря языком шахматистов, мы можем сосредоточить удар всех своих фигур на позицию вражеского короля и создать неотразимую атаку. Я убежден — им не устоять. Предлагаю также в случае утверждения Исполнительным Комитетом смертного приговора возложить способ его исполнения, а также выбор места казни царя на Распорядительную комиссию — на Дворника, Михайлу и Сашу Квятковского. Я кончил.

Дворник встал.

— Есть еще мнение? Нет. Тогда голосуем.

— Смерть.

— Смерть.

— Смерть.

— Смерть.

— Смерть.

ЛАЗЕЙКА В ПОДПОЛЬЕ

С этого дня, с 26 августа 1879 года, начался новый этап героического единоборства горстки безумно смелых людей с могучим государственным аппаратом Российской империи. С этого дня тайная политическая полиция не знала ни минуты покоя в течение четырех лет.

Все силы охраны жандармерия в спешке собрала вокруг персоны императора. Прочие дела, направления, партии казались теперь второстепенными и отошли на задний план. И именно тогда, осенью, в обстановке беспримерного смятения и суматохи, охватившей верхи общества, произошло в Третьем отделении неслыханное происшествие: из дела заключенного Дмитрия Клеменца исчезли протокол обыска и все вещественные доказательства.

Дело Клеменца в прокуратуре вообще считалось каверзным. Следователи знали, что Клеменц один из самых видных подпольщиков; через Николая Рейнштейна удалось выяснить, что он был главным редактором центрального органа революционного подполья. Но прямых улик против опаснейшего человека у них почти не было: опытный конспиратор, он не дал следствию никаких зацепок. Единственный свидетель обвинения, Николай Рейнштейн, стал покойником уже в самом начале следствия, при весьма загадочных обстоятельствах. В арсенале обвинения остался лишь тючок нелегальной литературы, обнаруженный при обыске в диване Клеменца. При умелом ведении дела и на этом тючке можно было построить обвинительный приговор. Но вдруг...

Но вдруг эта бесценная пачка прокламаций — фундамент обвинения — исчезла бесследно из подготовленного к слушанию дела. Как и куда?! Неясно. Совсем потерялись в страхе чиновники Третьего отделения. Ничего подобного никогда не случалось и случиться не могло, и они даже не знали, с какого бока за такое дело приниматься. Сначала перерыли все другие дела. Потом подняли весь архив. Нигде ни следа, ни ниточки. Следствие застопорилось.

Что делать?

А пачка эта находилась на конспиративной квартире.

Когда в одно из воскресений Клеточников притащил Михайлову эту кучу драгоценных прокламаций, наделавших столько шуму, у Дворника затряслись от волнения руки.

— В-вы сп-пасли Дмитрия от вечной ккаторги. — сильно заикаясь, выговорил он. Клеточников стоял розовый от смущения, счастливый, как никогда в жизни. Он спас товарища!

— Это не слишком рискованно? — внезапно забеспокоился Дворник. — Не грозит провалом? Запомните, Николай Васильевич, вы для нас дороже любого другого человека. Может, отнести обратно?

— Что вы! — нервно потирая ладонью поседевшую бородку, успокаивал его Клеточников. — У нас в отделении сейчас такой переполох в связи с императором, что никто, надеюсь, не обратит особого внимания на пропажу бумаг.

Говоря по правде, сам он вовсе не был в этом уверен. Но снести бумаги Клеменца обратно в Третье отделение казалось ему выше сил человеческих. Расчет основывался на том, что затормошенный, сбитый с толку непривычно большим потоком дел Кирилов просто махнет рукой, не станет переворачивать все вверх дном, доискиваясь, у кого в последний раз видели в руках бумаги Клеменца. До бумаг ли тут, когда государя императора что ни день убить могут!

И впоследствии эти расчеты оправдались.

Срочной депешей Кирилова вызвали в Москву. Он пригласил к себе в кабинет Клеточникова и поручил ему за время своего отсутствия закончить два важных дела. Это задание было как бы новым знаком особого доверия начальства.

— Первое — во что бы то ни стало найдешь бумаги Клеменца. Без них не показывайся мне на глаза. Они где-то у вас в канцелярии валяются.

— Будет сделано.

— А еще... Ты номер «Народной воли» читал?

— Нет, еще не видел.

— Мне вчера доставили. Так вот, погляди-ка это место.

Он протянул секретарю подпольную газету, в ко-торой красным карандашом было отчеркнуто следующее объявление:

«Исполнительный Комитет извещает, что Петр Иванович Рачковский (бывший судебный следователь в Пинеге, а в настоящее время прикомандированный к министерству юстиции, сотрудник газет «Новости» и «Русский еврей») состоит на жалованье в Третьем отделении. Приметы его...» Взгляд Клеточникова скользнул вниз по строчкам: приметы-то он знал. А, вот оно: «Исполнительный Комитет просит остерегаться шпиона».

— Петр Иванович? — полувопросительно, полуутвердительно произнес он.

— Петр Иванович — Юрист, — подтвердил Кирилов. — Не повезло бедняге. Он у себя в Пинеге подружился со ссыльными, сюда приехал с отличными письмами к местным коноводам. Да вот видишь... Не так оно все просто делается в нашем деле, как кажется некоторым молодым.

— Что мне прикажете делать с этим?

— Надо договориться со смотрителем, чтобы Петру Ивановичу в тюрьме не было тягостно. Составь отношение по моей резолюции, я чистый бланк подписал. Возьми...

— В тюрьму?.. Петра Ивановича в тюрьму?..

— Эх, молодо-зелено, — засмеялся Кирилов. — А ты как думал? Доказательств против него у них нету никаких, одни подозрения, конечно; значит, посидит он в тюрьме — ну и выйдет мучеником, за правду пострадавшим, и уж тут без ошибки попадет в Центр. Тюрьма у них считается вроде ордена. Это старый способ выхода на Центр. Понял?

— Понял.

— Ну, значит, иди и выполняй. То-то вы, молодые, много скачете, а мало знаете.

...Поручение, касавшееся Петра Ивановича, «союзника» по ресторану Дюссо, он исполнил в тот же вечер: очень уж приятно было отправить этого способного авантюриста в тюремный замок, тем более что Клеточников знал: никакие тюрьмы не снимут с агента Юриста обвинения в провокаторстве. После давешнего сообщения Михайлов быстро выяснил, что один из работников подпольной типографии действительно взял для нелегальной поездки судейскую фуражку и вицмундир у некоего Рачковского. Таким образом, фамилия законспирированного даже от Клеточникова провокатора была раскрыта — и как следствие этого —  появилось сейчас объявление в газете. Оно будет преследовать Рачковского всю жизнь; у него остался, кажется, единственный выход: поступить в полицейский штат и официально стать чиновником полиции.

Сложнее было справиться с делом Клеменца.

В этом поручении были свои плюсы, но также и свои минусы. С одной стороны, розыск бумаг можно было теперь похоронить, уничтожив все концы. С другой— невыполнение ответственного поручения означало неизбежную опалу у шефа агентуры. А Клеточникову казалось важным узнать, зачем Кирилова вызвали в Москву. Чутье подсказывало, что за поездкой скрывается нечто особое. В таких условиях опала даже на несколько дней может стать опасной. Но что делать?

...Когда спустя неделю начальник появился у себя в кабинете, его смуглое лицо сияло торжеством и довольством. Немедленно были вызваны и получили распоряжение жандармские офицеры. Затем настал черед Клеточникова.

— Нашел бумаги?

— Никак нет, ваше превосходительство.

— Не надо быть дураком, — выразительно бросил ему Кирилов.

Расспрашивать его о московских делах Клеточников не решился в такую минуту: это могло вызвать ненужные подозрения. Более того, ему пришлось изобразить обиду и быстро удалиться из кабинета со скорбным видом. Секретарь не сомневался, что его обязательно призовут снова, но когда, когда это случится? И сколько вреда до тех пор успеет наделать оставленный без присмотра генерал? Этого никто не мог предсказать...

К счастью, опала длилась недолго. Через две недели шефу опять понадобились способности секретаря, и Клеточникова вернули в «случай». Все прошло как ни в чем не бывало. Разве только в уголках генеральских глаз поблескивали лукавые искорки: дескать, чувствуешь, черная кость, каково без меня живется! Клеточников всячески показывал, что очень чувствует, и в конце концов Кирилов не выдержал, разоткровенничался. При всей своей хитрости он не мог обойтись без того, чтобы не похвастать своими успехами, хотя бы перед секретарем.

Оказывается, в Москву Кирилова вызывали для участия в допросе арестованного наборщика чернопередельческой типографии Александра Жаркова.

— Эта типография, Николаша, — генерал находился в добром расположении духа, — была раньше типографией всей «Земли и воли». Сколько лет я за ней гонялся — не упомню. От министра выговора три за нее выслушал. А тут в мои руки попал наборщик, дьявол его задери! Сознавайся, говорю, бандит, не то повешу, как собаку! Видит, мерзавец, что не шучу, не угрожаю — возьму да и повешу, с Третьим отделением у нас пока что считаются. Знаешь, на глазах сломался! — Кирилов устало потянулся, и где-то в рукавах форменного мундира хрустнули локтевые суставы. — С удавкой не пошутишь, братец! Завербовался в сотрудники. Сегодня ночью накрыли типографию — с хозяйкой и наборщиками. Теперь все поймут нашу цену. Старые работники сыска — они решительные и дело знают!

— Ваше превосходительство, — вглядываясь чистыми глазами в лицо шефа агентуры, предложил наивным тоном Клеточников, — а что, если этого Жаркова попробовать двинуть к народовольцам? В наборщики! Это же дефицит в подполье!

Лицо Кирилова смешно надулось и стало хитрым-прехитрым: глаза прикрылись веками, длинный нос опустился почти до подбородка, а губы чуть-чуть повело в сторону.

— Не знаю, не знаю, может, и стоит употребить его там, — усмехнулся он. — «Черный передел» мы кончили разрабатывать. Через день-два обложим все квартиры. Плеханова вот надо взять. А потом можно «уцелевшего от ареста» Жаркова пустить на связь в «Народную волю». Как это ты сказал? Слово-то? Де-фи-цит? Хорошее слово. Что оно значит? К пасхе, если бог даст, будет все хорошо, коллежского советника, Николаша, получишь. Рад? Не благодари — заслужил. Порядок в Третьем отделении! — вдруг почти продекламировал он. — Ну иди, иди работай.

В тот же вечер на квартире у Наташи Клеточников встретился с Михайловым — «отставным поручиком Поливановым». Выслушав его, Дворник немедленно отправился разыскивать Плеханова.

Встреча руководителей организаций произошла в запущенной студенческой мансарде. До последнего момента Михайлов надеялся, что Кирилов прихвастнул, что потери вовсе не так чувствительны. Но истинные размеры предательства оказались страшнее любых рассказов. Сам Плеханов показался Дворнику похожим на медведя, со всех сторон обложенного охотниками. Типографии у «Черного передела» больше не было; основные явки стали ловушками для активных работников. Осталось лишь несколько слабых кружков в столице и провинции. Деваться Жоржу было некуда. Кирилов не солгал: «Черный передел» был разгромлен. «Народная воля» осталась теперь единственной боеспособной организацией подполья. Благодаря предупреждению Клеточникова и Михайлова удалось, однако, спасти руководителей «Черного передела».

Да, это был большой успех Третьего отделения! И когда через несколько недель заграничная агентура донесла Кирилову, что Плеханова «засекли» в Женеве, что он все-таки ускользнул, шеф не слишком взволновался, хотя давно мечтал прибрать к рукам Оратора.

— Генерал без армии, — подводил он итоги операции, — пусть себе в Швейцарии почитывает книжечки. А мы пока должны раздавить «Народную волю». Это было и остается нашей главной задачей. Борьба не кончена, она только начинается! — с пафосом закончил он свое сообщение.

Никогда еще Клеточников не видел начальника таким бесконечно уверенным в победе над подпольем. И для этого у Кирилова были теперь все основания.

Все, кроме одного...

ВСТРЕЧА С «САШКОЙ»

Причина неуязвимости немногочисленной «Народной воли» заключалась в ее удивительной конспиративности. Даже случайно захватив в свои руки отдельных народовольцев, Кирилов ничего не мог бы с ними сделать, ибо в Третьем отделении не знали ни единой фамилии членов партии. Агентам было необходимо заполучить хоть какого-нибудь осведомителя в рядах террористов — без этого тайная полиция лишалась всей своей силы и мощи.

Осенью 1879 года большие надежды возлагались на Жаркова. Лучшие мастера сыска разработали для него план проникновения в «Народную волю», хитроумные маневры, казалось, обеспечивали этому делу верный успех. Кирилов приснился самому себе тайным советником и даже кавалером ордена Белого Орла, да и все остальные агенты мечтали о наградах и орденах.

Неожиданно донесения от Жаркова перестали поступать. Вскоре его разыскали...

Клеточников как раз присутствовал в кабинете, когда побелевший Кирилов дочитывал отношение петербургского полицмейстера. Александр Жарков, агент по кличке «Наборщик», был найден будочником примерзшим к льдине. Голова его оказалась размозженной выстрелом в упор из крупнокалиберного револьвера. К телу была приколота записка: «Такая смерть ждет каждого предателя...»

Тяжело восприняли гибель Жаркова в Третьем отделении. Одной пулей народовольцы оборвали все главные нити и уничтожили надежду полиции быстро покончить с подпольем. Как туча черный бродил по зданию смятенный и растерянный Кирилов. И тяжелые, усталые складки пролегли у губ его любимца и секретаря Клеточникова.

Вскоре после расправы с предателем Михайлов с удивлением заметил, что у Клеточникова непонятно подавленное настроение. Разведчик осунулся, похудел, глаза его стали воспаленными, на щеках появилась жесткая щетина. Не слишком ли хорошо, удивился Дворник, играет Клеточников перед начальством свое отчаяние от неудач Третьего отделения?

—Что с вами творится, Николай Васильевич? — как-то спросил он.

— Мне трудно объяснить... — Николай Васильевич опустил голову. — Как будто изнутри грызет: «Убийца! Убийца!» По ночам кровь снится, покойники, и будто я убиваю человека.

Михайлов внимательно слушал. Да, хороший он человек, этот Клеточников. А хорошему человеку трудно поднять руку на другого человека — даже на провокатора или жандарма. Нечто подобное испытали в свое время многие подпольщики. Сергей Кравчинский, например, двадцать раз выходил на встречу с шефом жандармов Мезенцевым и все не мог пустить в ход спрятанного за пазухой кинжала. Только услыхав о казни революционера Ковальского, совершенной по приказу этого Мезенцева, подпольщик нашел в себе моральную силу привести в исполнение приговор партии и уничтожить шефа жандармов. Да, состояние, у Клеточникова знакомое, но как с этим справиться?

— Это у меня еще после Рейнштейна началось, — виновато улыбаясь, вымолвил Клеточников, — а сейчас особенно... Может, потому, что один я все, а среди них, среди подлых, разве поймешь, что хорошо, что дурно! Мне бы с товарищами повидаться, поговорить... Необъяснимо, но, я уверен, поможет это...

— Ох, не хочется мне показывать вас никому! — вырвалось у Михайлова. — Уж вы-то, кажется, знаете, как это бывает... Кто-нибудь кому-нибудь слово лишнее, даже не скажет — намекнет, а там... Да и товарищи — разные у них бывают дороги. Тяжело об этом думать, а приходится!

Клеточников замолчал. Но таким скорбным было это молчание, что Михайлов невольно задумался: а может, уступить его просьбе? Как раз сейчас в гостинице его дожидается Сашка — самый нужный для Николая Васильевича человек, надежный и молчаливый. Риск от встречи с ним для Клеточникова, по правде говоря, невелик — Сашка не разболтает и не выдаст, это исключено. Пожалуй...

Еще раз Михайлов мысленно взвесил в уме все «за» и «против».

— Хорошо. Мы отправимся сейчас ко мне в «Москву». Там вы увидите человека, который ликвидировал Жаркова. Можете говорить с ним сколько угодно и о чем хотите. Единственное условие — не называть себя и свое место службы. Человек он верный, но, знаете, излишек осторожности не помешает.

Впервые шли они вдвоем по улице. Рядом с солидным чиновником Третьего отделения петушком вышагивал фатоватый прощелыга, мелкий волокита, который все время заглядывал под шляпки встречным барышням, заигрывал с ними, оборачивался вслед и в эти считанные секунды успевал краем зрачка зацепить, ощупать, оценить каждый силуэт, возникавший у него за спиной. «Попробуй выследить такого!» — посочувствовал Клеточников агентам Третьего отделения.

Через полчаса они подошли к «Москве». В вестибюле навстречу Михайлову поднялся не один, а два человека. Даже со стороны стало заметно, как разозлился Дворник, увидев второго гостя. Он задержал шаг, будто намереваясь круто повернуть к выходу, но уже поздно было — оба увидели спутника Михайлова. И хозяин, яростно печатая шаг, прошел в номер.

«Здравствуйте» вышло предельно сухим. По лицу Дворника шли красные пятна от раздражения. Ох, достанется Преснякову за его расхлябанность, за беспечность и развинченность! Ну зачем, с какой стати он привел с собой в гостиницу этого дружка Ваню Окладского! Конечно, Ванечка — надежный товарищ, но к чему лишний раз с ним шляться на конспиративную явку! Друг? Что с того? Это подлость — шататься с другом куда тебя не просят, взвинчивал себя Михайлов. Наказать Преснякова! Чтоб неповадно было друзей куда не надо водить.

— Познакомьтесь, — еле сдержав себя, представил он одного из гостей. — Это тот человек, которого вы хотели видеть, —Андрей Пресняков, иначе Сашка.

Сашка медленно протянул руку. Высокий блондин с рыжеватыми усиками, с маленькими прищуренными глазками, он был похож на золотоискателя, пирата или зверолова из романа Джека Лондона. От него веяло холодом и силой.

— А это мой Санчо Панса — Ванечка, прошу любить и жаловать, — насмешливо, но любовно представил Сашка своего спутника.

Ванечка заинтересовал Клеточникова. Он казался полной противоположностью своему Дон-Кихоту: маленький, черный, с длинным лицом и быстрыми глазами. В своем засаленном сюртуке и сапогах бутылкой он напоминал Николаю Васильевичу пензенских прасолов (торговцев скотом), которых часто встречал в детстве.

— Вот что, Сашка, — начал, наконец, Дворник, — этому товарищу надо рассказать про Жаркова. Понимаешь?..

Пресняков повел плечом, что означало: понимаю, чего тут не понять, можно и рассказать... Потом он поглубже уселся на продавленный диван и закурил папиросу.

За окном быстро темнело. Лица Преснякова, затянутого табачным дымком, почти не было видно.

— Я убил его в глухом месте, на Охте. Пригласил якобы для важных переговоров, осмотрелся вокруг, увидал, что за нами никто не следит. Тогда взял за шиворот и объявил, что предательство обнаружено и партия приговорила его к смерти. Он был так ошарашен, что даже не пробовал сопротивляться. Молча выслушал приговор, молча покорился своей участи — принял пулю. Застрелив, я оставил тело на льду и ушел. Вот и все.

В сумерках Клеточникову вдруг примерещилась эта мрачная сцена на Охте. Как живого, увидал он жалкого, перетрусившего, морально раздавленного собственным предательством Жаркова, трепещущего перед грозным истребителем шпионов.

— Но мне хочется спросить... Извините, но как вы можете так спокойно думать и говорить обо всем этом? Вот что я хочу понять! Он подлец, он предал, но ведь все-таки человек! — голос его дрогнул.

— Слушай, Дворник, — глаза Сашки недобро сверкнули, — ты кого к себе привел? Это что за господин?

— Наш.

— Наш?! Он, кажется, считает нас убийцами и мясниками. — Сашка резко встал. — Как вы можете спокойно говорить и думать? — повторил он слова Клеточникова и вдруг горько усмехнулся. — Да если признаться по совести, не пришел бы этот гнусный клоп Жарков ко мне на встречу, я, может, счастливый бы теперь ходил!

— Значит, все же жалеете его? По-человечески?

— При чем тут жалость? Ведь убиваем мы вредных животных, крыс, клопов, гадюк и не чувствуем к ним жалости. А провокатор — это самое гнусное, самое вредное животное! Я товарищей жалею, которые из-за него по тюрьмам да каторгам погибают. Только все равно — убивать противно! Хуже этого ничего нет. В кулак сердце берешь, когда делаешь, Но — надо. Потому что либо мы его одного, либо он многих, нас. Не меня — нас, друзей наших, под виселицы и расстрелы пустит. Хуже еще, дело наше может убить! Понимаете?

Каждое слово Преснякова камнем падало на Клеточникова. Он съежился, весь подобрался, пальцами правой руки нервно комкал шляпу. Что можно было возразить Сашке?

Вдруг Пресняков рывком приподнялся с дивана.

— Готово, Дворник, то, за чем пришли? Темно уже, пора двигаться.

Они ушли, пригибаясь под тяжестью небольших чемоданчиков — возможно, с динамитом и капсюлями.

По выражению лица хозяина Клеточников понял, что ему тоже пора уходить. Михайлов ждал кого-то, и этот кто-то не должен был его здесь встретить. С трудом оторвался Николай Васильевич от дивана и направился к дверям. Михайлов поднялся, чтобы проводить его.

Уже у порога Дворник вдруг спросил:

— Помните выстрел Веры Засулич в полицмейстера Трепова?

— Немного. Меня тогда не было в Петербурге. Только по газетам...

— Трепов приказал в тюрьме выпороть нашего товарища за то, что якобы тот не снял перед ним шапки. От унижения этот товарищ сошел с ума. Мы хотели мстить, готовили покушение. Но вдруг в Петербург приехала Вера Засулич, которая и в глаза не видела пострадавшего товарища. И пока мы собирались, выслеживали Трепова, она вошла в его приемную, выждала момент, выхватила револьвер и выстрелила. А на суде объяснила так: «Тяжело, очень тяжело поднять руку на человека, но сделать это надо было».

— И ее оправдали, — тихо сказал Клеточников.

— И ее оправдали, — Михайлов дружески обнял его за плечи. — Это был первый и единственный случай, когда власти предали «политика» не суду назначенных чиновников, как они делают это обычно, а выборному суду присяжных. Решили попробовать! Два прокурора отказались еще до суда от обвинения, предчувствуя неизбежный провал процесса. И конечно же, присяжные вынесли Засулич оправдательный вердикт. Потому что от имени русского общества они согласились с ней, что «сделать это надо было». Помните об этом всегда, дорогой мой Николай Васильевич! Надо!

Их руки сомкнулись в прощальном пожатии.