ОДИН ИЗ ПЯТИ

Он сидел в камере смертников Трубецкого бастиона.

Утром его должны были повесить рядом с четырьмя товарищами на соседней куртине. А пока тянулась последняя в жизни ночь.

За плечами у смертника — двадцать шесть лет. Из них десять он отдал революции.

Еще шестнадцатилетним подростком, учеником кораблестроительной мастерской, он ходил на политические сходки. Ему довелось за последние десять лет бороться рука об руку с лучшими людьми движения.

Он знал великого агитатора своей эпохи — Князя, имя которого шепотом произносили в цехах. Немного их осталось, тех, кто помнит князя. . .

Первыми его воспитателями были революционеры брат и сестра Ивановские. Потом, через несколько лет, он тоже у них останавливался, лечился, отдыхал, тогда он уже стал террористом.

Было в его жизни такое. В динамитной мастерской жандармы захватили четырех человек. Одного повесили, двое пошли в бессрочную каторгу. И только он один сумел спастись: вырвался из рук жандармов и выпрыгнул из окна на глазах у целой толпы.

Этот удачный побег вызвал к нему доверие: его привлекли к покушению под Александровском. Там он водил за руки товарища Тараса — Андрея Желябова, страдавшего куриной слепотой, к насыпи, где Тарас на ощупь рыл подкоп и подводил провода взрывателя. Втроем они лежали в овраге, прислушиваясь к шагам обходчика, — Тарас, Тихонов и он. Завтра он закачается в петле рядом с Тихоновым.

Уцелел Тарас. Где-то он теперь?

Холодные, темные ночи стояли тогда под Александровском. Снег перемежался с дождем. Потоки ледяной воды грозили обнажить провода. Втроем они мерзли, блуждали в темноте, не находя от усталости дороги. Главный техник партии Кибальчич приехал ревизовать их работу. Он не нашел ни одной ошибки. Как они тогда гордились этим!

Тарас говорил: «Мы здесь, в этой группе, все из рабочих или крестьян. Царь должен погибнуть от руки трудового народа».

А потом — неудача. Несколько дней они лежали больные от нервного переутомления. И снова, той же группой, стали готовить новое покушение.

И вдруг — арест. Взяли их двоих. Тарас уцелел.

На суде они держались с честью. В последнем слове он заявил, что сочтет любое помилование оскорблением для себя... Но помилования не было. И вот теперь пятеро смертников — Саша Квятковский, Андрей Пресняков, Степан Ширяев, Василий Тихонов и он — ожидают утра казни.

Он один в камере. Рядом нет товарищей, любивших его, своего рабочего парня. Он вырос среди явок, среди динамита, типографий, он провел всю свою короткую жизнь среди будущих смертников и бессрочных каторжан. И вот, наконец, остался один на один с собственной совестью — он смертник!

Жизнь кончена.

Ему стало страшно. Невыносимо страшно.

Впервые за десять лет он подумал, что, в сущности, не знает, за что боролся. Никогда не учился — не хватало времени, да и желания особого не было. Редко читал — не любил этого. За него учились, думали, читали другие, и он доверял их уму и знаниям. Он шел за ними, как солдат идет за своими командирами. А сейчас за доверие требовалось заплатить самую высокую цену — жизнь. Не всякий оказывался на это способным.

Он не спорил — он прожил жизнь хорошо. Именно так, как мечтал ее прожить: с опасностями, в борьбе с врагом, все время играя со смертью. Но вот теперь пришлось умирать, а он впервые задумался: за что? Товарищи это знали, а он — как оказалось — нет. Не знал. Все выглядело неясным, туманным и, по правде говоря, неважным. Для него лично — не слишком важным. Хорошо, что об этом никто из них никогда не догадывался и, наверно, уже не догадается.

Кой черт все-таки угораздило его дерзить судьям! Ведь у него имелись шансы выжить: он участвовал всего в одном покушении, а все остальные — в трех или в четырех. В такой компании он мог бы свободно получить Сибирь, если бы не бахвалился насчет оскорбительности помилования. А теперь — поздно. Теперь — смерть.

Но ведь это же несправедливо. Те — три раза виноваты, а он — всего один. Это должен кто-то понять.

...Идут по коридору. Священник? Обострившиеся в тюрьме внимание и слух напряглись. Нет, топают по-военному. Помилование?! Или — пора? Сейчас? Ночью?

Ему захотелось закричать.

Дверь камеры отворилась. Вошел дородный светлоусый мужчина в генеральском мундире, и уже с порога ободряюще улыбнулся заключенному. Тот удивился: начальник петербургской жандармерии у него в гостях?

Несколько секунд они разглядывали друг друга. Опытным глазом ловец человеческих душ сразу заметил ужас и растерянность стоявшего перед ним смертника. Какая удача!.. Не одну вот такую неокрепшую душу сначала прощупала, а потом и сломала его сильная рука в белой форменной перчатке. Не один человек после «душеспасительной» беседы с ним бился головой о решетку, пытался повеситься на рубашке. О, ему известно искусство доводить чувство смертного страха до предательства.

Жестом генерал предложил арестанту сесть. Кажется, прав был Плеве. Ох, и орлиный взгляд у прокурора!

«Сходите, ваше превосходительство, к этому... как его, который презирает помилование, — чуть усмехаясь в надушенные пушистые усы, предложил он утром генералу. — Сдается мне, что этот недоросль от революции, этот нищий духом любитель авантюр может нам пригодиться»...

Генерал тогда выразил сомнение: уж больно дерзко держал себя субъект на суде. «Сходите, сходите,— уговаривал Плеве, а ведь мог —именем министра! — просто приказать. — С вашим опытом нельзя не добиться успеха». Нет, недаром говорят, что вопрос о назначении Плеве директором государственной полиции уже предрешен. И он стоит этого, стоит.

Но пора приступить к делу. . .

— Велика милость его величества,— журчит жандармский голос, — безгранична, как милость божия. Раскаяньем истинным все пятеро смертников могут добиться спасения своей жизни. А вы, молодой человек, особенно, да-да, особенно. Ну зачем вам умирать, полному жизни?

Он сам не ожидал столь быстрого эффекта.

— Помилование всем не может быть. Вы говорите неправду, — рубит слова смертник. — Император никогда, никогда не простит Квятковского: тот четыре раза на него покушался. Ширяев — три раза. А я — всего один.

— А вы очень смышленый человек, — удивляется генерал. — Вас не проведешь. Действительно, их помиловать невозможно. Но вы, конечно, не столь виновны. Нет, вас помиловать можно, если, конечно, вы сами пойдете правосудию навстречу.

А в это самое время, в эти самые ночные часы телеграфист отстукивал правительственную телеграмму в Крым. В голове Лорис-Меликова сложился хитроумный план. Ведь народовольцы поклялись уничтожить царя за гибель товарищей — так пусть царь помилует смертников. Живыми из равелина все равно они не выйдут, оттуда никто живым не выходил! Но зато какой будет эффект от царской милости! Пусть-ка потом террористы попробуют назвать царя главным палачом и требовать казни человека, даровавшего жизнь тем, кто мог стать его убийцами! Расчет министра был точен. Лорис выиграет время, обеспечит хотя бы недолгий перерыв в цепи покушений, а за это время успеет разгромить подполье. Недаром графа прозвали «лисий хвост и волчья пасть»: помилованием смертников он надеялся выкупить у революции голову царя.

Но слишком сильны были при дворе противоборствующие влияния. Наследник престола, бывший шефом лейб-гвардии, требовал голову организатора взрыва в Зимнем, Александра Квятковского: ведь там погибли его гвардейцы. А полиция настаивала на казни Андрея Преснякова — ведь он истребил ее лучших агентов. И вот наутро колеблющийся и нерешительный, измученный бессонницей царь наложил резолюцию: «Помиловать всех, исключая Преснякова и Квятковского». Он думал, что удовлетворил всех. Он не знал, что, казнив Преснякова и Квятковского, подписал свой смертный приговор.

А в Трубецком бастионе продолжался постыдный торг. Узник не подозревал, что он уже спасен от казни, спасен не царской милостью, а царским страхом перед его грозными товарищами. И он готов был выдать их, своих истинных спасителей, чтобы купить уже дарованное ему помилование.

Но он боялся мести. Его успокоили — есть отличный способ укрыться. Он будет перестукиваться с товарищами, прикрываясь чужой фамилий, например Тихонова. Узнает все, а тень предательства пусть падет на другого. Тогда пропали его последние сомнения. И когда генерал принес, наконец, из министерства весть о помиловании, радостный узник, забыв ночные туфли, в одних носках, выскочил в коридор из камеры смертников. Скорее его ведите! Он хочет начать говорить! Он хочет оправдать царскую милость и генеральское доверие!

Потягивая черный кофе, внимательный Плеве слушал предателя.

ДОПРОС У ПЛЕВЕ

Андрей Желябов шел на свидание к Николаю Клеточникову. Странные вещи творились в последнее время. Странные обыски и аресты, странные провалы. Не будь этого, никогда осторожный и опытный Тарас не рискнул бы назначить эту встречу на улице, около Городской думы.

Внешне дела организации шли блестяще. Время передышки, когда Верховная комиссия и граф Лорис-Меликов дурачили общество обещаниями свобод и конституции, было использовано «Народной волей» для организации сил. Окреп, расширился, активно действовал центральный студенческий кружок. Успешно шла агитация среди рабочих, народовольцы даже выпускали свою особую, подпольную «Рабочую газету». Огромным успехом явилось создание военной организации «Народной воли»: около двухсот лучших офицеров армии и флота примкнули к отрядам революции. А ведь это было только начало — с момента создания «Народной воли» прошло всего полтора года! Казалось, она уже начинала становиться именно такой, какой мечтал ее видеть Тарас, — массовой организацией. Но вот недавно, 4 ноября 1880 года, палачи повесили в Петропавловской крепости Преснякова и Квятковского. Передышка кончилась: решено было снова приступить к террору. В глазах народовольцев сила и влияние их организации проявлялись для общества в том, что «Народная воля» беспощадно казнила самых жестоких палачей. Партия считала себя как бы Верховным трибуналом народа. Ее руководители полагали, что если этот трибунал перестанет исполнять вынесенные им приговоры, он потеряет всякое значение. И на этот раз было решено довести до конца «охоту на медведя» — Александра II, утвердившего приговор обоим товарищам, а потом уж бросить всех людей на организацию работы в массах.

Все делалось надежно. На углу Малой Садовой и Невского, из «сырной лавки Кобозевых», рыли подкоп и закладывали мину. В нужный момент ее поручили взорвать Михайле — Фроленко. Если царь проедет стороной, в него собирались метнуть пять бомб системы Кибальчича. Если он ускользнет и от бомб, Тарас — Желябов сам встанет на его пути с кинжалом в руке. После казни царя предполагалось немедленно организовать отряды повстанцев из рабочих и крестьян и с помощью офицеров-народовольцев поднять армию и флот и захватить власть.

Но внезапно над подпольем нависла странная тень. Было похоже, что это роковая тень предательства.

Уже в ноябре арестовали Дворника — Александра Михайлова.

Желябов так никогда и не смог понять, как это могло случиться. Величайший конспиратор эпохи, Дворник, попался как начинающий юнец. После казни Квятковского и Преснякова он заказал в двух фотографиях на Невском портреты погибших товарищей. «История должна знать этих людей», — говорил он. Получить готовые карточки послали двух студентов, но они почему-то струсили. И, рассердившись, Дворник пошел сам.

В первой фотографии хозяин отлучился под нелепым предлогом и куда-то убежал. За его спиной хозяйка показала Михайлову на горло и сделала знак, недвусмысленно обозначающий петлю. После ухода фотографа (в полицию?) Дворник ринулся к выходу. Там его караулил дюжий субъект, который невнятно что-то забормотал и схватил клиента за полу пальто.

— Я сунул руку в карман, — смеясь, рассказывал Михайлов на заседании Распорядительной комиссии в тот же вечер. — Он решил, что там револьвер, и отпрянул. Я — в проходной двор и был таков!

Тарасу не понравилось веселое оживление друга. В Александре чувствовалась беззаботность, словно он заранее был уверен в своей удачливости.

— Ты понимаешь, — с тревогой говорил Желябов, — что не должен больше идти в ателье?

— Я еще с ума не сошел.

А на следующий день Михайлов... пошел во второе фотоателье. Что с ним случилось, почему он это сделал — непонятно. Как мог этот опытнейший среди опытных без всякой нужды полезть в обнаруженный капкан? В письмах из крепости Михайлов не объяснял своего поступка. Тарас полагал, что задумавшийся, захваченный невероятно большим потоком дел, связанных с подготовкой нового покушения, он увидел на улице знакомую вывеску и машинально, не успев всего на какую-то секунду сообразить, заскочил туда. Один раз в жизни он потерял контроль над собой — и... Такова судьба подпольщика.

Кто-то из товарищей видел, как на улице Дворник сумел вырваться из рук жандармов, как бежал он по Невскому. Не успел уйти — догнали на извозчике и снова схватили. Тогда он повез полицейских к себе на квартиру и как-то ухитрился поставить на окно знак опасности. Напрасно там дежурила засада — никто не пришел.

Позже Клеточников передал содержание первого допроса Дворника господином Кириловым.

— Как же это вы так, — не переставал удивляться Кирилов, — решили заказывать карточки в тех самых фотографиях, которые всегда выполняют наши заказы на такую работу? Хозяева, конечно, узнали сразу своих тюремных клиентов и сообщили нам: мол, отставной поручик Поливанов заказывает фотографии казненных государственных преступников... Мы никак не ожидали вас встретить. Верно говорят в народе: «На всякого мудреца довольно простоты».

Вслед за Михайловым стали исчезать лучшие люди партии. Первым взяли на улице Фриденсона, а в его квартире напоролись на засаду сначала Златопольский, потом Баранников, После ареста Михайлова исчезновение Порфирия явилось самым тяжелым потрясением для партии революционного подполья.

За последние месяцы возглавляемая им группа контршпионажа добилась значительных успехов. По списку, составленному Клеточниковым, агенты Исполнительного Комитета установили правильное наблюдение и выявили много новых полицейских шпионов — либо неизвестных Клеточникову, либо принадлежащих секретному отделению градоначальства. Уже вошло в обычай подсовывать им фальшивую информацию, сбивать со следа. Незадолго до ареста Баранников поселился в гостинице рядом с Егоркой — Мразью, залез в его отсутствие к нему в номер, вытащил черновики рапортов, а взамен оставил записку с черепом и костями. С тех пор Мразь больше не видали в городе.

И вот Баранникова тоже нет больше...

Фриденсон, Златопольский, Баранников... Испытанные подпольщики, лучшие активисты партии. И, конечно, ее руководитель — Александр Михайлов. Все они в лапах полиции. Многовато потерь для простой случайности.

Кажется, на этом беды не кончились...

Вчера Желябов шел на явку к Коту Мурлыке, члену Военно-революционного центра. Надо было предупредить Мурлыку — Колодкевича об аресте Баранникова. Но в окне явочной квартиры Тарас не увидел большой рисованной коробки спичек — условленного знака безопасности. Неужели провалился и Мурлыка?

Это было необычайно опасно. На квартире у Колодкевича Порфирий — Баранников встречался с Николаем Клеточниковым.

Желябов с тоской подумал, что напрасно уступил Наташе и ввел ее в Исполнительный Комитет, поручил кружки в Орловской губернии. Вот Дворник бы, тот не уступил... Ах, если бы с ним был Дворник!

Хорошо, если Колодкевича накрыли у него на квартире и он успел снять знак безопасности. Тогда Клеточников увидел бы опасность и ушел. Но если Мурлыка заходил к другу своему Порфирию, а Мурлыка очень любил Баранникова и мог зайти к нему безо всякой нужды...

Лицо Желябова исказилось от внутренней боли. «Если бы с нами был Дворник,.— в который раз подумал он, — Саша не допустил бы этих бессмысленных хождений по явкам!»

...Но если все-таки Колодкевич зашел к Баранникову поболтать с другом, значит, его взяли в засаде. И, значит, он не мог снять у себя знака безопасности. Знак снял единственный посетитель этой секретной явки — Николай Клеточников.

Желябов живо представил себе, как, подслеповато щурясь, входит Клеточников в квартиру; как со всех сторон его окружают знакомые «сослуживцы». Кто пока больше удивлен: задержанный или схватившие его шпики — неизвестно. Но кириловские волкодавы медленно соображают, и секретарь шефа с независимым видом вынимает сигару, снимает с окна коробку спичек и закуривает. Через минуту на него набрасываются, обыскивают, связывают, — но знак безопасности уже уничтожен. Он, Андрей Желябов, не войдет в эту квартиру. Цепь арестов остановлена.

Тарас оборвал себя. Может, все это бред, плод расстроенного воображения? Может быть, на самом деле Клеточников тоже заметил отсутствие знака и сидит теперь у себя в квартире, дожидаясь возобновления связи?

Позавчера по просьбе Андрея ему была послана открытка: «Приходи на Невский проспект, к Думе, к двенадцати часам, в воскресенье». Через несколько минут он все узнает: Дума ведь рядом. Либо Клеточников уже здесь, либо записка перехвачена.

Вот и Дума. Клеточникова не видно. Но зато, при-крывшись газетой, привалился к стене небритый широколицый субъект в синем пледе с застежкой — львиной головой. Желябов замечает его ноги, вывороченные пятками наружу, его сплющенное сверху лицо со злыми водянистыми глазами. Палкин?

А вот еще агенты. Все они описаны в тетрадях Клеточникова. Теперь понятно, что он действительно находится в руках своего начальства: Желябова здесь ждут. Но все еще охраняет организацию удивительная, неповторимая работа ее разведчика.

Ни на секунду не задерживаясь, Тарас проходит в толпе мимо Думы.

В то самое время, когда Желябов скрылся от шпиков в магазинчиках Гостиного двора, Клеточников предстал перед прокурором Плеве. Неподалеку от прокурорского стола в кресле лежал в полуобморочном состоянии Кирилов. Воротник его мундира был расстегнут, сразу постаревший начальник агентуры отхлебывал воду из графина, при этом стакан звенел в его дрожащих пальцах: он пытался вызвать жалость у прокурора. В темном углу сидел еще кто-то.

— Так вы утверждаете, Клеточников, — уставив свои холодные немигающие глаза, спросил прокурор, — что ваш визит к Колодкевичу есть следствие случайного знакомства. Так-с?

— Да, утверждаю.

—Вы знаете этого господина? — поворачивается Плеве в угол.

Клеточников оборачивается туда же. А, этот... О нем он успел сообщить еще на воле. Но отпираться дальше бессмысленно.

— Так точно, ваше превосходительство, — рапортует предатель. — Этого господина я встречал один раз в гостинице у поручика Поливанова, как назывался тогда Михайлов.

— Ну, вот и все, Клеточников, — удовлетворенно бросает прокурор.

Когда дверь за арестантом захлопнулась, Плеве с удовлетворением сообщил господину Кирилову, что прошение об отставке тот может подать в любое удобное для него время. На этот раз начальник агентуры задергался в кресле по-настоящему.

Это было 30 января 1881 года. До казни императора Александра II оставалось тридцать дней.

28 февраля Лорис-Меликов поспешил обрадовать государя последним сообщением: в номере гостиницы «Москва» жандармами схвачен опаснейший из государственных преступников Андрей Желябов. «Нет сомнения, — докладывал министр царю, — что с арестом Желябова «Народная воля» понесла потерю невосполнимую и находится накануне крушения своей заговорщической деятельности».

Александр II, который уже несколько недель безвыездно — как тогда говорили, «пленником революции» — сидел в Зимнем дворце, решился, наконец, поехать в город. Он хотел лично принять парад гвардейских полков — это было любимым занятием императора.

Оказалось, однако, что и царь и министр недооценили силу своих революционных противников.

Как никогда, трудно было подпольщикам в эти дни: нет больше в логове врага охраняющей, оберегающей их руки Клеточникова. Но партия не могла всецело зависеть и не зависела от деятельности одного человека, какой бы важной эта деятельность ни была... Лишившись лучших борцов, лишившись Желябова, Михайлова, Баранникова, Клеточникова, народовольцы продолжали борьбу. Они готовились привести в исполнение приговор над Александром II.

В ночь на 1 марта 1881 года в подкоп на углу Малой Садовой и Невского была заложена мина. Однако выехавший на парад царь неожиданно изменил свой маршрут и объехал подкоп стороной: так посоветовал ему осторожный Лорис-Меликов. Казалось, судьба благоприятствовала императору...

Но на набережной Екатерининского канала наперерез царской карете вышла группа метателей бомб. По сигналу, данному Софьей Перовской, была брошена первая бомба — она раздробила задок кареты. Однако сам Александр II остался жив. «Слава богу», — сказал он. Но рано благодарил он всевышнего. Вторая бомба, брошенная через несколько минут следующим метателем, разорвала обоих — царя и покушавшегося на него молодого человека Игнатия Гриневицкого.

На престол вступил новый царь — Александр III. И правительство и революционеры — все ожидали скорого наступления народной революции.

Сейчас решалось, правильными или нет были расчеты народовольцев, поднимется ли общество, воспрянет ли народ — словом, верен ли был путь «Народной воли». Но восстания не произошло.

Почувствовав свою силу перед лицом обескровленного противника, правительство приободрилось. В спешном порядке был проведен процесс непосредственных организаторов «Злодеяния первого марта», и пять виселиц на Семеновском плацу как бы ознаменовали собой программу нового царствования. Виселицы для Желябова, Перовской, Кибальчича, Тимофея Михайлова...

А Клеточников и его товарищи, схваченные незадолго до 1 марта, продолжали сидеть в камерах и ждать своей участи. Они понимали, что обречены: революция не произошла, восставший народ не освободит их... Но они не раскаивались и ни о чем не жалели. Верили: не напрасно прошла их жизнь и не бесследно канула в прошлое их борьба. Справедливое дело — дело свободы и правды — рано или поздно победит. И самая их смерть должна послужить этой победе.

Прошел год. Год в тюрьме Третьего отделения, потом в тюрьме дома предварительного заключения, потом в Трубецком бастионе Петропавловской крепости.

И наконец, настал суд.

ПИСЬМА ИЗ ТРУБЕЦКОГО БАСТИОНА

Январь 1882 года. Любимой А. К .

...Кроме ужасной горечи разлуки, я спокоен душой и весел: прошлое полно и цельно, будущее достойно борца. Моя прошлая жизнь беспримерна: я не знаю человека, которого бы судьба так наградила деловым счастьем. Перед моими глазами прошло все великое нашего времени. Лучшие мечты нескольких лет осуществляются. Я жил с лучшими людьми и всегда был достоин их любви и дружбы. Это великое счастье человека. Будь довольна такой моею судьбой.

Февраль 1882 года. Товарищам

Хотел бы я, дорогие братья, чтобы следующие мои желания были приняты во внимание. Я слышал, что Ольга Натансон умерла. Необходимо, братья, увековечить память о ней, составить ее биографию... Много я бы мог сообщить о своем милом уснувшем друге, но нет времени и места.

Необходимо составить биографию Владимира Сабурова (Алексея Оболешева). Он, кажется, умер в крепости...

Необходима биография Зунделевича: не говоря о том, что он был очень видный деятель, он оказал неоцененные услуги русскому свободному слову...

Старайтесь увековечить, прославить наших незабвенных великих товарищей Андрея Ивановича Желябова, Софью Львовну Перовскую и других, с ними погибших...

С марта месяца меня, Баранникова, Клеточникова, Колодкевича, Тригони, Суханова держали с жандармами день и ночь. Через три часа они сменялись.

Это было вроде пытки... Исаева пытали у градоначальника. (Здесь письмо обрывается)

12 февраля 1882. (Идет суд)

Все эти дни голова у меня пылает, но я как-то удивительно спокоен. Многим дорогим товарищам — неизбежная смерть. Но я доволен. Я не уступил ни одного шага к этой славной участи. Жалеем, что расправа с нами келейная, что вся энергия, нервная сила и мужество товарищей вылетает в трубу здания бесследно, не производя никакого впечатления на общество... Перед нами не судьи, а палачи! Но подсудимые ведут себя прекрасно. Особенно оживлен, весел и бодр Баранников, он как на балу. Для него это последний жизненный пир... Еще о суде: Клеточников ведет себя прекрасно, решительно и достойно.

15 февраля 1882.

Дорогие братья! Дорогие сестры! Вчера мы сказали последнее слово суду, последнее слово врагам. Видя себя пленниками, большинство предлагало гордо молчать. Но вам, друзья, хотелось бы переслать, передать всю душу. Но нет для этого возможности. Передаю только главное: вы стоите, братья, на верном пути. Труден первый крупный успех, и вы его достигли, хотя с большими жертвами. Но что эти жертвы, что эти капли крови в сравнении со страданиями ста миллионов Народа? Несчастного, голодающего, обездоленного...

Мне некогда думать о себе. Вокруг меня столько обреченных, стоящих одной ногой в могиле. Я не могу верить, что эти добрые, человечные, высоконравственные люди погибнут, что у палачей хватит духу задушить, убить столько прекрасных жизней.

16 февраля 1882

Завещание Завещаю вам, братья, не расходовать силы для нас, но беречь их от всякой бесплодной гибели и употреблять их только в прямом стремлении к цели...

Завещаю вам, братья, не посылайте слишком молодых людей на борьбу, на смерть. Давайте время окрепнуть их характерам, давайте время развить им все духовные силы.

Завещаю вам, братья, установить единообразную форму дачи показаний до суда, причем рекомендую отказываться от всяких объяснений на дознании. Это избавит вас от многих ошибок.

Завещаю вам, братья, контролируйте один другого во всякой практической деятельности, во всех мелочах, в образе жизни. Это спасет вас от неизбежных для каждого отдельного человека, но гибельных для всей организации ошибок. Надо, чтобы контроль вошел в сознание и принцип, чтобы он перестал быть обидным. Необходимо знать всем ближайшим товарищам, как человек живет, что он носит с собой, как записывает и что записывает, насколько он осторожен, наблюдателен, находчив. Изучайте друг друга. В этом сила, в этом совершенство организации.

Завещаю вам, братья, установите строжайшие сигнальные правила, которые спасали бы вас от повальных погромов.

Завещаю вам, братья, заботьтесь о нравственной удовлетворенности каждого члена организации. Это сохранит между вами мир и любовь. Это сделает каждого из вас счастливым, сделает навсегда памятными дни, проведенные в вашем обществе.

Затем целую вас всех, дорогие братья, милые сестры, целую всех по одному и крепко, крепко прижимаю к груди, которая полна желаниями и страстью, воодушевляющими и вас. Простите, не поминайте лихом. Если я делал кому-либо неприятности, то верьте, не из личных побуждений, а единственно из понимания нашей общей пользы и из свойственной характеру настойчивости.

Итак, прощайте, дорогие! Весь и до конца ваш

Александр Михайлов.

Это были последние слова великого русского революционера, которые донеслись до людей из могильной темноты Петропавловской крепости. Через пол-года он погиб, как сказано в тюремных книгах, — «от двустороннего катарального воспаления легких». Ему было двадцать семь лет от роду.

ПОДСУДИМЫЕ ОБВИНЯЮТ

В зал суда допущены были немногие — верхушка министерства внутренних дел и армии. Повсюду виднелись голубые мундиры и казачьи чекмени, словно публику тоже взяли под конвой. Только на пустых хорах, за колонной, чуть виднелась прячущаяся женская фигура: там скрывалась жена прокурора Муравьева. Ее мужу доверили ключи от хоров, и он впустил туда — под секретом — свою супругу. Пусть полюбуется, как выступает муж на закрытом процессе.

Ввели подсудимых: каждый между двумя жандармами. Женщина с любопытством посмотрела на них, потом перевела взгляд на прокурорский столик. Муж непривычно волновался и выглядел растерянным. Этот процесс ему никак не дается. Двадцать преступников грозили подорвать карьеру вечного «удачника».

В фавор Муравьев попал около года назад — на процессе Желябова, Перовской, Кибальчича, Гельфман и других. Там он блеснул виртуозной речью! Пришлось накрепко позабыть, как вот с этой худенькой женщиной, цареубийцей Софьей Перовской, он когда-то, еще ребенком, строил песочные горки и корабли. Его родители считали тогда за честь, что вице-губернатор позволяет своей малютке-дочери играть с Колей Муравьевым: ведь Перовские были в родстве с императорской фамилией. Но вот минуло двадцать лет, и товарищи детских игр встретились снова: он — молодой блестящий прокурор, она — революционер с десятилетним подпольным стажем, главный организатор казни царя. Он смешал ее с грязью, обвинил в безнравственности. С той поры Муравьев считается незаменимой фигурой на громких политических процессах. И он всерьез мечтал, что если этот «процесс двадцати» сойдет так же удачно, как прежний, его сделают министром юстиции.

Но процесс не ладился.

Уже прошли самые громкие дела — об убийстве шефа жандармов, о соучастниках покушения Соловьева, об экспроприации денег из Херсонского и Кишиневского казначейств, о приготовлениях к цареубийству под Одессой, под Александровском, и еще раз под Одессой, и на Каменном мосту в Петербурге, о покушениях под Москвой, и в Зимнем дворце, о «злодеянии первого марта» — какие все дела! Какой размах, какие возможности для прокурорского красноречия! И — ничего.

Даже хуже того: на процессе возникал скандал за скандалом. На скамье подсудимых собрались самые умные люди революционной партии, и Муравьеву нелегко приходилось в единоборстве с ними. А этот дурак, председатель суда Дейер, так неловко пытался ему услужить, что обвинение невольно выглядело грубым и глупым даже в глазах специально подобранной публики. Среди завистливых коллег прокурора уже поговаривали о провале процесса. Нет, дело, конечно, было не в приговоре: сенаторы, получившие свои места из рук убитого царя, никак не могли считаться беспристрастными судьями его убийц. Все их человеческие симпатии находились на стороне обвинения, не говоря уже о ясном смысле закона, на который опирались их решения. Но в словесных поединках, которые разворачивались на этом процессе между обвинением и подсудимыми, почему-то неизменно победителями выходили подсудимые. Это не нравилось верхам. Муравьеву дали понять, что им не очень довольны.

Особенно скандально прошло заседание, на котором допрашивали лейтенанта флота Евгения Суханова. Пылкий моряк, член Военно-революционного центра рассказал, как он стал революционером.

Ему везло по службе на Тихоокеанском флоте, и если б его интересовала только карьера — он бы очень далеко пошел. Суханов оказался необычайно порядочным и честным человеком. Его выводило из себя, когда наказывали мелких воришек — матросов и в это же время поощряли грабителей-казнокрадов и подрядчиков-спекулянтов, обкрадывавших Российский императорский флот. Суханов метался по кабинетам генералов и адмиралов, умолял и требовал прекратить спекуляцию углем, покончить со взяточничеством в доках. Его, наконец, сочли неудобным человеком и перевели с Тихого океана на Балтику. Но дороге из Владивостока он увидел ссыльных и заговорил с ними. Это оказались люди, похожие на него: они не захотели сделать карьеру, желали счастья прежде всего народу. Их сослали за это без суда и следствия.

Когда же по прибытии в Кронштадт Суханов попробовал и здесь разоблачить взяточников и воров, он не смог найти в столице ни одного прокурора, который согласился хотя бы только завести на них дело. Оказались подкупленными все, вплоть до командующего флотом и министров. Казнокрады пользовались почетом, они входили в пай с сановниками и были связаны круговой порукой с самыми высокими чинами в государстве.

— Я не мог примириться с правительством, которое состоит из людей нечестных, — говорил моряк.— Я не мог согласить свой разум и свое чувство с таким устройством власти, когда ответственность за судьбы отечества, за жизнь миллионов русских воинов возлагается на людей случайных, на любимчиков и фаворитов всесильной камарильи и бюрократии. Если ты патриот России, если любишь русскую армию, то печальная действительность наша не оставляет тебе иного выхода, кроме как идти к революционерам!

Сколько усилий стоило прокурору, чтобы этот болван Дейер не задавал Суханову лишних вопросов. Еще недоставало услышать на суде, какой процент от поставок третьесортного угля вместо антрацита положил себе в карман генерал-губернатор Сибири или комендант Кронштадтского порта! В зале царила странная обстановка, военные люди невольно задумывались, что с таким углем, с такими машинами, с таким продовольствием флот неважно будет воевать в грядущих схватках. Да и в сухопутной армии дела обстоят не лучше. Неужели опять повторится позор Севастополя?

На Суханова поглядывали с тайным сочувствием даже некоторые из судей. Заседание закрылось в обстановке некоторого смущения и небольшой паники.

Вечером прокурор, как ему казалось, придумал ловкий ход: он решил поменять дела местами и вне очереди приступить к допросу подсудимого Клеточникова. Этот канцелярист из Третьего отделения на дознании показал, что служил революционерам за взятки. Выставив на всеобщий позор взяточника-народовольца, прокурор рассчитывал поправить свои дела и взять у этих Сухановых и Михайловых реванш за предыдущие поражения.

Председатель суда новый план процесса принял без возражений.

И вот...

«Я БЫЛ ПРОСТО ПОРЯДОЧНЫМ ЧЕЛОВЕКОМ...»

И вот Клеточников подходит к барьеру...

Пожалуй, никого из подсудимых так не слушали. Крупнейший разведчик революционеров, «ангел-хранитель» русского подполья, он уже целый год слыл особой, легендарной личностью. Кто он такой? Откуда? Почему, имея все возможности для карьеры, для власти, он предпочел стать государственным преступником и пособником террористов?

Вокруг тихого и молчаливого чиновника петербургская молва соткала пелену фантастических слухов. Сегодня он, наконец, заговорит. Сегодня он впервые в жизни откроет свою душу.

Весь зал с удивлением разглядывал возникшую перед барьером фигуру самого что ни на есть обычного мелкого чиновника, каких десятки сидят в любой канцелярии. Вот он перед началом допроса откашлялся, и по кровавому пятну на носовом платке два генерала-медика из первого ряда определили чахотку в последнем градусе.

Сначала допрашивали свидетелей: вдову полковника Анну Кутузову (ах, как плакала бедная «мадам»!), действительного статского советника Кирилова и старшего делопроизводителя Цветкова. Последний подтвердил факт особого доверия, каким пользовался подсудимый у руководителей государственной полиции.

Но вот начинается главное.

— Подсудимый, расскажите, как и почему вы дошли до преступления.

Настал великий час в жизни Клеточникова. Подсудимый изо всех сил выпрямился, напряг свою изодранную чахоткой грудь — и заговорил.

Нет, не к Муравьеву, не к Дейеру, — он обращался к России, которая, — он верил — все-таки узнает правду о нем. Она должна его услышать в последние, может быть, часы его жизни!

— Я коренной пензяк, — начал он. — До тридцати лет я ни в чем не был повинен и спокойно жил в родной Пензе. Я, кажется, сказал — жил? Правильно сказать — существовал, как червь, как скот. В Пензе, господа судьи, в наше время или существуют, или гибнут — в дрязгах, в пошлости попоек и омерзительных романов. Типичная российская провинция. Но ведь там тоже рождаются «странные люди» — люди с жаждой лучшего. Они надеются, веруют, они ждут всю свою молодость, пока пошлость земная не слопает их вместе с их мечтами. Мне повезло — я заболел и уехал из Пензы на юг.

— Заболели?

— Да. Чахотка. Лечился и служил на юге, а не-много поправившись, перебрался в Петербург.

Но здесь оказалось не лучше — то же пьянство в низах, та же продажность чиновников, то же угодничество перед властями, та же трусость, эгоизм и духовная дряблость интеллигенции. И пришло мне в голову, что вот умру я, и никто никогда не вспомнит про коллежского регистратора Клеточникова, никому на свете не прибавится и крупицы тепла оттого, что тридцать лет коптил он русское небо. Тоска душила меня: ведь зачем-то и я родился на свет, мог что-то совершить для родины, для людей — я это чувствовал...

— И тогда вы поступили в шпионы, — быстро подал реплику прокурор.

В передних рядах хихикнули, прикрываясь ладошкой. Ох, и хват этот Муравьев!

— И тогда я поступил в шпионы Третьего отделения, — подхватил на лету Клеточников. — Мне пришлось много думать, господин прокурор, почему в России так плохо и скверно живут порядочные люди, так бессмысленно погибают они в омутах пошлости. Я искал источник яда, отравляющего кровь моей родины, и, кажется, нашел его.

— Ну-с?

— Этим гнусным источником преступлений против духа человеческого является отвратительное учреждение — Третье отделение.

Кто-то тяжело вздохнул в конце зала, и вздох этот был услышан даже за судейским столом.

— Не будь у нас Третьего отделения, этой беззаконной расправы азиатских палачей, тысячи доброй и светлой молодежи, которая есть в России, — эти тысячи вывели бы страну к свету.

Как монумент гнева, воздвигнулся над столом председатель.

— Вы, подсудимый, сами служили в этом отвратительном учреждении...

Грохот упавшего кресла оборвал голос председателя. Это вскочил в волнении министр юстиции.

— То есть, по вашим словам, отвратительном... — густо покраснев, поправился Дейер.

— Я служил обществу! — гордо ответил Клеточников.

— Какому обществу — тайному или явному? — сыронизировал прокурор.

— Русскому обществу!

— Русское общество составляем мы! — рявкнул председатель.

На скамье подсудимых откровенно засмеялись.

— Тихо! Вести себя не умеете! Разгоню всех! — совершенно вышел из себя Дейер. — А вы, подсудимый Клеточников, вы — якобы честный человек — считали возможным брать деньги в этом, по вашим же словам, отвратительном учреждении? Да еще в качестве шпиона!

Все перевели взгляды на Клеточникова.

— Если бы я не брал жалованья, это показалось бы подозрительным, — очень вежливо и спокойно объяснил подсудимый. — Можно продолжать, господин председатель? Итак, я очутился среди шпионов. Вы не можете себе представить, какие это люди. Какие ужасные чудища, какие нравственные уроды в злодейском всесильном вертепе...

Председатель позвонил в колокольчик.

— Нет, правда, — прижал Клеточников руки к груди, — они мать родную готовы продать за подходящую цену. Больше всего меня поразили ложные доносы. Поток ложных доносов. И все это — ложь, ложь заведомая, ложь на девяносто девять процентов. Да что девяносто девять — хорошо, если на тысячу доносов один нелживый! Но по каждому доносу принимаются меры — арестовывают, мучают, ссылают людей. Каждый честный человек не может не вредить Третьему отделению. И я тоже возненавидел Третье отделение и стал вредить ему.

Он закашлялся. В помертвевшем зале этот острый кашель звучал зловещим аккомпанементом к комедии правосудия.

— Я только потому и смог столько продержаться, что все доносы заведомо считаются ложными, — продолжал Клеточников, с трудом собрав силы. — Дважды пришлось быть мне на грани провала. В первый раз — из-за границы пришел донос его величеству, что в Третьем отделении работает народовольческий шпион. Покойный государь переслал этот донос к нам с резолюцией: «Изменника найти и заключить в крепость». Свидетель Кирилов не даст мне солгать: он вызвал меня, сам передал донос и распорядился: «Очередная фальшивка! Проверять не будем — хлопотно. В архив. И составь приличное обратное отношение». Я, конечно, не возражал.

Напряжение публики разрядилось хохотом. Даже председатель не выдержал, улыбнулся и вдруг как-то подобрел. С неожиданным любопытством он спросил:

— А второй случай?

— Это было серьезнее. В самом начале моей карьеры я переписал приказ об обысках. Всех подозреваемых предупредили заранее. Но две курсистки — я забыл их фамилии, но хорошо помню адрес: Литейный проспект, дом княгини Мурузи, — так вот эти две курсистки повели себя неосторожно. Они встретили полицейский наряд возгласами: «Милости просим, гости дорогие, вторую ночь вас ждем». Это вызвало подозрение, девиц допросили с пристрастием. Они признались, что за сутки до этого, в полночь, неизвестный молодой человек, позвонив, шепнул в приоткрывшуюся дверь: «У вас завтра обыск», — и исчез. Оказалось, что о предстоящем обыске знали только три человека: свидетель Кирилов, я и доносчица на курсисток. Меня сразу лишили допуска к секретным документам. Руководство партии считало мой провал неизбежным.

— Ну, и как вы вывернулись? — заинтересовался Дейер.

Казалось, председатель слушал занимательную приключенческую повесть и хотел побыстрее узнать ее конец.

— Благодаря господину Кирилову, — пояснил подсудимый. — Он устроил мне очную ставку с доносчицей. Она оказалась неприятной брюнеткой с желтым жирноватым лицом. Как выяснилось, имела «слабинку» в науках и решила поправить неудачные учебные дела доносами. Такие... ммм... персонажи — это типичный образчик агентуры в студенческой среде. К моему счастью, донос на подруг был ее первой пробой пера. И когда господин Кирилов с порога обругал ее «бандиткой» и «негодяйкой», девица расплакалась. Она не знала, что непристойная ругань неизбежна на наших допросах. Эти слезы решили дело: Кирилов принял их за слезы раскаяния. Я сам составил отношение, что «виновная предупредила своих подруг, во всем созналась и от службы отстраняется».

Публика откровенно потешалась.

До сих пор Муравьев не очень вмешивался в ход допроса. Способный юрист, он с профессиональным уважением наблюдал, как ловко Клеточников ведет свою защиту. Отлично ведет! Он сумел расположить в свою пользу часть публики — да-да! — и переломил открытое недоброжелательство судей! За шесть десятков лет своего существования Третье отделение уже всем проело печенки, даже сенаторы его недолюбливали. Муравьев и себя-то поймал на мысли, что позволяет Клеточникову так долго ругать Третье отделение не из одних тактических соображений. Просто ему было приятно выслушать брань по адресу департамента, которого сам он побаивался.

Но, пожалуй, Клеточников зашел слишком далеко. Пора его оборвать!

— Сколько сребреников вы получали ежемесячно за свое предательство? — резко спросил Муравьев.

Зал замер. О, Муравьев умеет поставить вопрос! Одним только словом «сребреники» он сумел заклеймить чиновника именем Иуды.

— Ни единой копейки...

Прокурору показалось, что он не расслышал.

— А? — он повернул ухо к скамье подсудимых.

— Нисколько. Ни одной копейки...

Растерянность Муравьева была настолько явной, что на выручку к нему ринулся председатель суда.

— Но ведь на дознании вы сами показали, что получали деньги от подсудимого Михайлова, правда, немного и неаккуратно?

Казалось, Клеточников не понимал, какое сокрушительное поражение он наносит в эти минуты своим обвинителям. Он очень спокойно и как нечто совсем обычное стал объяснять, почему оклеветал себя на следствии.

— На дознании я был в руках у своего обманутого начальства, господин председатель. Оно было обозлено и могло на законном основании без всякого суда сослать меня пожизненно на Сахалин. В таком положении еще и не то можно на себя наговорить. К тому же я подумал, что, если среди революционеров будет хотя бы один взяточник, его обязательно привлекут на процесс. А мне очень хотелось выступить перед судом и рассказать, почему я боролся с Третьим отделением.

Прокурор сидел, закрыв лицо рукой, уничтоженный. Судьи тоже растерялись. Воспользовавшись этим, обвиняемый продолжал рассказ.

— Я остановился на том, что для меня происшествие с обыском у курсисток кончилось благополучно. Не так благополучно оно кончилось для самих девушек. Хотя против них не было и не могло быть никаких улик — ведь их заранее предупредили — и хотя показания всех свидетелей были в их пользу, все-таки на основании одного только доноса разжалованной шпионки их сослали в Восточную Сибирь. Таково правосудие в Третьем отделении!

В этом месте Дейер, наконец, зазвонил в колокольчик. Потеряв руководство со стороны прокурора, сенатор решил проявить себя самостоятельно и показать публике, какой он умелый и ловкий юрист.

— Ввести свидетеля Кирилова! Свидетель Кирилов, вы помните случай с обыском двух курсисток в доме княгини Мурузи?

— Так точно, ваше высокопревосходительство. Я подписывал приказ о высылке.

— Обвиняемый говорит, что против них не было никаких улик, кроме доноса одной особы, не вызывавшей доверия. Правда ли это?

— Но донос был очень важный, ваше высокопревосходительство. Мы не могли не считаться с таким важным доносом, — развел руками Кирилов и, чувствуя, видимо, что его слова не производят нужного впечатления, разъяснил: — Зато потом, когда была амнистия, мы их первыми освободили.

Даже Дейер смутился. Сухо и подчеркнуто недоброжелательно предложил он свидетелю удалиться.

В заключение Клеточников сказал:

— Я не могу себя считать настоящим революционером-социалистом. Слишком мало знаю я о социализме и слишком мало связан с жизнью революционной партии. Но я старался вести себя так, чтобы каждый честный человек в России был мне благодарен за мою деятельность.

Ему вынесли приговор через три дня. Отставной коллежский регистратор Николай Клеточников был лишен прав состояния, ордена святого Станислава и вместе с одиннадцатью своими товарищами — Михайловым, Колодкевичем, Сухановым, Фроленко и другими — приговорен к смертной казни через повешение.

КРЕПОСТЬ

24 марта 1882 года Александр III заменил одиннадцати подсудимым смертную казнь пожизненным заключением. Двенадцатому Суханову, как офицеру, повешение заменили расстрелом в Кронштадтском порту.

Меньше всего в этом поступке проявилось милосердие нового царя. Просто он боялся всего: боялся мирового общественного мнения, боялся кампании, поднятой Виктором Гюго против русских виселиц, боялся, наконец, русских мстителей. Хватит риска! Правда, в первом угаре злобы царь не удержался, казнил Желябова и его товарищей. Но дальше продолжать в том же духе ему было страшно.

Итак, решено: цареубийцы кончат жизнь без лишнего шума.

Вот почему в полдень 25 марта в камеру Клеточникова вошел генерал. Важно бросив: «Молитесь богу! Император помиловал вас», — он вышел, оставив Николая Васильевича полным мрачных мыслей.

Милость не радовала его. Со двора крепости доносился шум, и ему казалось, что это идут приготовления к казни товарищей. Зачем тогда жизнь?

Он постучал в стену, услышал, что сосед, Михайлов, тоже помилован, и немного успокоился. Значит, для всех?

Куранты стали вызванивать гимн. Мысленно Клеточников пропел под их такт революционный куплет, сочиненный товарищами:

Славься, свобода и честный наш труд,

Пусть нас за правду в темницы запрут,

Пусть нас пытают и мучат огнем,

Мы песню свободы и в тюрьмах споем.

Потом снял куртку и крепко заснул.

В полночь его разбудил грохот дверных запоров. В камеру ворвалась орда жандармов. Они окружили металлическую койку, намертво прикрепленную к полу. Как волки, разглядывали жандармы своего пленника.

Что они собираются делать?

— Встать! Раздеться догола!

Волосатые руки шарят по голому телу. Торопливый, суетливый обыск! Клеточников успевает заметить двух унтеров, притаившихся в углу. Они ждут. Чего?

— Одеться!

Негнущимися пальцами натягивает он полосатую куртку, рваные штаны. Настала очередь унтеров. Заломив ему руки, они вытащили его в коридор. Куда? Пытать? В подвал?

Ступени круто спускались вниз. Его уже не вели, его несли на руках. Вот железная дверь. Тяжело дыша, унтеры поставили его на ноги. Один завозился, распахнул ее, другой грубо толкнул Клеточникова в спину.

Дверь захлопнулась, унтеры остались за ней. Видимо, вход сюда запрещен даже тюремщикам из бастиона, чтобы не узнали они, кто и куда забрал от них вечного узника. Клеточников видит, что находится в маленьком круглом крепостном дворике. Дворик — как бы шлюз на его пути к смерти. Один, ночью стоит он на снегу. Крупные звезды сияют на ярком небе. Клеточников давно не видал их. И вдруг он забывает о своих страданиях, о предстоящем вечном заключении. Что еще они с ним могут сделать!

Он смотрит на звезды, может быть, в последний раз в жизни. Бушующий ветер поднимает с земли и осыпает снегом его поседевшие волосы и голую грудь.

Но вот из ворот появилась вторая группа жандармов. И опять двое молодцов поволокли его. Промелькнула стена, черный провал ворот, закоулки, и вдруг он заметил отблеск огоньков на водной глади.

Они были на берегу канала.

«Топить ведут!»

Он инстинктивно дернулся в их руках, крикнул. Огромная лапа в белой перчатке опустилась на лицо, нашарила рот и сдавила его. Левым глазом он все же заметил, что группа ступила на узенький мостик.

Значит, не топить? Но тогда куда же?

На другом берегу его отпустили. Николай Васильевич увидел невысокое здание и только теперь догадался, куда его вели. Словно подтверждая догадку, сбоку донесся знакомый голос. Это кричал кириловский волкодав, жандармский штабс-капитан Соколов, по прозвищу «Ирод».

— Сюда тащи, в эти двери!

В Третьем отделении уже давно поговаривали, что Соколов назначен смотрителем самой секретной темницы государства — Алексеевского равелина. Видно, это было правдой.

— Сюда, говорю! — снова заорал Соколов, и двери распахнулись будто сами собой. — Кого это? А, старый знакомый пожаловал в гости!

Однако тут же Соколов заметил, что Клеточников не слушает его. В последний раз узник глядел на звезды.

Что-то, видно, дрогнуло в сердце жандарма.

— Погоди минуту, — приказал он караулу. И, будто оправдываясь, зло прибавил: — Ить я тоже христианин.

Через минуту Клеточникова внесли в узкий и длинный коридор. В конце его тускло мигали две маленькие лампочки. Заключенного протащили мимо нескольких дверей, потом куда-то втолкнули и разом отступили в стороны.

Он огляделся. Здесь все выглядело гораздо уютнее, чем в Трубецком бастионе: деревянная кровать, деревянный столик, стул, изразцовая печка. Большое окно. Так вот он каков, зловещий Алексеевский равелин, самое страшное место в крепости! Ничего ужасного, все выглядит обычно.

— Обыск! — командует Соколов.

Опять обыскивают. Соколов подносит керосиновую лампу почти что к самому лицу, а в это время другой жандарм шарит пальцами во рту: не запрятаны ли за щекой деньги на случай побега. Ничего не нашли. Но все-таки отобрали старую одежду. Жаль! В подкладе ворота старой куртки он нашел запрятанный там карандашный грифелек и прощальную предсмертную записку Андрея Преснякова. Когда-то Андрей носил эту куртку перед казнью, а вот через четыре месяца она досталась Клеточникову. Кому-то достанется следующему? И сумеет ли этот следующий передать последнее слово казненного друга на волю? Он, Клеточников, не сумел.

Соколов внушительно выпрямился перед заключенным.

— Ты, Клеточников, догадываешься, где находишься. Об этом месте в России знают всего три человека: государь, комендант да я. Вот как! Теперь ты будешь номер шестой, понял? Мне приказано говорить тебе «ты», и я это исполню. Только «ты»! А за перестукивание — наказание, за попытку говорить в глазок — тоже. Телесное. Понял?

И, отрывисто выпалив: «Все!» — смотритель вышел из камеры. За ним — жандармы. Щелкнули замки. Наступила тишина.

Клеточников подошел к окну: захотелось еще раз поглядеть на небо. Но через стекло не было видно ни клочка неба. «Близко крепостная стена, как в Трубецком», — подумал он и ощупью направился к дверям. Оттуда доносились чьи-то торопливые шаги, хлопанье тяжелых дверей, щелканье замков. Пустые камеры равелина постепенно заполнялись помилованными смертниками.

Его бил озноб. Он сорвал с постели тонкое байковое одеяло, укутался, но это не спасло от пронизывающего тюремного холода. Но вот захлопнулась дверь в соседней камере. Клеточников подождал с полчаса и, как учил его Михайлов, стал осторожно выстукивать первым суставом пальца по штукатурке.

— Кто вы?

— Тригони, — немедленно донеслось в ответ, «милорд», значит, тоже здесь.

— За вами?

— Фроленко, потом Морозов. А вы кто?

— Клеточников.

— Это равелин?

— Да.

Стук прекратился: по коридору прошли надзиратели. Николай Васильевич забрался на свою жесткую постель, скорчился, как ребенок, и скоро уснул. Надо было набраться сил перед первым днем вечного заключения в равелине.

ПОБЕДА

Утром, едва вскочив на ноги, он направился к окну.

Вот так гнусная история!

В окно были вставлены две рамы с решетками. Стекла наружные крепко-накрепко забелили, а маленькую форточку в верхнем углу окна закрыли частым железным ситом. Через грязное сито свежий воздух не проходил в камеру, а видеть солнце вообще, оказывается, считалось здесь запрещенным.

Клеточников напряг близорукие глаза и вдруг различил паутину, густо затянувшую все углы его нового жилища. Провел рукой по стене: штукатурка показалась рыхлой от влаги. На полу блестела серебристого цвета корка — налет сырости. С его туберкулезом здесь долго, пожалуй, не протянешь.

Распахнулась дверь. Двое жандармов внесли умывальник, двое — еду, сам смотритель с торжественным видом держал серебряную чайную ложку. Завтрак оказался вполне приличным: французская булка и два стакана чаю с сахаром внакладку. Но морда у «Ирода» подозрительно лоснилась.

Какую еще каверзу придумал этот мерзавец?

Клеточников с ним не разговаривал: не хотел слышать смотрительского «тыканья». Молча все съел, дождался ухода Соколова и постучал соседям... Всем на завтрак дали то же самое. Странно.

Обед превзошел все ожидания. Вкусный суп, на второе жареный рябчик, на третье пирожное. Удивленный Тригони постучал Клеточникову:

— Неужели будут так кормить? Я не мог всего доесть. Попросил смотрителя принести остатки на ужин. Что дадут на пасху?

Пасха начиналась на следующий день.

Клеточников чувствовал, что готовится ловушка,— он хорошо знал нравы Третьего отделения. Но ничего придумать не мог. Оставалось ждать.

На следующий день первое, что бросилось ему в глаза, — грубая деревянная ложка в руках Соколова. Ах, так вот оно что! На завтрак дали кусок черного хлеба и кружку кипятку.

Мелко-мелко поломал хлеб Николай Васильевич. Мякоть была полна сора. Брезгливо выбросив сушеную сороконожку, запеченную в корку, он принялся есть свой кусок. «Ирод» старался не смотреть на него.

После обеда, на который дали суп-кипяток с несколькими плавающими капустными обрезками и немного каши-размазни, взволнованный Тригони простучал:

— Что это такое? На этой пище жить нельзя!

— Это пытка, — ответил Клеточников.

Да, это была пытка — пытка голодом. Их хотели сломить, заставить просить помилования, выдать товарищей. Наступление Плеве повел по всем линиям. Узников переодели в настоящее каторжное одеяние: в дерюжную рубаху и штаны с разрезами для кандалов; их обули в тяжкие деревянные коты; их поместили в сырые камеры, где соль на столах сразу превращалась в рассол, а спички в камеру вносили за пазухой. Но главную надежду Плеве сохранял все-таки на голод. Они должны у него заговорить.

Но в камерах приняли вызов. Никто не жаловался, никто даже не разговаривал со смотрителем. Пусть подавится своим «ты»! Лишь однажды Клеточников не сдержался: выковырял из хлеба три белых червя и показал их Соколову. Тот покраснел, взял их и спрятал, не говоря ни слова. В тот день ему вручил червей и Фроленко. «Ирод» попытался объяснить было, что вовсе это не черви, а просто разбухшие хлебные зерна. Но с тех пор хлеб стал более чистым: Соколов взялся следить за просевом муки.

Эта маленькая победа очень подбодрила Николая Васильевича.

Самым тяжелым испытанием в тюрьме была не сырость, не холод, не голод. Самым главным союзником врага стало безделье и отсутствие впечатлений. Книг не было. «Чтение не полагается». Прогулок тоже не было. И камеры показались заключенным просторными гробами.

Первое время Клеточников попробовал занять себя размышлениями. Но думать он мог только о деле: никаких других интересов в его жизни не было. «Конечно, главная ошибка, что мы ликвидировали явку у Наташи. Нельзя было, ни в коем случае

"Нельзя встречаться у лица, которого разыскивает полиция. Но, допустим, это случилось... Тогда остается следующее: как же все-таки они добрались до нашей явки? Брали одного за другим на квартирах, по цепочке — это так, все это понятно, но... Как они ухватили самое начало цепочки? Ведь насчет квартиры Фриденсона — Агаческулова не было никаких доносов, никаких подозрений...»

Дойдя до этого места, цепь умозаключений обрывалась, но Клеточников продолжал мучительно вспоминать. Он чувствовал, что где-то в памяти что-то брезжит, где-то виднеется кончик ниточки, мелкая деталь, которая замкнет недостающее звено. «Фриденсон. Нет, о нем я ничего не знаю. Ничего. Агаческулов, Агаческулов — под этой фамилией он жил. Нет, не припомню, ничего не помню...»

И вдруг однажды он вспомнил эту деталь! Он вспомнил донос, где упоминалось имя Агаческулова, вспомнил и предателя, выдавшего его. Но сообщить об этом на волю уже не мог.

А тут еще ухудшилось состояние Клеточникова: наступило обострение болезни. Мелкие красные пятна покрыли его ноги, под коленями набухла опухоль. Он осмотрел свое тело: ребра вылезли наружу, ноги стали тонкими, как плети, и только в коленях утолщались багровыми узлами. «Как у петуха», — подумал узник и застучал соседу: «Цинга». — «У меня тоже, — ответил Тригони. — Поэт передал всем: когда опухоль дойдет до живота — смерть».

Поэт — Морозов был медиком.

Когда смотритель принес обед, Клеточников молча разглядывал распухшую ногу.

— Пухнет? — зачем-то спросил «Ирод».

— Да.

Ничего не говоря, смотритель вышел из камеры.

Скоро он вернулся со стареньким доктором в халате. Клеточников пытался вспомнить, где он видел доктора. А, это тот генерал-лейтенант, который сидел на процессе в первом ряду. «Знатные мы люди, — подумал заключенный, — генералы от медицины нас лечат».

Генерал посмотрел ногу, покачал головой и ничего не сказал.

— Нет надежды?

— Лекарство пришлю. Попробуем. Авось... Авось... — пробормотал он.

Скоро смотритель принес в камеру ложку желтой жидкости с железистым вкусом. Она не помогала — ноги одеревенели. Пришлось снова звать врача.

— Нужно другое питание, — хмуро сказал гене-рал смотрителю. — Медицинские средства здесь бессильны.

— Приказывали — рябчиками-с кормил, — сухо ответил «Ирод». — Прикажут-с — и вовсе кормить не буду. На все воля государя и коменданта.

Врач недовольно пожевал губами, но понял, что спорить с «Иродом» бесполезно. Видимо, он поговорил с комендантом. На следующий день дали молоко и разрешили прогулки.

Опухоль постепенно стала проходить. Но в тот день, когда она исчезла, исчезло молоко и прогулки. Будто обрадовавшись, цинга снова набросилась на людей. Увидев опухоль вторично, «Ирод» скривился, бросил сквозь зубы:

— Еще рано.

Он еще не потерял надежды, что цинга заставит заключенных заговорить. И тогда он снова начнет кормить их как в первый день, — рябчиками. А пока — рано.

Но они молчали. И через месяц он снова вынужден был дать молоко и прогулки. А потом снова отнял их.

Когда болезнь пришла в третий раз, Клеточников простучал в стенку своим товарищам чрезвычайное сообщение. Он решил бороться — объявить голодовку и «смертью смерть попрать». «Все равно легкие никуда не годятся. Пусть от моей смерти будет для вас польза».

Тригони отстучал ответное мнение товарищей: Фроленко, Морозов, да и он сам просили Николая Васильевича не рисковать понапрасну. Но он не хотел менять своего решения.

В первый день, когда заключенный отказался от еды, смотритель растерялся. О голодовке ничего не говорилось в инструкции. И вообще эта форма борьбы сметала всю линию поведения, предусмотренную для смотрителя директором департамента полиции. Чем устрашить людей, сознательно обрекающих себя на голодную смерть? Чем их сломить?

— Это твое дело — есть или не есть, — угрюмо заявил Клеточникову смотритель. Но сам он так не думал. И помчался докладывать начальству.

Первым всполошился комендант. Он растолковал туповатому Соколову, что если все заключенные перемрут вслед за Клеточниковым, то прощай повышенные оклады, новые чины и ордена — все награды, какими правительство жаловало охрану равелина.

Еще больше коменданта встревожился директор департамента полиции Плеве. Если слухи о голодовке и гибели заключенных когда-нибудь выползут из стен равелина, его репутация «строгого законника», «сурового, но справедливого охранителя устоев» будет скомпрометирована. Хорош законник, уморивший заключенных голодом! После такой именно голодовки в Харьковском централе покойник Гольденберг четыре года назад застрелил генерал-губернатора Кропоткина... Плеве поежился при этом неприятном воспоминании и приказал «принять нужные меры» для улучшения положения в равелине: разделять участь Кропоткина он отнюдь не хотел.

10 июля 1883 года «Ирод» в сопровождении трех жандармов вошел в камеру Клеточникова. На койке неподвижно лежал живой скелет: шел восьмой день голодовки.

— Слышь ты, Клеточников, — непривычно мягко начал смотритель. — Командующий корпусом жандармов сюда будет. Велено всем номерам со следующей недели давать мясной бульон, масло, кашу, чай с сахаром. Разрешены духовные книги, прогулки. Богом клянусь, троицей клянусь — все правда. Мне что, Николай, мне велят, а я сам хоть рябчиками кормить буду. Слышь, покушай, а?

«Вот и все, — думал Николай Васильевич, вслушиваясь в жаркий полушепот жандарма, — товарищи будут живы... Последняя победа... О чем просит этот зверь? Поесть? Мне нельзя есть эту грубую пищу. Желудок надорвется. Подожду бульона».

Губы его беззвучно шевельнулись, голова с закрытыми глазами едва заметно качнулась из стороны в сторону.

— Ах ты вот как! — взбеленился «Ирод». Должно быть, на его мозг угнетающе подействовала тюремная обстановка: в последние дни он осатанел, будто находился на грани помешательства. — Ах ты вот как! Кормить его, кормить насильно! — завизжал «Ирод», и слюна полетела во все углы.

Жандармы разодрали узнику рот и стали запихивать туда куски застывшей каши.

«Что они делают! Что они делают! Ведь это смертельно, — думал Клеточников, бессильно изгибаясь в их мускулистых лапах. — Про предателя... не забыть... простучать».

Острая боль пронизала тело. Потеряв сознание, узник провалился в черную яму.

Смерть наступила через три дня.

14 июля 1883 года на Преображенском кладбище Санкт-Петербурга был похоронен по приказу полиции неизвестный, занесенный в документы как «Григорий Иванович Завитухин». Могила Завитухина ничем и нигде не была отмечена, и ее следы быстро затерялись.