Я не буду отнимать время у читателей изложением всех многочисленных версий по сюжету, которые возникали в еврейской среде после того, как в XX веке испарился талмудический запрет на изучение (или даже чтение) христианских источников… Много за эти годы было понаписано всякого любопытствующими неофитами. Возникла, например, гипотеза, что Йешуа являлся на самом деле духовным вождем антиримских повстанцев — «зелотов» (в соответствии с модным общественным пониманием, что национально-освободительная борьба против империи — это хорошо, а восстание угнетенных против угнетателей — еще лучше). Появилась по-своему весьма типичная для нашего путаного времени версия в изданном в последнее время (1999 г.) в Израиле романе «Подлинная история Иисуса из Назарета».

Чувство иронии, видимо, начало пробиваваться в моем тексте — я об этом жалею, потому что автор романа, бывшая москвичка Ада Брун, подлинно заворожена обаянием жизни и духа рабби из Назарета, ей хотелось вернуть этот обаятельный образ своему еврейскому народу. Но для выполнения своей задачи она неизбежно должна была проводить сложные хирургические операции, например, избавить созданный ею образ

а) от Божественного происхождения (оно несомненно не совпадает с иудаистской догматикой)

б) от Божественного Воскресения, оно неизбежно делало бы героя Машиахом (Христом), коего евреи принять не пожелали. (Не только в еврейской среде, но во всем мире в эпоху экуменизма и примирения религиозных общин в Едином Боге, реанимируется эта старинная, скончавшаяся, по видимому, только в 10-м веке традиция так называемого иудео-христианского богословия: эта секта не признавала в Иешуа Богосыновства, но видела в нем величайшего из пророков Божьих. Это, напоминаю, не спасало ее положения в иудаизме: сама идея Иисуса-пророка противоречила иудаистскому догмату, что после гибели Первого Храма пророки в Израиле перестали появляться…).

У Ады Брун персонаж Иешуа выступает в роли идеального существа, его же чудеса и мистические эпизоды Евангелий истолковываются писательницей в духе «реалистической прозы», т. е. под каждое мистическое действо подводится «жизненный», правдоподобный сюжет с характерной для российской современности позывом к оккультным знаниям. В выдумывании реалистических истолкований евангельских событий Ада Брун проявила сюжетную выдумку, хитроумие, приключенческую ловкость. Чудеса Иисуса, например, превращение воды в вино в Кане, объясняются таинственными химическими и т. п. знаниями, полученными во время его занятий в секте Кумранских братьев, а также у египетских жрецов. Уж эти-то все умели, творили чудеса почище современных химиков! Чудо Воскресения объясняется тем, что Иисуса научили умению сохранять жизнь (в коме) древние египетские жрецы. Это уже не Иисус, а «наследник Баллантрэ» (те, кто читал роман Стивенсона, помнят: в финале главного героя, ученика индийских йогов, захоронили, не сумели во время отрыть и когда, наконец, вскрыли могилу через несколько недель, он еще немного дышал… Ну, йоги-то знали побольше, чем мемфисские жрецы, неправда ли, потому у них дышал через недели, а не через три только дня!). Кроме того, ему помог воскреснуть неожиданно подвернувшийся под конец жизни папаша, Понтий Пилат, который каким-то особым видением через 34 года узнал в старой Марии девочку, виденную в молодости один раз… (Это даже более невероятно, чем опознание Демьянюка через 40 лет свидетелями-узниками Треблинки.)

…Мой иронический тон, повторяю, не должен скрывать от читателей подлинных достоинств романа А. Брун. Задача автора, поставленная самой себе, — подменить традиционную евангельски-религиозную мистику современной верой в сверхъестественный потенциал магов и экстрасенсов, конечно, кажется детской и наивной. Лично мне — проще и естественнее поверить, что распятый воскрес по Воле Божьей, чем в его исцеление а-ля Конго или Кашпировский… Но тем не менее, в книге есть бесспорные удачи — когда А. Брун не пытается толковать мистику в манере немного свихнувшейся на экстрасенсорике и оккультизме москвички, а работает как профессионал, как обычный писатель. Тогда интересно выстраивается логика развития образа Иешуа и других героев, например, описание процесса созидания учителем-рабби группы учеников, «подбора кадров» харизматическим лидером… Неожиданно и по-настоящему волнует Иисус, когда он, человек Духа, чувствует непостоянство последователей, каприз масс, их стремление навязать лидеру волю, свое видение ситуации — узкое, своекорыстное, сегодняшнее. И вполне объяснимо разочарование иудеев во вчерашнем герое как в «изменнике» (он действительно изменил их мелкому и пошлому поиску восстания), его добровольный уход в смерть — потому что обыденное существование во главе жаждущей бунта и резни черни чревато для него изменой сверхзадаче. Смерть (и задуманное воскресение) как способ ухода от пошлости, от суетности, от исторической к вечной задаче — это неплохо написано.

Интересно решен в романе и образ Иуды, рабски преданного харизматическому вождю, слепо выполняющему любую его волю и готового ради Господина отдать в залог все, что имеет — включая честь. Господа же (даже этот Господин!) подобными слугами дорожат менее, чем верными собаками. …

* * *

Другой израильский автор, Моше Яновер, в «Неоконченной книге», изданной в 1998 г., коснулся одного из евангельских сюжетов — истории Иуды Искариота («из Кириата»?). Один из самых таинственных и нелогичных эпизодов в Евангелиях: зачем Иуда предал Учителя прямо на глазах у толпы, зачем полученную плату вернул обратно нанимателям, почему, если уж он такой предатель — сам осудил себя и повесился, кажется, даже раньше, чем погиб Учитель?

Яновер заново перечел многие источники и нашел несколько любопытных противоречий. Например, кому приходило в голову — сколько это денег реально — тридцать серебренников, тридцать шекелей серебра? Оказалось, в Евангелии от Иоанна (12:5) сказано: во времена Иисуса фунт мирра стоил 300 динариев. Если пересчитать на шекели, сумма составляла примерно 70 шекелей. Значит, Иуда получил за предательство Иисуса цену примерно 150 грамм ароматической смолы?

Автор обращает внимание читателей на нелогичность поведения Иуды именно с позиции предателя. Зачем предателю появляться перед апостолами прямо в команде римских и храмовых солдат? Что, он не мог спрятаться у укрытии в саду и указать убежище товарищей издали, как положено делать любому тайному доносчику? И зачем вылезать с поцелуем — разве не естественней было описать римлянам искомое лицо, тем паче, что Иисус считался проповедником весьма известным в городе? Да и вообще — зачем он отправился с доносом прямиком с Тайной вечери, т. е. на глазах у всей команды товарищей?

А что если, неожиданно предполагает автор, перед нами классический пример маневра «органов» — попытка замарать невинного человека, чтобы отвести подозрения от подлинного агента? Если Иуда был внезапно арестован римлянами, когда он с Тайной Вечери ушел, как все думали, за продуктами для встречи Песаха, а потом ему сунули деньги, привели насильно на место ареста и показали апостолам, чтоб бросить на него подозрения и отвести их от кого-то другого? Он кинулся к Учителю с поцелуем, чтоб предупредить его — но не успел. Или — ему не поверили? Апостолы были люди простые, рыбаки, где уж им было разобраться в хитросплетениях тайных служб… Что если перед нами — описание удачной операции по сокрытию подлинного источника полицейской информации?

Никогда ничего подобного я не читал. И, по крайней мере, — интересно.

* * *

В финале нужно вкратце охарактеризовать особенности моего собственного подхода к теме.

Евангельские (как и библейские) сюжеты часто нелогичны и неправдоподобны. Это помогает «библейским критикам» (включая в эту команду и самого Х. Коэна) подвергать остроумному и тонкому осмеянию многие из рассказов современников. И все же, после того, как, согласно информации, взятой из легенд Танаха (Библии), заново открыли Вавилон и Ниневию, обнаружили манну небесную и неопалимую купину и прочее, и прочее, использование чистых инструментов логики (все эти «несомненно», «само собой разумеется», «ясно, что» и тому подобные переходы в суждениях спциалистов о евангельских текстах) стало много более проблематичным… Выяснилось, что как раз нелогичность может свидетельствовать о подлинности события: когда люди выдумывают, то они стараются выстроить выдумку последовательно, чтоб внешне соблюдались общепринятые законы построения мысли и игры воображения, а вот в подлинном происшествии, пересказанном с максимально доступной точностью, вылезает как раз постоянная нелогичность и парадоксальность жизни: она-то вовсе не обязана считаться с правилами, что приняли некогда эллины для удобства нашего процесса мышления…

Попробую я, гуманитарий, для обоснования этой идеи спрятаться за рассуждения знакомого представителя точных наук.

Профессор экспериментальной физики (одновременно и редактор израильского журнала «22») А. Воронель так публично высказался об особенностях «еврейского мышления». Признав де-факто тезис Ленарда и прочих нацистов от науки об особенностях, как они выражались, «еврейского подхода к науке», Воронель попробовал этот особый подход сформулировать: «Если уж характеризовать еврейское мышление в целом, следует отметить его постоянную замутненность эмоциональным элементом, повышенный реализм, заставляющий сбиваться с формального уровня на семантический, заставляющий больше ценить содержательный результат, хотя бы логически необоснованный, чем эстетику правильного построения… Теории Н. Бора и М. Борна, К. Маркса и З. Фрейда, А. Эйнштейна и Н. Винера с точки зрения логических обоснований отнюдь небезупречны. На хорошо знакомом нам материале советской науки мы видим, как проигрывают в логической завершенности идеи Л. Ландау на фоне идей Н. Боголюбова и как настолько же они выигрывают, применяемые к физической реальности…

Однозначность логики, которая есть лишь результат сооглашения между людьми, вовсе не обязательна для природы, которая ничего не знает о наших соглашениях». Физик далее предположил, что определенные методы, возникшие в науке, в искусстве, вообще в подходе к жизни в ХХ веке, были связаны как раз с преодолением аналитического подхода, созданного греками для постижения моделей мира, с проникновением синтетического, монистического начала, которое свойственно иудаизму и порожденному им христианству. «Современного типа единство, несомненно, ближе к библейской спонтанности и парадоксализму, определяюшему динамику процессов, чем гомеровская пластическая гармония» (65).