Под утро мне приснился уже привычный кошмар о пламени, и я вскочила. Время шло, и мгновения пробуждения и осознания яви были единственной радостью в тесной темнице. Плохо освещенная комнатушка с изученными вдоль и поперек глухими стенами совершенно не походила на ужасный взрыв, являвшийся мне в снах.

Ни хроник, ни зарисовок взрыва не существовало. Какой смысл записывать или изображать то, что и так перед глазами? Даже сейчас, четыреста с лишним лет спустя, после того как взрыв уничтожил практически все, его можно разглядеть — раскуроченные скалы, выжженные долины и засыпанные пеплом русла рек. Везде, куда ни глянь. Зачем пересказывать историю, написанную прахом и костями, если ее может поведать сама земля?

Говорят, перед взрывом много вещали о пожаре, о конце света. Но последнюю проповедь прочел сам огонь, после него пророков не осталось. Большинство выживших потеряли зрение и слух. Другие остались в совершенном одиночестве, и их рассказы слышал только ветер. А если и находились собеседники, никто даже приблизительно не мог описать момент взрыва: новый неба и грохот, знаменующий конец всему. И мне, и очевидцам просто не хватило бы слов, чтобы передать случившееся. Катастрофа в одно мгновенье безвозвратно разделила время на До и После. Сейчас, через сотни лет После, не осталось ни свидетелей, ни свидетельств. Только ясновидящие вроде меня могли мельком увидеть взрыв за мгновение до пробуждения или в тот миг, когда смыкаешь веки, чтобы моргнуть: вспышка — и пылающий, словно бумага, горизонт.

Единственные сказания о взрыве сохранились в песнях. Когда я была ребенком, каждый год в селение приходил бродячий певец и пел былины о людях другой нации, которые из-за моря послали с неба бушующее пламя, о радиации и последующей Долгой зиме. Мне исполнилось лет восемь или девять, когда на ярмарке в Хавене мы с Заком впервые услышали песню седой как снег исполнительницы — на знакомый мотив, но с другими текстом.

Припев о Долгой зиме был тот же, но не прозвучало ни слова о других нациях. В каждом куплете описывалось только всепоглощающее пламя. Когда я дернула отца за руку и спросила, почему, он лишь пожал плечами и пояснил, что у песни множество вариантов. Да и какая разница? Если когда-то за морем и существовали другие страны, их там больше нет, потому что нет и моряков, чтобы о них рассказать. Появлявшиеся время от времени слухи о Далеком крае — стране далеко за морем — были такой же выдумкой, как и сплетни об Острове, где омеги жили свободными от гнета альф. Только заикнись о таком, и публичная порка гарантирована, а то и закончишь как тот омега, которого мы однажды видели за селением: беднягу распяли и держали под палящим солнцем, пока его язык не свесился изо рта чешуйчатой синей ящерицей. А два скучающих солдата Синедриона наблюдали за ним, время от времени пиная бедолагу, дабы убедиться, что тот жив.

— Больше никогда не спрашивай, — велел отец. — Ни о том, что было До, ни о другом месте, ни об острове. Те, кто жил До, задавали слишком много вопросов, слишком многим интересовались, и посмотри, к чему это привело. Сегодня мир такой, какой есть, и нам необходимо знать лишь, что с севера, запада и юга он окружен морем, а с востока — мертвыми землями. И неважно, откуда пришел взрыв. Значение имеет лишь то, что он случился. Все это дело давнее и такое же непостижимое, как и уничтоженное До, от которого остались только слухи, предания и реликты.

               * * * * *

В первые месяцы заключения нам время от времени дарили возможность увидеть небо. Раз в несколько недель узников выводили на крепостной вал, чтобы мы размялись и глотнули свежего воздуха. Обычно нас выводили по трое в сопровождении как минимум троих охранников, которые внимательно следили, чтобы мы держались подальше как друг от друга, так и от каменных зубцов стены, выходившей на раскинувшийся внизу город.

Что нельзя приближаться к другим заключенным и тем более пытаться заговорить я узнала на первой же прогулке. Сопровождая нас из камер, один из стражей постоянно раздраженно ворчал на отстававшую светловолосую женщину, которая прыгала на одной ноге.

— Не отбери вы мой костыль, я бы передвигалась быстрее, — заметила она.

Ее слова остались без ответа, и она закатила глаза, поглядывая в мою сторону. И хотя это была даже не улыбка, но я впервые после похищения ощутила хоть какое-то подобие теплоты. Когда мы выбрались на воздух, я попыталась украдкой приблизиться, чтобы шепнуть ей пару слов. Не успела я подойти и на три метра, как конвоир впечатал меня в стену так сильно, что на лопатках остались синяки от камней. Когда меня тащили обратно в камеру, охранник рявкнул мне в лицо, брызгая слюной:

— Не смей говорить с другими. Даже не смотри на них. Поняла?

Поскольку мои руки крепко держали за спиной, я не могла стереть плевок со щеки, и потому брезгливо поморщилась.

Женщину с прогулки я больше не встречала.

Где-то через месяц меня выпустили на вал в третий раз, ставший для всех узников последним. Я остановилась у двери, позволяя глазам привыкнуть к блеску солнечных лучей, отражавшихся от полированного камня. Справа лениво переговаривались двое охранников. Слева в шести метрах один конвоир, прислонившись к стене, наблюдал за мужчиной-омегой. Как я поняла, тот находился в камерах сохранения дольше меня. Его кожа, бывшая, вероятно, когда-то темной, превратилась в грязно-серую. Он нервно подергивал руками и двигал губами, словно они казались ему чужими, и постоянно ходил взад-вперед по небольшому каменистому участку, приволакивая вывернутую правую ногу. Несмотря на запрет разговаривать, я постоянно слышала его бормотание. Он считал: двести сорок семь, двести сорок восемь…

Многие провидцы рано или поздно впадали в безумие: таким как я годы предвидения выжигали мозг. Видения оказывались пламенем, а наш разум — фитилем. Тот человек не был провидцем, но неудивительно, что после долгого пребывания в камерах сохранения рассудок испарялся. И каковы шансы сохранить разум в четырех стенах, учитывая мой дар? Через год или два, может статься, и я стану отсчитывать шаги, уповая на то, что цифры смогут внести хоть какой-то порядок в помутненный разум.

Между мной и вышагивающим заключенным стояла еще одна узница — однорукая темноволосая женщина с безмятежным лицом. Мы уже во второй раз встречались на крепостном валу.

Приблизившись к стене насколько позволяли охранники, я разглядывала зубцы из песчаника и раздумывала, как бы мне заговорить или послать ей сигнал. Я не могла подойти к краю, чтобы оглядеть раскинувшийся внизу город. Горизонт ограничивала стена, за ней виднелись лишь холмы, казавшиеся с расстояния серыми. И тут я осознала, что больше не слышу счета. Когда я обернулась посмотреть, что изменилось, пожилой омега уже бросился на женщину и вцепился ей в горло. С единственной рукой та не смогла оказать достойного сопротивления. Не успела она и закричать. Охранники подбежали к ним в считанные секунды и оттащили нападавшего, но было уже слишком поздно.

Я закрыла глаза, чтобы не видеть ее тела, упавшего лицом на каменные плиты с вывернутой под немыслимым углом шеей. Но провидице не отгородиться от мира, смежив веки. В моем содрогающемся разуме тут же отпечаталось, как в момент ее смерти в сотне метров над нами в форте опрокинулся на пол бокал, заливая красными струйками мраморный пол. Человек в бархатном пиджаке рухнул сначала на колени, затем, схватившись за горло, упал ничком и умер.

После этого нас перестали выпускать на вал. Иногда мне казалось, что я улавливаю, как кричит и бьется о стены безумный омега, но это был лишь глухой стук, пульсирующий в ночи. Действительно ли я его слышала или это был лишь морок?

В моей камере никогда не затухал свет: стеклянный шар под потолком постоянно излучал бледное сияние. Постоянно включенный, он источал навязчивое жужжание, до того низкое, что иной раз казалось, будто это всего лишь шум у меня в голове.

Первые недели я с раздражением ожидала, что шар вот-вот погаснет, и оставит меня в полной темноте. Но испускаемый им ровный холодный свет отличался от того, что давали свеча или керосиновая лампа. Лишь пару раз в месяц он начинал мигать и подрагивать, на несколько секунд погружая меня в непроглядную бесформенную тьму. А потом свет возвращался, мигнув пару раз, словно пробуждаясь ото сна, и продолжал нести бессменную вахту. Я с радостью приветствовала эти сбои: хоть какая-то передышка от непрерывного изматывающего света. Скорее всего, в шаре было заключено электричество.

Я уже слышала о нем: оно походило на своего рода магию, ключ от большинства технологий времен До, считавшийся утерянным. Механизмы, не разрушенные взрывом, были уничтожены в ходе зачисток, которые организовали выжившие, чтобы избавиться от всех технологий, обративших мир в пепел. Все остатки До считались табу, но машины в первую очередь. И хотя наказания за нарушение неписаного закона поражали жестокостью, от преступления закона людей в основном удерживал страх. Об опасности кричали и выжженная земля, и уродливые тела омег. Никто не нуждался в отдельном напоминании.

Но с потолка моей камеры свисал именно механизм, подпитываемый электричеством. Не такой уж страшный или мощный, как верили люди. Не оружие, не бомба и даже не телега, способная двигаться без лошади. Лишь стеклянная груша размером не больше моего кулака, светящая с потолка. Я не могла от нее оторваться: небольшая яркая сфера, пронзительно-белая, словно поймавшая в ловушку искры взрыва. Когда я закрывала глаза, казалось, яркая форма навсегда отпечаталась на веках. Очарованная и испуганная, поначалу я морщилась, боясь, что лампа взорвется. Меня ужасало не только табу, но и то, что я стала свидетелем его нарушения. Если станет известно, что Синедрион нарушает собственный запрет, случится очередная зачистка. Ужасный взрыв и сотворившие его механизмы все еще казались слишком реальными, слишком жестокими, чтобы люди спустили такое с рук.

Увидев электрический свет, я поняла, что получила пожизненный приговор — теперь меня наверняка никогда не выпустят.

               * * * * *

С тех пор больше всего мне не хватало неба. Узкая вытяжка под потолком хорошо вентилировала воздух, но не пропускала ни лучика. Дважды в день в отверстие внизу двери просовывали поднос с едой — именно так я отсчитывала ход времени. Я помнила, какое оно, небо, но представить не могла.

На ум приходили рассказы о Долгой зиме, последовавшей за взрывом, когда в воздухе плотным облаком висели зола и пепел, и никто не видел неба несколько лет. Говорили, что дети, рожденные в тот период, не видели его никогда.

Интересно, верили ли эти дети, что небеса существуют? Превратились ли для них мечты о небе в символ веры, как сейчас для меня?

Я считала дни и только так могла почувствовать ход времени. Но цифры росли и это занятие превратилось в пытку, ведь каждый новый день нисколько не приближал меня к освобождению. Время шло, и я всё глубже погружалась в безнадегу бессрочного одиночества и тьмы. Когда отменили прогулки на крепостной стене, единственным регулярным событием остались визиты Исповедницы, которая приходила раз в четыре недели, чтоб допросить меня о моих видениях. По ее словам, других омег вообще никто не посещал.

И, думая об Исповеднице, я не знала, завидовать им или жалеть.

               * * * * *

Говорят, близнецы стали появляться в третьем или четвертом поколении После. Во время Долгой зимы сразу после взрыва близнецов не было: рождалось вообще очень мало младенцев, и большинство их них умирали. Годами дети получались недоношенными или с какими-нибудь уродствами. Редкий ребенок выживал, а выжив и повзрослев, был способен давать потомство. Казалось, люди обречены. Поначалу повсеместное рождение близнецов, а вместе с ним резкое увеличение прироста населения, встретили радостно. Так много детей, и почти все нормальные. Один из пары идеален — не просто отлично развит, но силен. Однако вскоре поняли: плата за здорового ребенка — его близнец.

У вторых младенцев наблюдались различные отклонения. Недоразвитая атрофированная конечность, а то и несколько. Всего один глаз, или сразу три, или вовсе ни одного. Таковы омеги — дефективная нагрузка к здоровым альфам. Альфы называли их мутантами, полными отравы, от которой сами альфы избавляются еще в материнской утробе. Непреодолимые последствия взрыва отражались только на меньших близнецах. Омеги принимали на себя все бремя мутаций, избавляя от него альф. Хотя не до конца. Разница между близнецами была очевидной, а вот связь — нет. Но она все равно каждый раз твердо заявляла о себе. И не имело никакого значения, что никто не мог понять, каким образом она работает.

Поначалу все списывали на совпадения, но потом на смену подозрениям пришли факты и неопровержимые доказательства: близнецы парами рождались и парами же умирали. На каком бы расстоянии друг от друга они ни находились, где бы ни были: если погибал один, тут же погибал и другой.

Так же проявлялась общая боль или серьезное заболевание. Если одного настигала лихорадка, у второго она начиналась тоже. Если один терял сознание, то и другой тоже, сколько бы миль их ни разделяло. Небольшие травмы и болезни первого, казалось, проходили для второго легко и почти незаметно, но тяжелые увечья мгновенно отражались на близнеце.

Когда выяснилось, что омеги бесплодны, стали надеяться, что они вымрут. Что они — временное явление, вызванное взрывом. Но в каждом последующем поколении картина повторялась: рождались только близнецы, один альфа, один омега. Репродуктивной функцией обладали только альфы, но всякий раз среди новорожденных близнецов наряду с альфами рождались и омеги.

Когда родились мы с Заком, родители решили, что получили идеальную пару близнецов: все конечности на месте, все пальцы в комплекте. Конечно, сомнения оставались, ведь все близнецы разделялись на альф и омег. Все. Всегда. Случалось, дефекты проявлялись только со временем: руки или ноги росли и развивались неравномерно, обнаруживалась не замеченная в младенчестве глухота или высохшая слабая рука.

Также ходили слухи, что иногда различия проявлялись не на физическом уровне: мальчик, считавшийся нормальным, вдруг с криком выбегал из дома за секунду до того, как обрушивалась крыша; девочка рыдала над овчаркой, которую через неделю в соседнем селении сбивала телега. Омеги с незаметной глазу мутацией: ясновидящие. Довольно редкие случаи: один из тысячи.

Все знали ясновидящего, который каждый месяц приходил на ярмарку в Хавен — большой город, что располагался ниже по течению. И хотя омегам запрещали посещать рынок альф, ему все же несколько лет подряд разрешали рыться на задворках торговых рядов в кучах сгнивших овощей. Когда я увидела его впервые, он был очень стар, но все еще за бронзовую монетку предсказывал местным фермерам погоду на будущий сезон или говорил дочерям торговцев, когда они выйдут замуж. Вечно какой-то странный, он постоянно что-то бормотал себе по нос, словно заклинание. Однажды, когда мы с отцом и Заком проходили мимо, он закричал:

— Огонь, нескончаемый огонь!

Стоявший рядом лоточник даже не дрогнул: видимо, такое случалось постоянно. Такова судьба большинства провидцев: взрыв прожигал себе путь через их разум, и они переживали его вновь и вновь.

Не помню, когда впервые осознала собственное отличие. Помню только, что уже достаточно повзрослела, чтобы догадаться: такое нужно скрывать. Как и родители, я годами закрывала глаза на очевидное. Какой ребенок не просыпается с криком от ночного кошмара? Но со временем я поняла, что это не простые сны. Мне постоянно снился взрыв. Я видела грозы, которые разражались лишь вечером следующего дня. А детали и сцены в грезах простирались далеко за пределы моего мирка, ограниченного деревней в сорок кирпичных домов, выстроенных вокруг поросшей травой полянки с каменным колодцем.

Я только и знала, что узкую долину, дома и деревянные сараи, расположенные в сотне метрах от реки — достаточно высоко, чтобы избежать наводнений, когда каждую зиму поля накрывало богатым илом разливом.

Но в видениях мне являлись неизвестные пейзажи и незнакомые лица. Крепости раз в десять выше нашего дома с его грубо обтесанными полами и низкими потолками. Города с многолюдными улицами шире речного русла.

Когда я выросла достаточно, чтобы задуматься, откуда в моей голове взялись картины совершенно чужой местности и лица незнакомых людей, одновременно я стала достаточно взрослой, чтобы понимать: Зак каждую ночь спит совершенно спокойно. Я лежала рядом с ним в нашей общей кроватке и училась дышать ровно и тихо. Когда видения стали приходить и днем, училась не вскрикивать — особенно при виде ревущего взрыва. Когда отец впервые взял нас в Хавен, расположенный ниже по течению, толкотня на рыночной площади показалась мне знакомой по видениям, но заметив, как Зак упирается и виснет на руке у отца, я напустила на себя такой же ошарашенный вид.

А родители все ждали, чтобы нас разделить и отправить омегу прочь. Как и все остальные, они приготовили только одну кроватку. К трем годам отличия еще не проявились, и отец смастерил пару больших коек. Хотя живший по соседству Мик славился на всю долину как превосходный столяр, папа не попросил его о помощи, а сделал их сам, почти тайно, скрываясь за забором под кухонным окном. Спустя годы, ворочаясь на скрипучей колченогой кровати, я часто вспоминала лицо папы, когда он затащил койки в дом и поставил их у противоположных стен узкой комнаты.

Родители с нами едва разговаривали. В засушливые годы, когда всем урезали рацион, казалось, даже слова стали редкой роскошью. У нас в долине, где поля располагались на низинных территориях и почти каждый год заливались, река обмелела и текла вялой струйкой, а русло с обеих сторон высохло, растрескавшись, как старая глиняная посуда. Даже в нашей благополучной деревне у людей не осталось никаких припасов. Первые два года урожаи были совсем скудны, а на третий год без дождя посевы совсем не взошли и нам пришлось жить на те деньги, что мы успели отложить. Почва на пересохших полях превратилась в пыль. Множество скота погибло: корма для животных не было, и достать его не получалось даже за деньги. Рассказывали, как на востоке люди умирали от голода. Синедрион разослал по деревням патрули, чтобы отбиваться от набегов омег. Летом вокруг Хавена и большинства городов альф возвели стены. Однако омеги, которые в тот год проходили через нашу деревню, выглядели слишком истощенными и изнуренными, чтобы на кого-то напасть. Даже когда засуха прекратилась, солдаты Синедриона продолжили патрулировать города и деревни.

Ни мама, ни отец тоже не утратили бдительности. Они внимательно и придирчиво отслеживали и взвешивали малейшую разницу между мной и Заком.

Лет в шесть-семь мы с Заком свалились с гриппом, и я подслушала, как они обсуждали, кто из нас заболел первый. Снизу из кухни доносился убедительный голос отца, который утверждал, что температура у меня поднялась еще накануне, за десять часов до того, как мы оба проснулись с одинаковыми симптомами. Именно тогда я поняла, что отцовская настороженность в нашем присутствии — не обычная строгость, а недоверие, а мамина постоянная бдительность продиктована не только материнской любовью. Раньше Зак ходил за отцом хвостом, сопровождая к колодцу, в овин, на поле. Когда мы повзрослели и папа стал с нами колючим и настороженным, он принялся отгонять моего близнеца от себя, приказывая вернуться в дом. Но Зак всеми правдами и неправдами старался за ним увязаться. Если отец собирал хворост в лесу выше по течению, брат тащил меня собирать грибы. Если отец убирал кукурузу в поле, Зак с неожиданным рвением отправлялся чинить покосившиеся ворота на соседнем пастбище. Он всегда старался держаться на расстоянии, но превратился в своеобразную тень отца.

По ночам я закрывала глаза, как будто это помогло бы не слышать голосов родителей сквозь потолочные перекрытия. У противоположной стены тихонько сопел Зак. Он ворочался, но глаз не открывал — спал или притворялся?

               * * * * *

— Ты видела что-то новое.

Я уставилась в потолок камеры, чтобы избежать взгляда Исповедницы. Она всегда формулировала вопросы так, будто не спрашивала, а утверждала, заранее зная ответ. Впрочем, я бы не поручилась, что это не так. Я и сама знала, как ловить проблески мыслей других людей и будить чужие воспоминания.

Но Исповедница была не просто провидицей, а сознательно использовала свои способности. Каждый раз я чувствовала, как ее разум обволакивает мой. И хотя я отказывалась с ней говорить, но не стала бы утверждать, что мне удалось что-нибудь скрыть.

— Все то же самое. Взрыв.

Она сжала и разжала кулаки.

— Скажи что-нибудь, чего я не слышала в первые двадцать раз.

— Нечего рассказывать. Просто взрыв.

Я обшарила взглядом ее лицо, но оно было непроницаемо. Давненько же я не практиковалась — изоляция длилась слишком долго. Хотя Исповедница вообще была непробиваема. Я постаралась сосредоточиться и попробовала вновь. Она выглядела почти такой же бледной, какой за несколько месяцев в темноте камеры стала и я.

Единственный изъян на ее безупречной коже — клеймо омеги на лбу. У меня не получалось определить ее возраст. На вид Исповедница казалась нашей с Заком ровесницей, но недюжинная сила и мощь, открыто читающиеся во взгляде, прибавляли ей лет десять.

— Зак хочет, чтобы ты мне помогла.

— Тогда передай ему, чтобы сам пришёл повидаться.

Исповедница рассмеялась:

— рассказывали, что в первые несколько недель здесь ты без конца выкрикивала его имя. Даже сейчас, спустя три месяца, ты думаешь, что он к тебе придет?

— Он придет, — сказала я. — В конце концов он придет.

— Похоже, ты в этом уверена. — Исповедница слегка склонила голову: — Ты действительно уверена, что этого хочешь?

Разве объяснишь ей, что мое желание тут ни при чем — хочет ли вода в реке выбирать направление течения? Разве объяснишь, что даже запертая в камере я все еще нужна Заку?

Я попыталась сменить тему.

— Я даже не знаю, чего вы от меня хотите, — заявила я. — Что, по-вашему, я могу сделать?

Она закатила глаза:

— Мы очень похожи, Касс. И я знаю, на что ты способна, даже если ты в этом не признаёшься.

Я решила бросить ей кость:

— Они приходят чаще. Видения о взрыве.

— Сомневаюсь, что ты можешь рассказать нечто ценное о том, что произошло четыреста лет назад.

Я чувствовала, как ее ментальные щупальца обшаривают мою голову, словно противные липкие руки. Попыталась подобно ей самой закрыть свой разум и отгородиться.

Исповедница перестала.

— Расскажи мне об Острове.

Она произнесло это тихо. Мне удалось скрыть изумление от того, как ловко она проникла в мою голову. Видения об Острове появились несколько месяцев назад, после того как заключенных перестали выпускать на крепостную стену. Поначалу, когда мне пригрезились море и небо, я даже засомневалась — может, это лишь мои собственные мечты? Мечты о бескрайних просторах, помогающие убежать от реальности глухой закрытой камеры, в которой я обитала. Но со временем видения участились и стали приобретать удивительные подробности. Я поняла, что они реальны. Как поняла и то, что про них ни в коем случае нельзя никому рассказывать.

В гнетущей тишине отчетливо слышалось мое громкое дыхание.

— Я тоже его видела, — произнесла Исповедница. — Ты должна мне рассказать.

Я попыталась мысленно сосредоточиться на картинке. Остров. Город, укрытый в кратере потухшего вулкана. Дома, жмущиеся друг к другу на крутых склонах. Вокруг — безжалостно-серые воды, омывающие острые скалы. Все по-прежнему, совсем как в моих снах. И тут же я постаралась представить, что прячу тайну в устах, как Остров воронкой кратера укрывает всех секретный город.

— Нет никакого Острова, — припечатала я, вставая.

Исповедница тоже поднялась:

— Лучше бы тебе надеяться на обратное.

               * * * * *

Мы взрослели, и Зак начал разделять настороженность родителей. По его мнению, каждый день нашего пребывания вместе являлся для него еще одним днем с клеймом подозрения в том, что он омега, еще одним днем, мешающим ему занять свое законное место среди альф. Вот так, неразделенные, мы и жили: тихо, не высовываясь, на задворках. Наши сверстники пошли в школу, а мы вдвоем учились дома, за кухонным столом. Когда все ребята веселились на берегу, мы вдвоем или на расстоянии, подражая их забавам. Держась подальше от остальных детей, чтобы они не кричали на нас и не бросались камнями, мы слышали только отрывки куплетов, которые те напевали. Позже дома пытались повторить, додумывая свои собственные слова вместо тех, что не разобрали. Мы существовали в своей собственной вселенной ожидания и подозрений. Жители деревни сначала относились к нам с любопытством, потом — с откровенной враждебностью. Спустя время соседи уже не шептались, а открыто кричали:

— Отрава! Уродцы! Самозванцы!

Они не знали, от кого из нас исходит угроза, поэтому презирали обоих. Всякий раз, когда в деревне рождались другие близнецы, а затем их разделяли, наше странное неопределенное положение становилось все более заметным. Соседи отослали своего девятимесячного сына Оскара с культей вместо левой ноги к родственникам в поселение омег. Мы частенько видели, как их дочь-альфа Мег играла в одиночестве во дворе за забором.

— Ей наверняка не хватает близнеца, — сказала я Заку, когда мы, гуляя, увидели ее, апатично жующую голову деревянной лошадке.

— Точно, — ответил он. — Бьюсь об заклад, она просто безутешна, что больше не делит жизнь с уродом.

— Он тоже, должно быть, скучает по семье.

— У омег нет семьи! — Зак процитировал один из плакатов Синедриона. — Тебе ведь известно, что происходит с родителями, которые цепляются за своих детей-омег.

Я слышала, как Синедрион безжалостно наказывал малочисленных родителей, которые, не желая разделять своих близнецов, пытались оставить обоих. То же самое касалось тех немногих альф, которые завязывали отношения с омегами. Ходили слухи о публичной порке, а то и похуже. Но чаще всего родители-альфы с облегчением избавлялись от дефектного потомства. Синедрион утверждал, что альфам опасно постоянно находиться вблизи омег. Шептаться об отраве соседей заставляли одновременно презрение и страх. Омег необходимо изгонять из общества альф так же, как отрава изгонялась из близнеца-альфы в утробе матери. А смогли бы так поступить омеги? По крайней мере мы бесплодны, так что никогда не узнаем, каково это — выгнать собственного ребенка.

Неумолимо приближался день и моего изгнания; скрывая правду, я лишь немного отдаляла неизбежное. Я даже задавалась вопросом: не лучше ли изгнание, чем нынешняя жизнь, полная подозрений всех односельчан и тревожных ожиданий родителей? Только Зак разделял и понимал мою странную жизнь в пограничном состоянии — он чувствовал то же самое. Я постоянно ощущала на себе спокойный взгляд его темных глаз.

В поисках менее глазастой компании я отловила трех красных жуков, которые постоянно ползали у ручья, и посадила в склянку на подоконнике. Мне нравилось наблюдать, как они шевелятся, слушать, как шуршат крылышками о стекло. Через неделю я нашла самого крупного пришпиленным к оконной раме. Одно крыло было оторвано, насекомое вертелось на булавке, раздирая себе внутренности.

— Я поставил опыт. Хочу узнать, долго ли он так протянет, — сказал мне тогда Зак.

Я пожаловалась родителям.

— Заку просто скучно. Он мается от того, что вы оба не можете ходить в школу, — ответила мама.

Но невысказанная правда продолжала кружить, как наколотый на булавку жук: только одному из нас позволят когда-нибудь пойти в школу. Пришлось раздавить жука каблуком, чтобы избавить от мучений. Вечером я взяла склянку с оставшимися двумя и пошла обратно к ручью. Когда я сняла крышку и положила банку на бок, они не выползли наружу. Я направляла их травинками, выталкивая на каменную колоду, на которой сидела. Один взлетел и тут же опустился мне на лодыжку. Я не трогала его несколько минут, а потом аккуратно стряхнула, чтобы он улетел подальше.

Ночью Зак увидел пустую банку у моей кровати. Ни один из нас ничего не сказал.

Где-то через год, собирая днем на берегу хворост, я совершила ошибку. Я следовала за Заком и вдруг что-то почувствовала: на полмгновения заслонив реальность, у меня перед глазами мелькнуло видение. Рванув вперед, я сбила брата с тропы еще до того, как начала двигаться тень падающей ветки. Именно такие реакции я обычно подавляла. Потом я долго размышляла, что это было? Инстинктивный страх за собственную жизнь или просто усталость и потеря бдительности из-за выматывающего пристального внимания? В любом случае Зак был в безопасности. Он лежал подо мной на тропинке, когда массивный сук затрещал и рухнул, сбивая по пути ветки, на землю, где Зак стоял секундой ранее.

Наши глаза встретились, и меня потрясло облегчение, отразившееся во взоре брата.

— Насмерть бы не убило, — пробормотала я.

— Знаю. — Он помог встать и стряхнул с моей спины несколько листьев.

— Я успела заметить, — зачастила я. — В смысле, как ветка отломилась.

— Не оправдывайся. Я должен сказать тебе спасибо, что сбила с ног. Я у тебя в долгу. — Впервые за многие годы его лицо озарилось открытой и светлой улыбкой, которую я помнила из раннего детства. Но я слишком хорошо его знала, чтобы радоваться. Он забрал мою вязанку хвороста и нес до самого дома.

Следующие несколько недель мы проводили время вместе, как ни в чем не бывало, хотя Зак стал вести себя не так грубо. Дожидался меня, чтобы отправиться к ручью. Когда мы шли напрямик через поле, он предупреждал, наткнувшись на заросли крапивы. Не дергал за волосы, не разбрасывал мои вещи.

Прозрение Зака на какое-то время избавило меня от его злобных нападок. Но чтобы нас разделить, одних догадок было недостаточно. Требовались доказательства. Зак ждал, надеясь, что я опять расслаблюсь и оступлюсь, но мне удавалось скрывать правду еще почти целый год. Видения становились более яркими и интенсивными, но я научилась сдерживаться: не кричать от вспышек пламени, приходящих ко мне в снах из ночи в ночь, или от далеких незнакомых пейзажей, внезапно мелькающих перед глазами средь бела дня.

Я все чаще проводила время в одиночестве, даже осмеливалась заходить вверх по течению вплоть до глубокого ущелья с заброшенными силосными башнями. Зак больше меня не сопровождал, и я уходила одна. Само собой, я не отваживалась зайти внутрь. Нельзя: башни были наследием До. Заброшенные здания встречались в нашем разрушенном мире повсеместно, но приближаться к ним строго-настрого запрещалось, как и владеть реликвиями из периода До. Поговаривали, что некоторые отчаянные омеги совершали вылазки в запретные города в поисках чего-нибудь полезного. Только вот что могло сохраниться после стольких веков? А если и сохранилось, то кто, зная, какое грозит наказание, осмелился бы рискнуть? И больше страшил не закон, а слухи о том, что эти вещи могли содержать. Радиация облепляла металл, словно осиные гнезда. Отголоски прошлого, загрязняющие настоящее. Даже если мельком и упоминалось До, то только шепотом, со смесью страха и отвращения. Не жестокость наказания удерживала людей, а элементарный страх.

Мы с Заком когда-то, подначивая друг друга, решились подойти к башням. Зак всегда отличался смелостью: он добежал до ближайшего сооружения, дотронулся до округлой бетонной стены и быстро вернулся, опьяненный гордостью и страхом. Но теперь я часами сидела под сенью дерева, откуда открывался вид на бывшие зернохранилища, в полном одиночестве. Три огромных цилиндрических строения неплохо сохранились — в отличие от четвертого, видимо, принявшего на себя всю мощь взрыва, и рухнувшего, обнажив округлый фундамент. А из него ввысь торчали куски искореженной металлической арматуры, словно пальцы заживо погребенного мира. Но, несмотря на уродливость башен, я была рада, что они существовали: ведь никто не осмелится даже пройти мимо, а значит, не нарушит мое уединение. Здесь на ветру не развевались плакаты Синедриона «Не доверяй паразитам-омегам!», «Союз альф выступает в поддержку увеличения налогов и податей с омег!», как повсюду в Хавене и близлежащих селениях. В годы засухи, казалось, всего стало меньше, кроме плакатов Синедриона. Иногда я задумывалась: может, меня так тянет к бывшим зернохранилищам, потому что они напоминали меня? Мы, омеги, в нашей немощи, были как запретные руины: опасные, загрязненные, напоминающие о взрыве и его последствиях.

Зак больше не ходил ни к башням, ни на прогулки, но я знала, что он следит за мной еще внимательней. Когда я возвращалась, уставшая после долгой дороги, брат окидывал меня пристальным взглядом и вежливо интересовался, как я провела день.

Он знал, куда я ходила, но никогда не рассказывал родителям, хотя они пришли бы в ярость. Брат оставил меня в покое и затаился. Словно змея перед броском.

В первый раз он попытался вывести меня на чистую воду, спрятав мою любимую куклу Скарлетт, одетую в красное платье, сшитое мамой. Когда мы стали спать в отдельных кроватях, я всегда укладывала ее с собой — ночи с ней мне казались спокойней. Даже в двенадцать лет я всегда засыпала, прижав ее к себе, и кукольные волосы из грубой шерсти привычно и успокаивающе щекотали шею. И вот однажды утром игрушка пропала.

Когда я спросила про куклу за завтраком, Зак, пыжась от довольства, ответил:

— Я забрал куклу, пока Касс спала, и спрятал ее за деревней. Если Касс найдет, где я закопал Скарлетт, — она ясновидящая.

Мать шикнула на Зака и положила руку мне на плечо. Но я весь день замечала, что родители следили за мной с удвоенной бдительностью.

Я специально ревела. Показные слезы дались легко, учитывая, что отец с мамой даже не скрывали ожидания во взгляде. Родителям самим хотелось разобраться, кто есть кто, даже если это и означало, что с одним из нас придется расстаться. Вечером я достала из маленького кукольного домика непривычную на вид куклу в простеньком белом сарафане и с неловко постриженными короткими волосами. В ту ночь я левой рукой прижимала к себе Скарлетт. Это она была в кукольном доме. Неделей ранее я обрезала ее длинные волосы, а красное платье надела на другую, нелюбимую куклу.

Скарлетт тайно, но у всех на глазах осталась со мной в моей кровати. И я никогда не порывалась пойти вниз по течению к обугленной от молнии иве и вырыть куклу в красном платье, которую закопал там Зак.