Люди и Я

Хейг Мэтт

Часть третья

Лань раненая выше прыгнет [13]

 

 

Встреча с Уинстоном Черчиллем

Я пошел к ближайшему магазину, ярко освещенному безличному месту под названием «Теско Метро». Купил себе бутылку австралийского вина.

Бродил по круговой тропинке и пил его, напевая God Only Knows. Было тихо. Я сел под деревом и допил бутылку.

Сходил за второй. Сел на скамейку в парке рядом с бородатым мужиком. Где-то я уже его видел. В самый первый день. Это он назвал меня Иисусом. Он был одет в тот же длинный грязный плащ и источал тот же запах. И почему-то он меня заворожил. Я долго просидел рядом с ним, разгадывая ноты его аромата — алкоголь, пот, табак, моча, инфекция. Уникальный человеческий запах и по-своему печально-красивый.

— Странно, почему другие люди так не делают, — проговорил я, завязывая разговор.

— Чего не делают?

— Ну, не напиваются. Не сидят на скамейках в парке. По-моему, неплохой способ решать проблемы.

— Издеваешься, да?

— Нет. Мне нравится. И вам, очевидно, тоже, иначе бы вы тут не торчали.

Тут я, признаться, кривил душой. Люди всегда занимаются тем, что им не нравится. По моим самым оптимистичным оценкам, в любой момент времени только ноль целых три десятых процента людей активно заняты тем, что им нравится, и даже в этом случае их преследует острое чувство вины, и они клятвенно обещают себе сейчас же вернуться к очередному жутко неприятному делу.

Мимо нас пролетел подхваченный ветром синий полиэтиленовый пакет. Бородач скручивал папиросу. У него дрожали пальцы. Неврологическое заболевание.

— В любви и жизни выбора нет, — сказал он.

— Да. Это правда. Даже когда кажется, что выбор есть, его на самом деле нет. Но я думал, что люди до сих пор держатся за иллюзию свободной воли.

— Только не я, чувак.

И тут он запел сбивчивым баритоном на очень низкой частоте:

— Солнце не светит, когда ее нет… Как тебя звать?

— Эндрю, — сказал я. — Вроде как.

— Что у тебя стряслось? Жизнь потрепала? У тебя не лицо, а месиво.

— Да, потрепала — не то слово. Меня любили. И эта любовь была для меня самой драгоценной. У меня была семья. И любовь давала ощущение, что я нашел свое место. Но я все разрушил.

Бородач закурил сигарету, торчавшую у него изо рта, как онемевшее щупальце.

— Мы с женой прожили десять лет, — сказал он. — Потом я потерял работу, и на той же неделе от меня ушла жена. Тогда я запил, и началась эта фигня с ногой.

Он закатал брючину. Его левая нога была распухшей и багровой. А местами фиолетовой. Он ждал, что мне станет противно.

— Тромбоз глубоких вен. Адская боль, мать ее. Просто адская. И не сегодня-завтра она меня прикончит.

Он протянул мне сигарету. Я вдохнул дым. Я уже знал, что это гадость, но все равно вдохнул.

— А тебя как звать? — спросил я.

Он рассмеялся.

— Уинстон, блин, Черчилль.

— О, как премьер-министра, который был во время войны.

Он закрыл глаза и затянулся сигаретой.

— Зачем люди курят?

— Без понятия. Спроси чего полегче.

— Ладно. Как быть, если любишь того, кто тебя ненавидит? Кто больше не хочет тебя видеть?

— Бог его знает.

Он поморщился. Его мучила боль. Я заметил это еще в первый день, но теперь мне хотелось помочь. Я выпил достаточно, чтобы поверить, будто я это могу, или по крайней мере чтобы забыть, что не могу.

Черчилль собирался было опустить брючину, но, видя, как он мучается, я попросил его подождать. Я положил руку ему на ногу.

— Что ты делаешь?

— Не волнуйся. Это очень простая процедура переноса бионастроек, включающая обратный апоптоз, которая на молекулярном уровне восстанавливает и воссоздает мертвые и поврежденные клетки. Тебе она покажется волшебством, но это не так.

Моя рука лежала на его ноге, и ничего не происходило. Время шло, а все оставалось по-прежнему. То еще волшебство.

— Кто ты?

— Я пришелец. Меня считают бесполезным ничтожеством в двух галактиках.

— Не мог бы ты убрать свою чертову руку с моей ноги?

Я убрал руку.

— Извини. Правда. Я думал, что все еще могу тебя исцелить.

— Я тебя знаю, — сказал он.

— Что?

— Я видел тебя раньше.

— Да. Знаю. Я пробежал мимо тебя в свой первый день здесь. Помнишь, наверное. Я был голышом.

Он отклонился назад, прищурился, повернул голову набок.

— Не. Не. Не тогда. Я видел тебя сегодня.

— Вряд ли. Я бы наверняка тебя узнал.

— Не-а. Точно сегодня. У меня хорошая память на лица.

— Я был не один? С молодой женщиной? Рыжеволосой?

Он задумался.

— He-а. Ты был один.

— Где же?

— М-м-м, это было, дай подумать, где-то на Ньюмаркет-роуд.

— Ньюмаркет-роуд?

Я знал это название, потому что на этой улице жил Ари, но сам там не бывал. Никогда в жизни. Хотя, конечно, весьма вероятно, что Эндрю Мартин — настоящий Эндрю Мартин — захаживал туда неоднократно. Да, наверное, дело в этом. Черчилль потерялся во времени.

— Думаю, ты путаешь.

Он покачал головой.

— Да ты это был. Сегодня утром. Может, ближе к полудню. Ей-богу.

С этими словами бородач встал и медленно заковылял прочь, оставляя за собой запах табака и пролитого алкоголя.

На солнце набежала туча. Я посмотрел в потемневшее небо. Мои мысли тут же помрачнели. Я встал. Вынул из кармана телефон и набрал Ари. В конце концов трубку взяла какая-то женщина. Она тяжело дышала, шмыгала носом и пыталась вылепить из этих звуков внятные слова.

— Здравствуйте, это Эндрю. Я хотел бы поговорить с Ари.

И тут слова выстроились в жуткую последовательность:

— Он умер, он умер, он умер!

 

Сменщик

Я побежал.

Бросил бутылку и побежал со всех ног — через парк, по улицам, по шоссе, мало задумываясь о машинах. Бежать было больно. Болели колени, бедра, сердце и легкие. Все части тела напоминали мне, что однажды они откажут. И еще от бега почему-то усилилось жжение и зуд кожи лица. Но больше всего страдал разум.

Это моя вина. Гипотеза Римана здесь ни при чем. Все из-за того, что я рассказал Ари, откуда я. Он мне не поверил, но суть не в этом. Я смог рассказать ему, не получив мучительного фиолетового предупреждения. Меня отсоединили, но, должно быть, продолжали наблюдать и подслушивать, а значит, могли слышать меня и сейчас.

— Прошу вас. Не трогайте Изабель и Гулливера. Они ничего не знают.

Вот и дом, где до сегодняшнего утра я жил с людьми, которых полюбил. Я с хрустом прошагал по гравию подъездной аллеи. Машины на месте не было. Я заглянул в окно гостиной, но никого не увидел. Ключей у меня с собой не было, поэтому я нажал кнопку звонка.

Я стоял и ждал, ломая голову, что делать. Спустя некоторое время дверь отворилась, но я по-прежнему никого не видел. Тот, кто открыл, явно не хотел, чтобы его заметили.

Я проскользнул в дом. Прошел в кухню. Ньютон спал у себя в корзине. Я подошел к нему и легонько тряхнул.

— Ньютон! Ньютон!

Но тот лишь глубоко дышал и продолжал подозрительно крепко спать.

— Я здесь, — донесся голос из гостиной.

Я пошел на него, на этот знакомый голос, и в гостиной, на пурпурном диване увидел мужчину, который сидел, заложив ногу за ногу. Я сразу узнал его — как тут не узнаешь? — и в то же время вид его поверг меня в ужас.

Ибо я смотрел на самого себя.

Одежда отличалась (джинсы вместо вельветовых брюк, футболка вместо рубашки, кроссовки вместо туфель), но тело определенно принадлежало Эндрю Мартину. Каштановые волосы с естественным пробором. Усталые глаза и такое же лицо, только без синяков.

— Бинго! — с улыбкой сказал он. — Ведь так здесь говорят? Ну, когда фартит в игре. Бинго! Мы полные близнецы.

— Кто ты?

Он нахмурился, будто мой вопрос был настолько элементарен, что его даже стыдно задавать.

— Я твой сменщик. Джонатан.

— Сменщик?

— Именно. Я здесь, чтобы сделать то, чего не сумел ты.

Сердце у меня в груди колотилось.

— То есть?

— Уничтожить информацию.

Иногда страх и гнев сливаются.

— Ты убил Ари?

— Да.

— Зачем? Он не знал, что гипотезу Римана доказали.

— Да. Я в курсе. У меня более широкий спектр задач. Мне поручили уничтожить всех, кому ты рассказал о своем, — он задумался, подбирая слово, — происхождении.

— Значит, они меня слушали? Они сказали, что я отсоединен.

Он указал на мою левую руку, в которой, по всей видимости, по-прежнему работала техника.

— Твои силы они забрали, а свои оставили. Иногда они слушают. Проверяют.

Я уставился на нее. На мою руку. Она вдруг показалась мне врагом.

— Давно ты здесь? Я имею в виду на Земле.

— Недавно.

— Кто-то проник в дом несколько дней назад. Работал с компьютером Изабель.

— Это был я.

— Так почему ты медлил? Почему не выполнил задание в ту же ночь?

— Ты был рядом. Я не хотел, чтобы ты пострадал. Еще не было случая, чтобы один воннадорианин убил другого. Напрямую.

— Я уже не воннадорианин. Я человек. Парадокс в том, что до дома тысячи световых лет, но здесь я чувствую себя как дома. Странное чувство. Так чем ты занимался? Где жил?

Он заколебался, шумно сглотнул.

— Я жил с самкой.

— С самкой человека? С женщиной?

— Да.

— Где?

— Под Кембриджем. В поселке. Она не знает моего имени. Она думает, что меня зовут Джонатан Роупер. Я убедил ее, что мы женаты.

Я рассмеялся. Его, похоже, это удивило.

— Почему ты смеешься?

— Не знаю. Развилось чувство юмора. Одно из изменений, произошедших со мной после потери даров.

— Я убью их, ты это знаешь?

— Нет. Вообще-то не знаю. Я сказал кураторам, что нет смысла. Это, пожалуй, последнее, что я им сказал. Они как будто поняли.

— Мне поручили это сделать, и я это сделаю.

— Но разве тебе не кажется, что это бессмысленно, что, по сути, для этого нет причин?

Он вздохнул и покачал головой.

— Нет, не кажется, — сказал он голосом, который был моим, но звучал глубже и при этом, как ни странно, более плоско. — Я не вижу разницы. Я живу с человеком всего несколько дней, но уже вдоволь насмотрелся жестокости и лицемерия, присущего этому виду.

— Да, но в них есть и хорошее. Много хорошего.

— Нет. Я не видел. Они могут сидеть, смотреть по телевизору на мертвые тела людей и совершенно ничего не чувствовать.

— Вначале мне тоже так показалось, но…

— Они катаются на машине по тридцать миль в день и гордятся тем, что пустили в повторное использование пару пустых банок из-под варенья. Они говорят, что мир — это хорошо, и при этом прославляют войну. Они презирают мужчину, который убил свою жену в гневе, но преклоняются перед безразличным солдатом, который сбрасывает бомбы, убивающие сотни детей.

— Да, тут бывает неправильная логика, я с тобой согласен, но я искренне верю…

Он не слушал. Он уже не мог усидеть на месте. Буравя меня решительным взглядом, он ходил взад-вперед по комнате и вещал:

— Они верят, что Бог всегда на их стороне, даже если остальные представители их вида не принимают эту сторону. Они так и не смирились с двумя явлениями, которые, с биологической точки зрения, являются для них наиболее важными — размножение и смерть. Они притворяются, будто верят, что счастья за деньги не купишь, но всякий раз выбирают деньги. Они при каждом удобном случае превозносят посредственность и радуются бедам других. Они прожили на этой планете больше ста тысяч поколений и до сих пор понятия не имеют, кто они на самом деле и как им следует жить. Сейчас они знают даже меньше, чем когда-то.

— Ты прав, но разве ты не находишь в этих противоречиях некую прелесть и загадку?

— Нет. Не нахожу. Я думаю, что кровожадная воля людей помогла им захватить Землю и «цивилизовать» ее, но теперь им некуда идти, и человеческий мир набросился сам на себя. Это дракон, который пожирает собственный хвост. Тем не менее люди не видят этого дракона, а если видят, то не понимают, что они внутри него, что они молекулы, из которых создано это чудовище.

Я посмотрел на книжные полки.

— Ты читал стихи людей? Люди понимают эти недостатки.

Он по-прежнему не слушал.

— Они потеряли себя, но не свои притязания. Не думай, что они не покинут этой планеты, если им представится случай. Они начинают понимать, что снаружи жизнь, что снаружи мы или подобные нам существа, и они на этом не остановятся. Они захотят увидеть нас, и по мере повышения математического уровня у них рано или поздно появится такая возможность. Однажды люди найдут нас, и когда они это сделают, то не станут с нами дружить, даже если будут считать — как это всегда бывает, — что действуют исключительно из благих побуждений. Они найдут причину уничтожить или поработить другие формы жизни.

Мимо дома прошла девочка в школьной форме. Скоро вернется Гулливер.

— Но между смертью этих людей и остановкой прогресса нет никакой связи, уверяю тебя. Никакой связи.

Он перестал шагать по комнате, подошел ко мне и склонился к моему лицу.

— Связи? Я расскажу тебе о связях… Начинающий немецкий физик работает в патентном бюро в Берне в Швейцарии. Он выдвигает теорию, которая полстолетия спустя приводит к разрушению двух японских городов и гибели всего населения. Мужей, жен, сыновей, дочерей. Он не хочет, чтобы была установлена связь, но это дела не меняет.

— Ты говоришь совсем о другом.

— Нет. Нисколько. Это планета, где грезы наяву могут закончиться смертью и где математики способны вызвать конец света. Таково мое представление о людях. Оно чем-то отличается от твоего?

— Однако люди учатся на своих ошибках, — сказал я, — и дорожат друг другом сильнее, чем ты думаешь.

— Нет. Я знаю, что они дорожат друг другом, когда речь идет о близком человеке или о соседе. Но малейшее разногласие — и их сочувствия как не бывало. Они до абсурдного легко ополчаются друг против друга. Представь, что бы они сделали с нами, если бы могли.

Разумеется, я уже представлял и страшился ответа. Я слабел. Я чувствовал себя усталым и растерянным.

— Но нас послали сюда убить их. Чем мы лучше?

— Мы руководствуемся логикой, рациональным мышлением. Мы здесь, чтобы сохранить. Самих людей. Подумай об этом. Прогресс очень опасен для них. Женщину еще можно спасти, но мальчик должен умереть. Мальчик знает. Ты сам нам сказал.

— Ты допускаешь небольшую ошибку.

— Какую ошибку?

— Нельзя убить сына матери, не убив саму мать.

— Ты говоришь загадками. Ты стал как они.

Я посмотрел на часы. Половина пятого. Гулливер придет с минуту на минуту. Я пытался придумать, как поступить. Может быть, этот второй я, этот «Джонатан» прав. Впрочем, какое тут «может быть»? Он прав: люди плохо справляются с прогрессом и не понимают своего места в мире. В конечном итоге, они страшная опасность для себя и других.

Я кивнул, подошел к Джонатану и сел на пурпурный диван. Теперь я протрезвел и полностью сознавал свою боль.

— Ты прав, — сказал я. — Ты прав. И я хочу тебе помочь.

 

Игра

— Я знаю, ты прав, — сказал я семнадцатый раз, глядя ему прямо в глаза, — но я был слаб. Признаюсь. Я неспособен и никогда не мог причинить вред людям, особенно тем, с которыми жил. Но твои слова напомнили мне о моей первоначальной цели. Я не способен осуществить ее, и у меня больше нет даров. Но в то же время я понимаю, что ее необходимо осуществить. Поэтому в каком-то смысле я рад, что ты здесь. Я был глуп. Я сделал попытку и потерпел неудачу.

Джонатан откинулся на спинку дивана и смерил меня взглядом. Он долго рассматривал мои синяки и нюхал воздух между нами.

— Ты пил алкоголь.

— Да. Поддаюсь дурному влиянию. Оказывается, когда живешь как человек, очень просто набраться вредных привычек. Я пил алкоголь. Занимался сексом. Курил сигареты. Ел бутерброды с арахисовой пастой и слушал простую человеческую музыку. Я познал многие грубые удовольствия, которые им доступны, а также физическую и эмоциональную боль. Тем не менее, несмотря на испорченность, в этом теле еще сохранилось достаточно от меня прежнего, ясного и рационального, и я понимаю, что надлежит сделать.

Джонатан разглядывал меня. Он верил мне, потому что каждое сказанное мною слово было правдой.

— Отрадно слышать.

Я воспользовался моментом.

— Теперь послушай. Гулливер скоро вернется домой. Без машины или велосипеда. Он придет пешком. Ему нравится ходить пешком. Мы услышим его шаги по гравию, а потом поворот ключа в двери. Обычно он идет прямиком на кухню, чтобы попить или съесть миску хлопьев. Он съедает около трех мисок хлопьев в день. Впрочем, это к делу не относится. Важно, что скорее всего он сначала пойдет на кухню.

Джонатан внимательно слушал все, что я ему говорил. Странно, даже жутко было выдавать ему эту информацию, но я не видел другого выхода.

— Действовать нужно быстро, — сказал я, — потому что скоро вернется его мать. И еще есть вероятность, что он тебе удивится. Понимаешь, его мать выставила меня из дому за то, что я был ей неверен. Точнее, моя верность показалась ей неправильной. Учитывая отсутствие технологии чтения мыслей, люди считают моногамию возможной. Кроме того, стоит принять во внимание факт, что Гулливер уже пытался сам лишить себя жизни. Поэтому при выборе способа уничтожения советую остановиться на варианте, похожем на самоубийство. Например, после того как остановится его сердце, можно надрезать ему запястье, нарушив целостность вен. Так будет меньше подозрений.

Джонатан кивнул и обвел комнату взглядом. Телевизор, книги по истории, кресло, репродукции картин в рамах на стене, телефон в подставке.

— Не помешает включить телевизор, — сказал я, — даже если ты не в этой комнате. Потому что я всегда смотрю новости и оставляю его включенным.

Он включил телевизор.

Мы сидели и молча смотрели репортажи о войне на Ближнем Востоке. Но потом он услышал что-то, чего мой куда более слабый слух уловить не мог.

— Шаги, — сказал он. — По гравию.

— Он здесь, — сказал я. — Иди на кухню. Я спрячусь.

 

90,2 МГц

Я притаился в столовой. За закрытой дверью. Гулливеру незачем сюда заходить. В отличие от гостиной, в этой комнате он почти не бывает. Кажется, я ни разу его тут не слышал.

Итак, когда наружная дверь открылась, а потом закрылась, я остался тихо и неподвижно стоять в столовой. Гулливер замер в прихожей. Никаких шагов.

— Ау!

Потом ответ. Мой и не мой голос, идущий из кухни.

— Здравствуй, Гулливер.

— Что ты здесь делаешь? Я думал, что ты уехал. Мама позвонила и сказала, что вы поссорились.

Я слышал, как он — я, Эндрю, Джонатан — ответил, выверяя каждое слово:

— Верно. Мы поссорились. Да. Не волнуйся, это не очень серьезно.

— Неужели? Маме так не кажется. — Гулливер помолчал. — Чья это одежда на тебе?

— Ах, это. Просто старые вещи. Сам забыл, что они у меня есть.

— Никогда не видел их раньше. А лицо? Все синяки прошли. Ты выглядишь абсолютно здоровым.

— Что есть, то есть.

— Ладно, пойду, наверное, к себе. Поем позже.

— Нет. Нет. Ты останешься здесь. — Пошло структурирование разума. Слова Джонатана были пастухами, отгонявшими сознательные мысли. — Ты останешься здесь и возьмешь нож, острый нож, самый острый в этой комнате…

Еще немного, и это случится. Я чувствовал это и потому сделал то, что планировал сделать. Я подошел к книжному шкафу, взял радиоприемник, выкрутил колесико звука на все 360 градусов и нажал кнопку с зеленым кружочком.

Вкл.

На маленьком дисплее загорелось «90,2 МГц».

Классическая музыка грянула почти на всю мощность, и я понес приемник по коридору. Если я не ошибался, это был Дебюсси.

— Теперь ты приложишь нож к запястью и надавишь достаточно сильно, чтобы прорезать все вены.

— Что за шум? — спросил Гулливер, приходя в себя. Его все еще не было видно. Я все еще не добрался до порога кухни.

— Просто сделай это. Покончи с жизнью, Гулливер.

Я вошел в кухню и увидел, как мой двойник стоит спиной ко мне и давит рукой на голову Гулливера. Нож упал на пол. Эта сцена походила на какой-то жуткий обряд посвящения. Я знал, что Джонатан, с его точки зрения, поступает правильно и логично. Но точка зрения — тонкая штука.

У Гулливера подкосились ноги; он забился в конвульсиях. Я поставил приемник на плиту. В кухне было свое радио. Его я тоже включил. Телевизор по-прежнему работал в другой комнате, как мне и было нужно. Когда какофония классической музыки, дикторов новостей и рока наполнила воздух, я подошел к Джонатану и дернул его за руку, чтобы оборвать контакт с Гулливером.

Он повернулся, схватил меня за шею и вдавил спиной в холодильник.

— Ты допустил ошибку, — сказал он.

Конвульсии у Гулливера прекратились, и он растерянно оглянулся по сторонам. Он увидел двух мужчин, как две капли воды похожих на его отца, которые с одинаковой силой вцепились друг другу в горло.

Я знал: что бы ни случилось, Джонатана нельзя выпускать из кухни. Пока он рядом с двумя включенными приемниками и работающим в соседней комнате телевизором, наши шансы равны.

— Гулливер, — сказал я. — Гулливер, дай мне нож. Любой нож. Этот нож. Дай мне этот нож.

— Папа? Ты мой папа?

— Да, я твой папа. А теперь дай мне нож.

— Не слушай его, Гулливер, — сказал Джонатан. — Твой отец не он. А я. Он самозванец. Он не тот, кем кажется. Он монстр. Пришелец. Мы должны его уничтожить.

Пока мы стояли, сплетенные в обоюдно безрезультатной боевой позе, встречая силу равной силой, взгляд Гулливера наполнялся сомнением.

Он посмотрел на меня.

Пришло время правды.

— Я не твой отец. И он тоже. Твой отец умер, Гулливер. Его не стало в субботу семнадцатого апреля. Его забрали… — я задумался, как бы сказать, что бы он понял, — люди, на которых мы работаем. Они извлекли из него информацию и убили. А меня послали вместо него, чтобы убить тебя. И твою мать. И всякого, кто знал об открытии, которое совершил твой отец. Но я не смог этого сделать. Я не смог этого сделать, потому что начал… я начал чувствовать то, что раньше считал невозможным… Я сопереживал вам. Вы мне понравились. Я стал переживать за вас. И полюбил вас обоих. И отказался от всего… у меня нет способностей, нет сил.

— Не слушай его, сын, — сказал Джонатан. И вдруг он понял что-то. — Выключи приемники. Послушай меня, сейчас же выключи приемники.

Я умоляюще смотрел на Гулливера.

— Что бы ты ни делал, только не выключай их. Сигнал мешает его технике. Она в его левой руке. Его левая рука. Все в его левой руке…

Гулливер поднимался с пола. Оторопевший. Его лицо ничего не выражало.

Я напряг память.

— Лист! — заорал я. — Гулливер, вспомни! Зеленый лист, помнишь, лист! Когда я…

Тут мой двойник резким и безжалостным движением шарахнул мне лбом по носу. Мой голова срикошетила о дверцу холодильника, и все растворилось. Цвета поблекли, а звуки приемников и далекого диктора новостей слились друг с другом. Клокочущий шумовой суп.

Все было кончено.

— Гулли…

Я-номер-два выключил один из приемников. Дебюсси умолк. Но в ту же секунду я услышал вопль. Похоже, кричал Гулливер. Действительно, кричал он, только не от боли. А для храбрости. Этот яростный первобытный рев придал Гулливеру решимости воткнуть нож, которым он собирался перерезать себе запястья, в спину человека, выглядевшего в точности как его отец.

И нож вошел глубоко.

От этого рева и от этого зрелища комната перестала плыть перед глазами. Я сумел подняться на ноги, прежде чем палец Джонатана дотянулся до второго радио. Я отдернул его назад за волосы. Я увидел его лицо. Боль ясно проявлялась на нем, как это бывает лишь на человеческих лицах. Глаза смотрели ошарашенно, с мольбой. Рот как будто плавился.

Плавился. Плавился. Плавился.

 

Самое тяжкое преступление

Я не хотел больше смотреть ему в лицо. Он не мог умереть, пока обладал внутренними дарами. Я потащил его к печи AGA.

— Поднимай, — приказал я Гулливеру. — Поднимай крышку.

— Крышку?

— С конфорки.

Он поднял стальной колпак и отвел его назад, не выразив ни капли удивления.

— Помоги мне, — сказал я. — Он сопротивляется. Надо обезвредить его руку.

Вместе нам хватило сил, чтобы прижать его ладонь к раскаленному металлу. Пока мы держали его, он исходил душераздирающими воплями. Я понимал, что делаю, но в этих воплях я слышал конец мироздания.

Я совершал самое тяжкое преступление. Уничтожал дары и убивал своего собрата.

— Нужно держать, — кричал я Гулливеру. — Нужно держать! Держи! Держи! Держи!

Потом я переключил внимание на Джонатана.

— Скажи им, что все кончено, — прошептал я. — Скажи, что ты выполнил миссию. Скажи, что с дарами возникла проблема и ты не сможешь вернуться. Скажи им, и я прекращу боль.

Я лгал. С расчетом на то, что они настроены на него, а не на меня. Ложь поневоле. Джонатан сказал кураторам, но его боль не прекратилась.

Сколько мы так простояли? Секунды? Минуты? Как в парадоксе Эйнштейна. Горячая плита против хорошенькой девушки. Под конец Джонатан сполз на колени и стал терять сознание.

Слезы катились у меня по лицу, когда я наконец убрал с печи ту липкую массу, что осталась от его руки. Я проверил пульс. Джонатана не стало. Нож пронзил ему грудь снизу, когда он упал на спину. Я посмотрел на руку, потом в лицо. Оно было чистым. Джонатана отсоединили не только от кураторов, но и от жизни.

Чистым его лицо было потому, что он обретал свою истинную внешность — началась клеточная реконфигурация, которая автоматически запускается после смерти. Весь его облик менялся, выравнивался. Лицо сплющивалось, череп становился легче, кожа покрывалась переливами пурпурного и фиолетового. Только нож в спине не исчезал. Странно. В контексте этой земной кухни существо, устроенное в точности как я когда-то, казалось мне совершенно чуждым.

Монстром. Тварью. Не мной.

Гулливер смотрел во все глаза, но молчал. Шок был настолько сильным, что трудно было дышать, не то что говорить.

Я тоже молчал, но из более практических соображений. Если честно, я волновался, что и так сказал слишком много. Возможно, кураторы слышали все, что я говорил на кухне. Я не знал. Но я точно знал, что сделал еще не все.

Твои силы они забрали, а свои оставили.

Но прежде чем я сошел с места, у дома остановилась машина. Изабель вернулась домой.

— Гулливер, это твоя мама. Не пускай ее сюда. Предупреди ее.

Он вышел из комнаты. Я вернулся к жару конфорки и положил ладонь на то же место, куда прижимал руку Джонатана и где еще шипели остатки его плоти. Я прижал ладонь к раскаленному металлу и ощутил чистую, всеобъемлющую боль, которая затмила пространство, время и чувство вины.

 

Природа реальности

Что такое реальность?

Объективная истина? Коллективная иллюзия? Мнение большинства? Продукт исторического понимания? Сон? Сон. Да, может быть. Но если это сон, я от него еще не очнулся.

Когда люди начинают копать вглубь — будь то искусственно разграниченные области квантовой физики, биологии, нейрологии, математики или любви, — они подбираются все ближе и ближе к абсурду, иррациональности и анархии. Все, что они знают, опровергается снова и снова. Земля не плоская; пиявки не представляют ценности для медицины; Бога нет; прогресс — это миф; у них есть лишь настоящее.

И это происходит не только в глобальных масштабах. А с каждым отдельным человеком.

В каждой жизни наступает такой момент. Кризис. Ты осознаёшь: то, во что ты веришь, ложно. Такое бывает со всеми, но различие заключаются в силе воздействия этого открытия. В большинстве случаев люди просто отмахиваются от него и делают вид, что все в порядке. Так они стареют. В конечном счете именно от этого морщатся их лица, горбятся спины, усыхают рты и амбиции. Под весом этого отрицания. Под его давлением. В этом люди не уникальны. Самое храброе и безумное, что может сделать любое существо, — это измениться.

Я был чем-то. А теперь стал чем-то иным.

Я всегда был чудовищем, а теперь стал другим чудовищем. Оно умрет и будет чувствовать боль, но все-таки проживет жизнь и, возможно, даже найдет счастье. Ибо счастье теперь для меня возможно. Оно по другую сторону боли.

 

Лицо, потрясенное, как луна

Гулливер был юн и принимал все легче матери. Он давно не видел смысла в своей жизни, а потому окончательное доказательство ее бессмысленности даже принесло ему облегчение. Он потерял отца и совершил убийство, но существо, принявшее смерть от его рук, было ему чуждо, как будто не имело к нему отношения. Гулливер мог оплакивать мертвую собаку, но мертвый воннадорианин не вызывал у него сочувствия. Что касается горя, Гулливер действительно волновался об отце и хотел знать, было ли тому больно. Я сказал, что не было. Правда ли это? Не знаю. Я понял, что человек без лжи не человек. Просто важно знать, какую ложь говорить и когда. Любить кого-то означает постоянно врать любимому. Но я ни разу не видел, чтобы Гулливер плакал об отце. Не знаю почему. Возможно, трудно пережить потерю человека, которого, по сути, никогда не было рядом.

Так или иначе, когда стемнело, Гулливер помог мне вытащить тело из дома. Ньютон уже не спал. Он проснулся после того, как расплавилась техника Джонатана. И теперь он принимал то, что видит, как собаки, похоже, принимают всё. Среди них нет историков, и это упрощает дело. Для них нет ничего неожиданного. В какой-то момент пес начал рыть землю, как будто старался помочь нам. Но в этом не было нужды. Копать могилу было необязательно, потому что монстр — именно так я называл его про себя — в своем естественном состоянии быстро разлагался в насыщенной кислородом атмосфере. А вот выволочь его во двор оказалось нелегко, особенно учитывая мою обожженную руку и тот факт, что Гулливеру пришлось отбежать в сторону, потому что его начало рвать. Он ужасно выглядел. Помню, как он смотрел на меня из-под челки. Его лицо выглядело потрясенным, как луна.

Ньютон был не единственным свидетелем.

За нами недоуменно наблюдала Изабель. Я не хотел, чтобы она выходила из дома и смотрела, но она не послушалась. На тот момент она не знала всего. Не знала она, например, что ее муж умер и что труп, который я тащу, выглядит в целом так же, как раньше выглядел я.

Правда открывалась ей медленно, но и это было слишком быстро. Ей требовалась пара-тройка столетий, чтобы усвоить эти факты, а может, и больше. Это все равно как взять человека из Англии эпохи Регентства и перенести в центр Токио образца двадцать первого века. Изабель просто не могла воспринимать происходящее адекватно. Как-никак она историк. Ученый, который ищет схемы, сценарии и причины и преобразует прошлое в рассказ, который следует по одной извилистой тропе. Но вдруг на эту тропу с неба с огромной силой обрушивается объект, вспоровший грунт, пошатнувший всю Землю и сделавший маршрут непроходимым.

Иначе говоря, Изабель пошла к врачу и попросила выписать ей лекарство. Таблетки, однако, не помогли, и она три недели пролежала в постели в полном упадке сил. Предполагали, что это миалгический энцефаломиелит. Разумеется, никакой болезни у нее не было. Она страдала от горя. Она оплакивала не только потерю мужа, но и потерю привычной реальности.

В тот период она меня ненавидела. Я все ей объяснил: не я это придумал, меня послали против моей воли с единственным заданием: затормозить прогресс человечества ради блага Вселенной. Но она не могла смотреть на меня, потому что не знала, на что смотрит. Ведь я лгал ей. Спал с ней. Позволял ей ухаживать за мной. А она не знала, с кем спала. Не имело значения, что я влюбился в нее и что этот акт абсолютного неповиновения спас от смерти ее и Гулливера. Нет. Это не имело никакого значения.

Для нее я был убийцей. И чужаком.

Моя рука медленно заживала. Я сходил в больницу, и мне дали прозрачную перчатку, наполненную антисептическим кремом. В больнице меня спросили, как это случилось, и я ответил, что был пьян и оперся о конфорку, не воспринимая боль, а потом уже было слишком поздно. Ожоги превратились в волдыри, и медсестра вскрывала их, а я с интересом наблюдал, как из пузырьков течет прозрачная жидкость.

Я эгоистично надеялся, что в какой-то момент, глядя на мою обожженную руку, Изабель станет испытывать ко мне сострадание. Я хотел снова увидеть эти глаза. Глаза, которые с тревогой изучали мое лицо, после того как Гулливер избил меня во сне.

Недолгое время меня соблазняла мысль убедить Изабель, будто все, что я ей говорил, неправда. Что мы скорее живем в магическом реализме, чем в научной фантастике, и что в нашем жанре не обойтись без небылиц. Что я вовсе не пришелец. Что я человек, у которого был срыв, и во мне нет ничего внеземного. Гулливер, может, и знает, что видел, но его спасал неокрепший ум. Я мог легко все отрицать. Бывает, что собака вдруг словно молодеет. Что люди падают с крыш и выживают. В конце концов, люди — особенно взрослые — хотят верить в самые прозаические истины. Им это нужно, чтобы удержать собственное мировоззрение и психику от соскальзывания в безбрежный океан непостижимого.

Но такой выход почему-то казался мне недостойным, и я не мог его выбрать. На этой планете везде есть место лжи, но истинная любовь тут — не пустой звук. И потом, если рассказчик говорит, что словно очнулся от страшного сна, хочется съязвить, что он просто перешел от одной иллюзии к другой и соответственно снова может точно так же в любой момент проснуться: даже в иллюзиях нужна последовательность. Незыблемой остается только ваша точка зрения, поэтому объективная истина никому не нужна. Надо выбрать свой сон и держаться его. Все остальное — обман. Раз уж вы попробовали любовь и правду в одном опьяняющем коктейле, фокусы надо прекращать. И хотя я понимал, что никакой честностью такой вариант развития событий не поправишь, жить с этим было тяжело.

Понимаете, до того как попасть на Землю, я никогда не искал заботы и не нуждался в ней. Но теперь я тосковал по ощущению, что я кому-то дорог, кому-то нужен, что меня любят.

Возможно, я ждал слишком многого. Возможно, я не заслужил и того, чтобы меня оставили в доме, пусть даже выделив для сна этот ужасный пурпурный диван.

Думаю, что единственной причиной, по которой меня не прогоняли, был Гулливер. Гулливер хотел, чтобы я остался. Я спас ему жизнь. Я помог ему дать отпор обидчикам. Но я все равно не ждал, что он меня простит.

Поймите меня правильно. Я не говорю про сантименты между сыночком и папочкой, но в качестве внеземной формы жизни Гулливер принял меня гораздо легче, чем в роли отца.

— Откуда ты? — спросил он однажды субботним утром, без пяти семь, пока мать еще спала.

— Это очень, очень, очень, очень, очень, очень, очень, очень далеко.

— Насколько далеко?

— Сложно объяснить, — сказал я. — То есть для тебя и Франция далеко.

— А ты попробуй, — сказал он.

Мой взгляд остановился на вазе с фруктами. Только позавчера я ходил покупать здоровую пищу, которую врач рекомендовал Изабель. Бананы, апельсины, виноград, грейпфруты.

— Ладно, — сказал я, хватая большой грейпфрут. — Это — Солнце.

Я положил грейпфрут на кофейный столик. Потом отыскал самую маленькую виноградину в миске и положил ее на другой край стола.

— Это — Земля. Такая маленькая, что ее почти не видно.

Ньютон подошел к столику, явно намереваясь сожрать Землю.

— Нет, Ньютон, — сказал я. — Дай закончить.

Ньютон отступил, зажав хвост между задними лапами.

Нахмурив лоб, Гулливер изучал грейпфрут и крохотную виноградину. Он огляделся вокруг.

— А где же твоя планета?

Думаю, он серьезно ожидал, что я положу апельсин, который взял из вазы, куда-нибудь в пределах комнаты. Рядом с телевизором или на одну из книжных полок. Или, на худой конец, отнесу его наверх.

— По большому счету, этот апельсин должен лежать на кофейном столике в Новой Зеландии.

Гулливер помолчал, пытаясь осознать расстояние, о котором я говорил. Еще не выйдя из ступора, он спросил:

— Я могу туда попасть?

— Нет. Это невозможно.

— Почему? А на космическом корабле?

Я покачал головой.

— Нет. Я не летал на корабле. Я попал сюда, но иначе.

Он растерялся, но после моего объяснения растерялся еще больше.

— В общем, суть в том, что теперь у меня не больше возможностей пересекать Вселенную, чем у любого другого человека. Я навсегда останусь в этом теле и на этой планете.

— Ты променял Вселенную на жизнь на диване?

— Тогда я этого не понимал.

К нам спустилась Изабель — в пижаме и белом халате. Бледная, как всегда по утрам. На миг она просияла от нежности при виде того, что мы с Гулливером беседуем. Но потом все вспомнила, и теплота исчезла с ее лица.

— Что происходит? — спросила она.

— Ничего, — сказал Гулливер.

— Зачем вам фрукты? — в ее тихом голосе все еще слышались остатки сна.

— Объяснял Гулливеру, откуда я. Насколько далеко моя планета.

— Ты прилетел с грейпфрута?

— Нет. Грейпфрут — это Солнце. Ваше Солнце. Наше. Я жил на апельсине. Который должен быть в Новой Зеландии. А Земля сейчас у Ньютона в желудке.

Я улыбнулся Изабель. Я думал, что шутка ей понравится, но она смотрела на меня ровно так же, как в последние недели. Словно я был в тысячах световых лет от нее.

Она вышла из комнаты.

— Гулливер, — сказал я, — по-моему, мне лучше уйти. Не надо было вообще оставаться. Понимаешь, дело не только во всей этой заварухе. Помнишь ссору между мной и твоей мамой? О которой тебе так и не рассказали?

— Ага.

— Так вот, я был неверен. Я занимался сексом с женщиной по имени Мэгги. Одной из моих студенток, точнее, студенток твоего отца. Мне не понравилось, но это к делу не относится. Я не осознавал, что этим обижу твою маму, но ей от этого не легче. Я плохо разбирался в правилах супружеской верности, хотя это не оправдание. Во всяком случае, для меня — учитывая, что я сознательно обманывал ее во многих других вещах. И подвергал опасности ее и твою жизни. — Я вздохнул. — Наверное… наверное, я уеду.

— Зачем?

Вопрос задел меня за живое. Пробрался к желудку и стиснул его.

— Просто я думаю, что сейчас так будет лучше.

— Куда ты едешь?

— Не знаю пока что. Но не волнуйся, я дам знать, когда туда попаду.

Его мать снова появилась на пороге.

— Я уезжаю, — сказал я.

Она закрыла глаза. Вдохнула.

— Да, — произнесла она губами, которые я когда-то целовал. — Да. Наверное, так лучше.

Ее лицо сморщилось, точно кожа воплощала эмоцию, которую она хотела скомкать и выбросить.

Моим глазам стало горячо. Картинка затуманилась. Потом что-то сбежало по моей щеке к самым губам. Жидкость. Как дождь, только теплее. Соленая.

Я пролил слезу.

 

Второй тип гравитации

Перед уходом я поднялся на чердак. Там было темно, мерцал только компьютерный экран. Гулливер лежал на кровати и смотрел в окно.

— Я не твой папа, Гулливер. У меня нет права здесь быть.

— Да. Я знаю.

Гулливер закусил напульсник. Враждебность блеснула в его глазах, точно осколок стекла.

— Ты не мой папа. Но ты такой же, как он. Тебе плевать. И ты трахался с кем-то за маминой спиной. Знаешь, он тоже это делал.

— Послушай, Гулливер, я не пытаюсь тебя бросить, я пытаюсь вернуть спокойствие твоей маме. Понимаешь? Она сейчас немного потерялась, а я только еще больше сбиваю ее с толку.

— Просто все так паскудно. Я чувствую себя совершенно одиноким.

Солнце вдруг блеснуло в окне, не замечая нашего мрачного настроения.

— Одиночество, Гулливер, так же вездесуще, как водород.

Он вздохнул, как вздыхают более взрослые человеческие особи.

— Иногда мне кажется, что я какой-то неподходящий. Не гожусь для жизни. Возьми школу. У кучи народа родители в разводе, но с отцами у них вроде нормальные отношения. А про меня все думают: какой у меня повод съезжать с катушек? Что у меня не так? Живу в отличном доме с богатыми неразведенными предками. Какого хрена он ноет? Но это всё фуфло. Мать с отцом никогда не любили друг друга, по крайней мере, сколько я себя помню. Мама как будто изменилась после того, как у отца случился срыв — то есть после твоего появления, — но она просто обманывала себя. То есть она даже не знала, кто ты. Если ты доверяешь пришельцу больше, чем родному отцу, это о чем-то говорит. Отец был говнюком. Правда. Не помню, чтобы он дал мне хоть один дельный совет. Кроме того, что не стоит идти в архитекторы, потому что они дожидаются признания сотни лет.

— Тебе не нужно руководство, Гулливер. Все, что тебе нужно, у тебя в голове. Ты знаешь о мироздании больше, чем кто-либо другой на твоей планете. — Я показал в окно. — Ты увидел, что там снаружи. И еще ты проявил себя по-настоящему сильным парнем.

Гулливер снова повернулся к окну.

— И как оно там, наверху?

— Совсем по-другому. Всё не как у нас.

— Но как?

— Само существование устроено иначе. Никто не умирает. Боли нет. Все красиво. Единственная религия — это математика. Семьи нет. Есть кураторы — они дают указания, — и есть все остальные. Забот всего две: развитие математики и безопасность Вселенной. Ненависти нет. Нет отцов и сыновей. Нет четкого разграничения между биологией и техникой. И все фиолетовое.

— Зашибись!

— Это такая скука! Более скучной жизни и представить нельзя. Здесь есть боль и потери, это лишь одна сторона медали. Но другая может оказаться великолепной, Гулливер.

Он посмотрел на меня в недоумении.

— Ага. Только я понятия не имею, где ее искать.

Зазвонил телефон. Изабель взяла трубку. Через пару секунд она крикнула:

— Гулливер, это тебя. Девочка. Нэт.

Я не мог не заметить тени улыбки, мелькнувшей на лице Гулливера. Он застеснялся ее и, уходя из комнаты, постарался напустить на себя недовольный вид.

Я сидел и дышал через легкие, которые однажды перестанут функционировать, но которым еще предстоит прокачать много чистого теплого воздуха. Потом я сел за примитивный земной компьютер Гулливера и принялся печатать советы в помощь человеку — все, которые только мог придумать.

 

Советы Хомо сапиенсу

1. Стыд — это оковы. Освободись от них.

2. Не переживай насчет своих способностей. Ты способен любить. Этого достаточно.

3. Не обижай других людей. На вселенском уровне они — это ты.

4. Технологии не спасут человечество. Его спасут люди.

5. Смейся. Тебе идет.

6. Будь любопытным. Сомневайся во всем. Сегодняшний факт завтра окажется вымыслом.

7. Ирония — это хорошо, но сочувствие все же лучше.

8. Бутерброды с арахисовой пастой отлично идут под бокал белого вина. Не слушай тех, кто говорит иначе.

9. Порой чтобы быть собой, приходится забывать о себе и становиться кем-то другим. Характер не есть нечто неизменное. Иногда придется бежать вприпрыжку, чтобы от него не отстать.

10. История — отрасль математики. Литература тоже. Экономика — отрасль религии.

11. Секс может навредить любви, но любовь никогда не навредит сексу.

12. Новости должны начинаться с математики. Затем поэзия, а потом — все остальное.

13. Вероятность твоего рождения была величиной, стремящейся к нулю, оно было фактически невозможно. Так что отрицать невозможное — значит отрицать себя.

14. В твоей жизни будет двадцать пять тысяч дней. Живи так, чтобы какие-то из них запомнились.

15. Дорога к снобизму есть путь к страданию. И наоборот.

16. Трагедия — это просто комедия, которая не случилась. Однажды мы посмеемся над этим.

Мы посмеемся над всем.

17. Непременно носи одежду, только помни, что это всего лишь одежда.

18. Что для одной формы жизни — золото, для другой — пустая жестянка.

19. Читай стихи. Особенно Эмили Дикинсон. Это может тебя спасти. Энн Секстон знает всё о разуме, Уолт Уитмен — о листьях травы, но Эмили Дикинсон знает все обо всем.

20. Если станешь архитектором, помни: квадрат — это хорошо. Прямоугольник — тоже. Но в меру.

21. Не выходи в космос до тех пор, пока не будешь способен покинуть Солнечную систему. Тогда слетай на Забии.

22. Не страшно, если тебя берет зло. Страшно, когда теряешь способность разозлиться.

23. Счастье не где-то там, оно здесь.

24. Новые технологии — это то, над чем ты посмеешься через пять лет. Цени то, над чем через пять лет смеяться не будут. Любовь, например. Или хорошее стихотворение. Или небо.

25. В художественной литературе существует всего один жанр. Он называется «книга».

26. Пусть всегда неподалеку будет радио. Оно может спасти тебе жизнь.

27. Собаки — гении преданности. Повезло тому, кому достался такой гений.

28. Твоя мать должна написать роман. Поддержи ее.

29. Когда садится солнце, остановись и посмотри на закат. Познание конечно. Удивлению нет конца.

30. Не гонись за совершенством. Эволюция и сама жизнь возможны только благодаря ошибкам.

31. Неудача есть оптический обман.

32. Ты человек. Ты не останешься равнодушным к деньгам. Но знай: они не сделают тебя счастливым, потому что счастье не продается.

33. Ты не самое умное существо во Вселенной. Ты даже не самое умное существо на своей планете. Тоновый язык в песне горбатого кита сложнее всех работ Шекспира вместе взятых. Жизнь — не соревнование. Хотя вообще-то соревнование. Но забей на это.

34. Альбом Space Oddity Дэвида Боуи не дает сведений о космосе, но его музыкальные узоры доставляют большое удовольствие.

35. Когда ясной ночью ты смотришь на небо и видишь тысячи звезд и планет, помни, что на большинстве из них почти ничего не происходит. Важное — гораздо дальше.

36. Когда-нибудь люди будут жить на Марсе. Но целая вечность там не сравнится с одним-единственным пасмурным утром на Земле.

37. Не будь холоден к людям. Холода во Вселенной и так хватает. Важно то, что согревает.

38. По меньшей мере в одном Уолт Уитмен прав. Ты противоречив. Ибо ты — целый мир. Ты вмещаешь в себе множество разных людей.

39. Никто ни в чем не бывает прав до конца. Никогда.

40. Каждый из нас смешон. Если люди смеются над тобой, они просто не понимают шутки, которой являются сами.

41. Твой ум открыт. Не давай ему закрыться.

42. Через тысячу лет (если человечество столько проживет) всё, что ты знаешь, отвергнут. И заменят новыми мифами.

43. Всё имеет значение.

44. Тебе подвластно время. Его можно остановить при помощи поцелуя. Или музыки. Музыка, кстати, позволяет видеть то, что иначе никак не увидишь. Это самое прогрессивное, что у вас есть. Это суперсила. Не бросай бас-гитару. У тебя хорошо получается. Найди себе группу.

45. Мой друг Ари был одним из мудрейших людей, когда-либо живших на свете. Читай его работы.

46. Парадокс: вещи, без которых можно жить, — книги, искусство, кинематограф, вино и так далее, — необходимы, чтобы выжить.

47. Корова останется коровой, даже если назовешь ее говядиной.

48. Мирись с разными убеждениями, кроме слишком острых, которые могут ранить.

49. Никого не бойся: ты смог прикончить хлебным ножом инопланетного убийцу, присланного с другого края Вселенной. А еще у тебя очень приличный удар правой.

50. Время от времени будут случаться скверные вещи. Хорошо бы кто-то всегда был рядом.

51. Алкоголь по вечерам доставляет немало удовольствия. Похмелье по утрам весьма неприятно. В какой-то момент придется выбирать — вечер или утро.

52. Когда смеешься, задумайся, не хочется ли тебе на самом деле плакать. И наоборот.

53. Никогда не бойся сказать человеку, что ты его любишь. У твоего мира есть недостатки, но избыток любви к ним не относится.

54. Девушка, с которой ты говорил по телефону… Будут и другие. Но я надеюсь, что она хорошая.

55. Вы не единственный вид на Земле, обладающий технологиями. Посмотри на муравьев. Правда, посмотри — просто поразительно, что они проделывают с веточками и листьями.

56. Твоя мать любила твоего отца. Даже если делает вид, что это не так.

57. Среди твоих собратьев немало идиотов. Неисчислимое множество. Ты к ним не относишься. Не сдавай позиций.

58. Важна не длина жизни, а глубина. Но как бы глубоко ты ни погружался, пусть над твоей головой светит солнце.

59. Числа прекрасны. Простые числа изумительны. Осознай это.

60. Слушай голос разума. Слушай свое сердце. Доверяй своему чутью. Главное — не выполняй ничьих приказов.

61. Если однажды окажешься у власти, скажи людям: не совершайте поступков просто так. В недоказанных гипотезах, нецелованных губах и несорванных цветах есть свои сила и красота.

62. Разжигай огонь. Но только в переносном смысле. Или когда холодно и место позволяет. Тогда — разжигай огонь.

63. Дело не в технике, а в методе. Не в словах, а в мелодии.

64. Живи. Это твой первейший долг перед миром.

65. Не думай, что знаешь. Знай, что думаешь.

66. Когда образуется черная дыра, мощнейший всплеск гамма-излучения ослепляет целые галактики и уничтожает миллионы миров. Ты можешь исчезнуть в любую секунду. В эту. Или другую. Постарайся как можно больше времени посвящать занятиям, за которыми ты был бы счастлив умереть.

67. Война — это ответ. На неверный вопрос.

68. Физическую привлекательность задают главным образом железы.

69. Ари считал, что все мы симулякры. Материя иллюзорна. Все зыбко. Возможно, он был прав. Но твои чувства — настоящие.

70. Проблема не в тебе, а в остальных. (Поверь, это действительно так!)

71. При любой возможности выходи гулять с Ньютоном. Ему нравится выбираться из дома. И он чудесный пес.

72. В большинстве своем люди мало о чем размышляют всерьез. Они существуют, думая только о своих потребностях и желаниях. Но ты к ним не относишься. Будь осторожен.

73. Никто тебя не поймет. Но — по большому счету — это не важно. Важно, чтобы ты сам себя понимал.

74. Кварк — не самое малое из сущего. Сожаление, которое приходит на смертном одре, — что не работал усерднее, — вот что самое малое. Ибо там его не будет.

75. За вежливостью часто прячется страх. Доброта — это всегда отвага. Забота о других делает тебя человеком. Заботься о других, будь человечнее.

76. Мысленно переименуй каждый день в субботу. А работу назови игрой.

77. Когда смотришь новости и видишь других людей в беде, не думай, что не можешь помочь. Но знай: сидя перед телевизором, точно никак не поможешь.

78. Каждое утро ты встаешь и выбираешь. Сначала — что надеть, потом — каким быть. Выбирай с умом.

79. Леонардо да Винчи не был одним из вас. Он был одним из нас.

80. Язык многозначен. Любовь однозначно правдива.

81. Поиски смысла жизни не приносят счастья. Смысл — лишь третья штука по важности. В первую очередь нужно любить и жить.

82. Если что-то кажется тебе уродливым, присмотрись внимательней. Уродство — это просто неумение видеть.

83. Кто над чайником стоит, у того он не кипит. Это все, что тебе надо знать о квантовой физике.

84. Ты больше, чем сумма твоих частиц. А это ведь немалая сумма.

85. Темные века не закончились. (Но маме не говори.)

86. Хорошо относиться к чему бы то ни было — это оскорбление. Люби или ненавидь, третьего не дано. Будь пылким. С прогрессом цивилизации прогрессирует эпидемия безразличия. Это болезнь. Укрепляй свой иммунитет искусством. И любовью.

87. Темная материя нужна, чтобы галактики не распадались. Твой разум есть галактика. Тьмы в нем больше, чем света. Но только свет придает смысл ее существованию.

88. Другими словами: не убивай себя. Даже когда тьма непроглядна. Всегда помни, что жизнь не стоит на месте. Время есть пространство. Ты движешься в этой галактике. Дождись, и увидишь звезды.

89. На субатомном уровне все очень сложно. Но ты живешь не на субатомном уровне. Ты вправе упрощать. Если не будешь этого делать, сойдешь с ума.

90. Знай: мужчины не с Марса, а женщины не с Венеры. Не увлекайся категориями. В каждом есть все. Каждый элемент огромной звезды есть внутри тебя, и каждая личность, которая когда-либо существовала, борется в театре твоих мыслей за главную роль.

91. Тебе повезло, ты живешь. Глубоко вдохни и ощути радости жизни. Не принимай как должное ни одного лепестка цветка.

92. Если у тебя будут дети и одного ребенка ты будешь любить сильнее, чем другого, постарайся измениться. Дети чувствуют разницу в отношении, даже если она будет величиной в один атом. Одного атома вполне достаточно для большого взрыва.

93. Школа — это ерунда. Но не отмахивайся от нее, потому что уже очень скоро ты поймешь ее суть.

94. Ты не обязан быть ученым. Ты вообще не обязан кем-то быть. Не нужно ничего из себя строить. Прислушивайся к своим чувствам и не переставай искать, пока не поймешь, что нашел свою стезю. Возможно, так и не найдешь. Возможно, ты — дорога, а не пункт назначения.

95. Береги мать. И попытайся сделать ее счастливой.

96. Ты хороший человек, Гулливер Мартин.

97. Я люблю тебя. Помни об этом.

 

Очень короткие объятия

Я набил сумку вещами Эндрю Мартина и ушел.

— Куда ты поедешь? — спросила Изабель.

— Не знаю. Найду какое-нибудь место. Не волнуйся.

У нее был такой вид, словно она все-таки будет волноваться. Мы обнялись. Мне хотелось услышать, как она мурлычет мелодию из «Кинотеатра „Парадизо“». Хотелось, чтобы она рассказала мне об Альфреде Великом. Чтобы сделала мне бутерброд или выдавила крем на ватный диск. Хотелось послушать, как она делится тревогами о работе и Гулливере. Но она не станет. Не сможет.

Объятия закончились. Ньютон, сидевший у ног Изабель, смотрел на меня грустными-прегрустными глазами.

— Прощай, — сказал я.

И зашагал по гравию к дороге. Где-то во Вселенной моей души упала пылающая животворная звезда и начала образовываться очень, очень черная дыра.

 

Меланхоличная красота заходящего солнца

Главное в черных дырах — это, конечно, их четкость и опрятность. В черной дыре не бывает беспорядка. Все разрозненные фрагменты, которые пересекают горизонт событий, вся попадающая внутрь материя и излучение сжимаются до самого что ни на есть компактного состояния. До состояния, которое можно назвать «абсолютное ничто».

Другими словами, черные дыры дают ясность. Вы теряете тепло и огонь звезды, но приобретаете мир и порядок. Полную сосредоточенность.

Иначе говоря, я знал, что делать.

Я останусь Эндрю Мартином. Так хотела Изабель. Понимаете, она не хотела поднимать шума. Не хотела скандала, поисков пропавшего без вести, похорон. Поэтому, делая то, что казалось мне оптимальным, я снял на время небольшую квартирку в Кембридже, а потом разослал резюме во все уголки планеты.

В конечном итоге меня пригласили в Штаты, в Стэнфордский университет. Переехав туда, я работал как мог, не содействуя при этом углублению математического знания, способного привести к скачку технического прогресса. Я даже повесил себе в кабинете плакат с портретом Альберта Эйнштейна и одним из его знаменитых высказываний: «Технический прогресс подобен топору в руках патологического преступника».

Я не упоминал о гипотезе Римана, кроме случаев, когда убеждал коллег в принципиальной невозможности ее доказать. В первую очередь ради того, чтобы у воннадориан больше никогда не возникало причин являться на Землю. Но, кроме того, Эйнштейн был прав. Люди плохо справляются с прогрессом, и я не хотел, чтобы эта планета подвергалась лишним разрушениям. Или причиняла их.

Я жил один. У меня была хорошая квартира в Пало-Альто, и я наполнял ее растениями.

Я напивался, парил высоко в облаках и больно разбивался о камни.

Я рисовал картины, ел на завтрак арахисовую пасту, а однажды пошел в артхаусный кинотеатр и посмотрел три фильма Феллини подряд.

Я простудился, заработал себе звон в ушах и съел протухшую креветку.

Я купил глобус и часто только и делал, что сидел и вертел его.

Я чувствовал себя синим от грусти, красным от гнева и зеленым от зависти. Я прочувствовал всю человеческую радугу.

Я выгуливал собаку для пожилой дамы, которая жила этажом выше, но тот пес не мог заменить Ньютона. Я выступал с бокалом теплого шампанского в руках на пропахших потом академических собраниях. Я кричал в лесу, просто чтобы услышать эхо. И каждый вечер перечитывал Эмили Дикинсон.

Я был одинок, но в то же время ценил людей чуть больше, чем они ценили себя. В конце концов, я знал, что можно блуждать по космосу много световых лет и не встретить ни одного человека. Временами я плакал, просто глядя на них, забившись в уголок одной из просторных университетских библиотек.

Иногда я просыпался в три часа ночи и обнаруживал, что плачу без конкретной причины. А бывало, что я сидел в кресле-мешке и смотрел в пространство, наблюдая за взвесью пылинок в солнечном луче.

Я старался не заводить друзей. Чем теснее дружба, тем назойливее вопросы, а мне не хотелось врать. Люди захотят знать о моем прошлом, о месте, откуда я родом, о детстве. Иногда студент или коллега-преподаватель задерживал взгляд на моей руке, где остались багровые шрамы, но лишнего никто не спрашивал.

Счастливое место этот Стэнфордский университет! Все студенты улыбаются и ходят в красных свитерах. Они загорелые и кажутся очень здоровыми для особей, целыми днями просиживающих перед мониторами. Я привидением бродил по шумному внутреннему двору, вдыхал теплый воздух и старался не пугаться масштабов человеческих амбиций вокруг.

Я часто напивался белым вином, и меня считали чудаком. Похоже, здесь никто, кроме меня, не бывал с похмелья. А еще я не любил замороженных йогуртов — серьезная проблема, потому что в Стэнфорде все живут на замороженных йогуртах.

Я покупал себе музыку. Дебюсси, Эннио Морриконе, Beach Boys, Эла Грина. Я посмотрел «Кинотеатр „Парадизо“». Была одна песня у Talking Heads под названием This Must Be the Place, которую я слушал снова и снова, хотя она навевала меланхолию и мучительное желание снова услышать голос Изабель или шаги Гулливера на лестнице.

Еще я читал много стихов, порой с тем же результатом. Однажды я зашел в книжный магазин университетского городка и увидел экземпляр «Темных веков» Изабель Мартин. Я простоял там, наверное, добрых полчаса, читая вслух ее слова. «Недавно разоренная викингами, — декламировал я с предпоследней страницы, — Англия оказалась в отчаянном положении и в 1002 году ответила кровавой расправой над датскими поселенцами. Как показало следующее десятилетие, эти бесчинства обернулись еще большим насилием в виде карательных набегов датчан, увенчавшихся установлением в 1013 году области датского права в Англии…» Я прижал страницу к лицу, представляя, что это кожа Изабель.

По работе я часто путешествовал. Бывал в Париже, Бостоне, Риме, Сан-Паулу, Берлине, Мадриде, Токио. Я хотел заполнить память человеческими лицами, чтобы забыть лицо Изабель. Но это давало обратный эффект. Изучая весь человеческий род, я все сильнее проникался чувствами именно к ней. Думая о туче, я жаждал одной капли.

Поэтому я перестал путешествовать, вернулся в Стэнфорд и решил испытать другую тактику. Я попытался раствориться в природе.

Кульминацией моих дней стали вечера, когда я садился в машину и уезжал за город. Я часто отправлялся в горы Санта-Крус. Там есть такое место, национальный парк Биг Бейсин Редвудс. Я оставлял машину на парковке и уходил гулять, дивясь гигантским деревьям, замечая в листве соек и дятлов, а в зарослях — бурундуков и енотов, а порой даже чернохвостого оленя. Иногда, если удавалось приехать пораньше, я спускался по крутой тропинке рядом с водопадами Берри-Крик и слушал грохот воды, которому частенько вторило тихое кваканье древесных лягушек.

Иногда я выбирался на шоссе SR1 и ехал на пляж смотреть закат. Закаты здесь восхитительные. Они меня буквально гипнотизировали. В прошлом они ничего для меня не значили. В конце концов, закат — всего лишь медленное угасание света. На закате свет проходит через большее количество преград и рассеивается каплями воды и молекулами воздуха. Но с тех пор, как я стал человеком, меня ошеломляют цвета. Красный, оранжевый, розовый. Иногда, точно послание из прошлого, просачиваются полосы фиолетового.

Я сидел на пляже и наблюдал, как по искрящемуся песку, подобно потерянным мечтам, перекатываются туда-сюда волны. Как все эти лишенные памяти молекулы объединяются, создавая нечто невообразимо прекрасное.

Такие пейзажи часто затуманивали слезы. Я ощущал прекрасную меланхолию человеческой судьбы, идеально отраженную в закатном небе. Потому что закат, как и человек, балансирует на грани; это день, отчаянно расцветающий красками на пути к неизбежной ночи.

Однажды вечером я просидел на пляже до наступления сумерек. Рядом прогуливалась женщина лет сорока, босая, в компании спаниеля и сына-подростка. Хотя эта женщина выглядела совсем иначе, чем Изабель, а ее сын был блондином, при виде их у меня все внутри сжалось.

Я понял, что шесть тысяч миль могут быть бесконечно большим расстоянием.

— Такой уж я человек, — сказал я своим сандалиям.

Я не шутил. Дело не только в том, что меня лишили даров. Я стал таким же сентиментальным, как большинство людей. Я думал об Изабель, о том, как она сидит и читает об Альфреде Великом, о Европе Каролингов или о древней Александрийской библиотеке.

Я понял, что это прекрасная планета. Возможно, самая прекрасная во Вселенной. Но красота создает свои проблемы. Вы смотрите на водопад, на океан или на закат и понимаете, что вам хочется разделить эти чувства с кем-то.

«Нет причин у красоты», — говорила Эмили Дикинсон.

Это не совсем точно. Рассеивание света сквозь большие воздушные массы создает закат. Океанские волны обрушиваются на берег благодаря приливам и отливам, которые сами являются следствием гравитационного воздействия Луны и вращения Земли. Так что причины-то есть.

Загадка в том, как эти явления становятся прекрасными.

И ведь когда-то они не были прекрасными, по крайней мере на мой взгляд. Чтобы познать красоту на Земле, вам нужно пережить боль и осознать свою бренность. Вот почему так много красивого на этой планете связано с течением времени и вращением Земли. Возможно, этим также объясняется, почему невозможно смотреть на красоту природы и не чувствовать печали и тоски по непрожитой жизни.

В тот вечер я как раз ощущал такую печаль.

Она обладала собственной гравитацией, влекущей на восток, в сторону Англии. Я сказал себе, что просто хочу увидеть их еще один, последний раз. Всего лишь скользнуть по ним взглядом издали и убедиться, что у них все в порядке.

И по чистому совпадению где-то через две недели меня пригласили в Кембридж поучаствовать в серии лекций о связи между математикой и техническим прогрессом. Завкафедрой, неунывающий жизнелюб по имени Кристос, сказал, что, на его взгляд, мне не повредит съездить.

— Да, Кристос, — ответил я, стоя с ним в коридоре на полу из полированной древесины сосны. — Пожалуй, не повредит.

 

Когда сталкиваются галактики

Меня поселили в студенческом общежитии, причем не где-нибудь, а в «Корпус Кристи», поэтому я старался держаться в тени. Я отрастил бороду, загорел и немного поправился, поэтому люди узнавали меня с трудом.

Я выступил с лекцией.

В ответ на несколько язвительных вопросов я сказал коллегам, что считаю математику невероятно опасной территорией и что люди уже изучили ее вдоль и поперек. Двигаться дальше, сказал я, означает ступать на нейтральную полосу, полную неведомых угроз.

Среди слушателей была хорошенькая рыжеволосая молодая женщина, в которой я сразу узнал Мэгги. Она подошла ко мне после лекции и спросила, не хочу ли я посидеть в «Шляпке с перьями». Я сказал «нет», и она, похоже, поняла, что я не передумаю. Задав на прощание игривый вопрос насчет моей бороды, она вышла из аудитории.

Потом я пошел на прогулку, смещаясь под действием естественного тяготения в сторону колледжа Изабель.

Далеко идти не пришлось. Вскоре я увидел ее. Она шла по другой стороне улицы, не замечая меня. Странно, каким важным был этот миг для меня и каким незаметным для нее. Но потом я напомнил себе, что при столкновении галактик одна проходит сквозь другую.

Я едва дышал, глядя на нее, и даже не заметил, что начался дождь. Я был заворожен ею. Всеми одиннадцатью триллионами ее клеток.

Странно, как разлука усилила мои чувства к Изабель. Как тоскливо стало без милой сердцу каждодневной возможности просто находиться рядом с ней, буднично разговаривать о том, как прошел день. Без скромного, но несравненного уюта совместной с ней жизни. Я не видел высшего смысла в существовании Вселенной, кроме существования в ней Изабель.

Она раскрыла зонт, словно обыкновенная женщина, раскрывающая зонт, и пошла дальше, остановившись, только чтобы подать монетку бездомному в длинном плаще и с больной ногой. Это был Уинстон Черчилль.

 

Дом

Понимая, что за Изабель идти нельзя, но ощущая необходимость взаимодействия хоть с кем-то, я последовал за Уинстоном Черчиллем. Я шел медленно, не обращая внимания на дождь, радуясь, что увидел Изабель, что она жива и невредима и излучает ту же тихую красоту, что и всегда (даже когда я был слеп и не ценил этого).

Уинстон Черчилль направлялся к парку, к тому самому, где Гулливер выгуливал Ньютона. Но я знал, что вряд ли наткнусь на них в такой ранний час, и потому продолжал идти. Уинстон ковылял не спеша, волоча ногу, словно та была в три раза тяжелее тела. Наконец он добрался до скамейки. Когда-то ее выкрасили в зеленый, эту скамейку, но краска осыпалась, обнажая дерево. Я опустился рядом. Мы посидели в мокрой тишине.

Он предложил мне глоток сидра. Я сказал, что не хочу. Думаю, он узнал меня, но я не был уверен.

— Когда-то у меня было все, — сказал он.

— Все?

— Дом, работа, машина, жена, ребенок.

— Как же ты потерял их?

— Ходил в два храма. Букмекерскую контору и винный магазин. И все покатилось по наклонной. Вот и остался ни с чем, зато самим собой. Честным, сука, ничтожеством.

— Я понимаю твои чувства.

Уинстон Черчилль недоверчиво на меня посмотрел.

— Ну да?

— Я отказался от вечной жизни.

— Так ты был верующим?

— Вроде того.

— А теперь спустился на грешную землю и прозябаешь вместе с остальными?

— Ага.

— Ясно. Только больше не лапай меня за ногу, и мы поладим.

Я улыбнулся. Он все-таки узнал меня.

— Не буду. Обещаю.

— А могу я спросить, чем тебе вечность не угодила?

— Не знаю. Пытаюсь разобраться.

— Удачи, чувак, удачи.

— Спасибо.

Он почесал щеку и нервно присвистнул.

— А деньжат у тебя нет, а?

Я вытащил из кармана десять фунтов.

— Ты моя путеводная звезда!

— Возможно, все мы звезды, — сказал я, глядя в небо. На этом наша беседа завершилась. У Черчилля закончился сидр, так что причин оставаться в парке не осталось. Он встал и заковылял по аллее, морщась от боли в ноге. Легкий ветерок склонял цветы ему навстречу.

Странно. Откуда во мне эта пустота? Эта потребность найти свое место?

Дождь перестал. Небо прояснилось. А я все сидел на скамейке, усеянной быстро испаряющимися дождевыми каплями. Я понимал, что время идет и мне, наверное, пора возвращаться в «Корпус Кристи», но у меня не было желания двигаться с места.

Что я здесь делаю?

Какова теперь моя функция в мироздании?

Я думал, думал, думал, и у меня возникло странное чувство. Как будто медленно навели резкость.

Я понял, что хоть и оказался на Земле, но прожил последний год, как прежде на Воннадории. Полагая, что можно жить, равномерно двигаясь по прямой. Но я больше не был собой. Я стал человеком, хоть и не до конца. А для людей главное — перемены. Это способ выжить: идти вперед, возвращаться и снова идти вперед.

Есть вещи, которых не вернешь, но есть и другие, поправимые. Я стал человеком, предав рациональность и подчинившись чувству. И однажды, чтобы остаться собой, от меня вновь потребуется то же самое.

Время шло.

Прищурившись, я снова посмотрел в небо.

Солнце Земли может казаться одиноким, но у него родственники по всей галактике — звезды, которые родились в том же самом месте, но теперь находятся очень далеко друг от друга, освещая самые разные миры.

Я как солнце.

Я теперь очень далеко от начала своего пути. И я изменился. Раньше я думал, что смогу проходить сквозь время, как нейтрино проходит сквозь материю, непринужденно и бездумно, потому что время никогда не закончится.

Пока я сидел на скамейке, ко мне подошла собака. Ее нос прижался к моей ноге.

— Привет, — шепнул я, делая вид, что не знаю этого английского спрингер-спаниеля. Но умоляющие глаза не отрывались от меня, даже когда пес повернул морду вбок. Ему было больно: артрит вернулся.

Я погладил его и инстинктивно задержал руку на больном месте, хотя теперь, конечно, не мог его вылечить.

За спиной раздался голос:

— «Собаки лучше людей, потому что они знают, но не говорят».

Я обернулся. Высокий парень с темными волосами, бледной кожей и осторожной, нервной улыбкой.

— Гулливер.

Он стоял, не поднимая глаз.

— Ты был прав насчет Эмили Дикинсон.

— Что, прости?

— Я почитал ее.

— Ах, да. Прекрасная была поэтесса.

Гулливер обошел скамейку и сел рядом со мной. Я отметил, что мальчик повзрослел. Не только по тому, что он цитировал Дикинсон. Его лицо обрело более мужественные очертания. На подбородке темнел пушок. Надпись на футболке гласила «Пропащие» — Гулливер все-таки снова играл в группе.

«Одно бы сердце отстоять, — говорила эта поэтесса, — уже есть смысл жить».

— Как дела? — спросил я, будто у шапочного знакомого, которого вижу каждый день.

— Я не пытался покончить с собой, если ты об этом.

— А как она? — спросил я. — Твоя мама?

Ньютон принес в зубах палку, чтобы я ее бросил.

Я бросил.

— Скучает по тебе.

— По мне? Или по твоему папе?

— По тебе. О нас заботился ты.

— Теперь у меня нет силы, чтобы о вас заботиться. Если ты решишь прыгнуть с крыши, то, вероятнее всего, погибнешь.

— Я больше не прыгаю с крыш.

— Хорошо, — сказал я. — Это прогресс.

Наступила долгая пауза.

— По-моему, она хочет, чтобы ты вернулся.

— Она так говорит?

— Нет. Но я думаю, что она хочет.

Эти слова пролились дождем в пустыню. Помолчав немного, я тихим и равнодушным голосом сказал:

— Не знаю, разумно ли это. Твою маму так легко неправильно понять. Но даже если ты прав, возникают всевозможные проблемы. Неясно даже, как ей меня называть. У меня нет имени. Нехорошо, если она будет звать меня Эндрю. — Я сделал паузу. — Думаешь, она правда по мне скучает?

Гулливер пожал плечами.

— Да. Я уверен.

— А ты?

— Я тоже скучаю.

Сентиментальность — еще один человеческий изъян. Выверт. Искривленная производная любви, не служащая никакой рациональной цели. Тем не менее обладающая вполне реальной силой.

— И я по тебе скучаю, — сказал я. — Скучаю по вам обоим.

Наступил вечер. Облака в небе окрасились оранжевым, розовым и пурпурным. Этого ли я хотел? За этим я вернулся в Кембридж?

Мы разговаривали.

Темнело.

Гулливер взял Ньютона на поводок. В глазах собаки была теплая грусть.

— Ты знаешь, где наш дом, — сказал Гулливер.

Я кивнул.

— Да. Знаю.

Я смотрел ему вслед. Каприз мироздания. Благородный человек, у которого впереди тысячи дней жизни. Я не мог бы логически объяснить, почему для меня было так важно, чтобы все эти дни прошли как можно счастливее и благополучнее, но если вы пришли на Землю в поисках логики, вы упускаете суть. Вы много чего упускаете.

Я откинулся на спинку скамейки, распахнул глаза навстречу небу и попытался вообще ни о чем не думать. Я сидел так, пока не настала ночь. Пока далекие солнца и планеты не засияли надо мной, точно гигантская реклама лучшей жизни. На других, более просветленных планетах был мир, покой и логика — то, что нередко приходит с развитием интеллекта. Я понял, что ничего этого не хочу.

То, чего я хотел, было самым невероятным из всех желаний. Я понятия не имел, сбудется ли оно. Наверное, нет, но я обязан был проверить.

Я хотел жить с людьми, которых я люблю и которые любят меня. Я хотел обрести семью. Хотел счастья — не завтра и не вчера, а сейчас.

В сущности, я хотел вернуться домой. Я встал, было совсем недалеко.

Дом — ищу тебя, мой дом, А может, я уже туда вернулся. Возвратился, и ты раскрыла крылья — Наверное, я нашел, что искал.