И тогда ты сказала: «Давай поиграем в “наоборот”». Было самое начало июля, мы сидели на шпале, за старой водокачкой. Шпала была совсем потемневшей, ты всегда говорила, что, если ее перевернуть, то там окажутся червяки, пауки, улитки – все, кого мы стараемся не видеть, и они и не показываются. Мы увидим их, и шпала развалится от времени. Мы ее не переворачивали, приходили и сидели на ней, каждый год. Я считала, что тут собирались строить железную дорогу, а потом передумали, а шпала осталась лежать. Было утро, солнце висело над правым виском, приходилось щуриться одним глазом. Ты говорила, что один глаз видит, а другой – предполагает. Сначала мы просто играли в антонимы. Я говорила: «колодец», а ты: «озонная дыра»; я: «солдатики», ты: «Гималаи»; я: «кровь», ты: «пустота»; я: «влюбиться», ты: «дура, что ли?!»
Мы замолчали, смотрели, как поднявшийся ветер сдувает с одуванчиков белые парашютики, они дрожат в воздухе, блестят на солнце – целые полки, армии, а потом их сметает, уносит вместе с воздухом, и на месте исчезнувшего воздуха тут же возникает новый, с новыми парашютиками. Потом мы пошли домой, а вечером ты взяла мамину краску и покрасила волосы в черный цвет. И так и пришла ко мне в гости, с черными волосами, и в мамином же белом свитере. Это, конечно, был шаг навстречу, потом что черный свитер у меня был, и очень мне, кстати, нравился, а волосы у меня и так светлые – но я все равно нашла в ящике письменного стола белый мел и их покрасила. Когда мы вышли на улицу, начался дождь. У меня по лицу текла штукатурка, и ты говорила, что еще немного, и я пойду трещинами. А по твоему лицу текли сумерки, и я дразнилась, что у тебя во лбу вот-вот зажгутся звезды, Луна и Юпитер. «И в каждой ноздре – по фонарю», – добавляла ты, и мы чуть не падали от хохота.
Потом была осень, и ты была такая красивая. Ты смеялась и говорила: «Больше легкости, тебе не хватает легкости!». Я тогда закричала тебе что-то обидное, а потом я не оглядывалась, а если бы оглянулась, то, наверное, увидела бы, как твое лицо становится удивленным и там, в этой точке, все начинает меняться, и вот это уже не лицо и не тело, а треугольники, овалы, пересечения линий, которые уже больше ничто не держит, и все разъединяется, разлетается – все эти клочки, листки, обрывки: ветер их уносит, и, когда приходит новый воздух, в нем ничего нет. Я часто думаю, что, обернись я тогда, может быть, все бы было иначе. Бывает же – вроде бы только поворот головы, а уже совсем другие линии напряжения, давление воздуха, направление ветра. Но я не обернулась.
Потом пришла зима. Ты писала про новый город, про мосты, про то, как у тебя на балконе, на десятом этаже, поселился снегирь и жил себе, но однажды исчез. На перилах, где он обычно сидел, ты нашла апельсин – он теперь лежит у тебя на подоконнике, и ты не знаешь, что с ним делать. Мне показывали твои фотографии. Их было много, и на каждой из них ты была немного другая. А потом были все эти разговоры. Мол, кто знает, может, и не несчастный случай. Низкие перила, да, не удержала равновесие, но, вы же сами понимаете – неустроенность, алкоголь, кто ж теперь разберет. Однажды я поняла, что не могу тебя себе представить.
Ты летела над городом, значит, мне нужно было приземлиться в пустыне. Уговор есть уговор. И, прикинь, ехала в пустыню, а оказалось, что весной тут – все зеленое, и цветов каких только нет – красные, синие, фиолетовые. Даже одуванчики цветут, тут их целые поля. Ты бы заценила, мы бы смеялись до упаду, но тебя нет. И, кстати, в правилах пробел. Если тебя нет, получается, я должна все время быть. Я не знаю, как с этим поступить, но я живу, здесь. У меня теперь длинные темные волосы, и я ношу светлые платья. По вечерам тут поднимается ветер, воздух становится оранжевым. Идешь, а вокруг тебя вихрь – сухие растения, обломки, обрывки, скелеты животных и птиц, мелкие камешки, песок, звезды, скалы. У меня уже чемодан камней и перьев, и я никак не решу, что с ними делать.