И теперь, столько лет спустя, я с трепетом вглядываюсь в сотканный из тайн покров, что плотно облекает прошедшую историю Европы; мрачное средневековье — имя тем временам, и я снова испытываю полузабытое смешение чувств: святая благость уступает подземному злу — причудливый, мглистый оттенок, описать который нет слов. Погруженный во мрак разум томился в кошмарах бесконечной ночи. Долгое сновидение сковывало народы, и не было избавления от тягостного и глубокого сна. Так было, пока победоносные штандарты варваров не взметнулись над покоренной Европой. Гунны, вандалы, готты принесли пробуждение от вековой тьмы, хотя и они не смогли ее уничтожить.

А до тех пор редкие попытки восстать против тягостного сна не приносили удачи; беспримерное мужество, исполнявшее их, оказывалось обреченным. И разум бежал, бежал в мир грез от окружавших его горестей и несчастий, которые в избытке дарило людям то время. Так было. Порою так бывает и сейчас.

Но и в те века не умирал рыцарский дух. И тогда были странствующие рыцари и были их прелестные избранницы. И тогда, случалось, турниры начинал не гонг, а нежный взгляд женских глаз. Все это было тогда.

Это были времена, когда самые огрубелые сердца оттаивали и исполнялись чистыми помыслами, лишь однажды испытав очищающее воздействие любви. Именно в те мрачные века жили Петрарка и его Лаура; именно тогда воссиял ослепительный нимб музы Ариосто, и тогда же явилось миру потустороннее вдохновение Данте. Те творения очищенного сознания, что были созданы во мраке забвения, ныне предстают пред нами, окруженные сверкающим ореолом; славные дни старинных романсов, как и прежде, возвышают ум своей благодатью.

Я вспоминаю услышанную несколько лет назад неподалеку от Пизы легенду о тех смутных, но влекущих к себе временах. Мне хотелось бы рассказать ее вам, ибо она — дошедший до нас свидетель тягостной ночи, хоть это, быть может, ее единственное достоинство.

Всем известны, или должны таковыми быть, те печальные обстоятельства, из-за которых в конце пятнадцатого века в городе Пиза заметно уменьшилось число жителей. Честолюбивые помыслы соседней Флоренции, да и просто бессознательная враждебность ее жителей были тому причиной. Независимый дух и свободолюбие пизанцев — славное наследие великой республики — вместе с рвущейся наружу ненавистью к поработителям грозили обратить город в пепелище под неослабевающим натиском врага.

Но вплоть до самого развития роковых событий флорентийцев можно было видеть на улицах Пизы, а некоторых пизанцев — на улицах Флоренции. И с каждой встречей все более разгоралась тлевшая в их сердцах неприязнь. Обосновавшиеся в портовом Неаполе французские торговцы также участвовали в тихой войне; для Франции после заключения ею союза с Флоренцией мощь крепостных укреплений Пизы была чем-то вроде бельма на глазу. Но дело не доходило до открытых столкновений; уже в течение ряда лет существовал особый вид учтивости, сдерживавшей врагов, но и это не всегда помогало, и встреча завершалась ударом шпаги, когда чувства одерживали верх.

Как всегда бывает в жизни, слабый пол разделял мнение пола сильного. Увядающие матроны и незамужние синьориты на все имели свое национальное «нравится» и «не нравится», но вместе с тем они не пренебрегали и личными симпатиями и антипатиями. Несмотря на столь отчетливое противостояние двух городов, романтические приключения были нередки среди молодых людей, живших в них. Нежность и кротость, пробуждавшие любовь, соседствовали с пламенем страсти, жаркой, как небо Италии:

Где чувства кружат, пределов не зная, В вихре безумия, разум сжигая.

В то время в Пизе жил богатый флорентийский торговец по имени Джакопо. Давно удалившись от дел, он жил теперь, не зная нужды. Город его юности, Пиза хранила память его первой и единственной любви, загладить которую оказались не в силах волнения и тревоги всех последующих лет. Тем, кто изведал раннее и потому наиболее сильное чувство, знакома привязанность влюбленного к месту первых восторгов и знакомо желание воскресить хотя бы на миг то, что жестоко разъяло жизненное течение. В одном старом предании говорится, что душа умершей девушки навсегда остается вблизи ее могилы, и, может быть, поэтому Джакопо не находил в себе сил оставить столь много значащие для него тихие улочки и палаццо — немых свидетелей нежных переживаний.

Жена его умерла через год после свадьбы, оставив дочь — единственный залог их союза. Всю нерастраченную любовь и заботу убитый горем отец посвятил ребенку, и не было, пожалуй, такой прихоти или каприза дочери, на которые он пожалел бы денег. И когда Маддалена, так звали его дочь, достигла совершеннолетия, едва ли нашлась бы во всей Пизе девушка более образованная и красивая, чем она. Своей осанкой, складом ума и характером Маддалена удивительно напоминала мать, и это еще сильнее привязывало к ней Джакопо. Без нее он не мог прожить и минуты, и потому ее редко можно было увидеть вне дома. Списки приглашенных на бал или вечер редко украшались ее именем, но, даже появляясь там, девушка оставалась более зрителем, чем участником веселья; Джакопо, проживший трудную жизнь, не одобрял и сторонился праздных развлечений.

Опекаемая заботливым отцом, Маддалена перешагнула порог своего семнадцатилетия с сердцем, не принадлежащим никому, кроме нее самой. Руки ее добивались многие из богатейших и знатных граждан Пизы, но все предложения отвергал осторожный Джакопо, и у просителей не оставалось надежды, хотя едва ли б в целом городе сыскалась рука, не касавшаяся струн нежной лютни под ее окном. О нет! Она только улыбалась, слушая серенады. Порою ее трогала искусная игра музыканта, и иногда она заливалась румянцем, услышав сравнение с розой и с утренней звездой.

Однажды, декабрьской ночью — было прохладно и безветренно, — Маддалена одиноко сидела в своей комнате и с тревогой ожидала возвращения отца, который задерживался позднее обычного. Взошедшая луна рельефно оттеняла белый мрамор городских стен. Свет, струившийся сквозь оконный переплет, широким потоком падал на старинный гобелен и странно изменял черты изображенного на нем крестоносца, придавая мужественному лицу необычный и сумрачный вид. Картина, казалось, жила, и это непонятно волновало девушку. Отложив провансальскую балладу, которую читала весь вечер, Маддалена пристальнее вгляделась в суровые черты. Вновь попыталась читать и вновь отложила книгу; темный взгляд рыцаря околдовывал и влек ее; дыхание трепетало на ее губах; грудь теснили неясные желания. Быть может, чудесное видение было тому виной, а может, ночная тишина навевала романтические грезы — как бы то ни было, юное сердце пробудилось к мечтаниям. И кто сочтет, сколько счастливых познали страдание, лишь однажды отведав сладостного нектара.

В смятении Маддалена стояла у окна, когда до нее донесся нежный вздох лютни. Медленно плывущий в спокойствии итальянской ночи, звук походил на шепот потока в бескрайних песках. Казалось, пальцы музыканта не касаются струн, но шепот рос, наполнялся бархатной глубиною и, наконец, разрешился причудливою мелодией. Крылатый Амур не смог бы выбрать лучшего часа, чтобы покорить неприступнейшее из сердец. Галерея, озаренная лунным светом, одинокая девушка и тихая музыка, льющаяся с небес, — кто станет бежать любви, вместо того чтобы идти навстречу? Тут следует сообщить читателю, что именно так чувствовала Маддалена в тот вечер. Когда же незнакомец чистым и сильным голосом запел грустную песню, она словно опомнилась и отошла от окна. Остерегаясь неосторожных глаз, она выглянула, укрытая тенью лепного фасада; менестрель не отрывал взгляда от балкона, где недавно стояла его избранница. Едва заметно подалась и скрипнула створка — и он вновь увидал ее. Мелодия исполнилась новой глубиной и силой, ей эхом вторила прохладная тьма, и, даже когда музыкант кончил играть, волшебные звуки продолжали парить в ночной тишине. Несмотря на смущение, заставившее Маддалену потупить взор, она успела рассмотреть юного певца. Гордая осанка и мужественное лицо приятно поразили ее. Очертания его фигуры скрывал широкий плащ, складки которого прятали чудесную лютню — один из тех старомодных по нынешним временам инструментов, с которыми принято изображать странствующих трубадуров. Чуть слышно вздохнув, юноша преклонил колено и, устремив на девушку нежный взгляд, заговорил о своей любви. Маддалена ничего не отвечала, но внимательно слушала и тем немало поощряла влюбленного певца.

Время остановиться и заметить, что повесть сия рассказывается не для тех, кто до сих пор пребывает в покойном убеждении, будто для любви требуется что-то еще, помимо встречи. Будь этот кто-то бородатый патриарх, заживо похоронивший себя в глухой деревушке, или его достопочтенная супруга, или же попросту неразумное дитя, мы пишем эти строки вовсе не для них, ибо им будет страшно даже помыслить о том, что Боржиано, так звали юношу, и Маддалена полюбили друг друга всем сердцем задолго до того, как истекла первая неделя их знакомства.

Пришло время читателю узнать, что молодой человек был по происхождению флорентиец и прибыл в Пизу затем, чтобы учиться в ее снискавшем уважение всей Европы университете. Обучение его близилось к концу, когда произошли описываемые события.

Вероятно, только в Италии, как ни в одной стране, любовь так свободна в своем выборе. Родившись из взгляда, она покоряет сердца, и, будьте уверены, невзирая на присмотр и запреты, влюбленные найдут место для клятв и объятий. Старый Джакопо знал о случившемся ровно столько, сколько знал соловей, певший в ту ночь на крыше беседки — сцене первой и пока единственной встречи Маддалены и Боржиано. Женщины, сказать по правде, тогда были точно такими же, как и сейчас; дочери в любовных делах так же обманывали почтенных отцов, а жены, не так уж и редко, — своих уважаемых супругов.

Как-то раз Джакопо был приглашен в один из богатейших и влиятельнейших домов Пизы. В тот вечер собрание насчитывало немало знатных и уважаемых граждан. Один из них, Мили Ланфранчи, составил компанию старому джентльмену и очень понравился последнему своим приятным обхождением. В разговоре он признался, что давно влюблен в прекрасную Маддалену, и попросил ее руки. Не видя причин для отказа, а более желая породниться с одним из старейших и могущественных семейств, Джакопо дал согласие на брачный союз. Долгое время находившийся в отсутствии, молодой Ланфранчи вызвал немало толков и всевозможных сплетен своим неожиданным появлением в городе. Прошлое его было загадочно, и мало кто знал что-либо достоверно о нем. Но как бы то ни было, Джакопо, ослепленный высоким положением Ланфранчи, не замечал ничего. Между ними было условлено, что жениха завтра же представят невесте, и, довольный достигнутым, Ланфранчи в необычайном возбуждении вернулся во дворец, а Джакопо, лицо которого дышало тихою радостью, всю дорогу, до самого дома предавался мечтам о будущем счастии дочери. Вернувшись, он застал ее печальной и молчаливой, что несколько нарушило радужный строй его мыслей.

Причиной же ее печали было признание, сделанное в этот вечер Боржиано. Он поклялся своей честью хранить верность возлюбленной и умолял ее ответить, но, как ни приятна была сердцу девушки эта мольба, она ее изрядно смутила. Всей душой Маддалена любила своего Боржиано, но признаться в том не смела даже наедине с собой, — обычный, хотя и немного странный каприз женщины, полюбившей впервые. Переживания, окрашенные в нежные тона хрупких восторгов, зачастую оказываются милее настоящих чувств. Но справедливости ради стоит заметить, что и до сегодняшнего признания Маддалена уже несколько дней пребывала в непонятном смятении. Жизнерадостность ее уступила место задумчивости и грусти. В таком состоянии ее и застал старый Джакопо.

— Скажи мне, дитя мое, — спросил он, мягко касаясь пальцами ее подбородка и взглядывая ей в глаза, — что ты думаешь о замужестве?

— О каком замужестве ты говоришь, папа?

— Ну, что бы ты сказала, если бы тебе сделал предложение один из самых знатных и благороднейших людей Пизы?

— Но… папа, я еще не думала о этом. Мне кажется, что лучше быть твоей дочерью, чем женою благороднейшего из дворян.

— Ну полно, полно, дитя, не буду испытывать твою скромность. Видит Бог, хоть это и лучшее из достоинств, которыми он одарил женщин, мы еще вернемся к разговору о твоем замужестве. Завтра, когда ты увидишь своего обожателя, я думаю, твоя роза сбросит шипы, и надеюсь, что в сердце твое войдет радость, как входит она в сердце жаворонка, поющего майским утром. А твой жених… Ну, спокойной ночи, спокойной ночи, — проговорил он, внезапно прервав поток красноречия, когда увидел, как мало внимания уделяет Маддалена его словам. Поцеловав ее в щеку, которая ярко зарделась при упоминании о завтрашнем дне и неизвестном претенденте на ее руку, он еще раз пожелал ей спокойной ночи и вышел из залы, оставив одну.

Следующим утром Ланфранчи был в доме своего нового друга. Джакопо принял его с отменным радушием. Маддалена, грустная, стояла в гостиной и смотрела в окно. Перед взором ее расстилались окутанные серым туманом лоскутные заплаты виноградников и полей. Постепенно вытягиваясь и истончаясь у горизонта, они змеистой лентой уводили взгляд вдаль, к голубеющим в дымке башням Апеннин.

Спокойная, как пейзаж за окном, даже слишком спокойная, девушка не выразила никаких чувств, увидев обещанного жениха. Но это была лишь видимость, а внутри — внутри бушевал пожар. Ланфранчи, хотя и был человеком светским и хорошо владел собой, выглядел заметно растерянным, встретив такой холодный прием со стороны Маддалены.

Это был мужчина примерно тридцати лет от роду, довольно приятной наружности, с необычайно густыми, черными бровями, из-под которых выглядывали серые, пронзительные глаза. Выражение их, теперь отчасти смягченное, менее всего указывало на кротость характера их обладателя. Шелковый зеленый камзол, отделанный золотым шитьем, ладно облегал его крепкую фигуру; в руке он держал круглую шляпу, тоже зеленого цвета, украшенную орлиным пером.

Воображая, что гость, стесненный его присутствием, не смеет открыть своих чувств, Джакопо неслышно вышел и… — Боже! — куда подевались смущение и светский лоск сиятельного поклонника?

Бросив на Маддалену взгляд, исполненный сладострастного желания, он жадно схватил ее руку и попытался привлечь к себе. Клятвы, заверения мутным потоком сыпались с его языка. Вздрогнув от неожиданности, Маддалена отступила на шаг и негодующе оглядела нахального ухажера.

— Бесчестно, синьор, оскорблять дочь человека, открывшего вам свой дом, — с этими словами она покинула комнату, оставив пристыженного Ланфранчи наедине с неприятными размышлениями.

Вид олимпийской мудрости, снизошедшей до грешных смертных, имел Джакопо, вернувшийся после отсутствия в залу. Поэтому трудно сказать, о чем он подумал, застав своего будущего зятя слегка окаменевшим. Пока он терпеливо ждал, предпочитая не заводить разговор первым, Ланфранчи снова обрел дар речи, но все, что смог вымолвить, было — «адью»; после этого он молча направился к дверям. Напрасно Джакопо уговаривал гостя повременить и остаться; он ушел, пообещав зайти завтра утром.

Наступило утро, и злополучный поклонник опять переступил порог. Но этот день принес ему еще меньше, нежели вчерашний. Маддалена была непреклонна и ни на минуту не оставила своих покоев. Уверенность, что отец не захочет брака против ее воли, придавала ей сил, теперь так необходимых ее сердцу.

А что же Боржиано? Нелепый вопрос; кто может воспрепятствовать любви — их встречи были так же часты и восхитительны, как и раньше. Ночная тишина и лунный свет были свидетелями их прогулок по берегу отблескивавшей в неверных лучах реки. Спускавшийся к воде сад укрывал своей сенью бродивших его тропинками влюбленных. Нередко новый день заставал их сидящими на берегу потока. Рассветный час, час любви и обновления, когда мерцание скалистых вершин Каррары соперничает с блеском мраморных плит Пизы, когда шепот перекатывающихся у горизонта зеленых вод Тосканского моря заглушает пение просыпающихся в кронах птиц, — этот час дарил мало радости влюбленным, ибо он предвещал разлуку.

Между тем в мире произошли роковые перемены. Войска Шарля VIII, короля Франции, вторглись в италийские пределы и неуклонно продвигались на юг, сея страх и смятение. Руины, дымящиеся развалины городов уже отчетливо виделись их защитникам — неумолимые и жестокие, воины Шарля форсировали альпийскую цепь.

Но не все печалились грядущему порабощению. Многие, к сожалению, очень многие из тех, чей разум уже давно наполнил фантастическую чашу выпавших на их долю страданий, представляли завоевателей чуть ли не ангелами, несущими избавление от пережитых бед.

Пиза, чья ненависть к флорентийцам вспыхнула с новой силой, теперь напоминала тигрицу, залегшую в логове; определенно избегая наступательных действий, она была готова дать отпор любым посягательствам на ее свободу. Впрочем, ее жители яснее, чем кто-либо другой, понимали, что их плохо организованная и недисциплинированная армия — ненадежное средство в борьбе с регулярными частями флорентийских кондотьеров. Пожалуй, именно сознание собственной слабости более, чем все остальные доводы, так долго удерживало гневливых пизанцев.

Ныне же, казалось, само Провидение выслало им на помощь французские легионы. Их уже встречали, приветствуя как освободителей, жители приальпийских долин. Политик вероломный, но тонкий, Шарль VIII в избытке раздавал клятвы и обещания, если в них возникала нужда. Выполнять их, стоит заметить, он никогда не торопился.

Встретив горячую поддержку пизанцев, король обещал помощь в борьбе против Флоренции. В день, когда в город пришла эта весть, были сорваны все ненавистные флаги, и колокол, возвестивший свободу одним, отдавал похоронным звоном другим.

Волнения не обошли стороной Джакопо, и перед ним стоял выбор: уехать, бросив нажитое, или остаться, уповая на милость озверевшей толпы.

Все это время Ланфранчи не оставлял попыток расположить к себе сердце Маддалены. Успеха он по-прежнему не имел и продвинулся к цели не более, чем в день первой их встречи. Тон его, однако, со временем изменился, и теперь, когда произошли описываемые события, из его объяснений выходило, что союз между ними более желателен ей, чем ему.

На следующий же вечер после вступления в город французских войск Ланфранчи посетил Джакопо. Костюм его был небрежен и больше бы подошел для шумного застолья, нежели для помолвки, впрочем, походка его и мутный взгляд ясно указывали, что именно там он только что и побывал.

Старый торговец с дочерью молча сидели в дальних покоях, куда не долетал уличный гвалт. Сумрачный зал, вздрагивающие в струях сквозняка гобелены — подавленность и уныние царили в сердцах несчастных. Тем более резкий контраст являл собой пестрый наряд пизанца. Змея, оплетающая тугими кольцами свою добычу, — таков был его взгляд. Безжалостное, жестокое лицо его являло судью, в чьей власти карать или миловать. Сердце Маддалены забилось в тревоге, лишь только она взглянула в его глаза, и бедный Джакопо, не в силах подняться, растерянный, смотрел на страшного гостя.

— Ты не весел, старик? — развязность, с которой обратился Ланфранчи, ужаснула отца и дочь. — Да не смотри так мрачно! Ни одна собака, да что там — ни одна рука не посмеет уронить волосок с твоей головы, если я не захочу этого!

Джакопо молчал.

— Верно, со страху ты проглотил язык? Не бойся, старик, отцу моей невесты нечего бояться, будь он хоть десять раз флорентиец. Да! Клянусь Святой Девой, будь он хоть десять тысяч раз флорентиец!

Как только он произнес эти слова, слезы брызнули из глаз Маддалены.

— Это еще что! Слезы в канун венчания?! Сейчас же их вытри, моя дорогая, у нас впереди медовый месяц, — продолжая говорить, он приблизился к девушке и попытался погладить ее плечо, но она с отвращением оттолкнула его.

— Перестаньте! Перестаньте кривляться! Вы были неприятны мне раньше, теперь вы мне ненавистны!

Ланфранчи отшатнулся, но овладел собой и презрительно рассмеялся:

— Браво! Забавно видеть, когда девушка волнуется, но по-моему, она немного переигрывает.

Кровь Джакопо вспыхнула от этого последнего оскорбления.

— Негодяй! — вскричал он вне себя от ярости. — Ты думаешь растоптать нас в нашей беде, ты думаешь лепить из нас все, что заблагорассудится тебе?! Но нет! Моя дочь никогда не будет твоей женой!

— Негодяй, ха-ха, — так ты меня назвал? Ответь мне, ты, ничтожный, выживший из ума старикашка, разве благородный синьор не может полюбить твою дочь? Кто смеет указывать ему?! И если я сказал, что люблю ее, моя ли в том вина? Негодяй, ха-ха-ха! Слушай, старикашка, ты, верно, слишком много выпил — я извиняю тебя, но запомни: в Пизе нет иных негодяев, кроме флорентийцев. Мое последнее условие — завтра твоя дочь будет моей!

— Нет! Никогда! — вскрикнула Маддалена.

— Тихо! Успокойся, моя щебетунья. Так вот, старик, если ты не ищешь себе смерти, а дочери — кое-чего похуже, завтра вечером она будет моей.

— О Пресвятая Дева! — рыдания заглушали слова Маддалены, склонившейся перед маленьким образом Мадонны, — о! спаси! спаси моего отца, не дай ему умереть из-за меня!

— Недурно! Хоть и молитва, право, а звучит мило, — насмешливо произнес Ланфранчи, — но даже она едва ли спасет вас!

Маддалена плакала, спрятав лицо в ладонях. Слезы тяжелыми каплями срывались и падали перед иконой.

Ланфранчи не отрываясь глядел на нее; ни жалости, ни любви не выражал его взгляд — злобная страсть горела в глубине его зрачков.

— Молись, — мрачно промолвил он, — да громче! Быть может, эта молитва — последняя в жизни твоего отца.

— Неужели у вас нет сердца, синьор? — в отчаянии Маддалена припала к его ногам. — О, пощадите отца! Не пятнайте своих рук его кровью. Я — ваша жертва, убейте меня, небо, быть может, простит вас!

— Всему свое время, моя дорогая, — неестественно спокойным голосом ответил Ланфранчи и, грубо отбросив ее, шагнул прочь из залы.

Ужас, посетивший обреченный дом, ледяным холодом сковал сердца его обитателей. Запоздалое раскаяние переполняло Джакопо; только теперь он постиг, каким чудовищем был возлелеянный им жених. Превозмогая собственные страхи, Маддалена, как могла, старалась утешить отца. Он сидел, бессильно поникший, и речи ее не трогали его слух. Наконец он поднялся, шатаясь. Язык отказывался повиноваться ему, но глаза, затуманенные слезами, говорили без слов.

— Спокойной ночи, дитя мое, спокойной ночи. И да хранит тебя Бог! — он обнял дочь.

— Господь не оставит нас в беде, отец!

Джакопо не слышал ее; немой и скорбящий, покидал он покои.

Оставшись одна, Маддалена села. Адский огонь опалял ее мозг, сознание горестного своего положения лишало последних сил. Тут мысли ее обратились к далекому Боржиано. Казалось, воспоминание об их любви вернуло столь необходимый ее душе покой, но снова и снова слова жестокосердного Ланфранчи сверлили ее мозг, и дух замирал, не в силах более выносить пытку; так замирает прохожий, склонившись над краем пропасти. Неужели и в самом деле неоткуда ждать спасения?

После долгих раздумий Маддалена решилась идти к одной из своих знакомых, которой посчастливилось родиться пизанкою, и просить помощи, чтобы вместе с отцом бежать из города.

Стоя у затворенного окна, она отрешенно смотрела на открывавшееся ее взору великолепие южной природы. Чистый свет луны озарял темные ленты садов, отражался, сверкая, на мраморных плитах особняков и, спокойный, переливался в плескавших близ недалекого берега волнах. Укрытый листвою соловей печально вторил шуму морских вод: тогда океан лежал гораздо ближе, чем нынче. Но даже природа не могла отвлечь Маддалену, погруженную в тяжелые мысли.

Неожиданно перед ее окном выросла мужская фигура; очертания ее терялись в сгущавшейся тьме. Чей-то голос позвал ее — то был Боржиано. Но только принялась Маддалена отворять окно — шум, крики ударили в уши; юноша побежал; толпа пизанцев, вопя, высыпала из темного переулка и устремилась за ним.

Как только звуки погони утихли и тишина вновь успокоила встревоженный сумрак, Маддалена закуталась в длинную, до пят, мантилью, зажгла фонарь и осторожно выскользнула из дома. Давно уже минула полночь, но улицы были полны, как днем. Разношерстные толпы пизанцев, смеясь, бродили по городу; черный мрак отзывался эхом их буйному веселью. Каждый шаг давался с трудом, сердце почти перестало биться от постоянного страха — девушка проходила мимо мятежных дворян, мимо пьяных простолюдинов, и — счастье! — никто не пытался остановить ее. В изнеможении она добралась до улицы, на которой жила ее знакомая. Отсюда, с возвышения, был хорошо виден залитый огнями дворец Ланфранчи, раскинувшийся внизу. Отступив в тень неглубокого портика, Маддалена быстрым движением откинула вуаль и сбросила с головы капюшон. Затаив дыхание, она смотрела на буйное пиршество врага; звуки пьяного бала, приглушенная музыка болью отзывались в ее душе.

В этот момент кто-то, одетый в широкий дорожный плащ и в маске, тронул ее плечо. Поспешность, с какою Маддалена накинула вуаль, не спасла ее — незнакомец успел разглядеть лицо.

— Вы — дочь флорентийца Джакопо, — голос его звучал глухо.

— Я вас не знаю. Кто вы? — Маддалена попыталась уйти.

— Стойте! — мужчина держал ее локоть. — Только безумный может стремиться навстречу своей гибели. Псы смерти рыщут вокруг, и горе тем флорентийцам, которые встретятся им на пути. Медлить нельзя — вам надо бежать из города. Идемте со мной.

Девушка молчала, но больше не пыталась оставить незнакомца. Причин доверять ему не было, как не было и причин его опасаться. Она стояла в нерешительности.

Между тем во дворце произошли перемены. Ворота его распахнулись и выпустили несколько человек. Сверкая доспехами, они двинулись вверх по улице, на противоположном конце которой стояли Маддалена и ее спутник.

— Пойдемте, нас могут заметить, — незнакомец спешил, но в этот момент силы покинули бедную изгнанницу. После недолгих колебаний мужчина взял на руки ее бесчувственное тело и быстро зашагал по неровной кладке одного из проулков, ведших из города. Стоило им войти в него, стал отчетливо слышен разговор тех, кто недавно оставил замок Ланфранчи. Глухие стены отражали уличный шум.

— А теперь к старикашке Джакопо! — голос звучал резко и немного крикливо.

— Если он так нужен вам, — отозвался другой, — забирайте его и делите между собой его мясо и кости, а мне оставьте милые моему сердцу сундуки.

— Сундуки! — прервал его третий. — Пусть дьявол заберет его золото и его самого в придачу. Мне доставит радость единственная вещь в его доме…

— О чем это ты толкуешь?! — новый голос был груб и надменен.

— Есть у старика в шкатулке один маленький приятный камешек, такой, что сияет даже сквозь стены…

— Советую господину ювелиру заткнуть свою пасть! — сказал или, вернее, прорычал тот же грубый голос, и хриплый смех пьяной компании ответствовал ему.

— Смейтесь, олухи, смейтесь, а камешек все равно достанется мне — я не посмотрю, что она — флорентийка!

— Полегче, — обладатель грубого голоса вновь оборвал спорящих. — Девушка будет моей, я поклялся в том своей шпагой. Тот, кто заставит меня нарушить клятву, должен будет сломать мой клинок.

Постепенно шум голосов утих вдали. Гнетущая тишина повисла над беглецами. Спеша, пробирались незнакомец и приникшая к его плечу Маддалена среди мрачных развалин. Еще несколько шагов, и перед ними раскинулось огромное поле, где уже собралось немало бежавших флорентийцев. Среди них было несколько женщин в наспех наброшенных одеждах, некоторые из них держали на руках плачущих детей. Слезы и рыдания усугубляли открывшуюся картину страданий. Маддалену посадили на смирного пони, и небольшой отряд приготовился выступать. Рядом с Маддаленой, поддерживая ее в седле, скакал на вороном жеребце ее провожатый. Вооруженные мужчины охраняли ехавших в центре женщин. Отряд быстрой рысью устремился прочь от города. Старая заброшенная дорога, которую выбрали беглецы, серою змеею извивалась вдоль берега реки Арно. Быстрая езда, движение привели Маддалену в чувство.

— Отец! Где мой отец? — были первые ее слова.

— Не бойтесь, он в безопасности, — отвечал ее спутник.

На дальнейшие разговоры у них не оставалось времени, ибо, только кавалькада обогнула излучину реки, путь им преградил превосходящий по численности отряд противника.

— Пизанцы, — свистящим шепотом пронеслось в рядах флорентийцев, и тут же загремел клич:

— Вперед! К оружию!

Вмиг все смешалось в шуме и грохоте; кто атаковал, кто был атакован, женские крики вторили оружейному лязгу, ржание коней заглушало стоны раненых; началась битва. Удар алебарды, нашедшей в толчее грудь провожатого Маддалены, слегка задел и ее плечо. Кровь, обагрившая ее платье, головокружение от пустяковой, в общем, царапины — этого оказалось достаточно, чтобы сознание, только-только вернувшееся к Маддалене, снова ее оставило. Вместе со своим защитником, истекая кровью, девушка упала на землю.

Схватка закончилась. И закончилась так, как то было в обычае для сражений тех лет, особенно в Италии, где и ныне больше раздают удары, чем проливают кровь, и где добычи захватывают побольше, чем теряют жизней. Оружие собрали с поля боя, пленных флорентийцев, и Маддалену в числе их, увели обратно в город и там заключили в тюрьму. Сердца несчастных сжимались от боли, когда их вели по сырым коридорам, по сумрачным галереям, наполненным вздохами и стенаниями осужденных. Внезапно неясный стон донесся до слуха людей, идущих гулкими переходами. Скудный факел тюремщика осветил человеческое тело, распростертое на полу. Кровавое пятно растекалось под ним, изуродованные члены сотрясала предсмертная судорога. Неожиданно умирающий вытянул руку и из последних сил крепко сжал щиколотку Маддалены. Дюжий надзиратель не смог разнять окровавленную кисть. Сцена была ужасна, девушка пошатнулась, близкая к новому обмороку, дикий вопль исторгся из ее груди, и она упала бездыханной. В конце концов тюремщикам удалось освободить ее из объятий умирающего. То ли уже мертвую, то ли еще живую Маддалену бросили в холодную камеру на каменную постель и так оставили до утра.

Король французский, Шарль VIII, превыше всего на свете ценил душевный комфорт и роскошную обстановку. Чрезмерное тщеславие странным образом сочеталось с другими свойствами его души; слабость рассудочных построений, почти нелогичность весьма и весьма уживались в нем с деспотизмом и самовлюбленностью. Но, несмотря на обилие столь очевидных своих недостатков, он был не лишен семян материй благородных и чистых, которые, не обладай он властью и привычками, порождаемыми ею, очень возможно, произросли бы и превратились в плод более достойный, нежели тот, что ныне дарил соки его душе. Лучшим из его качеств было, пожалуй, искреннее сострадание к тем, чьему унижению он был причиной. Желание хоть чем-то искупить вину, будучи исполненным, возвращало утраченный покой и утешало его совесть.

Такого рода чувства овладели королем, когда поступили известия о беспорядках и грубом обращении с флорентийцами. На следующее же утро он издал указ об освобождении захваченных пленников и лично, со свитой вооруженных рыцарей, проехал по пизанским улицам, осматривая встретившиеся на пути тюрьмы. Среди них оказалась и та, куда накануне вечером бросили Маддалену. В сопровождении двух рыцарей король переступил порог камеры, где на каменных плитах в беспамятстве раскинулась прекрасная флорентийка. Широкие полы ее одежд покрывали пятна крови, лицо ее было бледно как мел, глаза — закрыты; казалось, она крепко спит.

— Какой милый зяблик, — прошептал один из рыцарей. — Разве годится держать столь прелестную птичку в клетке?

— Клянусь Богом, вы правы! — так же шепотом ответствовал ему монарх.

— Мне кажется, белизну ее щек можно превратить в румянец одним-единственным поцелуем. Дозвольте мне попытаться, ваше высочество.

— Разумеется нет! Стыдитесь! Вы предлагаете мне услугу, которую я с большей охотою исполню сам.

С этими словами монарх наклонился и запечатлел поцелуй на щеке Маддалены. В то же мгновение, сбросив с себя оковы сна, девушка поднялась на своем ложе и несколько диковатым, пожалуй, даже безумным взором окинула камеру и находившихся в ней французов. Большие голубые глаза ее затуманили набежавшие слезы, и потому истинное их выражение было трудно прочесть.

— Кровь! На тебе кровь! — воскликнула несчастная. — Так это ты убил Джакопо, — иди же, умойся! Ты весь в крови!

Осторожно взяв в ладони руку безумицы, король вежливо осведомился о ее самочувствии.

— Дай взглянуть на тебя! — проговорила девушка голосом, лишенным всякого выражения, и пристально вгляделась в его лицо. — Ты веселишься, палач. Сначала ты убил старого отца, затем — его дочь. Есть старинная песня, но я забыла ее; я пела ее так давно. Она нравилась Боржиано… нет, нет! я хотела сказать, — она нравилась моему отцу, моему доброму Джакопо, но теперь… Они все мертвы! Все…

Кровью алеет волос седина, Где дом твой, отец, теперь? Они веселятся, но есть ли тогда Небес справедливость, где Смерть? Пой, странник, мне грустно, гей! пой! Вернет ли мне ложе земной покой?

— Пожалуй, песня немного грустна для такой красавицы, — промолвил первый рыцарь, когда Маддалена закончила петь.

— Девица лишилась рассудка из-за несчастной любви, — отозвался второй. — Верно, флорентийки…

— Замолчите! — приказал король. — Здесь не место для шутовского веселья.

— Веселья… — как эхо повторила бедная сумасшедшая и грустно улыбнулась чему-то. — Веселье и смех… Я тоже радовалась когда-то любви, но где вы, милые сердца, — они разбили вас. Джакопо, Боржиано, любимый, когда я снова увижу вас? А ты! — ты не хмурься; твоя невеста жива! Слушай! это ее голос — она поет, иди! она зовет тебя!

Видевший много несчастий, но впервые столкнувшийся с той бездной отчаяния, что открылась ему в словах Маддалены, Шарль, хотя и не расположенный обычно к бурному изъявлению чувств, отвернулся от нее и, будучи не в силах более сдерживаться, заплакал.

— О, не плачьте, — узница обратилась к королю, — нет никого, кто любил меня, и нет никого, кого я любила… Я должна плакать, но я пою…

Глубокая грусть звучала в ее словах, а облик выражал чуждую им безмятежность. Ошеломленные французы замерли у порога. В этот миг дверь широко распахнулась, и в камеру вбежал запыхавшийся Джакопо. Протягивая руки, он кинулся к дочери, но Маддалена в испуге отшатнулась от него.

— Ты не узнала меня? Я — твой отец, ради Бога, ответь мне, скажи что-нибудь, Маддалена!

— Ты?! Ты не отец! Мой бедный отец был совсем седой, а твои волосы красны от крови. Смотри — она капает с них, — ты убил моего отца! Ты убил Боржиано!

— Дитя! О! Дитя мое! — простонал старик, хватаясь за сердце.

— Какой страшный удар, — прошептал король, поддерживая рухнувшего без чувств Джакопо.

Безумная медленно приблизилась к ним. Та скорбь, что так поражает в лицах мадонн старых мастеров, наполняла теперь ее голос:

— Бедный, он тоже, наверное, потерял отца. А может, они убили его невесту, как убили моего Боржиано. Открой глаза, мы будем вместе оплакивать наше горе… Мы будем петь, чтобы облегчить сердца.

Все еще не пришедший в себя Джакопо был вынесен из темницы на руках короля и его рыцарей. Через несколько дней он скончался. Лишь однажды, на краткий миг, сознание возвратилось к умирающему. В бессильной ярости призывал он кары небесные на голову Мили Ланфранчи, но безутешной оставалась душа его, и тогда в невыразимой тоске он звал свою Маддалену.

Глубоко потрясенный увиденным, Шарль лично проводил несчастную флорентийку за пределы тюремной ограды. Взор ее все так же блуждал, бессмысленный, обильные слезы скатывались по мертвенно-бледным щекам. Душа ее, смятая жестокими испытаниями истекших суток, страдала; болезненные фантазии разрывали ее на части. И тем тяжелее воспринималось ее безумие, ибо необыкновенная красота девушки нимало не померкла от пережитого — Маддалена была прекрасна, как только может быть прекрасна земная юность.

Только она ступила на улицу, к ней бросился взволнованный Боржиано. Вместе с другими флорентийцами освобожденный из-под стражи, он сразу устремился на поиски потерянной возлюбленной и наконец нашел ее.

Не будем даже пытаться описать их встречу; и его несчастная не узнала. Трудно себе представить, а еще труднее описать ту тоску, что проникла в его сердце, ту боль и отчаяние, что охватили его, когда ему предстало лицо любимой, такое нежное и выразительное недавно, теперь же — растянутое в бессмысленной гримасе безумной веселости.

В уединенных покоях, большую часть дня предоставленная самой себе, Маддалена постепенно освобождалась от наполнявших ее душу ужасов. В те редкие минуты, когда речь ее обретала связность и мысль, казалось, вновь оживляла взор, она вспоминала тех, с кем ее разлучила страшная ночь. Но то были краткие мгновения, и просветление сменялось новым приступом безумия, не желавшего отпускать из своих объятий истерзанную страданием душу. Расстроенное воображение стало отныне реальностью для Маддалены, и терпеливый Боржиано, как ни пытался нащупать тропинку к сердцу любимой, теперь понимал, что прежних дней не вернуть никогда.

Кровь закипала в его груди при мысли о негодяе Ланфранчи. Жалость и тоска отступали прочь, поруганная любовь взывала к отмщению; ненависть и гнев переполняли его существо. В час смерти старого Джакопо у его ложа стоял Боржиано, слова умирающего жгли его. С тех пор вся его жизнь была подчинена одной цели — дождаться удобного случая и отомстить. И такой случай не заставил себя ждать.

Однажды вечером в безлюдных кварталах Лангдарно Боржиано встретил своего врага. Противники немедленно обнажили оружие; многоопытность не спасла Ланфранчи; защиту его смял яростный натиск Боржиано, и острие шпаги уснуло в его груди. Клинок со звоном переломился, и негодяй, обливаясь кровью, упал на землю. Вложив в ножны сломанную шпагу, Боржиано в спешке покинул место поединка. Только он скрылся, улицу заполнила собравшаяся толпа. Зловещим шепотом от человека к человеку передавалось имя Ланфранчи. Из груди убитого извлекли обломок, и в неверном свете блеснуло клеймо «Флоренция». Раздались крики:

— Проклятые флорентийцы!

— Смерть флорентийским собакам!

Когда же волнение слегка улеглось и шум поутих, было решено обойти каждый флорентийский дом, каждую флорентийскую семью и найти недостающую часть оружия.

Боржиано между тем, всецело во власти чувства, презрел всякую осторожность. Под плащом со следами крови принес он домой подобранный эфес. Вина его была очевидна; обломок клинка подходил к гарде. Впрочем, и меньших доказательств хватило бы разъяренной толпе — закованный в цепи флорентиец предстал перед судом. Тоже пизанцы, судьи не более остальных были настроены против юноши, и дело его оказалось закрытым задолго до того, как поредела толпа возмущенных убийством горожан, что собрались перед зданием. Смерть на колесе — гласил приговор.

Шум, крики, достигли уединенных покоев несчастной сумасшедшей. Быть может, она даже различила имя, которое в ярости повторяла толпа. И мрачное спокойствие, владевшее ее душой, оставило тогда девушку; еще не сознавая причины, в странном возбуждении бежала она по городским улицам; платье ее, небрежно наброшенное, развевал ветер; неубранные волосы падали ей на лица, а глаза… глаза были все так же безжизненны и дики. Ведомая самою судьбой, пробиралась она сквозь толпу — объект сострадания одних, предмет злого веселья других — к месту казни своего возлюбленного.

Казнь началась. Медленная и ужасная смерть ожидала Боржиано, но ни слова мольбы не издали его уста, ни единого стона не подарил он кровожадной толпе; даже палачи плакали, видя такую непомерную стойкость.

Маддалена увидела Боржиано, казалось, она узнала его, распятого на колесе. Толпа расступалась перед ней, нерасторопных отталкивала она сама, пока наконец не встала у деревянных подмостков, на которых в муках умирал Боржиано. Глаза его уже закрыла холодною рукой избавительница смерть; еще поворот колеса — и жизнь покинула его.

Узнала ли своего возлюбленного Маддалена? Узнала ли она того нежного певца, что пел для нее в дни счастья? Узнала ли?..

Мгновение она стояла, не двигаясь, не отрывая глаз от распятого Боржиано; затем, не издав ни звука, упала на землю бездыханной. Сердце ее затрепетало и затихло навеки. Один шаг отделял Маддалену от истерзанных останков ее несчастного возлюбленного.

Влюбленных похоронили у самого подножия падающей башни. Быть может, запоздалое раскаяние смягчило жестокосердных пизанцев, а может быть, и нет. Изголовье последнего их ложа неизвестный друг украсил мраморною плитою. На ней были выбиты всего два слова «Маддалена и Боржиано». Еще в начале прошлого века надпись можно было разобрать, хотя уже тогда земля почти полностью поглотила надгробие. Ныне же дикие цветы, в изобилии произраставшие там, до основания источили плиту и не оставили нам ничего, что бы напоминало о несчастной любви двух флорентийцев.