Я рад, что могу об этом написать. Я почувствовал большое облегчение, когда рассказал об этом жене, но оно не было полным, поскольку она отказалась мне поверить и предложила обратиться к врачу.
Возможно, найдутся ученые люди, для которых не составит труда объяснить то, что произошло со мной; возможно, для этого состояния существуют какие-то названия, и очень может быть, что и другим приходилось пережить нечто подобное и совершить столь же непостижимые поступки, — однако у меня при моем скромном положении нет времени изучать работы по психопатологии или по психотерапии. Поэтому я предпочел бы объяснить все иначе и проще. Я берусь утверждать, что Провидению заблагорассудилось избрать меня для особой миссии в его далеко простирающихся целях.
Так я объясняю это теперь. Но быть орудием Провидения в великом деле — эта участь не очень подходит для мелкого лавочника, и никто никогда не узнает всей глубины страданий, которые я пережил, пока тайные силы, вершащие наши судьбы, вели меня по этому страшному пути; никто никогда не измерит всю глубину отчаяния и страха, в которые я опускался на грани безумия; никто и никогда не сможет представить себе непреодолимую пропасть, которая тогда разверзлась между мной и моими близкими.
Я был совершенно отрезан от них. Я жил своей тайной жизнью. Ничей взгляд не мог проникнуть в темные лабиринты духа, где я странствовал, потерянный. Ни один дружеский голос не звучал для меня. Сочувствие или понимание, которые могли бы придать мне сил и помочь преодолеть отчаяние, не достигали меня.
Несомненно, в какой-то мере это была моя собственная вина. Вокруг было достаточно людей, ценивших меня и готовых сделать все, что в их силах, чтобы помочь мне. Моя жена — скажите, можно ли себе представить женщину лучше? Она всегда была рядом, и ее мягкая тактичность помогла мне пройти через невротические вспышки и приступы болезненного возбуждения. Но моя тайна, моя одержимость была скрыта от нее. Я скрывал это от стыда; даже ей не мог я раскрыть сути того, что происходило со мной, и того, насколько сильное и разрушительное воздействие это оказывало на меня.
Сущность этого проклятия станет ясна в ходе моего рассказа. Зовут меня Джон Ной, я живу в корнуэлльской гавани Бьюд. Сюда я приехал из Холсворси лет двадцать назад, но благосостояние, не так давно благодатным дождем излившееся на Бьюд, превратив его из затерянной деревушки в фешенебельный курорт, меня не коснулось.
Я держу небольшой бакалейный магазин, торгую также фруктами и овощами. По мере скромных сил я к тому же обслуживаю почтовое отделение, и таким образом прибавляю немного к своим доходам, но значительно увеличиваю ежедневные обязанности, поскольку ничтожная плата в один фунт и один шиллинг в месяц — это все, что мне полагается за такую важную государственную службу.
Я надеялся, что в развивающихся районах Флексбери, где новые дома росли как грибы, часто даже с более чем грибным постоянством, заведя у себя почтовую контору, можно привлечь больше покупателей и расширить мое маленькое дело. Но увы! Иногда мне удавалось продать немного почтовой бумаги или воска для запечатывания писем, но никакого заметного прироста моей собственной торговли благодаря почте не замечалось, хотя по праздникам для работы на ней не хватало — и продолжает не хватать — одной головы и одной пары рук. Тогда моя рассудительная жена приходила мне на помощь; но даже так наши доходы не покрывали расходов.
Конечно, Бьюд сейчас уже не тот, каким был, когда я только что женился на Мэйбл Полглэйз и открыл магазин. Теперь каждое лето к нам стекаются бесчисленные отдыхающие, площадки для гольфа заполнены мужчинами и женщинами, которые упражняются в нем с раннего утра и до вечера. Широкие песчаные пляжи покрыты детьми, которые в своих живописных нарядах похожи на розовые и голубые, желтые и белые лепестки цветов, разбросанные на песке во время отлива.
У меня никогда не было детей; и это очень огорчало мою жену, но втайне радовало меня — не потому что я их не любил, но потому что после женитьбы я стал подвержен приступам слепой одержимости и почувствовал, что дать кому-то унаследовать такие непостижимые черты характера было бы просто преступлением с точки зрения любого сознательного существа.
Тень на ясном горизонте моего сознания росла очень постепенно, и только когда она приобрела уже явно зловещий оттенок, я впервые всерьез об этом задумался. Более того, при первых ее проявлениях я ею даже гордился; а моя жена еще со времени нашей свадьбы привыкла ценить во мне определенную черту, связанную в сознании людей обычно с процветанием и успехом.
— Джон, — заметила она по какому-то поводу, — то, как ты умеешь схватывать детали, — это самое замечательное, что в тебе есть. Ты накидываешься на какую-нибудь вещь, как собака на кость, и ничто уже не может тебя от нее оторвать. Будут ли это сардины, или сушеные фрукты, или весенние овощи, или новый сорт чая, — это удивительным образом захватывает все твои мысли, ты готов забыть обо всем на свете и думать лишь об одном, заслонив этим предметом все остальные, просто живя им, как хлебом насущным. Это просто здорово для торговли; ты проводишь столько времени, расставляя все как можно лучше и уговаривая покупателей взять эту новую вещь. Но, знаешь, мне кажется несколько странным, что ты так часто всей душой и всем сердцем отдаешься какому-нибудь пустяку, вроде новой мышеловки или мухобойки, который совершенно этого не стоит. Ты уделяешь не меньше внимания перочистке или щетке для посуды не дороже шести пенсов, чем новому вину или чему-то другому существенному, что может дать хорошие деньги, много денег.
Здесь она попала в точку. Какая-нибудь мысль могла проникнуть в мое сознание, подкинутая, как яйцо кукушки в чужое гнездо, чтобы потом, когда птенец вылупится, вытеснить всех остальных, и тогда на какое-то время я становился рабом одной и только одной идеи. Если бы эти идеи представляли ценность, если бы я вынашивал блестящие планы для Бьюда или хотя бы для себя, никому бы не пришло в голову возражать против такой способности концентрации или подозревать, что за этим кроется расстройство ума. Но, как, к сожалению, очень справедливо заметила моя жена, я был склонен расходовать огромные запасы душевных сил на самые пустяковые и никчемные вещи.
Однажды, к примеру, мне случилось поймать кузнечика в нашем маленьком саду, и потом целых два года я не мог думать ни о чем, кроме кузнечиков. Я покупал работы по энтомологии, которые едва мог понять; я собирал кузнечиков, часами изучал их повадки; я даже приручил одного кузнечика. В конце концов мне удалось собрать такое количество сведений об этих насекомых, какого, вероятно, не имел никто и никогда в целом мире.
Я смог преодолеть это благодаря поддержке жены. Но это было только начало гораздо худших дел. После того как однажды, потеряв терпение, она в сильных выражениях высказала все, что думала о подобном ребячестве, я стал осторожнее и начал скрывать от нее свои мысли. Потом я осознал, что моя искренность с Мэйбл во всем без исключения прежде помогала мне держаться и служила как бы щитом между мной и пугающей склонностью моего характера.
Теперь, когда возник этот барьер между моим помраченным рассудком и ее здравым смыслом, сошествие в ад стало легче легкого и шло уже скачками. В моих беспричинных увлечениях произошла существенная перемена. До этого они обычно касались чего-нибудь съестного или каких-нибудь усовершенствований в магазине, занимавших меня в ущерб вещам более важным. Кузнечики появились преждевременно, и на протяжении многих лет после того, как я полностью освободился от них, со мной не случалось ничего подобного. Но, привыкнув быть неискренним с Мэйбл, скрывая от нее свою тайную жизнь, я оказался во власти ускоряющегося процесса внутреннего распада; магазин больше не интересовал меня; мой разум блуждал теперь в других местах, притягиваемый предметами, не имеющими никакого отношения к моей собственной жизни. Мне виделся в этом какой-то мистический смысл, я тайно принимал эти предметы в сердце, служил и поклонялся им. Они всегда были до невозможности обыкновенны; в этом и заключалось самое страшное.
Как пример можно привести такой случай. Было время, когда один памятник на кладбище у церкви приковывал все мое внимание. Там, на зеленом холме, нашли свой последний приют многие безымянные жертвы моря, и там, над могилой моряков, давным-давно утонувших в устье гавани, величественно стояла головная фигура с их разбившегося корабля. Как прежде, при жизни, эта статуя вела их через бурные волны морей, так и теперь продолжала нести вахту над могилами моряков, возвышаясь, большая и белая, над другими памятниками. Так она стояла уже лет пятьдесят, и видно было, что простоять так она может еще очень долго, если за ней хорошо следить и предохранять ее от повреждений.
И вот эта деревянная фигура со злосчастного «Бенкулана» зачаровала меня самым невероятным образом. Не могу даже сказать, как часто я приходил к ней, трогая ее руками, изливая перед ней свои бессвязные мысли, как некий священный дар. Эта фигура, изображавшая азиатского вождя, для меня превратилась в настоящего инкуба, излучавшего какую-то просто гипнотическую привлекательность, перед которой в течение долгого времени я был совершенно беспомощен. В результате я избавился от этого только перейдя из Англиканской Церкви в секту методистов. Я не ходил больше в церковь и на могилу погибших моряков; я старался противостоять жуткому притяжению памятников. По ночам я просыпался в поту и, цепляясь руками за кровать, боролся с желанием немедленно вскочить и бежать к величественной фигуре среди могил.
Часовня методистов находилась в десяти минутах ходьбы от моего магазина. Она была построена недавно; камень в ее основание был заложен два года назад известным методистским филантропом, финансистом и другом человечества, Болсовером Барбелльоном. Это здание, представлявшее новейшую и наиболее извращенную форму архитектуры, тяжело возвышалось над Флексбери, нависая глыбой мрачных каменных плит и зловещего кирпича над жалкими рядами жилых домов. Но оно все-таки спасло меня от головной фигуры с «Бенкулана», и на некоторое время методисты своими проповедями успокоили мою душу и внесли в нее мир. Я многим им обязан, и с радостью записываю этот мой долг.
Можно привести немало примеров не менее мрачных, чем этот. Но я хочу поскорее перейти к развязке трагедии и тем событиям, которые непосредственно ей предшествовали. Моя жена, после длительного периода, когда мы все более отдалялись друг от друга, теряя взаимопонимание, призвала меня к ответу, и ее резкость, хотя и совершенно заслуженная, просто поразила меня. Никогда до этого она не говорила в таком тоне.
— Почему ты не можешь, несчастный человек, немного позаботиться о том, чтобы крыша не обрушилась нам на головы? — начала она. — Никогда еще торговля не шла хуже, и ты лишишься почтовой службы не позже следующего лета, если еще что-нибудь перепутаешь. А то, что творится в мире, способно заставить ангелов проливать слезы. Взгляни, что пишут во вчерашней газете, — все эти благотворительные общества рухнули как карточный домик, а этот праведник Господень, за какого мы его принимали, этот Болсовер Барбелльон, на деле оказался отродьем Сатаны. Твоя родная сестра разорена, множество вдов и сирот по всей Англии стоят на пороге работного дома, а этот мошенник вышел сухим из воды, исчез куда-то — и все. А эта забастовка шахтеров, подобной какой еще не знали, а убийца в Плимуте, а эти разговоры о войне с Германией, и еще Бог знает что! Но ты при этом — ты можешь жить спокойно в подобном мире, словно ты какая-нибудь корова или овца и не более, тайком лелея мысли о вещах, которые и гроша ломаного не стоят и о которых тебе даже говорить стыдно. Да, да, ты можешь так жить и живешь. Я-то знаю тебя, кому и знать, как не мне? Я вижу, что тебя швыряет, как корабль в бурную ночь, но ты не хочешь ничем со мной поделиться, не даешь мне помочь тебе. Моя жизнь превратилась в ад, и я не знаю, сколько еще я намерена это терпеть! Откуда мне знать, что у тебя на уме? Как я могу тебе помочь, когда ты держишь меня в полном неведении? Все, что я могу сказать, — это то, что ты помешался или что-то в этом роде, потому что ты теперь постоянно где-то бродишь, все лазаешь по скалам вверх и вниз, будто ты часовой или таможенник. И в один прекрасный день ты свалишься оттуда, — чудесный будет скандал, не правда ли? Ведь не бывает же дыма без огня, все вокруг только и будут шептаться, что это я довела тебя.
Все это она выпалила скороговоркой, и я не сделал ни малейшей попытки остановить поток ее слов. Моя последняя страсть очень отличалась ото всех предыдущих: ее предметом был человек. Если бы по несчастной случайности этим человеком оказалась женщина, без сомнений, это означало бы крушение моей семьи, потому что миссис Ной не принадлежала к тем женщинам, которые допускают широту взглядов в вопросах секса. Но это был мужчина, и вот уже три месяца он, сам того не зная, безраздельно владел моими мыслями. Это был большой, бородатый, мощного сложения художник, которого заинтересовал наш скалистый ландшафт, и который писал с натуры пляжи Бьюда.
Я никогда с ним не говорил. Он даже не подозревал, что за ним столь пристально наблюдают, но с того дня, как с невысокой скалы у площадки для гольфа я впервые заметил верхушку его шляпы, я просто пропал и ни о чем другом не мог больше думать. Он завладел моими мыслями, я чувствовал себя по меньшей мере нездоровым в те дни, когда не видел его. Я не пытался узнать его имя или выяснить, где он живет, но подолгу размышлял о нем самом и об уровне его искусства, пытался представить себе, о чем он думает, о его планах, надеждах и опасениях. У него было интересное лицо и громкий голос, ему нравилось наблюдать за детьми, играющими на пляже. Рисовал он плохо — так по крайней мере мне казалось.
Я считал его импрессионистом, а я испытывал неприязнь к этой школе, не имея никакого понятия о ее принципах. Однажды он отошел от места, где рисовал, чтобы немного пройтись вдоль моря; я заметил это со скалы, откуда следил за ним, и, спустившись, стал разглядывать его картину. Что-то подталкивало меня усесться на его складной стул, и я так и сделал. Он обернулся, заметил меня и повернул назад. Но из-за прилива ему надо было пройти почти четверть мили до своего мольберта. Я поспешил прочь и спрятался от него. Он, подойдя, не выразил ни малейшего удивления. Он только тщательно осмотрел свою картину, чтобы убедиться, что я ничего к ней не добавил.
С этого дня я начал испытывать безудержную неприязнь к художнику, и это чувство скоро переросло в глубокое отвращение; затем оно вышло и за его рамки, превратившись в беспощадную, убийственную ненависть. Отчего она так страшно разгорелась во мне, понять было невозможно.
До этого момента мне не случалось испытывать ненависти ни к человеку, ни к какой другой твари. А теперь вот она проснулась во мне, звериная, сокрушительная, такая, какую никто бы не предположил в мягком и воспитанном человеке вроде меня. Я боролся с этим сильнее, чем со всеми предыдущими помрачениями. Я говорил себе, что скорее покончу с собой, чем причиню какой-либо вред ближнему своему. Вновь и вновь взбираясь на скалы, чтобы наблюдать за ничего не подозревающим художником внизу, я почти желал оступиться и кончить так, как предсказывала моя жена. Избавиться от сатанинского наваждения, умереть и обрести мир стало для меня все возрастающим соблазном. Но физически у меня не хватало мужества сделать это. Я не мог убить себя. Я скорей бы согласился на любую душевную пытку, чем сделал это.
Иногда я сталкивался с художником лицом к лицу. Казалось, даже в душе демона бесчеловечная страсть могла бы угаснуть при виде доброго, располагающего лица этого человека, с его огромной русой бородой, смеющимися карими глазами и звучным веселым голосом, но моя неприязнь только возрастала. Она была, насколько я понимал, совершенно беспричинна, — неприкрытый инстинкт разрушения, заставлявший меня вздрагивать при мысли, что я могу просто уничтожить этого моего ближнего, вышибить из него дух.
Я твердо решил обратиться за советом к врачу, но колебался, опасаясь, что тот настоит на моем помещении в клинику. Я не был сумасшедшим — ни в чем, кроме этих моих бессмысленных увлечений и, поскольку все прочие помрачения до того были ограничены во времени, я со слезами, на коленях молил Бога долгими ночами, чтобы это ужасное испытание поскорее оставило меня, уступив место измышлениям менее пугающим и менее опасным для окружающих.
И словно в ответ на мою молитву наступило внезапное и удивительное облегчение. Направление моих мыслей изменилось. На какое-то-время я позабыл о художнике, как будто того вовсе не было на свете, и все надежды, желания, помыслы сосредоточил на самом ничтожном и незначительном предмете, какой только можно себе представить. Это было уже самое дно, ниже упасть было невозможно.
В строящемся районе неподалеку от моего магазина возводилось несколько жилых домов, один из которых мне очень нравился, потому что он походил на оазис среди безводной пустыни при сравнении с окружавшими его домами. Он был спланирован в итальянском стиле, смотрелся хорошо и выделялся на фоне Бьюда своеобразием архитектуры. Этот дом был окружен оградой, заканчивавшейся сверху металлической решеткой.
К своему неудовольствию, я заметил там протянутую цепь, которая с промежутками в десять футов поддерживалась металлическими столбиками, увенчанными литыми шишками в виде ананасов. Зачем понадобилось окружать красивое здание такой кричащей безвкусицей, я понять не мог. Но мои размышления по этому поводу внезапно оборвались, и как гром среди ясного неба — такие наваждения всегда именно так и поражали меня — во мне вспыхнуло безумное влечение к одной из этих воплощенных нелепостей. Моя душа устремилась к одному из металлических ананасов; я не просто почувствовал себя во власти этой гадости вообще, но все мои жизненные силы оказались вдруг сосредоточены на третьем ананасе на северной стороне ограды, и только на нем. Остальные меня вовсе не привлекали; они мне скорее не нравились. Но третий на северной стороне завладел мною совершенно.
Не смейтесь, но я твердо знал, что никогда не буду счастлив до тех пор, пока не заполучу этот невзрачный кусок железа. К новым домам шло несколько немощеных дорог. Они вели через поля и со временем должны были быть застроены, обычно же они были пустынны, потому что никуда не вели. Все это означало, что у меня была возможность часто навещать мой ананас, гладить его рукой, пожирать глазами и потакать хоть как-то моим ненормальным желаниям без привлечения всеобщего внимания. И хотя после заката ежедневно на меня накатывался приступ настоящего лунатизма, никто, кроме Мэйбл, не догадывался о моей ненормальности.
Очень скоро этот ананас превратился для меня во всепоглощающую страсть, и я тщетно пытался противостоять этому наваждению. Желание обладать им сделало испытание особенно трудным, потому что прежде роковой предмет всегда притягивал меня к себе, но в этом случае мной владело безудержное желание иметь ананас всегда при себе. Я невольно думал об этом мусоре как о предмете одушевленном. Я изображал его себе существом, способным чувствовать, страдать, понимать. Промозглыми ночами я представлял, как должен мой железный ананас страдать от холода. В жаркие дни я боялся, как бы летнее солнце не повредило ему. Лежа в уютной кровати, я рисовал себе мой ананас, одиноко торчащий на своем пьедестале среди мрака. Если случалась гроза, я опасался, что молния может ударить в него, навеки уничтожив.
И вот во мне созрела твердая решимость спасти мой ананас. И однажды ночью я его похитил. В час, когда ущербная луна освещала серебристым светом квартал строящихся домов и неогороженных дорог, я прокрался в тени итальянского дома и, поработав напильником с полчаса, обрел свое бесценное сокровище. Один раз, пока я работал, я видел полисмена, обходившего свой участок. Глубоко спрятавшись в нише, я старался представить себе, что подумал бы этот человек и что бы он сделал, если бы обнаружил управляющего почтой и бакалейщика, Джона Ноя, в таком месте между двумя и тремя часами утра.
Я возвратился к спящей жене, и ананас был спрятан в ящике, в котором хранился мой выходной костюм.
Металлическая шишка весила около двух фунтов, и целую неделю я ломал себе голову над тем, куда его перепрятать. То я закапывал его в саду, то прятал в магазине, то таскал с собой, чем-нибудь обернув.
Проблема не выходила у меня из головы. Более того, за нахождение человека, виновного в исчезновении ананаса, была объявлена награда в одну гинею. Владелец итальянского дома сам лично принес мне отпечатанный плакат с этим объявлением. Я прикрепил плакат к витрине синими полосками клейкой ленты и постарался его утешить. Он был сильно раздосадован и заявил, что идиот, сознательно способный к такому бесцельному разрушению, должен быть пойман и посажен под замок ради всеобщей пользы. Как искренне я согласился с ним! И на протяжении всего нашего разговора я поглядывал вниз, на мешок сухого гороха, где был спрятан железный ананас.
А потом психология ментальной ситуации изменилась, и две последовательные фазы моего помрачения влились одна в другую, подобно тому, как одна полоска рельсов переходит в следующую. Железный ананас и художник так переплелись в моей расстроенной голове, что распутать было уже невозможно. Первый я любил, второй ненавидел. И я говорил себе, что пока два эти образа не сольются полностью в нечто целое, мне нечего и надеяться обрести хоть какой-то душевный покой.
Итак, Провидение направляло мои помыслы к лишь ему ведомым целям, в то время как я, оставаясь в полном неведении относительно их, мог только вглядываться во мрачные глубины моего сознания, содрогаясь при мысли о безумии, все яснее маячившем передо мной. Я теперь уже не сомневался, что ненормален, но был бессилен что-либо предпринять. Инстинкт гораздо более сильный, чем стремление к самосохранению, полностью завладел мной.
Я бродил по заброшенным тропинкам среди скал, рассказывая о своей беде чайкам и придорожным цветам. По ночам я поверял ее звездам. Даже во сне я бормотал о том же, так что моя жена в конце концов это заметила.
Мы спали при свете ночника, и однажды, внезапно пробудившись, я увидел Мэйбл сидящей на кровати и в испуге наблюдающей за мной. Ее лицо выражало крайнюю степень озабоченности. Я бессознательно отметил, что тень от ее головы (украшенной бигуди или еще какими-то металлическими приспособлениями, болтавшимися и поблескивавшими в мягком свете ночника), огромным пятном лежащая на потолке, очень похожа на очертания Африканского континента.
— Пресвятые ангелы! — начала она. — Что еще с тобой случилось? Ты бормочешь как не пойми кто из детской книжки-путаницы — вроде этой «Алисы в Стране чудес», которую тебе давала прочесть миссис Хасси, и ты еще находил ее забавной, хотя я, убей Бог, не видела в ней ничего смешного. Ты сейчас твердил без остановки: «Ананас и художник; художник и ананас; и горы, горы песка!» Знаешь, если я сошла с ума, лучше скажи мне об этом. Но если нет, то ясно как день, что сошел с ума ты. Я так больше не могу. Этого не выдержит никакая женщина!
Я постарался придать ее мыслям другое направление. Я объяснил, что хотел изменить вывеску магазина и что предполагал время от времени заказывать ананасы из Вест-Индии, чтобы сделать наш фруктовый отдел более привлекательным для покупателей. Потом мы заговорили о положении моей единственной сестры — моя незамужняя старшая сестра была совершенно разорена недавним крахом нескольких благотворительных обществ. Теперь она могла выбирать только между моим домом и каким-нибудь профсоюзным приютом, и, хотя у меня было не слишком много средств, чтобы поддержать ее, мое чувство долга не позволяло мне поступить иначе.
Но несмотря ни на что, у меня было такое чувство, что наступающий день принесет нечто куда более важное, чем прибытие в Бьюд Сьюзан Ной. Неразрешимая задача — как соединить обожаемый ананас и ненавидимого художника — в последнее время сделала меня еще безучастнее к делам, чем обычно. Я уходил из дому надолго, чаще всего проводя время неподалеку от моря. Во время отлива я гулял по открывавшемуся песку либо бродил, задумчивый и поглощенный своими заботами, среди источенных скал, с которых, как гроздья винограда, свисали лиловые мидии. Во время прилива я взбирался на скалы и с них наблюдал за кораблями, проходившими в океане у самого горизонта, или глядел, как Ланди, похожий на голубое облако, поднимается среди волн.
Здесь я был в компании стихий, и только так в тот период моей жизни моя измученная душа могла обрести хоть какую-то надежду. Разбивающиеся валы волн и потоки солнечных лучей, льющиеся на меня на закате; суровые лики скал, из-под нахмуренных бровей следящие за надвигающимся штормом; винно-красные тени на поверхности моря; песнь могучего западного ветра, как на арфе игравшего на обрывах и утесах, — такие только впечатления могли немного облегчить мне душу. Но полностью успокоить меня не могли и они. Они не могли разрешить невероятную проблему, всюду преследовавшую меня. Я существовал, казалось, с одной-единственной целью: понять, как можно соединить железный ананас и этого рисовальщика скал в нечто единое, неразделимо связанное, цельное.
Очень точно замечено, что проблему помешанного может решить сумасшедший. К описываемому дню я несомненно был практически сумасшедшим — избранник Господа, который должен вершить Его волю через темную пропасть временной потери рассудка, человек, не по своей вине ставший безумным, но участник тех ужасающих порой проявлений, в которых Его безграничная воля открывается на земле, утверждая Его всевидение и справедливость!
Это случилось после полудня, в один из дней в конце августа. Я вышел на скалы в тот момент, когда начался уже всеобщий исход с побережья: приближалось обеденное время, и длинная вереница детей, мам и нянек тянулась прочь от пляжей и пляжных развлечений. В час пополудни скалы и берег совершенно опустели, и по площадкам для гольфа можно было спокойно ходить: игроки временно прервали свое занятие.
Я шел теперь по высокой скале к северу от мест купания, сгибаясь, в прямом и в переносном смысле, под тяжестью моей неразрешимой проблемы. В грудном кармане у меня, оттопыривая его и заставляя меня наклоняться вперед больше обычного, лежал мой ананас. Зачем я взял его с собой — не знаю. Но теперь я часто таскал его при себе, и скрываясь от взглядов людей, разглядывал его подолгу, как будто такое непосредственное изучение предмета могло помочь мне в поисках ответа.
В тот день я вытащил его на краю скалы и положил на землю, там, где тонкий слой почвы уже весь истрескался под лучами августовского солнца. Лиловые цветки карликовой буквицы росли возле моего локтя, и ковер из розовых армерий, почти уже отцветших и превратившихся в серебристые метелки, подбирался к самому краю скалы. Воронье перо, лежавшее в траве, взлетело от ветра, опускаясь в нескольких шагах от прежнего места, и черный плюмаж вспыхивал в солнечных лучах. Внизу на склоне несколько рыжих овечек щипали невысокую мягкую траву. По другую сторону скал шли невысокие холмы, покрытые чахлыми деревцами, и серые башенки церквей возвышались над ними.
Это было такое одиночество, какого только может достигнуть человек. Отдыхающие исчезли, и мир опустел. В этот момент я, как никогда раньше, осознал, что Бьюд целиком и полностью превратился в курортное местечко, и его благосостояние теперь во всем зависит от тех, кто в часы отдыха спешит на север Корнуэлла для перемены воздуха и развлечений. Сколько хватало глаз, далеко на юг, где виднелись волнорезы и водозаслоны и откуда выходил маленький канал, в котором стояло несколько двухмачтовых судов, — не было видно никаких человеческих сооружений, кроме тех, что служили забавам и отдыху.
Железный ананас стоял на земле возле моей руки. Поверхность металла была отшлифована до блеска моими постоянными касаниями, и солнце вспыхивало и отражалось на чешуйчатой поверхности.
В течение долгого времени я созерцал его, обдумывая свою бессмысленную проблему. Как вдруг откуда-то снизу, с пляжа до меня донесся звук человеческого голоса, поющего песню. Это был звучный, сочный голос, и песня была звучная и сочная. Первый я узнал тотчас же, последнюю мне никогда не приходилось слышать. Я до сих пор не знаю, чьи там были слова и музыка, но они очень подходили, чтобы выразить полную удовлетворенность поющего жизнью.
То, что песнь радости пелась с таким удовольствием и так самозабвенно, могло, без всякого сомнения, означать лишь одно: одинокий ее исполнитель внизу был счастлив, полон надежд и совершенно доволен жизнью. «Должно быть, — подумалось мне, — ему удалось продать одну из своих странных картин за хорошую цену, или, может быть, он повстречал родственную душу или нашел сердце, которое бьется согласно с его собственным и видит мир его глазами. Ясно, что жизнь преподнесла ему какую-то новую радость или увлечение или манит его какими-то радужными обещаниями, иначе он не мог бы так разливаться тут, прямо из глубины сердца, с беспечностью пташки!» Нужно ли добавлять, что это был мой темнобородый здоровяк художник, который распевал внизу за работой.
Я лег на живот на выступающем краю скалы и посмотрел на него вниз. Он сидел как раз подо мной, и я с удовольствием отметил, как нелепо выглядела сверху его фигура. На нем была огромная серая хламида, и под ней его большое тело, странно укороченное, громоздилось на складном стульчике. Ног не было видно: они были поджаты. Но руки можно было разглядеть. В одной он держал палитру и кисти; в другой ту кисть, которой рисовал в этот момент. Он сопровождал ритм песни мазками на картине, стоящей перед ним.
И вот тогда на меня внезапно снизошло вдохновение. Передо мной имелся железный ананас и имелся этот художник — один рядом с другим. Они теперь были так близко один возле другого, как не случалось никогда раньше. Их разделяли какие-то две сотни футов высоты. И я почувствовал, что два этих предмета — один бесценный в моей измерении, а другой воплощенное зло — должны вот теперь воссоединиться и таким образом, в их взаимодействии, должна исполниться их судьба.
В этот момент мои колебания кончились. Что-то во мне, что не было мной, подчинило и повело меня. С такой решимостью, которая и близко не походила на мою собственную, с быстротой и горячностью, очень далекими от моей обычной нерешительности и неуверенности, мой рассудок решил, и рука послушно исполнила приказ. Это захватило меня, как ураган. Я чувствовал себя зрителем, скованным и остолбеневшим, но способным все же замечать, что делает кто-то другой совсем рядом с ним. Я взял железный ананас и, установив его точно над головой счастливого певуна внизу, не давая руке дрожать, чтобы не сбить снаряд с цели, бросил его.
Кусок металла, пролетев две сотни футов или больше, угодил как раз в центр серой шляпы, видневшейся внизу. Я услышал звук удара — негромкий, приглушенный шляпой. Но результат был ужасен. Удар молнии не уничтожил бы беспечного певуна более внезапно и более полно. Руки его вскинулись, песня застряла в горле. Его большое тело конвульсивно дернулось, по всем членам прошла дрожь, и он упал вперед на свой мольберт, зацепив его и уронив на землю перед собой.
После того как он уткнулся лицом в песок, он уже не двигался. Руки его продолжали сжимать палитру и одну из кистей. Его ноги были вытянуты, как у плывущего человека. Я заметил, что кровь струится из его головы и стекает на землю. Железный ананас валялся немного впереди, в полуметре от него, посредине упавшей картины.
Я спустился, чтобы получше рассмотреть то, что я сделал. Меня охватило чувство внезапного облегчения и какого-то удовлетворения. Я был свободен, я был нормален! Тень, омрачавшая мою душу, исчезла. Я твердо знал, что отныне и навсегда я буду таким же, как все люди.
Я поспешил спуститься со скалы, и по пустынному берегу подошел к сраженному художнику. Только теперь, стоя на пропитавшемся кровью песке у его виска, я начал осознавать, что я совершил. Сама эта бессильно лежащая фигура резко поразила меня. Он был очень крепкий и пожилой, — старше, чем я предполагал. Однако он пел о радостях любви. Он воспевал прелесть некоей леди по имени Джулия в тот момент, когда мой железный ананас, свалившись на него, как огонь небесный на грешников, превратил его в бесчувственную груду. Его борода нелепо торчала из-под уткнутого в землю лица, и чувство приличия побудило меня дотронуться до него и передвинуть, чтобы расположить труп более пристойно.
Я хотел перевернуть его, выпрямить ему ноги, чтобы не оставлять его лежащим на брюхе, как лягушка, попавшая ночью под колеса.
Но мне не удалось исполнить этого намерения, потому что произошло нечто, вызвавшее во мне такой первобытный ужас, что я бежал от убитого не помня себя. Едва я дотронулся до его бороды, как вся она оказалась у меня в руке, отделившись от лица! Это событие, хотя по большому счету и не такое страшное, как все, что ему предшествовало, совершенно расстроило мой возбужденный рассудок. Возможно, его непредвиденность так подействовала на меня. Я не знаю. Но если до того я смотрел на убитого без содроганий и собирался привести в порядок его еще теплое тело, чтобы у тех, кто его найдет, не возникло чувства неловкости или непристойности происходящего, то теперь это непостижимое и полное отделение его бороды от первого же прикосновения поразило меня, как тень того безумия, от которого я освободился, выкинув его из головы вместе с куском украденного железа. Я вздрогнул и закричал. Мой голос прокатился по поверхности скал, отражаясь многократным эхом, и достиг моря, там где широкие полосы пены разбивались о берег. Но никто, кроме парящего вверху коршуна, меня не слышал. Никто не видел, как, обезумев, я отшвырнул прочь копну волос и побежал прочь.
На берегу я обернулся и увидал, как эти волосы, похожие на живое бесформенное тело какого-то чудовища — порождений морских глубин и тьмы, а не дневного света, — медленно ползли по кромке берега позади меня. И тогда я закричал опять, бросился к скалам и вскарабкался на них с такой поспешностью, что в кровь, ободрал себе колени и суставы пальцев. Отсюда я, время от времени глядя вниз, наблюдал, как массу волос подхватил ветер и унес далеко в море.
К вечеру я полностью успокоился, вернулся домой и впервые за многие годы спал спокойно.
На следующий день в газетах появилось следующее сообщение:
Из курортного местечка Бьюд получено сообщение, которое не может не вызвать чувства глубокого ужаса. Это место, при упоминании о котором невольно представляешь себе невинные удовольствия, счастливых детей, людей, отдыхающих от утомительных дел и забот, внезапно оказалось связанным с из ряда вон выходящим и непостижимым преступлением. В течение последних шести месяцев джентльмен по имени Уолтер Грант проживал по адресу: Виктория Род, 9. Несчастного художника — так он себя называл — привлекли сюда виды скалистого побережья, и почти все время он проводил на пляжах Бьюда или где-нибудь неподалеку. Там он и был убит самым загадочным образом.
Потом следовало описание самого преступления, и высказывалась гипотеза, что причиной смерти несчастного был металлический ананас, найденный рядом с ним. То, что из дома он вышел бородатым, а найден был гладко выбритым, тоже было отмечено. Кроме того, говорилось, что убитый зарекомендовал себя добрым и отзывчивым человеком, пользовался расположением тех немногих, кто близко знал его. Расследованием было установлено, что и в артистических кругах он совершенно неизвестен, и что он собирался покинуть Бьюд в будущую субботу.
Инцидент с недавним похищением железного ананаса и его теперешнее сенсационное появление привели к тому, что точнейшие его изображения появились в газетах. Но обо всей этой чепухе было забыто, когда на следующее утро выяснилось нечто такое, что заполнило собой не только наши местные газеты. И все, читавшие по-английски, к своему изумлению, узнали, что Болсовер Барбелльон — мошенник, на чьей совести было столько несчастий, свалившихся на бедняков и нуждающихся, которому удалось, однако, скрыться, был обнаружен и выслежен накануне того дня, когда он предполагал покинуть Англию и через день после того, как он ушел из жизни. Выяснилось, что не только борода, но и волосы убитого были поддельными, и после изучения его личных бумаг уже ни у кого не оставалось сомнений в подлоге.
Это подтвердила и одна женщина — некая Джулия Далби. Они предполагали покинуть Англию вдвоем на пароходе из Плимута в ближайшую субботу, сразу после его отъезда из Бьюда, и только она одна в целом мире знала, где он скрывается. Их билеты были уже заказаны на имя мистера и миссис Грант, и уплыть они собирались в Южную Америку.
Меня не коснулось ни тени подозрения. Но в то время как здоровье мое улучшалось и разум оставался ясным, совесть у меня была по меньшей мере не совсем в порядке, и то, что жена начисто отказывалась мне верить, не приносило облегчения. Через неделю после описанных событий я отправился к нашему священнику, твердо намереваясь все ему рассказать, услышать его мнение об этом и получить наставление, что мне делать, но так получилось, что как раз в тот момент он был очень озабочен одной проблемой, и я отложил свою исповедь. По мнению священника камень из основания нашей церкви надлежало изъять, поскольку ничего хорошего нельзя ожидать от проповедей в храме, основатель которого оказался одним из величайших мошенников нашего времени. Архитектор, однако, возражал ему, объясняя, что поднятие этого камня связано с целым рядом трудностей. Захваченный этой проблемой, я совершенно позабыл о своем намерении исповедаться и никогда больше к этому не возвращался.
Сегодня я, уравновешенный и рассудительный человек, спокойно живу среди людей и так же, как они, ни перед кем не опускаю глаз. Жизнь моя изменилась к лучшему; дела идут хорошо; будущее выглядит как никогда безоблачно. Но главное, мой рассудок снова в ладу с самим собой, я пользуюсь репутацией справедливого и заслуживающего доверие человека, и соседи часто обращаются ко мне за помощью.
И вот я беспристрастно свидетельствую против себя, закрепив это на бумаге. Я полагаюсь целиком и полностью на милость человеческую и раскрываю загадку, над которой ломали голову наиболее изощренные специалисты криминалистики.
Моя гипотеза о том, что на какое-то время я стал орудием Высшей Воли, не может быть по крайней мере опровергнута, и я уверен, что ни один судья и никто из моих сограждан не призовет меня к ответу за ту роль, которую мне пришлось сыграть в уничтожении этого врага общества. Ведь любое земное возмездие в этом случае походило бы на кощунство и было бы заведомо неверно. И ничего, что могут придумать люди, не идет ни в какое сравнение с муками тех прошедших дней и будет похоже лишь на их бледное отражение.