М. Р. Джеймс уверенно занимает одно из первых мест в британской литературе о привидениях. Его сборник «Рассказы старого антиквара о привидениях»— одно из произведений, отмеченных печатью яркого литературного таланта и прекрасным языком, что безусловно подтверждается каждым новым поколением читателей, с благодарностью открывающих для себя его имя. Человек редкой универсальной образованности, он на протяжении всей жизни сохранял живой интерес ко всему потустороннему и зловещему и оставил богатое литературное наследие в этой области. В приведенном здесь рассказе, многие годы являющемся настоящей библиографической редкостью, читатель встретится с несколько непривычной трактовкой образа Вампира — не из плоти и крови, а Вампира — эфемерного, бесплотного существа, способного тем не менее воссоздать атмосферу страха и вызвать истинный ужас у людей. Боюсь, что даже читатели с крепкими нервами вполне могут оказаться в положении людей, испытывающих некоторое беспокойство при посещении старинных соборов и вынужденных не раз и не два обстоятельно подумать, прежде чем совершить такую экскурсию.

Жил на свете один очень ученый джентльмен — мистер Лэйк, которого однажды командировали в Саутминстерский собор для изучения архивов и составления заключения об их состоянии. Исследование документов потребовало довольно много времени, а потому он решил, что ему следует для такой затянувшейся инспекции подыскать какое-нибудь жилье в городе. Церковный совет со всем радушием уговаривал его воспользоваться их гостеприимством, но мистер Лэйк предпочел отклонить их предложения с тем, чтобы целиком и полностью располагать своим временем. Наконец в дело вмешался сам настоятель собора и написал мистеру Лэйку, что если он не нашел еще удобного жилья, то может обратиться к мистеру Уорби, главному служителю собора, который живет в доме рядом с церковью и готов на три-четыре недели принять у себя тихого, спокойного жильца. Подобный выход из затруднительного положения представлялся мистеру Лэйку наиболее удачным — короче, это было именно то, что ему подходило. Об оплате за постель и еду они сговорились без затруднений, и в начале декабря, подобно новоявленному мистеру Дэтчери (как он сам себя в шутку окрестил), исследователь архивов оказался в положении временного обладателя весьма удобной комнаты в старинном доме при церкви.

Персона, пользующаяся таким несомненным уважением самого настоятеля собора и в особенности кафедрального капитула, не могла не вызвать должного уважения со стороны старшего церковного служителя. Не последнюю роль в его почтительном к мистеру Лэйку отношении сыграли образованность в теологии и отличное знание порядков и уставов, принятых в кафедральных церквах. Мистер Уорби даже молчаливо и покорно соглашался, когда его жилец вносил некоторые справедливые поправки и изменения в те его высказывания, которые он за многие годы с традиционным апломбом преподносил группам посетителей исторического собора. Мистер Лэйк в свою очередь обнаружил в служителе замечательного компаньона и пользовался предоставлявшейся им возможностью проводить вечерние часы в приятной беседе, отдыхая после трудового дня.

Однажды вечером, часов так около девяти, мистер Уорби постучался в дверь комнаты жильца.

— У меня есть один повод, — сказал он, — сходить нынче в собор, мистер Лэйк, и, как мне помнится, я вам обещал при первом же удобном случае показать, как он выглядит в ночные часы. Как раз сегодня такой случай нам предоставляется. На улице ясно и сухо — если вы не раздумали идти..

— Ну разумеется, не раздумал. Премного вам благодарен, мистер Уорби, за то, что вы не забыли мою просьбу. Позвольте только я захвачу пальто.

— Вот оно, сэр, будьте добры, наденьте, пожалуйста. Я взял с собой для вас фонарь: надеюсь, вы согласитесь, что в безлунную ночь он окажется не лишним — в особенности на лестницах.

— Увидь нас кто-нибудь в эту минуту, непременно бы принял за новоиспеченных Джаспера и Дердлса, не правда ли, похоже? — пошутил Лэйк, когда они пересекли открытое место около собора, окруженное со всех сторон прицерковными постройками, — дело в том, что он успел предварительно удостовериться в том, что служитель читал «Эдвина Друда».

— Да уж, не без этого, — откликнулся на шутку мистер Уорби и коротко хохотнул. — Только вот не совсем я уверен в том, что мы бы восприняли такое сравнение за комплимент. Странные у нас порядки в соборе, сэр, не находите ли вы? Полный состав хора собирается на утреннюю спевку и службу аж к семи часам — и так круглый год. Голоса-де наших мальчишек их нынче не устраивают, так они нанимают на службу одного или двух взрослых мужчин, а тем ведь и платить надобно пожирнее — это, понятное дело, ежели капитул согласится, — особливо касательно альтов.

Они стояли у юго-западного входа в собор. Пока мистер Уорби возился с замком, Лэйк поинтересовался:

— А не доводилось вам обнаружить внутри запертого по ошибке человека?

— Дважды со мной случалось подобное. Один раз там оказался пьяный матрос. Как он умудрился проникнуть в собор — ума не приложу. Я так думаю, что он задремал во время службы. Когда же я до него добрался, он, право слово, готов был до крыши прыгать от счастья. О-с-с-по-ди! Как же он шумел, как ругался! Я, говорит, впервые за десять лет внутрь церкви зашел и ни за какие коврижки, говорит, больше моей ноги в ней не будет. А во второй раз это был вообще старый баран: мальчишки с ним одну штуку выкинули — ох уж мне их проказы! Ну да это уж в последний раз, больше у меня не пошуткуют. Так вот, сэр, мы и выглядим в ночное время; покойный декан наш раз от разу приводил сюда любопытствующих сразу по нескольку человек, ну и читал им вслух один стих — что-то касательно шотландского собора, насколько я понимаю, но наверное сказать вам не могу. Что до меня, то я, например, считаю, что эффект получается очень красивый, — когда внутри темным-темно. Подчеркивает темнота, понимаете, размеры и высоту собора. А теперь, если вы не возражаете, постойте где-нибудь некоторое время и осмотритесь, пока я схожу на хоры — мне там требуется кое-что сделать.

Лэйк последовал его совету и, прислонившись к колонне, наблюдал за светом покачивавшегося в руке служителя фонаря сначала по всей длине собора, потом вверх по ступенькам на хоры, пока свет не заслонил какой-то занавес или предмет убранства церкви и видны были лишь отблески в простенках и на крыше. Довольно скоро в проеме двери, ведущей на клирос, возникла фигура Уорби, просигналившего фонарем, чтобы Лэйк присоединился к нему.

«Надеюсь только, что это и вправду Уорби, а не фантом», — подумал Лэйк, направляясь к нему. Все получилось как нельзя лучше. Уорби показывал ему бумаги и документы, которые принес от декана, поинтересовался, как ему понравилось зрелище ночного собора — Лэйк согласился, что оно в самом деле заслуживало внимания и поглядеть на собор ночью, несомненно, стоило.

— Мне кажется, — сказал он Уорби, когда они преодолевали вместе алтарные ступени, — что за время стольких ночных посещений вы, должно быть, привыкли и не испытываете нервозности и беспокойства от мрачности этого места, однако я уверен, что и вы вздрагиваете, когда с полки вдруг свалится книга или неожиданно со скрипом откроется дверь.

— Нет, мистер Лэйк, позвольте с вами не согласиться, не могу сказать, что меня уж так сильно тревожат всякие там загадочные звуки — теперь-то уж точно не тревожат. Я скорее волнуюсь, чтоб, не приведи Господь, не приключилось бы утечки газа, а то и взрыва в дымоходе — вот тут-то и вправду вздрогнешь. А вообще, были такие времена: давно, столько лет уже минуло. Обратили вы внимание на одну очень простенькую надгробную плиту в алтаре? Мы обычно говорим, что она древняя, пятнадцатый век — уж не знаю, согласитесь ли вы с подобным утверждением. А если не заметили, то, милости прошу, вернитесь немного назад и разглядите ее хорошенько.

Надгробие находилось в северной части клироса и расположено было крайне неудобно: всего в трех метрах от каменного ограждения, замыкающего пространство алтаря. Ничем не примечательное, как и предупреждал служитель, с самой заурядной отделкой по камню. С северной стороны надгробия (ближе к каменной перегородке) стоял металлический крест — единственное украшение могилы, представляющее какой-то интерес.

Лэйк подтвердил, что назвать его очень старым нельзя.

— Однако, — заметил он, — если только это не захоронение какой-нибудь замечательной персоны, то надеюсь, вы извините мне мою нескромность, когда я осмелюсь высказать мнение, что надгробие ничем особенным не примечательно.

— Н-да, не могу сказать, что это надгробие принадлежит человеку, оставившему след в истории, — согласился Уорби с натянутой улыбкой, — потому как мы в точности не знаем, за отсутствием документов, кому оно, так сказать, было воздвигнуто. Ну а раз так, то ежели вы, сэр, располагаете получасом свободного времени, то я, значит, расскажу вам, как только вернемся домой, историю, связанную с этим самым надгробием. Сейчас я, пожалуй, начинать не стану: здесь становится холодно, да ведь и не собираемся же мы здесь всю ночь торчать.

— Ну конечно же, я очень рад буду услышать эту историю.

— Вот и отлично, сэр, вы ее услышите. Знаете, мне очень хочется задать вам один вопрос, если не возражаете, — продолжил он, когда они проходили по клиросу. — В нашем местном путеводителе — да и не только в нем, и в той книжечке, посвященной собору, которая выходила в тех, значит, сериях, — так вот, везде говорится, что вот эта именно часть здания была возведена до двенадцатого века. Ну, и я бы с удовольствием предложил вам, сэр, вид на эту древность вот с этого самого места, только не споткнитесь, сэр, прошу вас, но я хотел бы знать, каково ваше мнение, напоминает ли вам кладка камня в этом участке стены, — он постучал ключом по стене, — как, по-вашему, можно тут углядеть дух того, что зовется саксонской архитектурой? По-моему, так ею здесь и не пахнет, не так ли? И уж поверьте мне, я так им прямо и говорил — и библиотекарю нашему из «Свободной Библиотеки», здесь у нас в городе, и тому другому, что нарочно из Лондона приезжал, — обоим раз пятьдесят, не меньше, талдычил про этот кусок стены и про кладку. Но так оно и получается: сколько людей, столько и мнений.

Дискуссия на тему этой особенности человеческой натуры настолько занимала мистера Уорби, что он распространялся и спорил с собеседником почти до самого дома. Неразожженный камин у мистера Лэйка в комнате привел мистера Уорби к логическому умопостроению, что лучше всего было бы им закончить вечер в его собственных апартаментах, что он и не замедлил предложить мистеру Лэйку, и в самом скором времени они расположились поудобнее в креслах гостиной мистера Уорби.

Рассказ мистера Уорби оказался довольно длинным, посему не буду приводить его весь, от слова до слова, и в том порядке, какой предпочел избрать рассказчик. Лэйк перенес суть его на бумагу сразу же по возвращении в свою комнату, украшая повествование некоторыми отрывками, воспроизведенными им дословно, настолько отчетливо они запечатлелись в его памяти.

* * *

Родился мистер Уорби, как выяснилось, году в 1828. Его отец также в свое время имел отношение к собору, и дед тоже. И тот и другой мальчиками пели в церковном хоре, а потом решили связать дальнейшую жизнь с собором: один работал каменщиком, а другой — плотником в мастерских при церкви. Уорби и самого, не спросив его согласия, как он чистосердечно признался, в возрасте десяти лет от роду командировали в церковный хор.

Случилось все в 1840 году, когда волна возрождения готики докатилась и до Саутминстерского собора.

— Ох и сколько же всяких чудных вещей пропало тогда, сэр, — вздохнул с сожалением Уорби. — Мой покойный папаша, так он ушам своим не поверил, когда ему приказали расчистить хоры. К нам в ту пору назначили как раз нового настоятеля — декан Берскоф его звали, — а папаша-то в свое время работал учеником в одной очень почтенной столярной фирме, и уж кто-кто, а он отлично разбирался в подобных вещах. Это ж варварство какое, бывало, возмущается: все замечательные дубовые панели стенной обшивки в прекрасном состоянии, будто их только что установили, резные гирлянды с растительным орнаментом, листья там, фрукты всякие, а чудная позолота на геральдических щитах с гербами, на трубах органа — все, все до последней резной завитушки отправилось на плотничий двор, на дрова, можно сказать! Ну, или почти все — кое-что все-таки сохранилось: несколько мелких вещичек в часовне Богородицы, да вот эти фрагменты над камином. В общем, я, может статься, могу и ошибиться в чем, но для меня наш клирос никогда уже не выглядел так, как прежде. Но, понятное дело, сразу многое стало известно об истории собора, и что уж точно, так это то, что собор нуждается в срочном ремонте. Несколько зим подряд, случалось, года не пройдет, как какой-нибудь бельведер обрушится.

Мистер Лэйк не преминул выразить полное свое согласие со взглядами мистера Уорби на реставрацию, но не хотел бы останавливаться на этой теме подробно, иначе они так и не дойдут до собственно рассказа. Вполне возможно, он ясно дал это понять рассказчику, поскольку тот поспешил заверить его:

— Не беспокойтесь, сэр, я, без сомнения, могу часами разговаривать на этот предмет — да я так и делаю, когда подворачивается удобная возможность. Но что до декана Берскофа, то он точно имел пунктик насчет готического стиля: подавай ему готику — и все тут, ни в какую. И однажды утром он назначил моему папаше встретиться с ним на клиросе, вернулся, значит, переодевшись в ризнице, и принес с собой какой-то рулон бумаги. Служитель тогдашний притащил стол, и они развернули на нем свиток, а края прижали молитвенниками, и папаша в том им помогал. А как развернули окончательно, так отец живо смекнул, что это изображение внутреннего убранства хоров собора, а декан — джентльмен он был шустрый такой, говорливый, — он и говорит:

— Ну что, Уорби, каково ваше мнение на этот счет?

— А что? — это папаша ему, — я, господин декан, не имею удовольствия знать этот интерьер. Может быть, это из Херефордского собора, а?

— Нет, Уорби, — отвечает декан, — это будущий вид Саутминстерского собора, точнее, таким мы надеемся его увидеть в самом скором времени.

— В самом деле, сэр, — все, что ему папаша на это ответил. — А что он еще мог сказать господину декану? Мне-то он, помнится, частенько рассказывал, что у него ноги чуть не подкосились, когда он обвел взглядом тогдашнее убранство клироса — я ж помню, как там было все красиво, удобно — и переводил взгляд на эту гнусную картинку, как он ее обзывал, нарисованную каким-то безмозглым лондонским архитектором. Да вы сами все сразу поймете, сэр, когда посмотрите на этот старинный вид.

Уорби принес снятый со стены оттиск гравюры, заключенный в рамку.

— Так вот, этот самый декан и вручает папаше копию распоряжения соборного капитула, где сказано, что ему предписывается, значит, расчистить клирос, чтобы было как шаром покати, чтоб ничего не мешало новым отделочным работам, которые они, значит, предполагали провести по чертежам городских архитекторов, да чтоб он поторопился сколотить бригаду плотников на предмет демонтажа прежнего убранства. А теперь, если вы приглядитесь к этому интерьеру, сэр, вы, несомненно, обратите внимание на то место, где раньше стояла кафедра, прошу вас.

На гравюре и в самом деле была различима необычайных размеров деревянная конструкция с островерхим навесом, венчающим ее, стоявшая на самой восточной оконечности рядов сидений для важных особ, расположенных в алтаре к северу от клироса, лицом к трону епископа. Уорби продолжал давать пояснения: службы, как выяснилось, велись во время проведения демонтажа деревянных украшений на хорах прямо в нефе; мальчики из церковного хора, так сильно рассчитывавшие на каникулы, были разочарованы, А на органиста вообще пало подозрение в том, что он-де нарочно устроил поломку в механизме временного органа, который за солидную сумму выписали аж из самого Лондона.

Разрушительные работы начались с убранства клироса и органных хоров, затем постепенно стали продвигаться на восток, сметая на своем пути, как отметил Уорби, многочисленные искусно выполненные предметы старины. Пока разворачивалась вся эта история, члены кафедрального капитула неоднократно посещали собор, и очень скоро для старшего Уорби стало ясно, что в капитуле, а в особенности среди каноников из числа высшего духовенства, мнения о будущем убранстве собора и о проводимой капитулом политики разделились на два диаметрально противоположных лагеря. Одни пророчили себе неминуемую гибель от простуды, которую они несомненно подхватят, лишившись защиты экрана, отделявшего задние ряды сидений от нефа, в котором постоянно гуляли сквозняки; другие были недовольны тем, что оказались выставлены на обозрение людям, находящимся на хорах и в боковых приделах, в особенности, по их словам, во время проповедей, которые они находили предпочтительным выслушивать в позах, которые бы могли быть истолкованы неправильно досужим наблюдателем. Самая же крайняя оппозиция проекту переустройства храма была представлена самым пожилым членом клира, который до самого последнего момента возражал против снесения кафедры.

— Вам не следует трогать кафедру, господин декан, — изрек он однажды утром, когда они стояли перед деревянным сооружением, — вы не знаете, к каким тяжелейшим последствиям может привести такой шаг, какие несчастья могут последовать за ним.

— Несчастья? — удивился тот. — Но ведь она не представляет никакой художественной ценности, господин каноник.

— Не называйте меня каноником, — сухо оборвал его старец. — Вот уже тридцать лет, как все зовут меня доктор Эйлоф, и я не потерплю, чтобы ко мне адресовались как-нибудь иначе. Что же касается кафедры, с которой я тридцать лет подряд читал пастве проповеди, — хотя к делу это отношения, положим, не имеет никакого, — все, что я вам скажу — это то, что я знаю, что вы поступаете неправильно, убирая ее с этого места.

— Но какой же, скажите, смысл, уважаемый доктор, оставлять ее на прежнем месте, если мы переоборудуем все хоры в совершенно ином стиле? Я взываю к вашему рассудку и здравому смыслу, не упоминая даже того, как кафедра выглядит со стороны.

— Рассудок, рассудок! — вспылил престарелый доктор Эйлоф. — Да если бы вы сами прислушивались к голосу рассудка, а не призывали это делать всех и каждого, мы бы, возможно, и достигли взаимопонимания в некоторых вопросах. Типичная ошибка молодости — я могу так говорить безо всякого желания выказать вам хоть малейшее неуважение, господин декан. А больше мне вам сказать нечего.

Пожилой джентльмен заковылял прочь, и больше его никто в соборе не видел. Время года было необычайно жаркое, затем внезапно погода испортилась. И самым первым нас покинул именно доктор Эйлоф, которого однажды ночью поразила некая хвороба мышц грудной клетки. Умирал он, говорят, в муках. На многих службах, отслуженных в соборе, количество мужчин и мальчиков было весьма незначительным.

Тем временем кафедру снесли. Следует отметить, что часть навеса сохранилась в виде стола в летнем доме придворцового парка. Вся операция по демонтажу кафедры была осуществлена буквально через час-другой после решительного протеста, заявленного доктором Эйлофом. Когда разбирали основание деревянной конструкции — довольно трудоемкое предприятие, — взору присутствующих открылось неизвестное надгробие, что, естественно, вызвало оживление среди плотников. Разумеется, это было то самое надгробие, к которому мистер Уорби пытался привлечь внимание мистера Лэйка. Тщательные поиски в архивах собора были предприняты для того, чтобы установить имя погребенного, но они не увенчались успехом; с той самой поры захоронение в алтаре так и осталось безымянным. Основание кафедры было воздвигнуто так, чтобы не повредить надгробие, поэтому тот незамысловатый орнамент, которым оно и было украшено, совершенно не пострадал. Лишь с северной стороны виднелось что-то похожее на поломку: зазор между двумя каменными плитами, составлявшими эту сторону гробницы. Шириной дюйма в два-три. Каменщик Палмер получил указания в недельный срок заделать щель заодно со всякими другими работами, которые он должен был сделать в этой части клироса.

Сезон в самом деле оказался капризным. То ли церковь построили в болотистом месте, то ли что другое было тому виной, но городские жители, чьи дома оказались в непосредственной близости к храму, редко получали удовольствие от солнечных и сухих августовских и сентябрьских дней. Несколько людей преклонного возраста — среди них и доктор Эйлоф — не пережили сезона, оказавшегося для них фатальным, но и люди помоложе испытали на себе коварство природы: редкому человеку удалось избежать нескольких недель, проведенных прикованным к постели, сраженным тем или иным недугом, или, во всяком случае, чувства подавленности и мрачной безысходности, сопровождавшихся по ночам ужасными кошмарами. Мало-помалу среди славных горожан стали зреть подозрения, превратившиеся впоследствии в твердую уверенность в том, что переустройство собора имеет некоторое отношение к происходящему вокруг него. Вдова покойного старого служителя при храме, получившая от кафедрального капитула пенсию по его безвременной кончине, стала видеть сны, которые она с готовностью пересказывала всем своим друзьям и знакомым. В этих странных сновидениях она видела, как с наступлением темноты из маленькой дверцы южного трансепта появлялась какая-то неясная тень и облетала, еженощно изменяя маршрут, площадь при соборе, окруженную домами, залетая в некоторые дома по очереди, а когда небеса начинали светлеть, таинственная тень скрывалась в храме. Вдове ни разу не удалось рассмотреть как следует загадочное существо, но как-то раз на рассвете оно, как всегда, возвращаясь в церковь (что означало окончание сна), оглянулось, и вдова в этот момент углядела одну странную вещь: ей показалось, что у фигуры глаза горят багровым пламенем. Уорби помнит, как она в очередной раз пересказывала свой сон на вечеринке с чаепитием, устроенной в доме одного клерка, служившего при церковном совете. Регулярно повторяющийся кошмар, сказал Уорби, может быть, впрочем, расценен как один из симптомов болезни, поскольку еще до конца сентября она уже лежала в могиле.

Интерес, вызванный реставрацией известного старинного храма, не ограничился пределами графства. В то лето некая знаменитая особа посетила это место. Человек этот был наделен полномочиями написать отчет о находках и открытиях, сделанных при переустройстве храма, с тем чтобы представить его Обществу антикваров, а его супруга сопровождала его, собираясь проиллюстрировать отчет мужа серией зарисовок, сделанных в храме. Утром она сделала общий набросок клироса церкви, а во второй половине дня занялась деталями. Сначала она запечатлела на бумаге недавно обнаруженное надгробие и, покончив с этой задачей, позвала мужа, обратив его внимание на красивый ромбовидный орнамент на стене позади надгробия, который тоже был полностью скрыт под кафедрой. Супруг сказал, что это тоже необходимо зарисовать. Тогда она уселась на надгробную плиту и принялась со всей тщательностью переносить на лист бумаги затейливый орнамент — занятие настолько ее захватило, что она работала до самых сумерек.

Муж ее к тому времени закончил свою дневную квоту промеров и описаний, и они согласились, что время вечернее и им пора возвращаться в гостиницу.

— Ах, Фрэнк, не будете ли вы так любезны отряхнуть сзади мою юбку, — попросила супруга леди, — она, я уверена, вся в пыли. Фрэнк беспрекословно повиновался, но через секунду сказал:

— Не знаю, насколько сильно ты дорожишь именно этим своим платьем, дорогая, однако у меня создается впечатление, что оно видывало и лучшие времена: на нем, видишь ли, недостает целого куска материи.

— Недостает? Куда же он мог подеваться? — всполошилась жена.

— Уж не мне судить куда, а только сзади по нижнему краю юбки недостает клока ткани. Вот здесь, в этом месте.

Она торопливо обернула юбку вокруг себя и к ужасу обнаружила рваные края, окружавшие злополучное место, где была большая дыра: очень похоже, отметила женщина, на то, как если бы в ее платье вцепилась зубами собака и вырвала здоровенный клок. Так или иначе, платье было погублено безвозвратно, женщина очень расстроилась и, хотя они тщательно обыскали все предполагаемые места в соборе, где бы она могла порвать платье, недостающего куска так и не нашли. Они сошлись на том, что подобное несчастье могло с ней произойти в самых различных ситуациях и самыми разнообразными способами, а хоры и вовсе были полны деревянных обломков с торчащими всюду гвоздями: скорее всего один из них и послужил виной злополучному инциденту, а рабочие, крутившиеся весь день неподалеку, могли, недоглядев, во время уборки унести доску или обломок с оторванным куском платья.

Как раз в то время Уорби стал замечать, что его любимая собачонка ведет себя довольно странно, когда приходило время запирать ее на ночь в сарай во дворе у черного хода, потому что мать строго запрещала псине спать в доме. И вот как-то раз вечером, когда мальчик собирался унести собачку на задний двор, та, по его словам, ну прямо как христианская душа лапкой так жалобно делает, знаете, как твари иногда умеют — выразительно так. Мальчик пожалел скотинку, спрятал под курткой и отнес наверх, в спальню. Все прошло вроде бы гладко: мать ничего не заметила. И собачонка была шустрая такая, сообразительная: спряталась под кроватью и молчок! Наверное, полчаса сидела не шевелясь, забившись в угол под кроватью, пока юный Уорби укладывался спать. Мальчик, разумеется, был рад ее компании, и в особенности когда приключилось то досадное происшествие, которое в Саутминстере и по сей день старожилы вспоминают под условным названием «ночной плач».

— Ночь за ночью, — рассказывал Уорби, — псина этак вот ползком выбиралась из-под кровати — чуяла, знать, как оно приближается, — и забиралась ко мне под одеяло; прижмется и вся-вся дрожит, а как начинался этот плач, так она, бедняга, совсем, бывало, ополоумеет, под мышку мне голову прячет и трясется, — а мне-то не лучше ее приходилось, — слушать эти звуки. Шесть раз или семь оно там прокричит, не больше, а когда моя собачонка успокаивается и голову высовывает, то я уж знаю наверное, что на сегодня, значит, концерт окончен. Как, сэр? На что это было похоже? Не знаю, как вам и объяснить, на что. В одном я уверен совершенно твердо: ничего такого подобного я за всю свою жизнь не слыхал — вот это точно.

Да-а, ну что ж, играл я как-то возле собора, а неподалеку от меня повстречались на площади два каноника, один другому, значит, и говорит:

— Доброго вам утра. Как вы сегодня почивали? — Это все тот же, мистер Хенслоу его звали, а второго — как сейчас помню — мистер Лайелл.

— Да не могу вам сказать, что спокойно, — отвечает мистер Лайелл. — Должно быть, слишком сильно впечатлился от главы 34, стиха 14 книги пророка Исайи.

— Глава 34, стих 14, Исайя-пророк? — переспрашивает мистер Хенслоу. — А что там такое сказано?

— И вы еще называете себя читателем Библии! — рассердился мистер Лайелл. (А мистер Хенслоу, скажу я вам по секрету, был скорее из тех, кого зовут Симеоновым жребием, чем действительно образованным священником.)

— Сходите и загляните в Писание.

А меня самого любопытство так разобрало, что прибегаю я домой, достаю быстренько свою Библию, полистал и нашел, что искал: «…и лешие будут перекликаться один с другим». Ей-ей, сэр, так там и сказано: «И звери пустыни будут встречаться с дикими кошками, и лешие будут перекликаться один с другим; там будет отдыхать ночное привидение и находить себе покой».

Так-так, себе думаю, вот, значит, чьи крики мы слушали все эти последние ночи. А я, право слово, так перепугался, что и оглядываться начал: нет ли кого у меня за спиной. Ну я, понятное дело, приставать стал к папаше и к родительнице моей — все выспрашивал, что это такое да откуда? А они одно твердят: не бойся, мол, сынок, это всего только кошки балуют — и больше ни гу-гу, да я-то вижу, что и им не по себе. Ох, скажу я вам, это был такой звук, такой плач, что ли, вой — не знаю, как и описать, — голодный, жалобный, будто оно кого-то кличет, зовет, а тот все не приходит. Если вам когда-нибудь страстно хотелось не остаться в одиночестве, чтоб хоть одна живая душа была рядом с вами, так это когда вы ждали в темноте, как оно закричит, заплачет снова. Помнится даже, на две или на три ночи выставляли дозорных в разных концах площади у собора, да только они все так боялись, что, бывало, собьются в кучу где-нибудь поближе к Хай-стрит, да и ждут вместе рассвета — так у них ничего и не вышло путного.

— Ну а дальше было вот что. Как-то раз мы еще с одним мальчишкой-певчим — он теперь имеет свое дело в городе, бакалейщик, как и его отец, — забрались на самый верх хоров после утренней службы и вдруг слышим, как внизу ругается старый Палмер, каменщик, ругается, сердится на кого-то из подручных своих. Нам, мальчишкам, интересно стало, чего он там так разоряется? Подобрались мы поближе и затаились: мы его отлично знали, ворчуна старого, позабавиться захотелось, послушать. А был там, значит, один мужчина, который все оправдывался, что, мол, он исполнил, как ему было приказано, и, конечно, старый Палмер, который орал как оглашенный:

— И это ты называешь исполнил? Да как у тебя только твой лживый язык повернулся такое сказать? Да тебя за такое уволить — и то будет мало. За что, спрашивается, я вам, лентяям таким и лгунам, деньги плачу? И что, по-твоему, я должен говорить, как оправдываться перед деканом и капитулом, когда они придут проверять твою работу? А ведь они могут нагрянуть в любой момент, да и посмотрят то самое место, которое — как только у тебя язык поворачивается произносить такую бессовестную ложь! — ты якобы заделал камнями, заштукатурил и еще Бог знает что там сделал.

— Извините, мастер, я честно все сделал, в самом лучшем виде, — оправдывается его собеседник. — Я, — говорит, — знаю обо всем этом не больше вашего — как оно могло выпасть из дырки. Я так старался, все сделал аккуратно, на совесть, можно сказать, — и на тебе — все понапрасну: опять дыра. Ничего, мастер, не понимаю — как оно такое может быть?

— Значит, говоришь, выпало? — повторяет за ним старый Палмер. — А почему никаких следов твоей работы не осталось вокруг? Что, ветром унесло? И тут Палмер нагнулся и поднимает с пола кусок замазки, я тоже такой нашел футах в пяти-шести от надгробия и еще незасохшей впридачу; а старый Палмер на замазку ошарашенно глядит и ничего не понимает. Ну, потом обернулся в нашу сторону и спрашивает:

— А вы, ребята, что здесь делаете? Игры, небось, свои затеяли в соборе?

— Что вы, что вы, — говорю, — мистер Палмер, нас здесь и не было, мы только-только пришли. А пока я, значит, говорю старику, что ничего, мол, подобного, никаких мы здесь игр не затевали, товарищ мой — Эванс его фамилия — он туда заглянул внутрь, в разлом этот, да вдруг как отпрянет назад, бледный весь, дыхание перехватило и — прямо к нам.

— Там, — говорит, — внутри склепа что-то есть. Я, — говорит, — заметил, там что-то блестит.

— Чего там блестит? Ну и ну! — отмахивается старый Палмер. — Ладно, некогда мне тут с вами лясы точить. А ты, Уильям, иди возьми еще щебня и замазки и, пожалуйста, на этот раз поработай на совесть. А если не выполнишь моего приказания немедленно, то тебя ожидают неприятности, понял?

— Ну так вот, мужчина тот ушел, Палмер тоже, а мы с Эвансом маленько задержались в соборе, и я его возьми и спроси:

— Ты что, и вправду там что-то такое увидел, не врешь?

— Да нет, — говорит, — святая правда, видел!

Я ему тогда предложил:

— Давай засунем в расщелину какую-нибудь щепку и пошарим внутри.

Там об ту пору много всякого деревянного мусора вокруг валялось, уж как мы ни старались, что только не перепробовали, все деревяшки и обломки — ни один не лезет в дырку. А у Эванса как раз оказались с собой ноты — уж не помню, что это было, — то ли к какой-то службе, то ли гимн церковный. Так он свернул нотную бумагу в трубочку потуже и просунул в расщелину. Несколько, значит, раз он эту процедуру проделал — и ничего. Я говорю:

— Давай теперь я попробую.

И так старался, и эдак — ничего. А потом — сам не пойму почему — наклонился я к тому отверстию, вставил в рот два пальца — знаете, сэр, как это делают мальчишки, — да как свистну! А потом слышу и ушам своим не верю: там, в гробнице, что-то такое вроде пошевелилось. Испугался я и говорю Эвансу:

— Пойдем поскорей отсюда. Что-то не нравится мне все это, пойдем.

А он мне:

— Ах ты, фу-ты, ну-ты! Вертай сюда ноты.

Забрал, значит, и снова пошел ковыряться. Ох, не знаю, довелось ли мне за всю мою долгую жизнь увидеть еще хоть раз, чтобы человек вдруг так смертельно побледнел, как побледнел тогда он. Шепчет с дрожью в голосе:

— Уорби, бумага-то за что-то такое зацепилась или… или ее кто-то схватил и держит.

Ну, я в ответ ему посоветовал:

— Вытаскивай ее, — говорю, — обратно или оставляй насовсем, пойдем отсюда поскорей.

Ну, он поднатужился и вытащил ноты — по крайней мере основательный их кусок — часть так и осталась внутри, будто ее кто оторвал. Эванс стоит и смотрит с ужасом на обрывок, зажатый в кулаке, затем как-то странно каркнул и разжал руку, ноты упали на пол, и мы со всех ног кинулись прочь из собора. Когда уже были на свежем воздухе, Эванс меня спрашивает:

— Ты конец бумаги видал?

— Как же, говорю, конечно, видал. Он был оторван.

— Да, — говорит, — оторван. Только, — говорит, — это еще не все: он был весь черный и мокрый!

В общем, то ли из боязни раскрыть какую-то страшную тайну, а может, оттого, что музыку нам надо было выучить за два дня и у нас имелось время в запасе, а то, скажи мы про всю эту дьявольщину органисту, он бы нам такую трепку задал — короче, ничего мы никому не сказали, а те ноты, — я так полагаю, рабочие убрали вместе с хламом, что был разбросан на хорах. Да, ничего мы тогда никому не сказали, однако спроси вы сегодня Эванса, что он помнит о том случае, он вам поклянется, что оборванный конец свернутых в трубочку нот весь был мокрый и черный.

После того дня мальчики старались подальше держаться от гробницы, так что Уорби не знал наверное, каковы были результаты повторной починки надгробия. Только слыхал краем уха разговоры проходящих через хоры рабочих, что у них там работа не заладилась и дошло до того, что сам мистер Палмер попытался приложить свои руки к ремонту крышки надгробия. А некоторое время спустя он собственными глазами видал, как мистер Палмер стучался в дверь дома декана. Через день-другой он заключил из фразы, оброненной отцом за завтраком, что в соборе на следующий день после утренней службы предстоят какие-то необычные события.

— И я бы предпочел провести всю операцию еще сегодня, не откладывая на потом, — прибавил его отец.

— Убей, не могу взять в толк — чего еще дальше рисковать.

— Папаша, — обратился к нему младший Уорби, — а что вы там собираетесь перестраивать?

Но Уорби-старший пришел в неописуемую ярость и гневался на своего отпрыска столь активно, что тот просто растерялся — папаша ведь человек был незлобливый и серьезный, а тут ни с того ни с сего разошелся не на шутку.

— Ты, — говорит, — друг любезный, не смей ввязываться в разговоры старших, сопляк ты еще для такого дела и невоспитанный мальчишка к тому же. Что я там собираюсь или не собираюсь предпринимать завтра в соборе — это не твоего ума дело. Если я тебя завтра застану там после службы, то отправлю домой с увесистой затрещиной — так и знай.

Понятное дело, юный Уорби не заставил отца повторять угрозу дважды, извинился как положено, но был не так-то прост, как казалось отцу: он отправился к своему дружку Эвансу и изложил тому свой план.

— Мы знали, что в углу поперечного нефа имелась лестница, по которой можно было взобраться на тркфорик, и дверь в те времена частенько бывала открытой, а если паче чаяния окажется запертой, то мы, мальчишки, знали, что ключ обычно прятали под половиком. Ну и порешили мы так: отпоем свое, а потом, когда все мальчики, значит, начнут расходиться, мы тайком прокрадемся по той лестнице наверх и оттуда, из трифория, где мы, значит, затаимся, понаблюдаем сверху, чего они там собираются делать.

— Н-да, в ту самую ночь, сэр, я сразу заснул как убитый — как это бывает только в юном возрасте, — и вдруг меня будит среди ночи моя собачонка. Забралась, понимаете, ко мне под одеяло, ну, тут я сразу смекнул, что ночка нам предстоит особенная — собака-то совсем насмерть перепугалась. И точно: пяти минут не прошло, как раздался тот самый плач. Не берусь описать вам словами, что это был за звук, а главное — совсем рядом, ближе чем когда-либо. И знаете, мистер Лэйк, забавная штука — вы ведь уже успели убедиться в том, какое на площади у собора гулкое эхо, особенно с нашей стороны. А от тех жутких криков никакого эха не было и в помине. Так я вам говорил, что на этот раз крик слышался совсем-совсем рядом, перепугался я не на шутку, замер и только слушаю. И вдруг в коридоре, за дверью, что-то такое шелестит снаружи. Ну, думаю, все, пропал. Но гляжу, псина приободрилась, а там за дверью, слышу, зашептались. Я чуть было не захохотал тогда от радости: это ж папаша и родительница проснулись, разбуженные жутким криком.

— Что это такое было? — спрашивает мамаша.

— Ш-ш-ш-ш, тихо. Не знаю я, — это уже папаша ей отвечает, весь такой возбужденный, что ли, — парнишку не разбуди. Надеюсь, он ничего не слыхал.

Ну раз они тут, рядом, я уже осмелел, выскользнул из кровати и прямиком к окошку, что выходит на соборную площадь. А псина — та просто совсем зарылась в одеяло. Вот выглядываю я в окошко и поначалу ничегошеньки не вижу, а потом разобрал в тени под контрфорсом две красные точки, тусклые такие, не сравнить со светом лампы или костра: просто две точки, еле различимые во тьме. Только я их приметил, как выясняется, что мы не единственные люди в округе, разбуженные леденящим кровь воем: в окне дома, стоящего от нашего по правую руку, появился свет и стал перемещаться из комнаты в комнату. Я обернулся в ту сторону, чтобы, значит, убедиться, что зрение меня не обмануло, а когда снова оглянулся в сторону той таинственной тени, точки тусклого красного цвета уже пропали, и как я ни таращился, ни вглядывался в темноту, ничего уж больше не увидел. Вот тогда я испытал еще один, так сказать, прилив страха за ночь, но уже последний: я неожиданно ощутил чье-то прикосновение к босой ноге. Я замер от ужаса, но все оказалось в порядке: это моя собачонка выбралась из постели и полезла ко мне ласкаться, она прыгала от радости вокруг меня, но голоса — умнющая тварь! — не подавала. К скотинке, по всей видимости, вернулось хорошее настроение и всегдашняя ее игривость, я забрал ее к себе в постель, и мы в ту ночь отлично выспались.

На следующее утро я повинился матери в том, что собака ночью была в моей спальне, и как же я удивился, что она приняла это известие довольно-таки спокойно.

— Вот как? — говорит, — Если по правде сказать, то ты заслуживаешь этим проступком того, чтобы тебя оставить без завтрака. Ты нарушил свое обещание, нехорошо себя повел, однако в то же время вроде ничего страшного не произошло, так что в следующий раз ты должен испросить у меня согласия на то, чтобы забрать животное на ночь в свою комнату, понятно?

Я ответил, что понятно, а немного погодя сказал папаше, что этой ночью опять кричали кошки за окном.

— Кошки? — спрашивает он, а сам странно так на родительницу мою поглядывает, потом закашлялся и говорит:

— Ах, кошки? Да-да, конечно же, кошки. Я, кажется, и сам их слыхал ночью.

— Надо вам сказать, сэр, то утро вообще выдалось необычным, ничего не ладилось. Органист, так тот вообще захворал и остался в постели, а его помощник позабыл, что шел девятнадцатый день, и не сыграл Малый Канон, ждал, когда мы начнем «Прииди», потом затянул почему-то тему вечернего песнопения, тут уж мальчики в хоре настолько развеселились, что не могли петь, а когда дело дошло до гимна, мальчик, которому надлежало исполнять соло, совсем разошелся: хихикал и хихикал. Он притворился, что у него пошла кровь из носу, и сунул мне книгу в руки, а я-то текста не учил, да если бы даже и знал слова — все равно, солист из меня был никудышный. Да-а, времена пятьдесят лет назад были не из легких: представляете, контртенор, что стоял за моей спиной, тогда крепко меня ущипнул — как сейчас помню.

— Короче говоря, мы кое-как дотянули до конца службы, а потом ни взрослые хористы, ни мальчики не стали дожидаться, пока присутствовавший на богослужении каноник зайдет в ризницу и задаст им хорошую взбучку, но, мне кажется, каноник Хенслоу так и не зашел. Во-первых, он, по-моему, впервые в жизни прочитал не ту проповедь, — и, во-вторых, он об этом отлично знал. Но так или иначе, мы с Эвансом беспрепятственно поднялись по той лестнице, о которой я вам рассказывал, а там мы улеглись на живот и высунули головы прямо над старинным надгробием. Не успели мы наверху устроиться поудобнее, как в опустевшем соборе зазвучали шаги служителя: он закрыл железные двери, выходящие на паперть, затем запер на ключ юго-западный вход и, наконец, двери, ведущие в трансепт собора, — мы, конечно, догадались, что здесь должны произойти какие-то загадочные события и их участники явно не желают посвящать в них прихожан.

— Что было дальше? Дальше через северную дверь вошли господин декан и каноник, вслед за ними мой папаша, старик Палмер и парочка лучших его людей. Палмер с деканом остановились посреди хоров и о чем-то толковали. У Палмера в руке был моток веревки, а у его людей — ломики. И все они выглядели очень взволнованными — просто ужас. Ну вот, стояли они и переговаривались, а потом я слышу, как господин декан произнес:

— Ну ладно, Палмер, не будем терять времени попусту. Если вы твердо убеждены, что такова воля и общее желание жителей Саутминстера, то я, так и быть, разрешаю вам сделать то, о чем вы просите, однако скажу вам со всей прямотой, что в жизни не слыхал подобного вздора из уст человека серьезного и практичного, каким я всегда вас считал. Как, вы согласны со мной, мистер Хенслоу?

Насколько мне удалось разобрать с такой высоты, каноник ответил что-то вроде:

— Ну что ж, ведь сказано в Писании: «Не судите других, да сами не судимы будете», не так ли?

Декан на это только фыркнул и прямиком отправился к надгробию и встал спиной к перегородке, остальные подошли тоже, только медленно так, с осторожностью какой-то, боязливо. Хенслоу остановился с южной стороны гробницы и почесал подбородок. Потом опять заговорил декан:

— Палмер, — говорит, — что для вас будет проще сделать: снять верхнюю плиту или одну из боковых отодвинуть?

Старый Палмер и его товарищи стали обходить все стороны горизонтально лежащей крышки надгробия и исследовать кладку, потом простукивали все боковые плиты — и с западной стороны, и с восточной, и с южной попробовали, разве только с северной стороны не заходили. Хенслоу высказался за то, чтобы попробовать убрать плиту с южной стороны: там, мол, и света больше и пространства для работы достаточно. Затем мой папаша, все это время наблюдавший за ними, зашел с северной стороны гробницы, опустился на колени и попробовал расшатать боковую плиту рядом с проломом, поднялся на ноги, отряхнул пыль с брюк и сказал, обращаясь к декану:

— Прошу прощения, господин декан, но по моему разумению, ежели мистер Палмер попробует эту плиту, он убедится, что ее отодвинуть легче легкого. Мне представляется, что ежели один из его людей засунет в щель ломик и наляжет на него хорошенько, используя как рычаг, то все будет проделано быстро и без хлопот.

— Замечательно, благодарю вас, Уорби, — отвечает декан, — это хорошая идея. Палмер, прикажите одному из ваших людей так и поступить, договорились?

— Ну так вот, подходит к надгробию один человек, засовывает лом в расщелину, налегает на него всем своим весом, и как раз, когда все они сгрудились там внизу, наблюдая за тем, что произойдет, а мы высунули головы, чтобы разглядеть хоть что-то с трифория, вдруг раздается жуткий грохот в западной оконечности хоров, будто там скатилась охапка дров по ступенькам лестничного пролета. Вы, понятное дело, не ожидаете от меня, чтобы я успел заметить все, что произошло одновременно в тот самый момент. Такая там внизу началась суматоха — ничего не понять. Я слышал, как отвалилась боковая плита, потом звякнул об пол ломик, потом декан придушенным голосом воскликнул:

— Господи, Боже праведный!

— Когда я снова посмотрел туда, то увидел декана, упавшего на пол. Рабочие-каменщики улепетывали в ужасе вниз по лестнице на хорах. Хенслоу пытался помочь декану подняться, Палмер — по его собственному признанию, совершенному задним числом, — вроде старался остановить своих людей, а мой отец сидел на ступеньке алтаря, закрыв лицо руками. Декан сильно был рассержен.

— Хотелось бы мне знать, Хенслоу, куда это все наши храбрецы подевались? Услыхали треск ломающейся деревяшки и — сразу наутек, все разом!

Хенслоу пытался как-то оправдаться, но его неуверенные объяснения о том, что он, мол, стоял по другую сторону надгробия, ни в коем разе декана не устраивали.

— Тут возвращается Палмер и докладывает, что не обнаружил причину грохота, который они все слышали: ничего, мол, там не свалилось. Ну а когда декан немного оклемался и успокоился, они все собрались у отваленной боковой плиты — все, кроме моего родителя, который остался сидеть там, где сидел, — кто-то зажег огарок свечи и они заглянули внутрь гробницы.

— И ничего-то тут нет, — промолвил декан, — что я вам говорил? Пусто! Ан нет, постойте, постойте, что-то все же имеется, это что такое? Обрывок нотной бумаги и кусок материи, вроде как похоже на лоскут дамского платья. И то и другое совсем свежие. Археологического интереса не представляют. Что же, быть может, в следующий раз вы все-таки прислушаетесь к мнению образованных людей и не станете доверять всяким россказням! — или что-то в том же духе, укорил их и пошел себе восвояси, только прихрамывал слегка. А когда выходил из северного входа, обернулся назад и сердито так выговорил Палмеру за то, что он якобы оставил дверь открытой настежь. Палмер ему прокричал:

— Ах, извините, сэр, извините! — но плечами весьма недоуменно пожал, а Хенслоу возьми да и скажи:

— Что-то сдается мне, ошибся мистер декан. Я отлично помню, как я закрыл за собой дверь, когда вошел в собор. Но, видно, мистер декан все еще не в себе от шока.

Тут Палмер всполошился:

— А где Уорби?

Они стали озираться и увидели моего папашу, сидящего на алтарной ступеньке, но вроде уже приходящего в себя — он утирал вспотевший лоб платком. Палмер подошел и помог ему подняться на ноги. Отец встал уже твердо, чему я был несказанно рад — не скрою.

— Они были слишком далеко, чтобы я мог расслышать их негромкий разговор, но видеть-то я видел: папаша указывал рукой вдоль прохода к северным дверям, Палмер с Хенслоу, страшно удивленные и перепуганные, слушали его, раскрыв рты. В скором времени отец с Хенслоу ушли из храма, а остальные поторопились поставить на место боковую плиту и замазать все щели. Когда часы на колокольне пробили полдень, собор уже открыли для прихожан, а мы потихоньку спустились со своего наблюдательного пункта и отправились по домам.

— Мне не терпелось услышать от отца, что же там такое произошло, что привело его в такое смятение — никогда не видел его в подобном состоянии. Когда я прибежал домой, то застал папашу сидящим за столом со стаканом крепкого бренди, а рядом стояла мать и с беспокойством смотрела на отца. Я-таки не выдержал и признался в том, что был в соборе на самом верху. Но он отчего-то не отреагировал так, как я ожидал, — то есть не шибко на меня рассердился.

— А-а, значит, ты был там? И видел все своими глазами. И ее ты тоже видел?

— Я все-все видел, папаша, — отвечаю, — все, кроме того момента, когда раздался страшный грохот.

Он посмотрел на меня пристально, да и спрашивает:

— А видел ты, что сбило декана с ног? Ну, та штука, которая вылезла из гробницы, ее ты видел? Ах, нет? И слава Богу, что не видел.

— А что, что там такое было? — это поинтересовался я.

А он не верит:

— Да ладно, смелее, признавайся, ты должен был ее увидеть. Неужели не видел? Что-то такое похожее на человека, только ужасно волосатое, и два огромных глаза горят.

— Больше я из него ничего вытянуть тогда не сумел, а позднее уже он вроде как стыдился, что так перепугался в то злополучное утро, и как только я заводил разговор о том происшествии, он быстро переводил его на другую тему. И только значительно позднее, когда я был уже в зрелых годах, он чаще прежнего разговаривал со мной о том происшествии, но всегда вспоминал минувшее в одних и тех же словах.

— Черное оно было, — говаривал папаша, — все покрытое волосьями, о двух ногах, а глаза-то, глаза так и светятся, горят адским пламенем.

— Вот какая история приключилась, мистер Лэйк, с тем надгробием. Мы ее никогда не пересказываем столичным гостям, и я буду, так сказать, чрезвычайно вам признателен, сэр, если вы сохраните ее в тайне до того по крайней мере времени, пока я не сойду в могилу. Не сомневаюсь, сэр, что мистер Эванс попросит вас о точно таком же одолжении, если вы поинтересуетесь его мнением на этот счет.

Так оно на самом деле и оказалось. Но прошло уже с той поры более двух десятков лет, могилы Уорби и Эванса давно поросли травой, таким образом, мистер Лэйк посчитал возможным передать мне свои записки, сделанные им в 1890 году в ту ночь, когда он услышал странную легенду. К своим записям рассказа Уорби он приложил набросок карандашом с того надгробия короткой надписи, начертанной стараниями доктора Лайелла прямо посередине металлического креста на северной стороне надгробия. Это цитата из общеизвестного текста Книги Пророка Исайи, глава 34. Она очень короткая — всего из трех слов.:

IBI CUBAVIT LAMIA.