Мы ехали в карете (той самой, которую я заметил во дворе гостиницы) в поместье мистера Эра, расположенное в семидесяти милях от Гиммертона в сторону Лондона. Представь те чувства, Кэти, которые я испытывал по пути туда: с каждой милей я удалялся от тебя, но может статься, что с каждой минутой приближалась наша встреча.

Я ещё не вступил в должность и не занял подобающего слуге места, поэтому ехал с комфортом в карете рядом с мистером Эром. Такое положение вещей вызывало у Джона недоумение и беспокойство (сам он ехал на облучке и присматривал за багажом). Каждые пять минут в окошко показывалась его красная рожа — он, вне всякого сомнения, рассчитывал увидеть меня сосущим кровь хозяина. Мне доставляло двойное удовольствие обмануть его ожидания и встретить его встревоженный взгляд с невозмутимым спокойствием. Могущественному человеку, которому он служил, от меня ничего не требовалось, и я мог разглядывать его сколько угодно: уставший после дурацких ночных бдений рядом со мной, он дремал и негромко похрапывал в углу кареты.

Мистер Эр был человеком среднего роста, атлетического сложения, широкоплечим, с тёмными волосами и смуглой кожей. Во сне на его лице, обычно то насмешливом, то суровом, проступило выражение глубокой печали. Сны ему снились нерадостные. Иногда карету сильно потряхивало, и он открывал глаза, временами погружался в ещё более глубокий сон, однажды пробормотал что-то, по-моему женское имя, но я не вслушивался. Если мне будет нужно что-нибудь узнать, я это узнаю, у меня впереди ещё достаточно времени, чтобы всё разнюхать.

Судя по одежде, он изображал из себя щёголя. Пока я мылся, он принял душистую прохладную ванну, сменил бельё и переоделся с головы до пят. Теперь его костюм являл собой весьма необычное зрелище — лимонного цвета перчатки и сюртук, узорчатый камзол, полосатый шёлковый шарф и трость эбенового дерева с золотой отделкой. Но, похоже, все эти дорогие шмотки его ни капли не волновали: когда мы присели у обочины подкрепиться, Джон нечаянно пролил ему на рукав немного красного вина, так он только промокнул пятно вышитым платком, даже не взглянув на него, и продолжал о чём-то говорить.

Я наблюдал за его манерами — его шутками, насмешками, повелительным тоном, — не зная, подражать ему или презирать. Мне необходимо стать джентльменом. Допустим. Для этого надо иметь подходящий образец. Вот и отлично — прямо передо мной сидел, развалившись, самый настоящий джентльмен и похрапывал во сне. Но смогу ли я смириться с тем, что мне придётся стать таким, как он? Нет, мне претила эта мысль, однако я решил, что не стоит торопить события, пока достаточно научиться держать себя в руках.

Ибо, хоть внешне я был невозмутим, душа моя пребывала в смятении. Какая-то часть моего сознания взвешивала и оценивала выгоды, которые можно было извлечь из странного предпочтения, оказанного мне мистером Эром, другая же часть ужасалась открывшимися новыми сведениями о моём происхождении и новым пониманием старых воспоминаний. А ведь я узнал малую толику всей правды, которая может оказаться в десять раз страшнее. Что же такого мог сделать ребёнок, почти младенец, чтобы его поместили в сумасшедший дом? Поступок должен быть воистину демоническим. А предыдущая ночь? Если бы я привёл свой план в исполнение — вошёл бы в это заведение, рассказал бы свою историю и начал наводить справки, служители тут же схватили бы меня и водворили на место, в мою клетку. И даже сейчас могу ли я быть абсолютно уверен, что меня не лишат свободы и средств к существованию, если кому-нибудь удастся проникнуть в мою тайну? Впрочем, опасность эта была совершенно ничтожной, поскольку даже сам я не часто забирался в эти глубины; мне ничто не угрожало до тех пор, пока я сам себя не выдам. Однако когда мы ехали через город, я отодвинулся подальше от окна.

В поместье мы прибыли уже затемно, поэтому мне не удалось как следует разглядеть фасад здания. Я проследовал за хозяином в парадную дверь, и меня сразу ослепило обилие ярких красок и огоньки свечей, отражавшиеся от полированных поверхностей дубовых панелей. Почтенная пожилая женщина, вероятно экономка, вышла из-за двери к нам навстречу, следом за ней появились другие слуги. Мистер Эр велел Джону показать мне спальню, и тот повёл меня по широкой лестнице, а затем по ещё более широкому коридору. Последнее, что я слышал, перед тем как бросился на кровать, был громкий голос мистера Эра, отдающего распоряжения слугам. На пороге моей новой жизни у меня не было ни молитв, ни проклятий: я сразу провалился в сон.

Меня разбудило звяканье дверной щеколды. На одно мгновение я подумал, что это Джозеф со своими вечными нотациями и оплеухами пришёл меня будить, но внезапно осознал, что перенёсся в новую реальность, далёкую от тяжёлой руки Джозефа и, увы, от твоего нежного прикосновения. В комнате никого не было, но на столе рядом с моей кроватью появился поднос с завтраком; очевидно, тот, кто его принёс, удаляясь, разбудил меня.

Я поел, оделся и вышел из комнаты. Вокруг не было ни души. Яркий свет, льющийся через широкое окно в конце коридора, освещал множество боковых дверей, вроде той, из которой я вышел, вероятно, за ними были другие спальни. Я направился к лестнице, ведущей в холл.

Спускаясь, я заметил боковым зрением какое-то движение. Это захлопнулась массивная входная дверь, обшитая дубовыми панелями. Я выбежал наружу и огляделся, но никого не было видно. Наверно, дверь была оставлена приоткрытой, чтобы проветрить дом, и теперь захлопнулась от порыва ветра. Но как я ни старался, не мог заметить никаких признаков жизни. Где же слуги, которых я видел накануне?

Я проходил из комнаты в комнату. Всюду роскошь, всюду тишина. На высоких окнах (они начинались у самого пола и кончались почти у потолка) висели великолепные пурпурного цвета гардины, подбитые бахромой из павлиньих перьев, которые весело колыхались от порывов свежего ветерка. Четырнадцать стульев вокруг огромного стола были обиты тем же пурпуром. Повсюду стояло множество безделушек, как я теперь понимаю, китайских: огромные фарфоровые и медные вазы над камином, расписные веера на стенах, бледно-зелёная керамическая ваза, заполненная до краёв тёмными сливами. Я взял одну и подтолкнул вперёд по столу — она докатилась до края и шлёпнулась на пол. Я выбросил её в окно, а оставшиеся сливы распихал по карманам.

Гостиная, отделённая арочным проёмом с занавесом, мало чем отличалась от столовой, только отделана была белым и вишнёвым. Окна и тут были открыты. Взглянув, я увидел двух полосатых кошек, гревшихся на солнышке на стене сада, но нигде не было никаких следов человеческой жизни.

Первое, что пришло мне в голову, — это истории, которые нам рассказывала Нелли. Она говорила, что во времена «чёрной смерти» в Англии многие люди падали там, где застигала их смерть — в поле, в кузнице, дома, — и трупы лежали и разлагались, взывая к оставшимся в живых о могиле. Может, на каждой кровати наверху лежит труп, и не осталось никого, кто мог бы помешать мне прибрать к рукам всё, что понравится. А может, я перенёсся в сказку, где герой идёт один по прекрасной ледяной стране, люди вокруг живы, но замёрзли, как растения зимой, они неподвижны и безмолвны, они видят своими застывшими глазами всё, что происходит вокруг, но не в силах помешать герою. Они полностью в его власти.

Это были приятные фантазии — но приходили и другие мысли. Джозеф говорил мне, что когда-нибудь придёт день Страшного суда. А что, если этот день настал? И волей рока все жители земли в одно мгновение перенесены на небо (возможно, как раз в тот момент, когда я открыл глаза сегодня утром), а я остался здесь один, и когда полчища Сатаны обрушатся на землю, они схватят меня и уволокут в адское пекло. Или (самое вероятное) я действительно сумасшедший, и пустой дом не что иное, как галлюцинация — на самом деле в комнатах полно народу. И возможно, в этот самый момент мистер Эр смеётся надо мной, а Джон сдерживает меня, пока я, охваченный безумием, не вижу, не слышу и не чувствую их.

У меня вдруг возникло желание проверить свою теорию. Отчасти из любопытства, отчасти из суеверия я загадал, что, если и в следующей комнате никого не окажется, значит, я и впрямь безумен и вполне способен перерезать себе горло. Я быстро подошёл к двери на другом конце гостиной и распахнул её.

Раздался грохот. Я испугал горничную, чистившую медную каминную решётку. Она повернула ко мне свою глупую физиономию и вопросительно уставилась на меня, разинув рот. Я тоже разинул рот пошире и вдобавок зарычал. Дурочка воскликнула «Ой!» и убежала, стуча каблуками.

Убедившись в том, что всё происходящее не пустые фантазии, я раздвинул занавески на ближайшем окне и выбрался в сад. Краем глаза я заметил, как мелькнуло что-то белое — похоже, нога, одетая в чулок, — мелькнуло и тут же исчезло за изгородью. Всмотревшись, я заметил человека (может, это был Джон?), прятавшегося за кустом. Он следил за мной, это точно.

Я прямо взбесился: кто им позволил проделывать со мной такие штуки? Этому шпику будет что рассказать, я уж постараюсь! Я швырнул в кошек сливами, а когда те удрали, набрал на дорожке белых камушков и запустил ими в цветочные горшки, рядком стоявшие на стене, — горшки попадали один за другим с глухим монотонным стуком; я рассердился на себя, что показал публике (пусть даже незваной) такое скучное представление. Затем вспомнил о прекрасных лошадях, на которых мы сюда приехали. Они могут дать моему спектаклю большой размах.

По доносившемуся до моих ушей ржанию я наконец нашёл конюшню; она скрывалась за колючими зарослями, столь густыми, что я не решился пройти напрямик, а обошёл их по краю, пока наконец не достиг цели.

Конюшня, как, впрочем, и сам дом, являла собой величественное сооружение. Огромные двойные двери были распахнуты; за ними открывалась высокая просторная галерея. В пыльном помещении стояли колонны света, проникавшего из маленьких окошек под крышей. Я шёл по проходу, и длинные лошадиные головы поворачивались следом за мной. О животных хорошо заботились, видно было, что их кормили и чистили только сегодня утром. Однако и тут, так же как и в доме, не было людей. Но что это? Лошади, стоявшие у дверей, переключили своё внимание на новый объект, скрытый от меня солнечным сиянием, идущим с улицы; очевидно, кто-то шёл за мной.

Ну, если им нравится играть в такие игры, пусть пеняют на себя. Я зашёл в кладовку, где стояли большие шкафы, в которых конюхи хранили своё снаряжение, а высоко под потолком висела великолепная испанская упряжь; выбрал самое лучшее седло и уздечку и оседлал гнедую кобылку — самую норовистую из всех (если не считать великолепного жеребца в углу, чьё недавно залатанное стойло и вращающийся глаз свидетельствовали о его подлом нраве). Демонстративно не замечая того, что за мной следят, я вывел кобылу из сарая, вскочил в седло, и мы рванули с места. Если шпик захочет присоединиться ко мне, ему придётся побегать за своими деньгами.

Я погнал кобылку через поле за конюшней, перемахнул через каменную изгородь и поскакал к поросшему утёсником холму с дубовой рощицей на вершине. На самом верху я осадил лошадь. Перед моим взором расстилалась свежая зелень лугов, белели приветливые сельские домики и только на горизонте виднелось какое-то дымное пятно — промышленный город, про который я слышал, что там самая большая в окрестности ярмарка. Неподалёку виднелась маленькая деревушка (она называется Хэй, как я потом узнал), примостившаяся между двумя пологими холмами. В другой стороне между двумя прямоугольными изгородями, рощами и лугами были разбросаны аккуратные фермы и домики; один или два рядом с домом мистера Эра — весьма внушительных размеров. Мне предстояло наслаждаться пейзажем, столь не похожим на наше логово троллей, со скалами и мшистыми болотами.

Я сориентировался по солнцу и определил направление на северо-восток, где, по моим представлениям, лежал Гиммертон и Грозовой Перевал. Внезапно мой порыв растаял, и через холмы и болота, через ручьи и родники, над дымными трубами фабрик и рыночной площадью в Манчестере душа моя устремилась к тебе, Кэти, к твоим пылающим щекам.

Как случилось, что мы расстались? Сколько раз мы клялись самым дорогим для нас — нашей единой душой, — что нет ни на земле, ни в небесах силы, способной разлучить нас? Сколько раз, прижав сердце к сердцу так, что их биение сливалось в одно, мы шептали друг другу на ухо, что всегда будем неразлучны?

Сколько раз! Однако я оказался здесь, откуда до тебя не дойдут вести обо мне, а ты предстанешь предо мной лишь в мечтах. Ещё несколько дней назад, когда в ушах моих всё ещё звучали твои резкие слова, я был твёрдо убеждён, что мне невозможно оставаться с тобой. Сейчас, когда я нахожусь на чужой лошади на вершине незнакомого холма и гляжу за горизонт, скрывающий тебя, у меня нет прежней уверенности, что я поступил правильно. Да, ты отвернулась от меня, но разве я виновен меньше? Ведь я ушёл, даже не дав тебе возможности объясниться. Моя вина больше твоей: ты только говорила, а я действовал.

Я вдруг почувствовал безумное желание натянуть поводья, пришпорить гнедую и скакать, скакать, скакать, не сворачивая, к крошечной точке за облаками, туда, где ты существуешь в реальности, скакать, пока не увижу Перевал и дальше — в гору, через ворота, — в твои объятия.

Я уже готов был послушаться голоса сердца; гнедая, предчувствуя команду, сама рванулась вперёд, но я осадил её. Я увидел свои руки, державшие поводья — грубые, мозолистые, почерневшие от работы, — они напомнили мне, какая жизнь ожидает меня, вернись я сейчас: унизительный, рабский труд от зари до зари и редкие торопливые встречи с тобой, которые, возможно, скоро совсем прекратятся. А может быть, сейчас ты держишь гладкую, ухоженную ладонь Линтона и целуешь её, как, бывало, целовала мою…

Вынести эту мысль я был не в состоянии. Я отпустил поводья, мы помчались вниз по склону, повернув на дорогу, широкой дугой изгибавшуюся между двумя холмами. Мы проскакали по улицам маленького городка (как его жители разбегались с нашего пути!) и наконец вернулись обратно в конюшню. На дорожке, ведущей к дому, я взял слишком близко к колючей изгороди, и торчащая ветка оцарапала лошади бок. Из раны тут же хлынула кровь. Я легко остановил её (помнишь наш старый способ — натолкать в рану паутины), почистил вспотевшую кобылку и поставил её в стойло.

Затем я вернулся в дом; если меня собираются уволить за сегодняшнюю эскападу, то лучше узнать об этом сразу. Но в комнатах по-прежнему не было никого, кроме солнца и ветра; лишь в обеденной зале на одном конце длинного стола стоял прибор и несколько блюд, которых я никогда в жизни не пробовал. Никто мне не мешал, и я принялся за еду.

Мои исследования закончились, когда я обнаружил в другом крыле здания обширную библиотеку. Стеклянные дверцы одного из шкафов оказались незаперты, и остаток дня я провёл, исследуя его содержимое. Казалось, прошло сто лет с тех пор, как я последний раз держал в руках книгу, и в первый момент маленькие чёрненькие буковки предстали передо мной мириадами кусачих муравьёв, но мало-помалу в голове у меня начала складываться последовательность, в которой я должен буду прочесть эти книги, чтобы выкарабкаться из невежества, в котором погряз. Если я прошёл испытание (что бы ни подразумевал под этим мой странный соглядатай) и если порядки здесь действительно такие же свободные, как в этот день, тогда, должно быть, мне ещё представиться много возможностей провести часок-другой в библиотеке или унести несколько томов в свою комнату, затолкав их под рубашку. Только с наступлением сумерек я отложил книгу и почувствовал, что проголодался.

За весь вечер я не увидел в доме ни одной живой души, только слышал временами какое-то шушуканье, как будто где-то приоткрыли дверь и тут же захлопнули, после короткого обмена мнениями. Не без некоторого любопытства я снова вошёл в столовую и обнаружил, что кто-то совсем недавно зажёг на столе свечи, убрал грязную посуду и принёс новые блюда. Ловкость, с которой были проделаны все эти манипуляции, заставила меня внутренне содрогнуться. Отобедав в торжественном одиночестве, я взял свечу и отправился спать, полагая, что если все дни здесь похожи на этот, то моя карьера начинается весьма необычно.

Сейчас, когда я оглядываюсь назад, этот эпизод кажется мне до крайности странным, почти фантасмагоричным; я вижу, что он должен был послужить мне ясным предупреждением: даже в смятённом состоянии духа я не мог не заметить несуразности происходящего, но голова моя была так затуманена самыми различными чувствами и переживаниями, я был так огорчён разлукой с тобой, что тишина и тайный надзор этого дня показались мне непреложной частью моего существования, чем-то почти естественным.

Следующий день, однако, начался совсем по-другому. Я проснулся оттого, что кто-то грубо тряс меня за плечо.

— Вставай, — сказал Джон, — и побыстрее. Мистер Эдвард хочет тебе кое-что сказать.

Он нетерпеливо переминался с ноги на ногу рядом со мной, пока я одевался, и под конец, не выдержав, фыркнул и принялся завязывать на мне галстук, с которым я с непривычки никак не мог справиться.

— И откуда ты такой взялся? Не иначе, из воровского притона, или ещё хуже, — ворчал он, тряся меня за воротник.

Мне очень захотелось взять его самого за галстук и затянуть потуже, но я скрипнул зубами и сдержался. У меня ещё будет масса времени прищемить хвост этой шавке.

Джон провёл меня в солнечную комнату, где я накануне испугал горничную. Мистер Эр сидел за маленьким столиком, накрытым к завтраку. В глубине комнаты та же самая служанка варила кофе.

— Я принял решение насчёт твоих обязанностей, Хитклиф. Хочешь послушать?

Я пожал плечами. Какая разница, хочу я или нет; он будет говорить всё, что взбредёт ему в голову. Обращаясь к слушателям, получающим у него жалованье, он с лучезарной улыбкой продолжал:

— Двадцать три часа в сутки ты должен шататься вокруг дома и конюшни, как монах, повредившийся в уме; ты будешь портить все предметы и вещи, а всякую живность пинать сапогами. Тебе придётся скакать на моих лучших лошадях, пока они не решат, что на них вскочил сам дьявол; ты будешь хватать своими лапами мои лучшие книги, пока у них не начнут трещать переплёты от твоих занятий; ты будешь пугать кошек, мучить собак — словом причинять всем обитателям дома максимум возможных неприятностей. Это понятно?

Я кивнул. Конечно, я понимал, что он издевается надо мной, но мне хотелось послушать, что он ещё скажет. Это было только вступление.

— Отлично. Чтобы получить список пакостей, которые тебе предстоит сделать за день, ты должен каждое утро приходить в эту комнату; ты найдёшь меня стоящим в центре золотой пентаграммы, которая защитит меня от твоих злых чар и поставит их мне на службу.

— Для этого она должна быть сделана из чистого золота, — буркнул я.

— Прекрасно! Правильность выбранной мною стратегии подтверждается. Вызвав тебя, я произнесу заклинания, которые заставят тебя сразу же приступить к своим обязанностям. Э… (Он обернулся к Джону, который стоял с непроницаемым выражением на лице.) Разве не замечательно иметь собственного духа, и какого духа! Это необыкновенное существо оживит обстановку в доме, правда, Джон?

— У меня нет своего мнения на этот счёт, сэр.

— А я уверен, что есть, но оставим это. Сейчас важнее дать задачу нашему джинну. Ты слушаешь, Хитклиф? Отлично; после обеда ты будешь помогать Дэниелу в конюшне; пусть он сам позаботится о своих талисманах, а я пока обзаведусь своими. Вечерами… Не знаю, можешь пошептаться со своими богами, они расскажут тебе что заросли колючего кустарника когда-то были местом сборища ведьм. Но, повторяю, двадцать четвёртый час принадлежит мне.

— Все часы принадлежат вам, если вы купили право приказывать.

— Я приказываю вот что: двадцать четвёртый час ты будешь проводить как цивилизованный человек. Как только пробьют часы, твоя голова поднимется и не будет упираться подбородком в грудь, как обычно; спина не будет сутулиться, подобно горбу великана-людоеда, а станет прямой, как у мраморного Антиноя. Ты будешь смотреть собеседнику в глаза и отвечать ему разумно, внятно и приветливо. Твои брови разгладятся, и с лица исчезнет обычное хмурое выражение. Этот час, Хитклиф, ты будешь улыбаться, я так велю.

Я отвернулся. Мне было невмоготу смотреть на этот балаган. Как будто прочитав мои мысли, он продолжал:

— Пойми, я догадываюсь, что ты человек испорченный и дьявольски гордый в придачу, но мне взбрело в голову исправить тебя, хотя бы внешне. Я занимаю высокое положение, и мои слуги обязаны выглядеть прилично. Я не могу держать в доме человека, глядя на которого подумаешь, что он скорее перережет гостю горло, чем подаст ему обед. Ты должен, по крайней мере, выглядеть как христианин. Ну что, Тролль, не хочешь сменить шкуру?

Я оглянулся на Джона и горничную (как я потом узнал, её звали Ли), ожидая увидеть на их лицах ухмылки или смущение при столь очевидных признаках хозяйского слабоумия. Но оба стояли неподвижно и невозмутимо, как будто ничего необычного не произошло.

Я ответил на ту часть его бредовых распоряжений, которая показалась мне более конкретной.

— Двадцать четвёртый час, когда я должен улыбаться, — имеется в виду буквально двадцать четвёртый час? С одиннадцати до двенадцати?

— Что, жалко часа, отнятого от ведьмовства? Я хочу вырвать тебя из когтей твоего хвостатого хозяина. Приходи ко мне в одиннадцать, Хитклиф. Мы будем вместе ужинать, ты и я.

— Вместе ужинать?

— Да. Ты будешь моим гостем, Хитклиф.

Я окинул взглядом изысканное серебро и хрусталь, стоявшие на столе перед этим расфуфыренным джентльменом; в этот момент он подносил к губам пиалу такого тонкого фарфора, который просвечивал под лучами утреннего солнца, наполняя держащую его руку розовым светом. Это заставило меня вспомнить о моих собственных руках, какими я увидел их накануне, когда держал поводья. Сегодня они были чистые, это правда, но сколько ни мой, ни скреби — мозоли не отмоешь; точно так же, сколько ни играй в джентльмена, в этой комнате я всегда буду чувствовать себя не в своей тарелке. Тут уж я не выдержал и расхохотался.

Мистер Эр взялся рукой за подбородок.

— Что-то, может, те чарующие звуки, что льются из твоей груди, подсказывает мне, что моё предложение тебя не радует, а вызывает насмешку. Интересно, почему?

Вместо ответа я сунул ему под нос свою правую руку. Струпья мозолей и въевшаяся грязь выглядели так отвратительно, что меня самого передёрнуло. Он, однако, внимательно смотрел на мою ладонь с минуту или две, а затем оглядел меня с ног до головы.

— По-видимому, это была дурацкая идея, — пробормотал он задумчиво. — Дрессированный медведь, пьющий чай за кукольным столиком. Ладно, поступим по-твоему.

— Как это «по-моему»?

— Мы будем каждый вечер ужинать вместе, но не здесь. Я буду приходить к тебе.

Тут Джон, судя по выражению его лица, озадаченный не меньше меня, проявил признаки беспокойства; я же не подал виду, что растерян, просто сложил руки на груди и стоял, ожидая разъяснений. Таковых не последовало, и я вынужден был смириться — до одиннадцати часов придётся жить с ощущением, что меня дурачат.

Я ненадолго прервала чтение и накинула на плечи шаль; в купе становилось прохладно. Мистер Локвуд крепко спал; во сне его лицо казалось старше; черты обмякли, будто ему требовались сознательные усилия, чтобы удерживать их в привычном состоянии. Его рука, выскользнув из-под одеяла, лежала раскрытой ладонью вверх на холодном сиденье; я осторожно укрыла её одеялом.

Я вернулась к чтению манускрипта, но глаза мои видели не слова рукописи, а что-то смутное, парившее в воздухе над ними. Это было лицо. Я долго в него всматривалась: в этом лице было нечто, мучительно интересовавшее меня.

Как ты думаешь, читатель, чей образ возник предо мной в полутёмном купе? Ты, наверное, полагаешь, что пред моим мысленным взором предстали черты человека, чьё письмо я сейчас читала, что с досады или со скуки я стала рисовать в воображении хмурое, ухмыляющееся цыганское лицо, вымазанное грязью. А может, ты будешь искать разгадку совсем с другой стороны и рискнёшь предположить, что мною овладели не фантазии, а воспоминания, что в глазах у меня навсегда запечатлелось улыбающееся, ироничное лицо месье Эже, столь недавно и неохотно оставленное, столь ревниво лелеемое в памяти. А возможно, ты скажешь с печальной уверенностью: «Нет, лицо, что является ей в воображении, не фантазия и не воспоминание — это лицо человека из плоти и крови, который спит сейчас напротив неё, укрытый одеялами. Ведь она покинута, опечалена, отвергнута — в таком состоянии она готова перенести свои нежные чувства на этого ничего не подозревающего незнакомца».

Ты не угадал, мой читатель. Лицо, представшее предо мной, было лицом моей сестры — Эмили.

Необычное лицо. Возможно, на первый взгляд в нём нет ничего особенного, но, взглянув один раз, хочется взглянуть во второй, в третий… У Эмили полные губы, высокие брови, гладкая кожа; в её сияющих глазах есть и глубокая задумчивость, и веселье, и высокомерие. Эти глаза обольщают, но удерживают на расстоянии всех, кроме немногих избранных, и даже для них правила устанавливает она сама.

Я считала, что принадлежу к этим избранным, но не родство давало мне это право. Мы с Эмили всегда были друг для друга одновременно и больше, и меньше, чем просто сёстры. Мы могли неделями быть вместе, говорить только друг с другом, думать об одном и том же, с напряжённым интересом обсуждать что-то между собой, не посвящая посторонних в свою тайну. Не будет большой ошибкой сказать, что в эти недели мы думали и чувствовали одинаково. Но вдруг что-то менялось — закрывалось окно или захлопывалась дверь, — Эмили вздрагивала и выключала меня из игры. Надолго ли? В томительном ожидании проходили недели и месяцы, иногда даже приходилось принимать в игру, без которой мне в детстве жизнь была не мила, Брэнуэлла — нашего младшего брата.

Я не знаю, как назвать то занятие, за которым мы проводили втайне от взрослых всё своё время; если бы отец или наша экономка Табби что-нибудь заметили, они сочли бы это обычной детской игрой. Эмили, Брэнуэлл, я и ещё одна наша сестра — Энн — с детства жили в выдуманном мире; населявшие этот мир герои и происходившие в нём события были для нас столь притягательны, что мы предпочитали их реальному миру дома, церкви и болот. По мере того как мы взрослели, мир наших фантазий становился всё сложней — мы начали вести записи событий, происходивших за день. Постепенно эти записи перестали быть простой констатацией фактов; мы старались передать на бумаге дрожь восторга и ужаса, пережитых нами, когда мы разыгрывали действие. Годы шли; наш мир рос; мы создали целые нации со своими обычаями и традициями.

Несмотря на то что я была старшей, несомненным лидером среди нас являлась Эмили. Мы все обладали живым воображением, но способности Эмили были совсем другого рода. Там, где мы вымучивали подробности происшествия — побега, кораблекрушения, битвы двух великих армий — и спорили до хрипоты, желая настоять на своём, ей стоило только сказать: дело обстояло так, так и так — и события разворачивались перед нами сами собой, одна подробность тянула за собой другую, пока мы не начинали согласно кивать головами, полные восторга и удивления. Никто из нас не мог ей противоречить, и совсем не потому, что она ушла бы и не стала больше играть (хотя бывало и такое), а потому, что её предложения были заманчивей и логичней, чем те, что приходили в голову нам.

Способность Эмили делать воображаемый мир реальным со временем становилась всё сильнее. Ей стоило только сказать: «Вообрази…», и я видела, слышала и чувствовала всё, что Эмили хотела мне показать. Чем дольше я слушала Эмили, тем больше во мне крепла уверенность, что то, о чём она рассказывает, куда реальнее, чем четыре стены вокруг нас и наши лица.

Иногда, слушая Эмили, я предвидела дальнейшее развитие событий и пыталась ему помешать. Я могла так разнервничаться при приближении трагической развязки — гибели героя, болезни и смерти героини, — что была не в силах ни есть, ни спать. Но напрасно я молила, угрожала и лила слёзы — Эмили была непреклонна. «У истории свои законы, — отвечала она. — Я только могу им следовать. Изменить их не в моей власти. Я заставляю героев поступать так, как они должны поступать. У них нет выбора, и у меня нет выбора». С этим ничего нельзя было поделать. Полюбившийся персонаж встретит свою судьбу, и я буду плакать в подушку, пока не усну.

Читатель, опять я слышу твой голос. «Очень трогательно, — говоришь ты, — но зачем беспокоиться и, более того, беспокоить меня, вспоминая об этом сейчас?» Ну, хорошо, я расскажу тебе.

Хитклиф, тот Хитклиф, чьё письмо я сейчас читала, листая пожелтевшие страницы, был, если верить Эмили, живым человеком, примерно нашего возраста. История его детства на Грозовом Перевале не являлась для меня новостью. Я слышала её раньше, но не как историю давно умершего человека, а как рассказ о творящихся в наши дни гнусностях.

Вплоть до этого часа я считала Хитклифа другом Эмили, которого она не хотела знакомить с нами. Теперь я держала в руках письмо, написанное тем же молодым человеком, но написанное шестьдесят лет назад. Друг и письмо не могли существовать одновременно. Если письмо не подделка, никакого друга на свете не было, и наоборот. Но сомневаться в подлинности письма не приходилось.

Годами я втайне раздумывала, как относится Эмили к созданиям своего воображения. Если она легко могла провести меня через черту, отделяющую выдумку от реальности, то отличала ли она сама созданный ею мир от действительно существовавшего? И если нет, то как это отражалось на её рассудке?

Раньше мне было просто интересно; теперь, в поезде, я по-настоящему испугалась за неё.

Я помню, бывало, Брэнуэлл, Энн и я изнывали от скуки, оставшись дома из-за дождя или болезни, и просили Эмили нагнать на нас страху. «Пожалуйста, Эмили! Пожалуйста, испугай нас! Испугай нас, Эмилия!»

Если, подразнив нас немного, Эмили соглашалась, она на минуту поворачивалась к нам спиной. Остальные поплотнее прижимались друг к другу, желая обрести мужество в тесном прикосновении, но вместо этого передавая от одной потной ладошки к другой восхитительный поток жгучего страха.

Когда Эмили поворачивалась, ей достаточно было просто взглянуть на нас. Она не строила страшных рож, ничуть не бывало; это было то самое лицо, которое мы видели каждый день, довольно симпатичное, довольно строгое, пока мы не видели её глаз. О, эти глаза! Они манили заглянуть в них, однако мы сопротивлялись. В них было что-то властное, что-то отталкивающее! Не смерть — это было бы понятно, это мы знали, — но понятие, недоступное нашему уму, однако неотвратимое. Неотвратимое, однако невыразимое. Оно таилось в глубине этих глаз и властно влекло нас к себе.

Мистер Локвуд пошевелился; я снова уткнулась в рукопись. Если он проснётся, пусть у него не будет неприятного чувства, что я разглядываю его во сне. Постепенно рукопись завладела моим вниманием, и я снова принялась за чтение.