1. Австрия угрожает
Если искренней скорби по убитому Францу Фердинанду в империи Габсбургов почти не чувствовалось, то гнев на организаторов покушения явил себя в полной мере. Йован Авакумович, знаменитый сербский юрист и представитель либеральной оппозиции, узнал о случившемся из газеты, которую вручил ему портье во время заселения в тирольскую гостиницу, куда он прибыл на отдых с семьей. Помрачнев, Авакумович объяснил жене и дочери, что для Сербии эти события чреваты весьма серьезными последствиями. После ужина он слушал рассуждения других постояльцев, утверждающих, что замешанную в убийстве Сербию необходимо призвать к ответу: «Я обратил особое внимание на одного – хорошо одетого элегантного мужчину, сидевшего с тремя другими за соседним столиком. Он высказывался очень резко. “Сербия виновата, ее нужно наказать”, – заявил он громко, и остальные трое поддакнули: “Правильно!” Позже я узнал от портье, что это был сотрудник Министерства иностранных дел».
В Вене сараевских убийц сперва называли боснийцами, потом просто сербами. По всей империи прошли бурные антисербские демонстрации. В Сараево разгромили принадлежащий сербам отель Europe и сербскую школу – по свидетельству немецкого консула, в городе устроили «вторую Варфоломеевскую ночь». В Вене 30 июня вышли на демонстрацию перед сербским посольством около двух сотен студентов, скандирующих «Долой Сербию! Да здравствует Австрия! Да здравствуют Габсбурги!» и сжигающих ненавистный флаг. Подобные сцены повторялись изо дня в день.
Австрийский посланник в Белграде Вильгельм фон Шторк возмущенно докладывал в Вену 30 июня: «На улицах и в кафе ликование по поводу нашей трагедии, ее считают перстом Божьим и заслуженной карой за все зло, которое Австро-Венгрия причинила Сербии». Сербская оппозиционная пресса с поразительным равнодушием к интересам и репутации собственной страны радовалась убийству эрцгерцога. Студент Йован Динич, поспешивший на главную площадь Белграда обсудить новость с друзьями, никак не ожидал услышать там не осторожное перешептывание, а громкие возбужденные разговоры. Молодой, подающий надежды юрист провозгласил австрийские военные маневры в Боснии недопустимой провокацией, угрозой всем сербам, и теперь, мол, также и боснийским сербам придется «прыгать через костер» вместе со всей Сербией. Не обошлось и без недоразумений, подливающих масла в огонь: 30 июня пограничный черногорский город Металка был украшен флагами, вызвав у возмущенных австрийцев подозрения, что соседи празднуют гибель Франца Фердинанда. Лишь неделю спустя выяснилось, что Металка отмечала день рождения наследного принца Черногории. Австрия реагировала на каждое пустяковое, надуманное подстрекательство с той же яростью, что на подлинную и серьезную провокацию – убийство эрцгерцога.
Участники любого конфликта, в который вовлечено более двух сторон, вступают в бой по совершенно разным мотивам – и 1914 год не был исключением. Каждым из семи правительств двигали совершенно определенные амбиции и страхи. И хотя сражения разыгрывались главным образом в Европе, а противоборствующие стороны образовывали альянсы, это не значит, что они руководствовались общей логикой. Практически немедленное решение Австрии ответить на убийство Франца Фердинанда вторжением в Сербию объяснялось, разумеется, не скорбью по погибшему эрцгерцогу и его «неудобной» супруге, а тем, что убийство предоставило удобный повод расквитаться с задиристой соседкой.
Власти империи Габсбургов убедили себя, что военные действия – единственный способ разрешить проблемы, причем не только с Сербией, но и с собственными беспокойными гражданами. Министр финансов Риттер фон Билинский говорил впоследствии: «Мы решились на войну слишком поспешно». Австрийский военный атташе в Белграде сообщил, что покушение планировалось и организовывалось главой сербской разведки. Австрийские власти пришли к общему мнению, что акцию можно приравнять к объявлению войны, хотя иных доказательств, связывающих убийство с сербской монархией или выборным правительством, у них имелось не больше, чем у нынешних историков. Военный министр Александр фон Кробатин и генерал Оскар Потиорек, главнокомандующий округа Босния-Герцеговина, единодушно требовали начать военные действий. Берхтольд, которого современники часто ругали за мягкотелость, проявил несвоевременную решительность. 30 июня он в частном порядке поддержал необходимость «окончательно и твердо поставить Сербию на место».
Окружавшие Берхтольда молодые дипломаты – граф Иоганн Форгач, барон Александр фон Мусулин и граф Александр Хойос – были убеждены, что решительная политика экспансии – лучшее лекарство от внутренних болезней Европы. Форгач громче других ратовал за подавление Сербии. Хойос добился поддержки Германии. Захлестнувшее Вену безрассудство в полной мере отразилось в его словах: «Нам все равно, приведет ли это к мировой войне». Мусулин разработал безопасные каналы связи с союзниками – позже этот «необузданный болтун» будет с гордостью называть себя «человеком, развязавшим войну».
Император Франц Иосиф написал кайзеру Вильгельму II лично: «Вы тоже убедитесь после недавней трагедии в Боснии, что [мирное] урегулирование конфликта между нами и Сербией немыслимо». 4 июля Берхтольд отправил Хойоса в Берлин, где дипломат провел ряд встреч с Вильгельмом II и его советниками. Кайзер обещал Австрии безоговорочную поддержку в любых действиях – тот самый знаменитый «карт-бланш», из-за которого ответственность за Первую мировую войну возлагалась на Германию. Вечером 5 июля австрийский посланник передал слова кайзера: «Если мы действительно считаем необходимыми военные действия против Сербии, ему кажется досадным не воспользоваться нынешним благоприятным моментом».
Германия убеждала Австрию форсировать события, чтобы Сербия не успела обрести дипломатическую и военную поддержку. От Вены требовалось поставить Санкт-Петербург перед свершившимся фактом: войска Габсбургов оккупируют сербскую столицу. Когда Хойос уехал, заместитель немецкого статс-секретаря Артур Циммерман оценил вероятность вооруженных действий между Австрией и Сербией в 90 %. Несколько недель, прошедших до объявления Австрией ультиматума, Германия возмущалась нерешительностью австрийцев. Канцлер Бетман-Гольвег переживал приступы паники. Курт Рицлер, его личный секретарь и главный советник, высказывал 6 июля в своем дневнике опасения насчет сценария, внушавшего беспокойство его начальнику: «Действия против Сербии могут привести к мировой войне. Война независимо от исхода вызовет, по мнению канцлера, переворот всего сущего. <…> Полное смятение, все в густом тумане. И это повсеместно в Европе. Будущее за Россией, которая… наваливается на нас, как все более тяжелый кошмар».
Рицлер пытался переубедить Бетмана-Гольвега, предположив, что можно поставить Сербию на место и дипломатическими мерами, добавив обнадеживающе: «Если наступит война и завеса [дружбы, скрывающая вражду между народами] спадет, то на борьбу поднимется весь наш народ, ведомый чувством чрезвычайной опасности. Победа ведет к освобождению». Вот такие вагнеровские размышления и фантазии владели политическими руководителями Германии в преддверии июльского кризиса. На этом этапе Бетман-Гольвег и кайзер высказывались от имени страны практически единолично. И хотя Мольтке уверял Вильгельма, что армия готова вступить в бой в любой момент, некоторые историки утверждают, будто с ним не особенно советовались, прежде чем гарантировать Австрии поддержку.
После возвращения Хойоса в Вену немецкие власти напустили на себя беспечность, которую сторонники теории заговора считают весьма наигранной. Бетман-Гольвег провел почти весь остаток месяца в своем поместье Хоэнфинов на Одере, что, впрочем, не помешало ему нанести несколько тайных визитов в Берлин для консультаций с военными. Мольтке отбыл на лечение в Карлсбад – второй раз за год – и вернулся только 25 июля, к началу открытого столкновения между Веной и Белградом. Кайзер 6 июля отправился в ежегодный летний вояж на яхте по Северному морю, длившийся до 27-го. Старшие министерские чиновники, включая прусского военного министра Эриха фон Фалькенхайна, ушли в отпуск, газетам было настоятельно рекомендовано не провоцировать французов.
Ряд ученых склонен видеть во всем этом намеренный обман, однако гораздо более вероятно, что Германия на данном этапе искренне полагала, будто начавшуюся с ее подстрекательств австро-сербскую войну можно локализовать, – хотя и не питала иллюзий насчет катастрофических последствий в случае неудачи. Контр-адмирал Альберт Хопман, человек наблюдательный и достаточно осведомленный, писал в своем дневнике 6 июля: «Положение дел кажется мне вполне благоприятным для нас – решительный государственный деятель соответствующего калибра не преминул бы им воспользоваться». На протяжении последующих недель Хопман придерживался широко распространенного в Берлине мнения, что Германия может почти без усилий извлечь из балканского кризиса большую дипломатическую выгоду. 16 июля он писал: «Я лично не верю, что дойдет до настоящей войны»; а потом, 21-го: «Европа не станет устраивать потасовку из-за Сербии».
7 июля в Вене Берхтольд сообщил австрийскому Совету министров, что Германия окажет безоговорочную поддержку в случае крайних мер, «даже если наши действия против Сербии приведут к большой войне». В тот же день барон Владимир Гизль, австрийский посланник в Белграде, возвратился в Сербию после проведенных в Вене совещаний с четкими инструкциями от министра иностранных дел: «Независимо от реакции сербов на [готовившийся в это время] ультиматум, вы должны разорвать отношения и довести дело до войны». Лишь венгерский премьер-министр граф Иштван Тиса не одобрял перспективу «страшной катастрофы общеевропейской войны» и призывал к осторожности. Высказанное им графу Юлию Андраши мнение, что нельзя карать целую нацию за действия беспринципной группировки, убившей эрцгерцога, не изменилось до середины июля.
Начальник Генштаба австрийской армии Конрад, напротив, выступал за решительные, агрессивные действия. После войны граф Хойос писал: «Сегодня никто не представляет, насколько владела нами вера в немецкую мощь, в непобедимость немецкой армии и насколько уверены мы все были, что Германия с легкостью выиграет войну против Франции (зачеркнуто в оригинале Хойоса. – Прим. авт.) даст нам наибольшие гарантии безопасности в случае, если наши действия против Сербии приведут к общеевропейской войне».
Многие австрийские военные не только не боялись развязать войну с «русским медведем», но считали, что без открытого выяснения отношений избавиться от панславянской угрозы в принципе не получится. Офицер генерального штаба Вольфганг Геллер отметил в своем дневнике 24 июля, что Сербия наверняка отклонит ультиматум Вены, и беспокоился лишь о том, что Россия не проглотит наживку: «Настоящий успех возможен лишь в том случае, если в ход пойдет “Kriegsfall R” [план войны с Россией]. [Славянский] вопрос не решится, пока Сербия и Черногория существуют как независимые государства. Нет никакого смысла воевать с Сербией, не намереваясь в конечном итоге стереть ее с карты; так называемая карательная кампания – “eine Strafexpedition” – пройдет даром, каждая пуля будет потрачена зря; южнославянский вопрос нужно решать радикально, объединив всех южных славян под габсбургским флагом». Такие взгляды были широко распространены среди австрийской знати, генералов, политиков и дипломатов.
Австро-сербская война, таким образом, стала неизбежной. Однако был ли обречен региональный балканский конфликт перерасти в общеевропейскую катастрофу? Заслуживала ли Сербия избавления от уготованного ей Австрией и Германией приговора? Безответственность поведения сербов почти не оспаривается, однако кажется нелепым на этом основании считать целую страну изгоем и утверждать, что она заслуживает уничтожения. То, что империя Габсбургов, поддавшись ощущению собственной слабости и уязвимости, решила развязать войну, чтобы наказать Аписа и его соотечественников, удивляет куда меньше, чем то, что ее соседка, великая процветающая Германия, отважилась по такому пустяковому поводу разжечь большой пожар.
Объяснений набирается несколько. Во-первых, немецкие правители, как и большинство мужчин своего поколения, считали войну естественным способом удовлетворения государственных амбиций и демонстрации силы: в конце XIX века Пруссия трижды с успехом им воспользовалась. Георг Мюллер, глава военно-морского Кабинета при Вильгельме, уверял своего государя в 1911 году, что «война – это не худшее из зол», и именно такое мнение преобладало в Берлине. Кайзер и его главные советники недооценивали могущество, которого их страна могла бы достичь благодаря экономическому и промышленному развитию без всяких войн. Немецкие власти ошибочно полагали, что господство в Европе можно завоевать лишь на поле боя.
Немецкой душой в этот период владела паранойя – уверенность, что стратегическая позиция страны не только не укрепляется, а, наоборот, подорвана подъемом социализма внутри империи и военной мощью Антанты за рубежом. Многие немецкие банкиры и промышленники пребывали в нездоровой уверенности, что западные демократии мечтают задушить немецкую индустрию. Посол Германии в Вене попытался было охладить воинственный пыл австрийского правительства, однако результатом стали возмущенные резолюции кайзера на его докладах: «Кто его уполномочил? Это несусветная глупость!» Германия понимала, что с большой долей вероятности русский царь возьмет Сербию под крыло – Николай II уже высказывал подобные намерения. Однако Мольтке и Бетман-Гольвег были одержимы страхом перед постоянной угрозой со стороны России, поэтому, если сражение с российской армией неизбежно, пусть оно случится как можно раньше. 20 мая 1914 года в купе поезда, следующего из Потсдама в Берлин, начальник Генштаба сообщил министру иностранных дел фон Ягову, что не пройдет и нескольких лет, как Россия вырвется вперед в гонке вооружений. Если это превосходство придется устранять ценой столкновения с Францией, союзницей России (в чем Мольтке не сомневался), то Генеральный штаб к такому варианту развития событий готовится тщательно и убежден в успехе.
Бетман-Гольвег не был лидером, скорее прирожденным чиновником. Ллойд Джордж, ездивший в 1908 году в Германию перенимать опыт медицинского страхования, делился позже своими впечатлениями от беседы с ним: «Располагающая к себе, но не особенно интересная личность… эрудированный, прилежный и чрезвычайно здравомыслящий чиновник, однако он не показался мне человеком облеченным властью, способным в один прекрасный день перевернуть устои». Кроме того, Бетман-Гольвег отличался переменчивостью – особенно в сравнении преимуществ войны и мира. В 1912 году он вернулся из России встревоженный ее растущей мощью и весь следующий год призывал сыграть на опережение. В апреле 1913 года он выступал с речью в рейхстаге о «неизбежной борьбе» между славянами и тевтонцами, предупреждая Вену, что никакой конфликт между Австрией и Сербией не обойдется без вмешательства России. Однако случались и светлые моменты, когда канцлер сознавал опасность вооруженного столкновения. 4 июня 1914 года он сообщил баварскому послу, что консерваторы, вообразившие, будто конфликт поможет им утвердиться в собственной стране, подавив ненавистных социалистов, сильно заблуждаются: «Мировая война с ее непредсказуемыми последствиями сыграет на руку социальной демократии, проповедующей мирные ценности». Война, добавил он, может стоить некоторым правителям их престолов.
Одиночество не добавляло Бетману-Гольвегу рассудительности. Его жена скончалась в мае 1914 года после продолжительной болезни, оставив его коротать досуг с томиком Платона на греческом. Он растерял почти всех друзей в политической сфере, особенно в рейхстаге. Мольтке было не до Бетмана-Гольвега, чья карьера теперь находилась исключительно в руках кайзера, его патрона. Канцлер изначально рассматривал июльский кризис как возможность восстановить собственный авторитет и репутацию, проведя дипломатическую работу в пользу Центральных держав. Именно он побуждал кайзера поддержать Австрию и тщательно сортировал предъявляемые своему патрону телеграммы, чтобы тот не свернул с намеченного пути. Он считал, что Германия должна целеустремленно следовать избранным курсом, не боясь реакции Санкт-Петербурга.
Таким образом, Бетман-Гольвег, Вильгельм и Мольтке совместными усилиями подталкивали страну к роковому решению. Германия активно подстрекала Австрию напасть на Сербию, и три главных берлинских деятеля не предпринимали никаких попыток избежать большой беды. Именно в этом состоит их основная вина за дальнейшее развитие событий. Было бы ошибочно утверждать, будто они вступали в июльский кризис с целенаправленным намерением раздуть общеевропейский конфликт, однако немецкий фатализм и вера в неизбежность подобного исхода именно такой исход и приближали. Герой миллионов рабочих, предводитель социал-демократов Август Бебель после Агадирского кризиса 1911 года выступил со страстной речью: «Каждая страна продолжит вооружаться, пока не наступит день, когда кто-то скажет: “Лучше ужасный конец, чем ужас без конца”. [А словами народа]: “Чем дольше мы медлим, тем слабее становимся”. И тогда произойдет катастрофа. Тогда пойдут в ход великие мобилизационные планы, по которым от 16 до 18 миллионов человек – цвет нации, вооруженной новейшими орудиями уничтожения, – сойдутся друг против друга на поле боя. Грядет Götterdämmerung (гибель богов) буржуазного мира».
По свидетельству Томаса Манна, немецкая интеллигенция воспевала войну, «словно соревнуясь друг с другом, увлеченно и страстно, будто ни они сами, ни народ, чьим голосом они служили, не видели ничего лучше, ничего прекраснее, чем сражаться с полчищами врагов». Некоторые консерваторы находились под впечатлением от нашумевшей в 1912 году книги генерала Фридриха фон Бернгарди «Современная война», где провозглашался «долг [Германии] вести войну… Война – это первоочередная биологическая потребность… Без войны более слабые, увядающие виды не дадут вырасти здоровым, цветущим, и наступит всеобщий упадок. <…> Сила дает право завоевывать и захватывать». Мольтке не жаловал Бернгарди, называя его «мечтателем-идеалистом», однако в Британии книга вызвала широкий резонанс – в числе тех, кто высказал возмущение, были сэр Артур Конан Дойл и Герберт Уэллс. На мнение британцев, возможно, повлияло то, что их собственная страна уже завоевала и захватила все, что ей требовалось.
В империи Габсбургов фатализм по поводу неизбежности конфликта ощущался еще сильнее. В марте 1914 года авторитетный военный журнал Danzer’s Armee-Zeitung писал, что история знает мало случаев, когда международное положение выглядело столь же мрачно. Непрекращающиеся балканские войны, к которым добавилось вторжение Италии в Ливию в 1911 году с последующей колонизацией, выступали лишь прелюдией «к великому пожару, который неизбежно нас ожидает. Мы видим, что гонка вооружений – это уже не средство поддержания равновесия сил, как это было десятилетиями, а лихорадочная неприкрытая подготовка к конфликту, который может начаться не сегодня-завтра». В журнале отмечалось, что России остается еще несколько лет до завершения постройки стратегической железнодорожной сети, без которой невозможна быстрая мобилизация, и поэтому скорая война будет «некстати для наших врагов». Соответственно, утверждал автор публикации, в интересах Австрии и ее союзников нанести удар до того, как инициатива будет упущена: «Сегодня перевес на нашей стороне, однако неизвестно, что будет завтра! Если рано или поздно реки крови все равно прольются, не стоит упускать момент. Сила за нами – осталось принять решение!»
14 июля граф Берхтольд провел важное совещание, на котором определялись дальнейшие шаги империи. Конрад поднял вопрос о сроках: с учетом экономических трудностей, которые наступят, если призвать резервистов в разгар уборочной страды, он хотел бы отложить объявление войны до 12 августа. Министр иностранных дел выступил против. «Дипломатическая ситуация может измениться», – сказал он начальнику Генштаба, имея в виду, что Вена может не выдержать давление Антанты, желающей сохранить мир. Немецкий посол был уведомлен, что команда Берхтольда работает над текстом ультиматума Белграду, который Сербия непременно должна отклонить.
Западную Европу очередной виток балканской междоусобицы не особенно интересовал. The Times от 3 июля сетовала на странице светской хроники: «Проблема домашней прислуги встала на сегодняшний день наиболее остро. Чтобы как-то помочь делу, несколько месяцев назад The Times разработала программу, в рамках которой хозяйки-эксперты будут помогать другим хозяйкам подыскивать надежную и расторопную прислугу…» 16 июля газета осветила положение дел в Европе во второй передовице, утверждая, что Сербии следует добровольно заняться расследованием убийства Франца Фердинанда. Заканчивалась статья небрежным утверждением, что силовое решение в отношениях Австро-Венгрии с Сербией фигурировать не будет: «Любая попытка применения силы поставит под удар мир во всей Европе, что император и его мудрые советники, несомненно, сознают». Двумя днями позже почетное место на странице международных событий The Times заняла статья о Мексике – единственная новость, посвященная Европе, была озаглавлена «Сербская угроза». 17 июля Ллойд Джордж сообщил на конференции лондонских бизнесменов, что «международное небо никогда не бывает безоблачным», однако тучи все же рассеиваются. Он с уверенностью утверждал, что проблемы Европы вскоре разрешатся. Британские политики и пресса (гораздо больше озабоченные ольстерским кризисом) с самого начала даже мысли не допускали, что оскорбленная Австрия возьмется за оружие.
Франция не отличалась политической стабильностью из-за сотрясавших ее постоянных смен правительства (с 1911 по 1914 год их было семь). Стране хватало собственных злободневных внутренних проблем, главной из которых был процесс по делу супруги Жозефа Кайо Генриетты, застрелившей редактора Le Figaro Гастона Кальметта. Президент Раймон Пуанкаре и Рене Вивиани, его временный премьер-министр, отплыли из Дюнкерка ранним утром 16 июля на линкоре France с государственным визитом в Россию. Оба воспринимали этот вояж как отдых – Пуанкаре писал позже о «царившем в пути ощущении покоя». Радиосвязь на корабле оставляла желать лучшего, поэтому на время морского перехода они оказались практически отрезанными от мира: «За бортом густой туман, будто нарочно скрывающий европейские берега».
20 июля французская делегация пришвартовалась у пристани Петергофского дворца, где ее встречала императорская семья и несколько министров Николая II. Французский посол Морис Палеолог услышал сказанные в ожидании французских гостей слова царя: «Не могу поверить, что [кайзер] хочет войны. <…> Знали бы вы его так, как знаю я… сколько в нем позерства! Тем важнее для нас возможность рассчитывать в случае чего на Англию. Если Германия не выжила из ума, она ни за что не решится напасть на Россию, Францию и Англию одновременно». После обмена любезностями Пуанкаре попросил Сергея Сазонова поделиться своей точкой зрения на сараевское убийство. Согласно президентским мемуарам, министр иностранных дел не придавал событию особого значения, а известия из французского посольства в Вене с предупреждениями о том, что австрийцы могут решиться на крайние меры, не передавались в Санкт-Петербург уже который день. О последовавшем затем банкете Палеолог, приходивший во все больший восторг, писал: «Я надолго запомню эту слепящую россыпь драгоценностей на плечах дам… фантастический водопад бриллиантов, жемчуга, рубинов, сапфиров, изумрудов, топазов и бериллов». Это был последний рассвет безмятежного самодовольства правящего класса старой Европы.
Рене Вивиани был типичным водевильным французом в представлении англичан – говорливый, эксцентричный, эмоциональный, подверженный неожиданным приступам крайней грубости. Во время визита в Россию было очевидно, что его сейчас больше занимают домашние дела, чем международная обстановка: он опасался, как бы во время разбирательства по делу Кайо не всплыли компрометирующие его лично подробности, и беспокоился за свою любовницу, актрису Comedie-Francaice. Если Пуанкаре при получении известий из Парижа с растущим нетерпением надеялся прочитать что-то относящееся к европейскому кризису, Вивиани интересовали исключительно парижские сплетни. Он утверждал, что сербский вопрос непременно разрешится, поэтому торопиться домой нужды нет.
Пуанкаре, беззаветно преданный Антанте, возглавлял переговоры с Россией, записывая затем в дневнике с наигранным самооправданием: «Я взял на себя обязанности Вивиани. Боюсь, он слишком малодушен и мягкотел». Палеолог отмечал: «Инициативу перехватил Пуанкаре. Очень скоро все переговоры вел именно он, царь только кивал, всем видом, однако, выражая искреннее одобрение. Он был весь участие и понимание». Французский посол не самый надежный свидетель, однако всеобщее доброжелательное настроение во время переговоров он подметил точно.
Анализировать эту франко-русскую «встречу в верхах», как мы назвали бы ее теперь, чрезвычайно сложно, поскольку протоколов не велось и мало сохранилось соответствующих официальных документов. Мемуары основных участников уклончивы и, возможно, намеренно вводят в заблуждение относительно происходившего. Пуанкаре и Сазонов в один голос доказывали, что обсуждали общие вопросы, ничего не зная о грядущем австрийском ультиматуме Сербии. Это, возможно, неправда, поскольку русские дешифровщики успешно прочитывали дипломатическую переписку Вены. Царский Генеральный штаб был отлично осведомлен о планах и маневрах Габсбургов: кроме начальника австрийской разведки полковника Альфреда Редля, гомосексуалиста, покончившего жизнь самоубийством в 1913 году, у Санкт-Петербурга хватало и других, менее заметных агентов. Гораздо хуже Россия была информирована о намерениях Германии, однако располагала довольно точными сведениями о стратегии шлиффеновского охвата, выкупив за 10 000 рублей у некоего шпиона отчет о военных планах немецкой армии 1905 года.
Весьма вероятно, что французская и российская делегации активно обсуждали балканский кризис и договорились о жестких действиях. Пуанкаре считал немцев двуличными: «Как только мы с ними по-хорошему, они сразу же этим злоупотребляют, но стоит проявить твердость, и они идут на попятный». Твердость намеревались проявить все, и это существенно влияло на поведение держав в июле 1914 года. Некоторые историки полагают, что в Санкт-Петербурге Пуанкаре укрепил настрой на войну у Сазонова – «несчастного флюгера», как назвал его представитель британского Министерства иностранных дел Роберт Ванситарт. Во время торжественного банкета во французском посольстве российский министр иностранных дел в разговоре с президентом приводил те же аргументы, что и Конрад: если кризис усугубится, России трудно будет провести мобилизацию во время страды. Тот факт, что француз отметил обсуждение подобного препятствия в своих мемуарах, позволяет предположить, что балканская ситуация представлялась Пуанкаре и Сазонову куда серьезнее, чем они признавали впоследствии.
Однако, допуская, что Франция и Россия договорились о совместном жестком противодействии австрийскому ультиматуму Сербии (включая мобилизационную подготовку в России, такую же как во время предыдущего балканского кризиса), не стоит приравнивать эту договоренность к намеренному развязыванию войны в Европе. Царь определенно не стремился к масштабному столкновению, а его генералы знали, что к 1916 году Россия накопит силы и получит перевес над Германией. Российские послы в Париже, Вене и Берлине, равно как и Юрий Данилов, генерал-квартирмейстер и самая авторитетная фигура российской армии, отсутствовали на посту до 24 июля, когда Австрия выдвинула ультиматум, что еще раз доказывает – Санкт-Петербург не предполагал военных действий. Доподлинно о встречах в верхах известно лишь то, что царь планировал в 1915 году нанести ответный визит во Францию. Во время прогулки по Неве французско-русская делегация проплывала верфи, где из-за забастовки рабочих приостановилось строительство новых линкоров. Николай II заподозрил происки немецких агитаторов, пытающихся испортить официальный визит французов, однако Пуанкаре лишь пожал плечами – «чистые домыслы».
21 июля президентская делегация принимала всех аккредитованных в Санкт-Петербурге послов, облаченных в расшитые золотом мундиры. В основном обменивались светскими банальностями. Немецкий посланник заявил, что с нетерпением ждет запланированной на это лето поездки во Францию со своей французской семьей. Представитель Британии сэр Джордж Бьюкенен – «сухой, нудный и чрезмерно галантный», по отзыву президента – высказал тревогу по поводу складывающейся в Европе ситуации, предлагая Вене и Санкт-Петербургу вступить в открытый диалог. Пуанкаре ответил, что такой ход был бы опаснее всего, и написал затем в своем дневнике: «Этот разговор не внушает мне оптимизма». Граф Фридрих Сапари, посол Австро-Венгрии, растревожил французского президента еще больше: «Создается впечатление, что Австро-Венгрия хочет переложить на всю Сербию ответственность за совершенное [в Сараево] и, возможно, желает унизить свою скромную соседку. Если я промолчу, он может предположить, будто Франция одобряет агрессивные планы Австро-Венгрии. Я отвечаю, что у Сербии имеются друзья в России, которые придут в изумление от услышанного и в своем изумлении будут не одиноки».
Палеолог свидетельствует, что Сапари ответил Пуанкаре холодно: «Месье президент, мы не потерпим, чтобы иностранное правительство позволяло вынашивать на своей территории враждебные нам планы!» Президент подчеркнул, что всем европейским державам сейчас необходимо соблюдать особую осторожность, добавив: «Сербский вопрос несложно уладить при желании. Однако с равным успехом можно и обострить. У Сербии немало близких друзей в России. А у России есть союзница Франция. Осложнений, которых стоит опасаться, предостаточно!» Сапари поклонился и отбыл, ничего больше не сказав. Пуанкаре сообщил Вивиани и Палеологу (по словам последнего): «Я не удовлетворен этой беседой. Посла явно проинструктировали молчать. <…> Австрия готовит нам coup de théâtre (неожиданный поворот). Сазонов должен держаться твердо, а мы обязаны ему помочь…» Полностью верить этому свидетельству нельзя, однако общий настрой оно передает.
Из Парижа пришла телеграмма, сообщающая, что Германия предлагает Австро-Венгрии поддержку. Вивиани и Пуанкаре единодушно сочли эту новость блефом, который должен был усилить давление на сербов, однако французских лидеров уже начинала беспокоить скудость и запоздалость поступающих сведений. Вскоре Германия начала частично блокировать помехами французскую дипломатическую радиокорреспонденцию. Одно то, что Берлин решился на подобный шаг, выставляет его в малопривлекательном свете – и это без учета систематического обмана в переговорах с другими державами. Если Германия действительно стремилась к мирному урегулированию, вряд ли этому способствовало удержание французских властей в неведении относительно развития событий и ложь о степени собственной осведомленности.
23 июля Пуанкаре устраивал на верхней палубе France ужин, который был омрачен сильным ливнем, промочившим до нитки императрицу и ее дочерей. Президента сердило, что капитану судна недостало воображения, чтобы обставить событие с бóльшим шиком. Не хватало женской руки. Однако французская делегация отбывала из Петербурга несколько часов спустя с уверенностью, что в общем и целом визит прошел успешно, и подтвердила преданность Франции Российской империи. Беспокойство Вивиани, которое тот не мог скрыть, возможно, объяснялось опасениями насчет того, как далеко зашел президент в обещаниях поддержки, хотя прямых свидетельств этому опять же нет. Пуанкаре предполагал впоследствии, что Германией в стремлении ограничить его осведомленность в эти роковые дни двигал страх, как бы Россия и Франция совместными усилиями не выработали подходящую мирную инициативу. Верится с трудом. Однако доподлинно известно, что Австрия откладывала предъявление Сербии ультиматума до тех пор, пока французская делегация не вышла в море, удаляясь от российских берегов. Только на следующий день Пуанкаре и Вивиани начали получать по частям текст австрийского ультиматума.
По стечению обстоятельств с 14 по 25 июля французская дипломатическая миссия в Белграде молчала, не прислав Пуанкаре и Вивиани ни одной депеши, поскольку посланник был болен.
Тем временем Палеолог в Санкт-Петербурге постоянно давил на Сазонова, требуя «твердости». Послы в те времена были важными персонами, посредниками, а иногда и главными действующими лицами. Палеолог обладал взрывным характером и войны не боялся, поскольку считал, что военное преимущество сейчас на стороне России и Франции. И все же непонятно, почему некоторые пытаются усмотреть в петербургской «встрече в верхах» конспирацию и злой умысел, если никаких доказательств на этот счет не имеется.
Россия действительно жестко соперничала с Германией за контроль над Дарданеллами и выход к Черному морю, однако этот фактор влиял на развитие событий в 1914 году незначительно, он лишь усиливал враждебность и подозрения между двумя странами. У царской империи были гораздо более сильные, чем у любой другой европейской страны, мотивы отсрочить выяснение отношений. На июльской встрече в Санкт-Петербурге две участницы Антанты не строили планов наступления, а разрабатывали возможный отклик на военную инициативу Австрии, наверняка обеспеченную поддержкой Германии. То, что Россия смирится с подавлением Сербии, было так же маловероятно, как и то, что Париж оставит Петербург без помощи. Это понимали и Австрия, и Германия, однако понимание их не останавливало, поскольку они считали, что смогут выиграть войну.
Окончательное решение Австрии вторгнуться в Сербию – независимо от реакции Белграда на требования Вены – было принято на тайном совещании в доме Берхтольда 19 июля. Граф Тиса, единственный, кто прежде выступал против, теперь принял сторону министра иностранных дел; венгерское общественное мнение приобрело тот же возбужденный антисербский характер, что и австрийское. Барон Мусулин, составлявший ультиматум, говорил впоследствии с гордостью, что «огранял и шлифовал его, словно драгоценный камень», чтобы «поразить мир обвинительной речью». Накануне предъявления черновик отправили в Берлин – немецкое правительство, не сделавшее никаких попыток смягчить или отредактировать текст, позже лживо утверждало, будто не видело ультиматума до самого его обнародования.
Ультиматум, предъявленный Белграду в 6 часов вечера 23 июля, вменял Сербии в вину террористические действия и убийство на австро-венгерской земле. Содержащиеся в тексте обвинения, касающиеся участия «Черной руки» в сараевских событиях, были, по большому счету, правомерны. Однако пункты пятый и шестой, требующие предоставить Австрии возможность расследовать дело и судить виновных на сербской территории, означали нарушение суверенитета, которого не потерпело бы ни одно государство, – этого от Сербии и не ожидалось. Пущенная Берхтольдом стрела летела в цель.
2. Россия откликается
Сербский премьер-министр Николай Пашич 23 июля отсутствовал в Белграде по предвыборным делам – у него давно вошло в традицию уезжать из столицы в кризисные моменты (возможно, не случайно). В его отсутствие австрийский ультиматум был вручен министру финансов доктору Лазе Пачу. Дальше началась лихорадочная круговерть. Апис, один из главных виновников кризиса, отправился к своему зятю Живану Живановичу с предупреждением: «Положение весьма серьезное. Австрия выдвинула ультиматум, известие передано в Россию, отдан приказ о мобилизации». Живанович, как и многие другие, поспешно эвакуировал семью подальше от столицы, в провинцию, где пока было безопасно.
Сочувствовавший Сербии российский посол Николай Хартвиг скоропостижно скончался 10 июля от сердечного приступа, и небольшую дипломатическую миссию пришлось возглавить его заместителю Василию Штрандману. Он «мобилизовал» дочь Хартвига Людмилу Николаевну вместе со своей супругой шифровать растущую гору телеграмм, которые нужно было передавать Сазонову в Петербург, создав забавный образчик семейного дипломатического подряда. За этим занятием их и застал поздно вечером слуга, пришедший сообщить, что 26-летний князь-регент Александр ждет внизу, чтобы обсудить ультиматум. Штрандман сообщил заметно взвинченному князю: «Условия очень жесткие и мало оставляют надежды на мирное разрешение. Если не принять их целиком, Сербии придется браться за оружие». Князь согласился и спросил прямо: «Что будет делать Россия?» Штрандман ответил: «Не могу ничего сказать, поскольку в Санкт-Петербурге еще не видели ультиматум и у меня нет указаний». – «Да, но вы лично как полагаете?» Штрандман полагал, что Россия так или иначе вступится за Сербию. «Что нам предпринять?» – задал следующий вопрос Александр. Штрандман настоятельно рекомендовал телеграфировать царю.
Князь, учившийся когда-то в России, согласился после секундной паузы: «Да, пусть король, мой отец, отправит телеграмму». – «Не отец, а вы сами должны сообщить царю о случившемся, изложить свое видение ситуации и попросить помощи. Телеграмму должны подписать вы, а не король». – «Почему?» – не понял Александр. «Потому что вас царь знает и любит, а с королем Петром едва знаком». Спор об авторстве предполагаемой телеграммы затянулся на несколько минут. Штрандман предложил послать копию телеграммы королю Италии Виктору Эммануилу III, женатому на тете Александра, и согласился немедленно телеграфировать в Санкт-Петербург, чтобы испросить 120 000 винтовок и военное снаряжение, в которых сербы отчаянно нуждались, поскольку Россия не сумела вовремя отгрузить обещанное.
Западная Европа реагировала на австрийский ультиматум вяло, хотя тот требовал немедленных действий. Французские президент и премьер-министр еще не добрались до родных берегов. Корреспондент Le Figaro Раймон Рекули писал, что первые намеки на серьезность надвигающегося кризиса получил в Париже не от министров и дипломатов, а от финансовых журналистов. С 12 по 15 июля, еще до предпринятого Австрией решительного хода, на Венской и Будапештской биржах началась паника – видимо, кто-то оказался осведомленнее. «Все продают всё по любой предложенной цене», – сообщил Рекули финансовый редактор Le Figaro. Фондовые биржи развеивали сложившееся в некоторых европейских кабинетах заблуждение, будто Австро-Венгрия настроена на мирный лад: биржи ожидали войны.
Миллионы людей в империи Габсбургов и в Сербии затаили дыхание. Школьный учитель из Граца писал 23 июля: «Никто больше ни о чем другом не может ни говорить, не думать». Сербия стояла в цвету – в садах во всю цвели розы, гвоздики, желтофиоли, жасмин и сирень, воздух был напоен ароматами липы и акации. Из окрестных деревень в Белград и другие города стекались крестьяне, многие целыми семьями – торговать на улицах вареными яйцами, сливовицей, сыром и хлебом. По вечерам собиралась молодежь, пели песни, а молчаливые седовласые старики смотрели и слушали. В сербской столице доктор Славка Михайлович писала, услышав в своей больнице про ультиматум: «Мы оглушены. Мы смотрим друг на друга в ужасе, но нужно возвращаться к работе. <…> Да, мы предполагали, что отношения между Сербией и Австрией натянутся, но никак не ожидали ультиматума. <…> Весь город потрясен. На улицах и в кофейнях нарастает тревога. <…> Меньше года назад наша маленькая Сербия пережила две кровавые войны – с Турцией и Болгарией. Некоторые из раненых до сих пор лежат в больницах, неужели нас ждет новая кровь и новые ужасы?»
Апогея кризис достиг 24 июля, когда об условиях австрийского ультиматума узнали в европейских ведомствах. Сазонов сразу же сказал: «C’est la guerre européene» («Это европейская война») – и сообщил царю, что австрийцы никогда не решились бы на такой шаг, если бы за спиной у них не стояла Германия. Николай II ответил осторожно, однако в тот же день собрал совет министров. Сазонов вслед за тем принял у себя сэра Джорджа Бьюкенена, который настоятельно рекомендовал повременить и оставить пространство для дипломатических маневров. Палеолог, как и прежде, требовал жестких мер. События последующих четырех дней в Петербурге не оставили надежды на то, что разгорающийся конфликт ограничится одними Балканами.
Из всех мобилизационных планов 1914 года российский был самым сложным, поскольку охватывал огромные территории. Каждому мобилизованному царской армией предстояло проехать до своего расположения в среднем около тысячи километров – в сравнении с 300 км у немцев. Стратегическая железнодорожная сеть требовала предупреждения за 12 дней, и все равно формирование войск проходило бы медленнее, чем в Германии. Через час после получения вестей об ультиматуме Сазонов отдал приказ армии переходить на военное положение. В тот же день, 24 июля, министр финансов Петр Барк проинструктировал чиновников Министерства иностранных дел, как организовать репатриацию 100 миллионов рублей из государственных фондов, хранящихся в Берлине.
Австрия, настроившаяся на войну, и Германия, выдавшая ей «карт-бланш», любое действие Антанты склонны были рассматривать как провокацию. Во время предыдущего балканского кризиса зимой 1912–1913 года Россия принимала те же меры военной предосторожности, что и в июле 1914-го, – не спровоцировав при этом конфликт. Даже если Санкт-Петербург не собирался закрывать глаза на вторжение Австрии в Сербию, приказы о боевой готовности в российской армии означали не желание приблизить общеевропейскую катастрофу, а элементарную предусмотрительность. Однако по сравнению с предыдущим кризисом добавился один существенный фактор. В 1912–1913 годах Германия отказалась поддержать жесткую австрийскую политику на Балканах, поскольку не располагала рядом стратегических элементов – таких как мост через Рейн в Ремагене и мост в Карвенделе, способные выдержать идущую на север тяжелую австрийскую артиллерию, а также Кильский канал и новый закон об увеличении численности состава армии. Теперь же все было доделано – боевая машина Мольтке работала как часы. И в Санкт-Петербурге, и в Европе знали, что Германия наверняка не оставит реакцию России без ответа. Сазонов утверждал, что мобилизация не означает объявления войны, что царская армия может неделями находиться в состоянии боевой готовности, но ничего не предпринимать – как это было во время предыдущего кризиса. Немецкая же политика отличалась в корне: если кайзер поднимет армию, она двинется в бой.
Совещание российского совета министров 24 июля длилось два часа. Сазонов акцентировал внимание на проводимой Берлином подготовке к войне (возможно, преувеличивая масштабы), вспомнил и про ошибки прошлого, когда российские уступки австрийскому или немецкому напору воспринимались как слабость. Он утверждал, что пришла пора занять твердую позицию и что будет непростительным предательством уступить Сербию. Оба силовых министра, Владимир Сухомлинов и Игорь Григорович, сообщили, что, несмотря на незавершенность государственной программы перевооружения, армия и флот готовы сражаться. Их голоса имели существенное значение: выскажись они более осторожно – или более реалистично, – Россия могла бы пойти на попятный.
Как ни парадоксально на взгляд иностранца, самое веское слово на этом заседании сказал министр сельского хозяйства. Александр Кривошеин был опытным придворным политиком, обладавшим обширными связями. «Общественность, – утверждал он, – не поймет, почему в критический момент, затрагивающий жизненные интересы России, правительство Его Величества не готово на решительный шаг». Осознавая опасные последствия этого шага, он все равно считал бездействие в данном случае ошибочным. Царь долго беседовал наедине со своим дядей – великим князем Николаем, командовавшим Санкт-Петербургским военным округом. Что говорилось во время этой беседы, неизвестно, однако великий князь, вероятно, выражал уверенность как в поддержке со стороны Франции, так и в силе французской армии – на него большое впечатление произвели военные маневры во Франции в 1912 году. Кроме того, он и его брат Петр были женаты на дочерях черногорского короля, который использовал все свое влияние, чтобы побудить Россию сражаться с австрийцами до последнего вздоха.
Царя же совсем не радовала перспектива ввязываться в конфликт, который, как он прекрасно знал, мог уничтожить его династию. 24 июля он заметил задумчиво: «Как только [война] вспыхнет, ее уже не остановишь». Тем не менее царь согласился на предшествующие мобилизации подготовительные меры. Стремясь соответствовать роли правителя великой державы, статус которой грозил пошатнуться, Николай II повел себя не то чтобы подло или злонамеренно, а, скорее, необдуманно. Как и Франц Иосиф, он взял курс на уничтожение империи – своей собственной.
Вечером Сазонов заявил сербскому послу, что Россия намерена защитить независимость его страны. Никакого «карт-бланша» он Белграду не предлагал – наоборот, призывал Сербию принять основную часть австрийского ультиматума. Однако настойчивость, с которой он убеждал сербское правительство отклонить ряд требований Вены, свидетельствует о решимости исполнить обещание: без России у Сербии не осталось бы другого выхода, кроме полной капитуляции. Сазонов не сомневался, что может рассчитывать на Францию, однако не питал особых надежд по поводу Британии, отметив мрачно, что все британские газеты, за исключением The Times, выступают на стороне Австрии. Многие британцы, в том числе облеченные властью, совершенно не одобряли российское вмешательство, сочувствуя Австрии и рассматривая Сербию как досадную балканскую помеху.
Пока все, затаив дыхание, ждали ответа Сербии на ультиматум, над Центральной Европой пронеслась страшная буря с грозой. У здания будапештского парламента, по слухам, качалась статуя Дьюлы Андраши, одного из основоположников дуалистической монархии Австро-Венгрии. Обеспокоенные граждане перешептывались, что пращуры усмотрели бы в этом недобрый знак. Неизвестно, впрочем, для кого – как отметил у себя в дневнике чиновник Министерства финансов Лайош Таллоци. Днем на улицы Берлина высыпали целые толпы в ожидании новостей, однако до вечера так ничего и не было слышно.
На следующий день, в субботу, 25 июля, немецкая учительница Гертруда Шадла описывала в дневнике, как вся семья рвала друг у друга из рук утреннюю газету, желая узнать о развитии событий. «Несмотря на опасность, что все мы окажемся втянуты в войну, люди аплодируют твердой позиции Австрии. Убийство эрцгерцога и его супруги требует сурового наказания». Ввиду серьезности международной обстановки отменили местную стрелковую ярмарку, хотя уже установили и шатры, и карусели. Белград тем временем наводняли толпы обеспокоенных людей, переговаривающихся на улицах, у садовых калиток и в кофейнях вроде «Русского царя». Свежие газетные номера рвали из рук, как в доме Гертруды Шадла. Ходили слухи – соответствовавшие действительности – о дислоцирующихся на границе австрийских войсках, однако паники пока не было: сербы со своей неистребимой способностью смотреть на жизнь через розовые очки надеялись, что как-нибудь обойдется.
Вечером 25 июля немецкие социал-демократы устроили антивоенную демонстрацию. Бетман-Гольвег ответил отказом на требование консерваторов запретить любые собрания, однако издал указ об отмене уличных сходок, разрешив собираться только в помещениях. Свыше 100 000 человек по всей стране приняли участие в протестных мероприятиях, где руководители СДПГ доказывали, что Германия не должна ввязываться в драку, которую затевает Австрия.
Любому политику нелегко разбираться с несколькими чрезвычайными ситуациями одновременно. Именно этим объясняется замедленная реакция британского правительства на события в Европе. До последней недели июля все мысли главных министров были заняты ольстерским кризисом, и ни на что другое сил практически не оставалось. Премьер-министр Герберт Асквит лишь единожды упомянул сараевское убийство – сразу после случившегося – в личной переписке с Венецией Стэнли, а потом не касался его вплоть до 24 июля. Наведавшаяся к Дэвиду Ллойду Джорджу венгерская знакомая укоряла его за безразличие, с которым британцы отнеслись к сараевскому потрясению: если не утихомирить Австрию, доказывала она, война будет неизбежной. Государственный деятель не внял, о чем потом сильно жалел. Передовица The Times от 3 июля, озаглавленная «Мирное урегулирование», относилась к Ольстеру, а не к Европе. Британия с большой долей вероятности стояла на пороге гражданской войны – ольстерские протестанты против либерального правительства. Не только консервативная партия, но и значительная часть британской аристократии, и многие армейские офицеры горячо поддерживали повстанцев.
В эпоху, когда державная мощь измерялась площадью территории, британские империалисты боялись уступать целый остров, видя в этом угрозу величию страны. Ольстерский кризис, кроме того, разразился на фоне серьезных проблем в промышленной области: бесконечная забастовка в строительной сфере, конфликты с шахтерами, на железных дорогах и в инженерной промышленности. В своей июльской речи Ллойд Джордж подчеркнул, что «ни одному правительству на протяжении нескольких веков не приходилось иметь дело ни с чем подобным» ирландскому и промышленному кризисам в Британии. Он не преувеличивал. Назревал конституционный скандал исторического масштаба – это осознавал и король Георг V, созвавший противоборствующие стороны на совещание в Букингемском дворце, чтобы попытаться найти пути к примирению.
20 июля The Times выпустила еще одну передовицу на ольстерскую тему под заголовком «Король и кризис». Католики бушевали не меньше протестантов: 21 июля, во вторник, Manchester Guardian сообщила, что дублинские стрелки, возвращаясь с полевых учений, выкрикивали: «Получим свободу любой ценой!» и «Снова станем отдельным народом!» Автор письма в The Economist спрашивал, как быть с опрометчивыми заверениями лорда Робертса – произнесенными в поддержку симпатизирующих оранжистам военных, – что солдаты имеют не меньшее право на свободу совести, чем одетые в британское хаки ирландские националисты, такого права требующие. Когда ведущие сторонники самоуправления Ирландии Редмонд и Диллон шли в Букингемский дворец на созванное королем совещание, их приветствовали ирландские гвардейцы в парадной форме – беспрецедентное зрелище.
22 июля основной темой в The Times по-прежнему оставался Ольстер, однако газета признавала, что на растущее напряжение между Австро-Венгрией и Сербией «уже нельзя закрывать глаза», и хотя «мы не хотели бы преувеличивать опасность… ясное понимание ее масштабов может побудить обе державы отказаться от своих намерений, пока не поздно». The Times, считая более чем очевидной угрозу самому существованию Австро-Венгрии в случае войны, надеялась до последнего, что император «одумается». Днем 24 июля Асквит был вынужден сообщить палате общин, что совещание по ирландскому вопросу у короля закончилось без резолюции. Кабинет погрузился в обсуждение предполагаемых границ шести ольстерских графств, освобожденных пока от введения самоуправления – эту уступку протестантские бунтовщики выбили практически под дулом пистолета. Однако затем министр иностранных дел сэр Эдуард Грей просветил коллег насчет драконовских условий австрийского ультиматума. Уинстон Черчилль живописал в дневнике, как «графства Фермана и Тирон тут же растаяли в ирландских туманах, а карта Европы все более и более озарялась тревожным светом».
И все же мало кто из британцев, ложась спать в ту ночь, беспокоился о том, как отразится балканская драма на нем лично. Если бы европейская война не вмешалась, не отодвинула ирландский кризис на второй план и не заставила правительство отложить введение самоуправления до поры до времени, а затем и навсегда (в 1921 году вопрос решился разделением Ирландии и предоставлением независимости южной ее части), кто знает, во что вылилось бы угрожающее британской политической системе общественное негодование, масштабы которого мы сегодня склонны недооценивать. Кроме того, ольстерские беспорядки сильно повлияли на поведение Берлина: немецкие власти, глядя, как плохо Британия справляется с внутренними проблемами, не представляли, каким образом эта измученная и расколотая страна помешает их амбициям.
25 июля The Times наконец признала серьезность ситуации, сообщив – пусть и во второй передовице – что, если Австро-Венгрия не смягчит свою позицию, «мы окажемся на пороге войны, чреватой непредсказуемыми последствиями для всех великих держав. <…> Австро-Венгрия дает маленькому, но гордому балканскому государству лишь несколько часов на решение – быть или не быть третьей Балканской войне, причем на этот раз основной действующей силой с самого начала будет выступать одна из великих держав». Многократно подчеркивалось, что Австрия намеренно провоцирует конфликт, иначе ультиматум отводил бы Сербии больше 48 часов на раздумья, оставляя возможность для дипломатического урегулирования.
Однако британцев пока больше занимали мелкие внутренние проблемы вроде «злоупотребления автомобильными гудками», бурно обсуждавшегося в колонке писем The Times. 24 июля Асквит в письме Венеции Стэнли вновь упомянул о Балканах – сквозь неизменное олимпийское спокойствие уже пробивались тревожные нотки: «Россия пытается втянуть нас. <…> Как ни странно, по многим, если не по большинству, пунктам Австрия права, а Сербия – нет, но все же австрийцы – самый глупый народ Европы. <…> Своими топорными действиями они создают впечатление, будто большая держава безо всякого на то основания притесняет маленькую беззащитную страну. Как бы то ни было, положение сложилось самое опасное за последние 40 лет, однако нет худа без добра – возможно, оно заставит померкнуть страшные картины гражданской войны, зреющей в Ольстере». Архиепископу Кентерберийскому Асквит сообщил, что сербы заслуживают «хорошей взбучки». Днем 25 июля он давал открытый дипломатический прием в своей резиденции на Даунинг-стрит, где под аккомпанемент струнного оркестра немецкий посол вел беседу с сербским посланником, а Ллойд Джордж общался с многочисленными коллегами.
В ту же субботу вечером генеральный прокурор сэр Джон Саймон выступил на собрании бирмингемских либералов в Олтринхэме. Он сказал: «Мы так увязли в собственной политической неразберихе, что могли упустить серьезность зреющей в Европе ситуации. <…> Давайте условимся, что роль нашей страны… будет с начала до конца посреднической, направленной лишь на установление более дружеских, более мирных отношений». Неудивительно, что многих европейцев, как врагов, так и союзников, коробила подобная самонадеянность.
В газетной заметке о званых вечерах в преддверии регаты в Коузе говорилось, что «в числе гостей должен был быть и прусский принц Генрих, однако в данный момент он не может покинуть Германию из-за кризиса. Есть вероятность, что он прибудет позже, если положение наладится». Уолтер Канлифф, управляющий Банка Англии, уверял гостей своего шотландского поместья Инверью, что большая война невозможна, поскольку «у Германии нет кредитов». Финансист сэр Эрнест Касселл выступил с аналогичными заверениями на блестящем приеме у миссис Джордж Кеппель по другую сторону Ла-Манша, в Клингендале под Гаагой: на крупный европейский конфликт попросту не хватит средств. Однако одна из приглашенных – Вайолет Асквит – пожелала немедленно отправиться домой, к оставшемуся на Даунинг-стрит отцу. Ряд молодых людей последовал ее примеру. Гренадер лорд Ласселл сказал своему товарищу, лорду Каслроссу: «Нам лучше вернуться». Они доехали на машине до побережья и вместе с другими встревоженными соотечественниками отправились в Англию морем.
Незадолго до шести вечера 25 июля, когда истекал срок австрийского ультиматума, ответ Сербии был доставлен барону Гизлю лично премьер-министром. Пашич, сознавая серьезность момента, с угрюмым выражением лица сообщил Гизлю на ломаном немецком: «Часть ваших требований мы приняли, в остальном же полагаемся на вашу лояльность и генеральское благородство. С вами мы всегда жили в ладу». Сербы согласились на выдвинутые Веной суровые условия – за исключением требования предоставить Австрии определенные полномочия на сербской земле. Западной Европе на какой-то миг показалось, что войны удалось избежать. «Люди вздыхают с облегчением и в то же время досадуют, что Сербия сдается», – писал Андре Жид. Однако Вена даже не притворялась, будто стремится к мирному разрешению: барону Гизлю независимо от ответа сербов было велено выезжать поездом в 18:30 в приграничный Земун.
Весть о том, что ультиматум принят не полностью, вызвала взрыв ликования в Вене, где толпа захлестнула улицы до утра. Недавно появилось мнение, что сербский премьер-министр Никола Пашич тоже втайне мечтал о войне, которая заставила бы Россию поддержать сербские панславистские амбиции. Версия не лишена оснований, однако доказательств на этот счет нет и не будет. Тем не менее Сербия понимала, что ее ответ не удовлетворит Вену, поэтому в два часа пополудни был отдан приказ о мобилизации. Вечером правительственный чиновник Йован Жуйович, уже в мундире, сел в поезд, увозящий Генеральный штаб на восток, к месту сосредоточения войск, а его брат, врач, прибыл в дивизионный полевой госпиталь. Два недавних вооруженных конфликта (две прошедшие мобилизации) приучили Сербию к более быстрым, чем у других стран, сборам. Однако ее армия еще не успела перевооружиться после Второй балканской войны, и правительство знало, что в арсеналах пусто – еще один довод, позволяющий усомниться в том, хотел ли Пашич войны.
На следующее утро Берхтольд солгал императору, будто бы сербы стреляли по австрийским пароходам на Дунае. Старик Франц Иосиф немедленно подписал приказ о мобилизации, бросив загадочно: «Also doch!» («Все-таки да!»). С самого начала кризиса его министры всерьез обсуждали только два вопроса: дипломатические меры для обеспечения поддержки Германии и будущий раздел завоеванной Сербии. Белград – единственный в стране крупный город – предполагалось вместе с частью провинции присоединить к империи Габсбургов, другие же части предложить Румынии, Болгарии, Греции и Черногории, чтобы примирить их с новым устройством. После этого Сербия перестанет досаждать миру, а панславистское движение лишится главной фигуры. Все эти намерения Австрия и Германия хранили в тайне, неоднократно уверяя Россию и остальной мир, что правительство империи Габсбургов не держит в мыслях никаких территориальных переделов.
Граф Иштван Буриан писал, что «наши шаги отдаются грохотом по всей Европе, и этот грохот окончательно решит нашу судьбу». Теодор Вольф, редактор Berliner Tageblatt, утверждал, что растущий ажиотаж на улицах столицы, с которым встречают выход каждого экстренного выпуска, вызван не только жаждой новостей, но и боязнью людей остаться в одиночестве, желанием разделить свои страхи с другими: «Толпа внезапно подается. Появляется пара грузовых фургонов, которые тут же облепляют со всех сторон. Одни держат газету, другие заглядывают им через плечо. <…> Люди встают в полный рост в автомобилях и экипажах, перегибаются на мостовую, вглядываются, ожидают определенности. <…> Никогда прежде на улицах столько не читали. <…> Читают все, и элегантные дамы в кафе Kranzler, и цветочницы на тротуаре перед кафе».
Экстренный девятичасовой вечерний выпуск 25 июля сообщил, что Сербия отклонила ультиматум. Раздалось несколько ликующих возгласов, остальные собравшиеся просто разошлись по домам. Однако перед австрийским и итальянским посольствами все еще стояли толпы, из которых доносились патриотические лозунги: «Покончить с Сербией!» Националисты пели перед кабинетом канцлера. В кафе играли «Deutschland uber alles!» («Германия превыше всего!»). По словам Вольфа, «музыка летела прямо к небесам», вслед немецкому гимну несся австрийский – «Gott erhalte Franz den Kaiser» («Боже, храни императора Франца»). Курт Рицлер писал: «Песни распевали вечером и на следующей день, в воскресенье. Канцлер весьма тронут, глубоко взволнован и ободрен, тем более что новости [о подобных общественных настроениях] поступают со всей Европы. Чувствуется огромная, пусть сумбурная, жажда действия, великого шага… встать за правое дело, продемонстрировать силу».
Начальник французского Генштаба и главнокомандующий армией Жоффр видел, что гражданские политики (вполне закономерно) нервничают в преддверии нарастающего кризиса, тем более что президент и премьер еще не вернулись из-за границы. Генерал сообщил военному министру Мессими, что вполне справится с мобилизацией и в их отсутствие: «Господин министр, если нам придется вступить в войну, мы сделаем это». Мессими воскликнул: «Браво!» 25 июля, без дальнейших совещаний с Жоффром, министр отдал по телеграфу приказ всем старшим офицерам вернуться из отпуска к своим частям, после чего генерал раздраженно напомнил о положенной в таких случаях процедуре, которой Мессими пренебрег. Вечером французская разведка узнала, что немецкое командование прервало отпуск в Швейцарии и на стратегических мостах по всей кайзеровской империи расставлены караулы. Тем не менее было решено не отзывать с побывки французских солдат, поскольку на уборке урожая еще требовались рабочие руки.
Сэр Эдуард Грей в Лондоне по-прежнему пребывал в глубочайшем, но, скорее всего, искреннем заблуждении, что Германия попытается воздействовать на Вену и не дать балканскому раздору перерасти в общеевропейский конфликт. Однако тем же вечером 25 июля начальник Восточного и Западного департаментов Министерства иностранных дел сэр Эйр Кроу разъяснил серьезность ситуации. Он писал, что все теперь зависит от одного жизненно важного вопроса, «настроена ли Германия развязать сейчас войну», и видел наиболее вероятный путь к предотвращению катастрофы в том, чтобы Британия ясно дала понять: она не останется в стороне от конфликта с участием Франции и России. Однако в тот момент ни Кабинет, ни палата общин не одобрили бы подобную инициативу, даже если бы Грей попросил – поэтому он не стал.
Война в Европе началась – осталось определить лишь масштабы. Все взгляды обратились к России. Французский посол в Берлине Жюль Камбон сообщал своему бельгийскому коллеге: «Сейчас судьба Франции и мир в Европе зависят от чужой воли, от воли царя. Что он решит? Кто будут его советчики? Если он отважится на войну, то Франция, жертва договора, разделит судьбу своей союзницы на поле битвы». Никто не сомневался, что Сербия не решилась бы отклонить хоть один пункт ультиматума, не заручившись поддержкой России. В час ночи 26 июля Санкт-Петербург ввел военное положение в Польше. В тот же день были изданы решающие приказы о предварительной мобилизации. Армии требовались две недели на приведение в боевую готовность и месяц на полное развертывание, поэтому на счету был каждый час. Сазонов предлагал частичную мобилизацию – аналогичный шаг, предпринятый Россией в 1912 году, к войне не привел. Благоразумнее всего было бы избежать прямой провокации Германии и не поднимать войска в ближайшем к границе Варшавском округе. Однако вернувшийся в тот же день с Кавказа генерал-квартирмейстер Данилов объяснил министру иностранных дел, что частичная мобилизация сильно замедлит процесс.
Тогда же, 26 июля, министр внутренних дел издал указ, приравнивающий к государственной измене обнародование или разглашение сведений о вооруженных силах. Во всех российских водах – за исключением внутренних Каспийского и Азовского морей – были погашены маяки и навигационные огни. Военно-морскую базу в Севастополе закрыли для торгового флота, и всем российским судам в море было велено приостановить радиопередачи. Был введен ряд других ограничений – в частности, время работы санкт-петербургских ресторанов ограничили десятью часами вечера. На следующий день всем немецким и австрийским гражданам, находящимся на территории Российской империи, было предписано закончить дела и покинуть страну. 27 июля поступило предупреждение всему Черноморскому флоту о том, что любое судно, следующее к берегу после наступления темноты, подвергнется обстрелу.
Войска пришли в движение. С учений в подмосковные казармы вернули полк сумских гусар – подковать лошадей, обновить обмундирование, проверить упряжь и снаряжение. Личные вещи солдаты убирали в сундучки с бирками, где значились адреса ближайших родственников. Серебро из офицерской столовой было сдано в Государственный банк на хранение, ценные полковые штандарты переданы в музей. Сербский военный атташе в Берлине отметил, что, путешествуя через Германию 26–27 июля, не наблюдал никакой предвоенной подготовки, тогда как после пересечения границ России «мы увидели мобилизацию в полном разгаре». Когда сэр Джордж Бьюкенен поинтересовался у Сазонова причинами внезапной бурной активности, министр иностранных дел успокоил его, сказав, что армия всего лишь реагирует на продолжающиеся забастовки. Посол, однако, не сомневался, что армия готовится к войне. Тогда же, 26 июля, Грей изложил немецкому послу в Лондоне князю Лихновскому предлагаемый Британией путь к разрешению кризиса – созвать четырехстороннюю конференцию. Берлин предложение отклонил сразу же, полагая, что на подобном заседании Австрию подвергнут остракизму. Еще одно свидетельство того, что Германия не особенно стремилась к дипломатическому урегулированию.
На исходе июля от зашкаливающего количества межправительственной корреспонденции несовершенная по нынешним меркам система международных коммуникаций затрещала по швам, и жизненно важные телеграммы начали хронически задерживаться. Лишь часть правительственных сообщений перемещалась по дипломатическим радиоканалам, большинство шли обычным коммерческим телеграфом. Так, например, французское правительство узнавало о подробностях мобилизации в России с большим опозданием, поскольку каждое сообщение из петербургского посольства приходилось везти три с лишним километра на общественный телеграф. Шифровальщики британского Министерства иностранных дел, которых в штате было всего четверо, сбивались с ног: они работали попарно, один зачитывал шифрованные блоки, другой переписывал их на почтовый бланк – полностью, без стенографии. Поскольку пересылка блоков из пятизначных цифр обходилась дороже, шифровальщики старались из экономии как можно сильнее ужать текст. Готовое сообщение запечатывалось в конверт и отвозилось курьером за километр на центральный лондонский почтамт.
Гражданское население Германии постепенно осознавало, что ему, вероятно, придется воевать. Перспектива повергала социалистов в ужас, а консерваторов – в восторг. Вильгельм Кайзен, 27-летний штукатур из Бремена и убежденный социал-демократ, в письме своей подруге Хелене от 26 июля сокрушался по поводу мрачного будущего Европы: «Война – в этом слове целый океан крови и ужаса, который заставляет содрогнуться от одной мысли». Кайзен возлагал надежды на социалистический интернационал, который своим вмешательством предотвратит конфликт. В противном случае он прогнозировал бунты в армии, особенно «когда смертоносные аэропланы начнут сеять гибель с воздуха». В последние выходные июля состоялись десятки тысяч скоропалительных свадеб, подстегнутых страхом перед надвигающейся бурей. В ратуше небольшого городка Линден под Ганновером в течение воскресенья было зарегистрировано 46 браков. В самом Ганновере брачными узами сочетались две сотни пар.
Адмирал Тирпиц в начале 1914 года довольно безосновательно уверял одного британского дипломата, что Британия куда строже контролирует свою прессу, чем Германия: «Несмотря на всю вашу “свободу печати”, по кивку правительства вся государственная пресса обретает единодушное мнение по вопросам внешней политики». Немецкие же газеты, как с осуждением утверждал адмирал, напротив, «ходят без руля и без ветрил», выражая взгляды лишь крошечной прослойки. В Германии насчитывалось 3000 печатных изданий, 50 из них в Берлине. Соответственно Berlin Post утверждала, что Австрию нужно оставить в покое – пусть следует избранным ею курсом. Rheinisch-Westfalische Zeitung от 24 июля писала: «Мы не обязаны поддерживать захватническую военную политику Габсбургов». 27 июля социал-демократическое издание Vorwarts заявляло презрительно, что «лишь незрелые юнцы готовы очертя голову кидаться в схватку, которая превратит Европу в бойню, воняющую кровью и гнилью».
Полуофициальный городской вестник Фрайбурга Freiburger Tagblatt, наоборот, заверял, что надвигающаяся война Австрии с Сербией «полностью завладела умами горожан. В домах, в магазинах, в общественных местах, на улицах и в трамваях жизнь забурлила с новой силой, словно мы уже взялись за оружие. Мы наблюдаем поистине высокие чувства, рожденные подлинным немецким патриотизмом». Freiburger Zeitung писала о «высочайшем подъеме патриотического духа, волна которого затопила весь город, словно весенний паводок». Даже самые пацифистские социалистические издания не сомневались: если война придет в Германию, рабочий класс поднимется на защиту родины. Поражение Германии «немыслимо, ужасно… мы не отдадим наших женщин и детей на поругание казакам».
Один либеральный журналист писал 26 июля в Weser-Zeitung: «Мы не можем допустить, чтобы пала Австрия, поскольку следующей жертвой российского колосса с его варварством станем мы сами. Мы должны уже сейчас встать и бороться, обеспечивая себе свободу и мирное существование в будущем. Натиск с востока и запада будет суровым, однако мастерство, мужество и самоотверженность нашей армии одержат верх. Каждый немец проникнется священным долгом – не посрамить своих отцов [сражавшихся] при Лейпциге и Седане». Однако даже самые рьяные поборники патриотического подъема надеялись, что Франция и Британия сохранят нейтралитет, позволив Германии сосредоточить удар на России. Берлинское правительство в неожиданном приступе умеренности изначально настраивало Австрию мобилизовать лишь те силы, которые понадобятся для усмирения Сербии.
Однако 26 июля Жюль Камбон предупредил немецкого министра иностранных дел Ягова, что на этот раз, в отличие от 1870 года, Британия нейтралитет сохранять не намерена. Ягов пожал плечами: «У вас свои сведения, у нас свои, и они сильно отличаются. Мы уверены в британском нейтралитете». Камбон принадлежал к числу тех, кто впоследствии видел здесь главный просчет Германии: знай немцы, что Британия вступит в бой, они не отважились бы на войну. Но он ошибался. Основные ответственные фигуры, с Мольтке во главе, давно взвесили вероятность (весьма высокую) британского вмешательства – и сбросили ее со счетов как малозначимую, поскольку исход континентальной войны будет определяться масштабными битвами, участие в которых британских сухопутных войск сведется к минимуму, а в морских – к нулю.
На этом этапе британский правящий класс в основной своей массе по-прежнему оставался равнодушен к судьбе Сербии и активно возражал против вмешательства Англии. Британский посол в Париже сэр Фрэнсис Берти писал 27 июля: «Кажется невероятным, что российское правительство готово ввергнуть Европу в войну, чтобы выступить покровителями сербов». Многие влиятельные лица ставили под сомнение необходимость рушить мир в Европе ради спасения нищей, маленькой Сербии.
Тем временем Берхтольд в Вене решил, что настала пора переходить к военным действиям. «Не исключено, что Антанта еще предпримет попытку мирного урегулирования конфликта, если объявление войны не прояснит ситуацию до конца», – писал он в тревоге. Мольтке, не уведомляя Бетмана-Гольвега, отправил из Берлина в Вену сообщение, призывая ко всеобщей мобилизации и отклонению миротворческих инициатив; однако сообщение в Австрии расшифровали и прочитали уже после принятия собственного решения о выступлении. В 11 утра вторника 28 июля за маленьким письменным столом в своем кабинете в Ишле император Франц Иосиф подписал декларацию о войне – документ, который станет смертным приговором его собственной империи.
Ранним утром копия декларации по телеграфу была передана во временную резиденцию сербского министра иностранных дел в Нише. Поначалу чиновники заподозрили подлог. Один из них, Милан Стоядинович, писал впоследствии: «Сама форма декларации была так необычна – и это в те дни, когда протокольные условности еще имели значение». Несмотря на недипломатичную жесткость текста, сербы в конце концов признали телеграмму подлинной. Один из чиновников отнес ее в соседнюю кофейню Europe, где премьер-министр обедал с российским посланником Штрандманом.
Руководитель Сербии прочитал краткое сообщение под устремленными на него со всех сторон взглядами. Потом перекрестился, передал роковой документ своему российскому собеседнику и, поднявшись, провозгласил: «Австрия объявила нам войну. Наше дело правое. Бог нам поможет!» Тут вбежал другой чиновник Министерства иностранных дел с сообщением, что коммюнике почти аналогичного содержания поступило в ставку верховного командования в Крагуеваце. Вскоре Штрандман получил послание из Санкт-Петербурга, которое ему было приказано немедленно передать Пашичу лично. Подписанное царем уведомление гласило, что, хотя Россия хочет мира, она не останется равнодушной к судьбе Сербии. Прочитав послание, Пашич снова перекрестился и с театральным благоговением произнес: «Благослови, Господи, милосердного русского царя!»
Между тем в Париже 28 июля общественность потрясло не объявление войны Австрией, а оправдательный приговор мадам Кайо, обвиняемой в убийстве Гастона Кальметта. К удивлению всего мира, суд присяжных решил, что поток статей в Le Figaro, порочивших мужа Кайо и их отношения, еще в то время, когда она была его любовницей, давал достаточный повод застрелить редактора газеты. Тем временем французские руководители оставались практически без связи с внешним миром во время перехода через Балтику. Вояж превращался в кошмар: Пуанкаре и Вивиани были вынуждены обмениваться любезностями в Стокгольме и продолжать бесконечное плавание, пока над Западной Европой сгущались грозовые тучи. Значительная часть радиосообщений, добравшихся до них 26 июля, не подлежала расшифровке. В своих тревожных беседах президент и премьер-министр то и дело возвращались к теме кризиса. Пуанкаре писал: «Мы с месье Вивиани постоянно задаемся одними и теми же вопросами – чего хочет Австрия? Чего хочет Германия?»
Даже если вклад французского президента в развитие кризиса был куда больше, чем он признавал позже, вряд ли ему доставляло удовольствие мотаться по Балтике, пока в Европе разгорался пожар. Генерал Жоффр и французская армия все сильнее негодовали по поводу политической неопределенности. Генерал писал раздраженно: «Их [министров] заботило, главным образом… как бы не сделать лишнего шага, который могут счесть ответом на инициативу Германии. Эта робость объяснялась прежде всего отсутствием глав правительства». Задержавшаяся на неделю «по необъяснимым причинам» и лишь 28 июля достигшая Мессими депеша, в которой Камбон сообщал о начале мобилизации в Германии, привела Жоффра в ярость. Насчет мобилизации посол несколько преувеличил, однако теперь французы считали, что войска Мольтке на неделю опережают их в подготовке. И все равно Мессими не мог ничего предпринять в отсутствие Вивиани.
Военный министр осторожничал не на пустом месте, однако гнев Жоффра показывает, насколько срочно французской, российской и немецкой армиям требовалось проложить себе путь к будущему театру военных действий. В преддверии войны каждый главнокомандующий содрогался при мысли о том, что будет, если вражеская армия мобилизуется первой. Соответственно каждый принимался давить на своих политических руководителей. Российское командование жаловалось председателю Думы на нерешительность царя. К войне привела вовсе не гонка вооружений и военные планы – это лишь симптомы, а не причина. На исходе июля 1914 года именно генералы подталкивали свои правительства к пропасти, зная, что вина за проигрыш в смертельных догонялках ляжет на их плечи.
27 июля до Пуанкаре и Вивиани дошли вести о том, как бушует французская пресса по поводу их отсутствия в Париже. Оба решили после захода в Копенгаген следовать прямым курсом на родину и ранним утром 29 июля прибыли в Дюнкерк. Немцы по-прежнему создавали помехи в радиообмене между Парижем, Санкт-Петербургом и Берлином, однако было бы опрометчиво утверждать, что эти «шалости» повлияли на развитие событий. Россия не собиралась закрывать глаза на притеснение Австрией Сербии. Французское правительство готовилось оказать поддержку, во многом руководствуясь тем, что в случае войны Германия первым делом нападет на Францию. Благодаря мощному радиопередатчику на Эйфелевой башне российскому военному атташе удалось поддерживать контакты с Санкт-Петербургом на всем протяжении кризиса, преодолев немецкие помехи, поэтому балтийский вояж Пуанкаре и Вивиани вряд ли кардинально изменил ход истории. Президент выступал за политику «жесткости» по отношению к Германии, а значит, скорее всего, Франция встала бы на российскую сторону в июльском кризисе независимо от факта встречи Пуанкаре с Сазоновым в Петербурге.
Все больше французов понимало, что, возможно, придется браться за оружие. В воскресенье 26 июля на улицах Парижа бушевали эмоции: военные оркестры (обычные по выходным) встречали ликующими возгласами, перед посольством Австрии жгли флаг империи Габсбургов. Большинство граждан смотрело в будущее без восторга, но с решимостью, всю вину целиком и полностью возлагая на Германию. Печатник Луи Деренн, выходя из своей типографии в Орлеане, слышал, как толпа кричит: «Mort aux Boches!» («Смерть бошам [немцам]!») – хотя пока главной зачинщицей выступала Австрия. «Мы входим в длинный тоннель, залитый кровью и мраком», – писал Андре Жид. Правительство никак не сигнализировало о своих намерениях, пока Пуанкаре и Вивиани 29 июля не вернулись в столицу, однако в общем и целом предполагалось, что если Россия вступает в войну, то вступает и Франция.
27 июля Жоффр по собственной инициативе сообщил России, что она может полностью рассчитывать на поддержку его страны. И начальник штаба, и военный министр Мессими призывали Россию поторопиться с мобилизацией и как можно скорее выступить против Германии. Они знали, что российские военные планы предполагают немедленный переход в наступление на западе. Для безопасности Франции было важно, чтобы Россия как можно скорее осознала «угрозу своему существованию» и навязала Мольтке войну на два фронта. На парижской бирже началась паника, поскольку все кинулись скупать золото. Во Франции, как и по всей Европе, крах кредитной системы привел к нарастанию финансового кризиса, который удалось ослабить только вмешательством правительств. Люди высыпали на бульвары, заполняли кафе и рестораны, утоляя не столько голод, сколько жажду общения и новостей.
В Берлине вечером 28 июля несколько тысяч жителей рабочих окраин прошли маршем через центр города с социалистическими песнями и лозунгами «Долой войну!» и «Да здравствует социалистическая демократия!». Конная полиция с саблями перегородила подступы на главные улицы, однако около десяти вечера тысячная толпа все же прорвалась на Унтер-ден-Линден. Прохожие на тротуарах запевали в пику протестующим патриотические гимны «Стража на Рейне» и «Славься ты в венце победном». Полчаса спустя полиция пошла в наступление и очистила улицу под громкие аплодисменты с балконов кафе Bauer и Kranzler, где стояли завсегдатаи с чашками горячего шоколада.
Двадцать восемь человек были арестованы за выкрикивание антивоенных лозунгов и «нарушение общественного порядка». «Правая» пресса на следующее утро дала себе волю, клеймя демонстрантов «оголтелой толпой», а выступающих против войны – предателями. Ряд историков считает, что в Германии число противников войны превышало число сторонников, и это вполне может быть правдой. Однако на кайзера, Мольтке и Бетмана-Гольвега народные протесты не влияли никоим образом – власти предержащие полагали (не без основания), что возмущение уляжется, как только дойдет до дела. На этот раз на улицы Германии вышло с протестами гораздо меньше народа, чем четырьмя годами ранее, когда отстаивали избирательную реформу в Пруссии.
Первый заметный стратегический шаг со стороны Британии последовал в воскресенье 26 июля, когда после учебной мобилизации предполагалось распустить по базам военно-морской флот метрополии. Редакция нордклиффской Daily Mail считала проявленную Первым лордом Адмиралтейства инициативу в какой-то мере своей заслугой. В разгар надвигающегося кризиса редакция отправила в норфолкскую резиденцию, где Первый лорд находился на выходных, телеграмму следующего содержания: «Уинстону Черчиллю, Пиар-Три-Коттедж, Оверстрэнд. АВСТРИЯ ОБЪЯВИЛА СЕРБИИ ВОЙНУ НЕМЦЫ СОСРЕДОТАЧИВАЮТ ФЛОТ ПРАВДА ЛИ ЧТО БРИТАНСКИЙ ФЛОТ ДЕМОБИЛИЗУЕТСЯ? DAILY MAIL». Сообщение передали Черчиллю на взморье. Отвечать он не стал, однако в течение часа переговорил по телефону с Первым морским лордом, принцем Луисом Баттенбергом, и дневным поездом отправился обратно в Лондон. Ближе к вечеру вышел приказ отменить рассредоточение флота, и два дня спустя флот был передислоцирован на военную базу в Скапа-Флоу у Оркнейских островов. Поль Камбон признавался позже, что Черчилль оказал Франции огромную услугу своим горячим участием и приказом об отмене демобилизации флота – услугу, «которую мы [французы] так и не смогли оценить по достоинству».
И тем не менее ощущения непосредственной угрозы у британцев не было. Асквит писал Венеции Стэнли 28 июля: «Вчера было заседание Кабинета… в основном говорили о войне и мире. Боюсь, эксперимент Грея с переговорами “à quatre” [четырехсторонними] провалится, поскольку Германия отказывается от участия. Одна надежда, что Австрия и Россия уладят дело между собой. Однако в данный момент положение оптимизма не вызывает – разве что у Уинстона». Черчилль стоял на тех же неприкрыто циничных позициях, которые определяли берлинскую политику: «Если войны все равно не избежать, то сейчас самый подходящий момент, к тому же единственный способный сплотить Францию, Россию и Британию». В тот же день он писал своей жене Клементине: «Моя дорогая и прекрасная, все склоняется к катастрофе и краху. Я увлечен, целеустремлен и рад». Асквит свое письмо к Венеции Стэнли от 28 июля закончил неожиданно приземленно: «В палате сегодня довольно вяло, так что попрошу Вайолет пригласить пару человек домой на ужин и бридж». Не воспарил боевой дух премьер-министра и на следующий день: «Только что вышел с заседания армейского совета. <…> Довольно интересно, поскольку дает представление о первых шагах в назревающей войне».
Кому-то разгорающийся конфликт предоставил удобную возможность нажиться. Пироксилиновая компания, производившая в Кенте кордит, пироксилин, пиротехнику для подачи сигналов тревоги и детонаторы, отправила 29 июля письмо на внушительном фирменном бланке сербскому военному министру. Правление предлагало поставить 10 000 винтовочных гранат – «часть контракта на 80 000 штук, который мы выполняем для другого иностранного правительства. <…> Перед этим мы успешно выполнили заказ на 25 000 штук, которые использовались в военных действиях и вполне себя зарекомендовали. <…> 10 000 штук готовы к отгрузке и могут быть отправлены в течение суток. Предлагаемую гранату можно применять и как ручную, в ближнем бою». Сведений о том, сделал ли Белград заказ, нет, тем не менее пироксилиновой компании не откажешь в предприимчивости.
Вечером 28 июля российская военная разведка донесла, что в процессе мобилизации находятся 3/4 австрийской армии – 12 корпусов из 16 – гораздо больше, чем необходимо для похода на Сербию. И хотя царь еще не подписал приказ, этим же вечером начальник российского штаба телеграфировал командующим всех военных округов, предупреждая, что «30 июля назначается первым днем всеобщей мобилизации». Царь уступил Сазонову и согласился начать общую мобилизацию на следующий день. С 24 июля Россия – опережая все страны, кроме Австрии и Сербии, – начала готовиться к войне, уверившись, что Австрия намерена сокрушить сербов силой. Надежды Петербурга на мирное урегулирование рухнули 29 июля – при известии о том, что австрийцы начали обстрел Белграда из артиллерийских орудий.
Российские политики и дипломаты пришли к единодушному мнению – нужно сражаться. Глава дипломатической миссии в Софии А. А. Савинский, признанный центрист, заявил, что, если Россия даст слабину, «наш престиж в славянских государствах и на Балканах будет подорван безвозвратно». Ему вторил Александр Гирс из Константинополя: если Россия склонится перед Австрией, Турция и Балканы незамедлительно перейдут в стан Центральных держав. Другой дипломат, Николай де Базили, с достоинством отвечал своему знакомому – австрийскому военному атташе, предупреждавшему об опасности внутренней катастрофы для России, если царь ввяжется в войну: «Вы глубоко заблуждаетесь, если полагаете, будто страх перед революцией помешает России исполнить свой национальный долг».
Бетман-Гольвег предупредил Санкт-Петербург, что Германия намерена начать мобилизацию, если Россия не остановит свою. Это известие лишь укрепило уверенность Сазонова в том, что схватка неизбежна, однако посеяло сомнения у царя. Он получил личное послание от кайзера, после которого принялся требовать, чтобы Россия вернулась на шаг назад, к частичной мобилизации. Однако Сазонов стоял на своем. В 5 часов вечера 30 июля, не переставая сокрушаться о том, что «тысячи и тысячи приходится посылать на смерть», Николай II подписал приказ о всеобщей мобилизации, вступающий в силу со следующего утра.
Тем же вечером многие российские войсковые соединения были предупреждены по телефону – ждать курьера с секретным пакетом. Сумские гусары получили приказ о 36-часовой готовности к погрузке в эшелоны, которые последуют к польской границе с Восточной Пруссией, в то время как их соседи по казармам под Москвой – гренадерский полк – направлялись к австрийской границе. Солдатам раздали консервы из неприкосновенного запаса, и хотя корнет Соколов заметил, что они датированы 1904 годом, солдат это не остановило. К стыду гусарских офицеров, уже через час двор казармы был усыпан пустыми консервными банками. «Чистое ребячество!» – вспоминал раздосадованный Владимир Литтауэр, сравнивая поведение солдат с тем, как держались немецкие пленные, захваченные гусарами через несколько месяцев. Еле живые от усталости, голодные, они не притронулись к неприкосновенному запасу продовольствия – дисциплина в армии кайзера была превыше всего.
Когда последний на 30 июля пассажирский поезд из Восточной Пруссии в Россию пересек границу, один российский пассажир, до тех пор молчавший, вдруг начал громко сокрушаться, что у него не нашлось бомбы, чтобы сбросить на немецкий железнодорожный мост в Диршау. Он же радовался, что караул на мосту по-прежнему в парадной форме, а не в полевой, – значит «немецкие свиньи» не совсем готовы. Российские власти понимали, что ввязываются в авантюру, превышающую возможности страны. Маловероятно, что они решились бы выступить против Центральных держав в 1914 году без гарантированной поддержки Франции. В дипломатическом и даже военном отношении было бы лучше отложить мобилизацию до тех пор, пока австрийская армия не вторгнется в Сербию. Однако петербургских вершителей судеб, особенно Сазонова, подстегивал страх, что промедление позволит Германии перехватить инициативу. Колебания относительно характера мобилизации почти наверняка никак не повлияли на дальнейшее развитие событий. Германия в любом случае отреагировала бы на решение Санкт-Петербурга начать военные действия против Австрии.
Россия не делала тайны из масштабной подготовки к войне: в ночь на 30 июля царь без стеснения заявил кайзеру в очередном раунде переписки между «Вилли и Ники»: «Решение о вступивших сейчас в силу военных мерах было принято пять дней назад с целью укрепить оборону в связи с действиями Австрии».
Те, кто сегодня предпочитает перекладывать на Россию основную вину за Первую мировую, руководствуются тем же доводом, что и кайзер в июле 1914 года: в целях сохранения мира в Европе царю следовало позволить Австрии развязать небольшую войну и расправиться с Сербией. Довод понятен, однако его необходимо дополнить фактами, прежде чем строить сомнительные предположения, будто Россия намеренно вела двойную игру. Апогей июльского кризиса пришелся на 23-е, когда Австрия перестала скрывать намерение уничтожить Сербию, и 24-е, когда Россия начала активно готовиться к отпору. Пока не появятся надежные доказательства того, что сербское правительство участвовало в заговоре против Франца Фердинанда, а Россия знала о готовящемся покушении заранее, стремление царя противостоять попыткам стереть с лица земли Сербию вполне оправдано. Удержать Николая II могли бы не сомнения в законности действий России, а страх за собственную власть, которую чрезвычайная ситуация грозила пошатнуть.
3. Германия выступает
Самой несостоятельной, пожалуй, является точка зрения, будто июльский кризис стал следствием череды роковых случайностей. Как раз наоборот, власти всех великих держав считали, что действуют разумно, преследуя четкие, вполне достижимые цели. Однако вопрос о том, под чьим руководством на самом деле находилась в тот период Германия, остается открытым. В предыдущее десятилетие система власти, несмотря на растущую экономическую мощь страны, постепенно прогнивала. Новое поколение политиков, среди которых много было социалистов, толкалось локтями в борьбе за доступ к власти перед дворцом, где по-прежнему заправляла бряцающая шпорами военизированная аристократия. Кайзер из правителя давно превратился в символ агрессивного немецкого национализма, однако беспорядочного вмешательства в дела страны не прекратил. За власть соперничали отдельные деятели, институты и политические группировки. Армия и флот были друг с другом в натянутых отношениях. Генеральный штаб не желал общаться с Военным министерством. Земли в составе империи то и дело пытались отстоять независимость перед Берлином.
В 1910 году один немецкий писатель предрекал, что в период политической и военной напряженности, предшествующий любому конфликту, «огромным влиянием (к добру ли, к худу ли) будет пользоваться пресса и ее ключевые орудия – телеграф и телефон». Мольтке с этим соглашался. Какой бы мощной ни была армия, начальник штаба понимал: в XX веке призвать миллионы граждан на войну можно лишь убеждением, что они будут воевать за правое дело. «Мольтке говорил мне, – писал прусский офицер в 1908 году, – что время кабинетных войн закончилось и что война, которую немецкий народ не желает, не понимает, а значит, не одобряет, будет чрезвычайно опасным предприятием. Если… народ сочтет, что война – это прихоть властей, которая нужна лишь затем, чтобы помочь выпутаться из затруднения правящему классу, она начнется с того, что мы будем вынуждены стрелять по собственным подданным». Вот почему Германия отказывалась вступать в войну вместе с Австрией в самом начале балканского кризиса. Именно поэтому в июле 1914 года Мольтке так старался выставить Германию – прежде всего в глазах собственного народа – невинной жертвой, а не агрессором. Зреющий в Европе кризис накладывался на беспорядки внутри страны. Рабочие протесты, выражающиеся в частых забастовках, беспокоили берлинское правительство ничуть не меньше, чем британское, французское или российское, – схожие проблемы вызывали опасения за социальную стабильность во всех великих державах.
Поведение кайзера оценивать нелегко – слишком часто он менял свое мнение. Пометки на государственных документах отражают его неисправимую несдержанность во всей красе: «Как бы не так, мистер Сазонов!», «Проклятие!», «Нет!», «Не ему решать!», «Образчик британской наглости!» Восклицательный знак был его любимым политическим инструментом. Осторожность обычно включалась слишком поздно, когда ущерб, нанесенный куда более привычной неосмотрительностью, становился непоправимым. 5 июля кайзер сказал Бетману-Гольвегу: «Мы должны всеми силами помешать австро-сербскому противостоянию перерасти в международный конфликт». А на следующий день выдал Вене «карт-бланш».
27 июля, прочитав по возвращении из норвежского вояжа на яхте скромный ответ Сербии на ультиматум Вены, Вильгельм II сказал сперва, что не видит «больше причин для войны». Однако в тот же день Бетман-Гольвег заявил немецкому послу в Австрии: «Мы должны делать вид, что нас вынуждают к войне». Генерал Эрих фон Фалькенхайн, прусский военный министр, после встречи с кайзером и Мольтке 27 июля писал: «Решено сражаться до конца, чего бы это ни стоило». Тремя днями позже, 30 июля, баварский генерал Крафт фон Деллмензинген отметил у себя в дневнике: «Кайзер хочет только мира, и императрица делает для этого все возможное. Он даже готов надавить на Австрию, чтобы предотвратить ее дальнейшие шаги. Это будет огромнейшая катастрофа! Мы подорвем все доверие к нам как союзникам».
Однако к тому времени полученные генералом из придворных сплетен сведения уже два дня как устарели. 28 июля кайзер убежденно провозгласил, что «катящийся шар не остановить». Он метался, словно актер-любитель, заполучивший роль монарха в шекспировской исторической хронике. Боясь испортить спектакль, Вильгельм II изо всех сил старался соответствовать роли императора-полководца, совершенно не понимая при этом сути происходящего, поэтому то и дело вступал невпопад или путал реплики.
Несмотря на июльские колебания, к августу военная машина Германии набрала ход. 29 июля в Берлине Фалькенхайн попытался ускорить темпы, заявив, что время на раздумья истекло, довольно ждать повода от России, пора начинать мобилизацию. Чтобы избежать напряжения внутри страны, Бетману-Гольвегу и Мольтке требовалось создавать видимость ответных, а не опережающих действий, однако они понимали, что час близок. Был подготовлен ультиматум для нейтральной Бельгии с требованием пропустить немецкую армию через бельгийские земли. После этого Бетман-Гольвег совершил дипломатический промах. Пока настроения в Британии еще колебались, он направил предложение сэру Эдуарду Грею – не хочет ли Британия сохранить нейтралитет в обмен на гарантии бельгийской и французской территориальной целостности со стороны Германии? Эта попытка шантажа, ясно дающая понять, что Германия готовится нанести удар в западном направлении, разгневала Лондон не на шутку. «В немецкой дипломатии чувствуется топорность и какое-то ребячество», – с презрением писал Асквит. Грей отрезал, что Британия ни при каких обстоятельствах не примет столь бесстыдное предложение.
Ответ из Лондона чуть не довел Вильгельма и Бетмана-Гольвега до нервного срыва в ночь на 30 июля. Они осознали, что ввергают страну в величайшую за всю историю вооруженную схватку, в которой Британия к тому же не намерена сохранять нейтралитет. Кайзер вдруг пошел на попятный, предложив австрийцам ограничиться взятием Белграда и удерживать его, пока не будут приняты условия ультиматума. В 2 часа 55 минут ночи 30 июля Бетман-Гольвег телеграфировал в Вену, призывая принять дипломатическое посредничество. Послание попало в руки Берхтольду, когда мобилизация в Австрии уже началась. В этот же день пришла телеграмма от Мольтке, убеждающего империю отказаться от посреднического вмешательства и двинуть армию сразу на Россию, а не на Сербию. Таким образом (еще до того, как он узнал о мобилизации в России), начальник немецкого штаба проявил приверженность большой войне и воспользовался своим дипломатическим влиянием, существенно превысив должностные полномочия. Прочитав два противоречащих друг другу послания, Берхтольд поинтересовался у Конрада: «Кто правит в Берлине – Мольтке или Бетман?» Австрийцы между тем фигурально (а может, буквально) пожали плечами и продолжили мобилизацию и обстрел Белграда.
На вопрос Берхтольда в тот момент следовало отвечать, что правит Мольтке. Бетман-Гольвег больше не пытался противостоять настойчивым требованиям начальника штаба полным ходом вести подготовку к войне. Кроме того, вскоре канцлер станет приверженцем далеко идущих военных планов, явно направленных на утверждение немецкого превосходства в Европе. Как ни бросало из стороны в сторону кайзера и Бетмана-Гольвега в июле, они так и не решились на один-единственный шаг, который, возможно, помог бы избежать катастрофы: отказать Австрии в поддержке при вторжении в Сербию. К концу июля Мольтке и Фалькенхайн безапелляционно ставили перед страной военные задачи. Они отстаивали приоритет военных в принятии решений, мотивируя это тем, что столкновение неизбежно. Вильгельму II, как и его канцлеру, не хватало решимости публично пойти на попятный, когда генералы на каждом шагу твердят, что его долг – принять испытание боем. Фалькенхайн доказывал однажды, что дуэли как средство разрешения личных споров между офицерами запрещать нельзя, поскольку они помогают «поддерживать честь армии». Теперь с таким же воодушевлением он резко обрывал запоздалые сомнения кайзера: «Я напомнил ему, что эти вопросы больше не в его власти».
Ключевую роль в немецком эндшпиле сыграл Мольтке. Армия представляла собой самый влиятельный институт государственного устройства, а Мольтке им заведовал. Даже если не соглашаться с историками, утверждающими, что начальник штаба с первых дней кризиса намеренно добивался столкновения, нельзя сбрасывать со счетов довод, что он все же повел страну курсом войны, несмотря на глубокие сомнения в его последствиях и в шансах империи на успех. Если даже со стороны такого недалекого человека, как Конрад, было безнравственно толкать страну к Армагеддону, для проницательного ума вроде Мольтке это вдвойне подло. Самое правдоподобное объяснение, которое подтверждают и дальнейшие действия Мольтке, когда страна угодила в военное пекло, состоит в том, что начальник штаба, как и его августейший повелитель, был человеком слабым, но отчаянно пытался казаться сильным и жестким. Вена и Берлин (Санкт-Петербург и Париж тоже, однако в меньшей степени) жаждали крепкой руки и сильной воли, которые положат конец череде неразрешенных кризисов, длящихся больше десятилетия.
Многие немецкие военные, как и консервативные политики, видели в войне возможность осадить социал-демократическую волну, которая представлялась им угрозой национальному величию и их собственному авторитету. А еще генералы понимали, что через два-три года возросшая мощь России разобьет последние надежды Германии на исполнение мистических планов Шлиффена – разгромить Францию и двинуться на восток. Независимо от решения Британии, промедление грозило Германии провалом, поскольку в 1914 году, по мнению армии и руководства, у нее имелось куда больше шансов победить Антанту в любом составе. Берлин хотел лишь одного: чтобы на российского царя легла вина и за мобилизацию, и за «вынужденный» ответный удар.
Бельгийцы внезапно осознали опасность, грозящую их собственной стране. Барон де Геффье д’Эструа, руководитель бельгийского Министерства иностранных дел, отдыхавший с семьей в Энгадине, был спешно вызван из отпуска и 29 июля отбыл в Брюссель. Как выяснилось, многие поезда уже были реквизированы Германией и Австро-Венгрией для транспортировки войск – только случайная встреча обеспечила ему место в частном вагоне бельгийского промышленника, чтобы добраться до Брюсселя к утру 30 июля.
Английский посол во Франции сэр Фрэнсис Берти писал в тот день (заблуждаясь, однако отражая в какой-то мере парижские настроения): «Европа висит между миром и войной. Куда склонится чаша весов – зависит от нас. Итальянцы предлагают нам вместе с ними постоять в стороне. Французы этому не обрадуются. Я уже писал Грею, что здесь считают, будто мир между державами зависит от Англии, и, если она объявит о своей солидарности с Францией и Россией, войны не будет, поскольку Германия не осмелится лишить себя морских поставок, которые перекроет ей Британия». Днем 30 июля стало известно, что французов, пытавшихся пешком перейти границу с Германией, заворачивают обратно, а автомобили и даже железнодорожные составы задерживают, телефонная связь между Францией и Германией оборвалась.
Новости всколыхнули всю Францию. На небольших производствах коммуны Борепер в департаменте Изер встала работа, на улицах толпились мрачные люди, скорее угрюмо, чем оживленно, обсуждая события. По словам одного из местных жителей, это «напоминало похороны. Весь городок словно погрузился в траур». В Германии 30 июля около тысячи клиентов Фрайбургского муниципального сберегательного банка опустошили свои счета, вынудив банк ограничить дальнейшее снятие средств. Такие же длинные очереди змеились и у большинства других европейских банков. Многие торговцы отказывались принимать платежи ассигнациями, другие просто закрывали магазины. В Гавре официанты предупреждали посетителей перед заказом, что оплата принимается только золотом.
Всплески оптимизма тем не менее были. Вечером 30 июля во дворе Бурбонского дворца журналисты окружили министра внутренних дел месье Мальви, который рассказал им о ходе переговоров между Санкт-Петербургом, Берлином и Веной. «Как только за дело возьмутся дипломаты, – уверял он, – можно надеяться на урегулирование». Однако ближе к вечеру, когда Раймон Рекули писал текст для своей колонки в Le Figaro, в его кабинет ворвался коллега с криками: «Там внизу Анри де Ротшильд. Он обедал с чином из Министерства иностранных дел, который сказал, что война – вопрос нескольких дней, может, даже часов!» Вскоре к Рекули зашла знакомая с вопросом, отменять ли запланированную на следующую неделю автомобильную поездку по Бельгии. Рекули ответил не раздумывая: «Если вам действительно хочется прокатиться, езжайте лучше в Биарриц или Марсель».
К вечеру 30 июля Мольтке уже не собирался ждать, пока Россия объявит о мобилизации. Он заявил Бетману-Гольвегу, что Германии пора действовать. Они договорились, что независимо от действий царя Германия объявит о мобилизации завтра в полдень, 31 июля. Однако, к облегчению немцев, за несколько минут до крайнего срока Санкт-Петербург объявил о своих намерениях. Теперь Берлин мог поднимать войска с «чистой совестью», добившись поставленной дипломатической задачи – Россия первой (после Австрии) взялась за оружие. После официальной «декларации состояния военной угрозы» (Zustand der drohenden Kriegsgefahr) 31 июля армия начала патрулировать немецкие рубежи. Нарушения границы войсками отмечались с обеих сторон – в частности, в Эльзасе. Немецкие саперы взорвали железнодорожный мост под Ильфуртом, получив ошибочное донесение, что французы уже близко. Однако официальный приказ вступить на французскую территорию немецкие войска получили только 3 августа.
Подписав в 5 часов вечера 1 августа приказ о мобилизации в Звездном зале Берлинского дворца, кайзер со своей склонностью к анекдотичным поступкам заказал в личные покои шампанское. Баварский генерал фон Веннингер вскоре после получения известий о мобилизации в России наведался в Военное министерство Пруссии: «Повсюду сияющие лица, обмен рукопожатиями, поздравления с тем, что барьер взят». Россия полностью оправдала страстные надежды Веннингера, Мольтке, Фалькенхайна и иже с ними. Когда 31 июля Германия готовилась к мобилизации, они опасались только одного – как бы Франция не отказалась следовать примеру и не обошла расставленную ловушку. Вильгельм презрительно называл французов «женственной нацией, которой далеко до мужественных англосаксов или тевтонцев» – неудивительно, что перспектива сражаться с ними его не пугала.
В тот же день Берлину пришлось пережить еще один критический момент: когда Мольтке уже вышел из дворца после церемонии подписания приказа о мобилизации, кайзеру доставили телеграмму из Лондона, от Лихновского. Согласно телеграмме, Грей обязывался сохранять нейтралитет со стороны Британии и гарантировать нейтралитет французов, если Германия откажется от вторжения во Францию. Вильгельм II возликовал. Мольтке позвали обратно – сообщить, что теперь можно сосредоточить все силы на восточном направлении. Последовал легендарный обмен репликами: начальник штаба возмущенно заявил, что планы мобилизации изменениям не подлежат и, если дергать войска туда-сюда, на поле боя окажется не армия, а толпа. Его возмутило, что Вильгельм II пытается вмешаться, когда время для дипломатии истекло, настало время войны, а война – это его, Мольтке, обязанность.
Вскоре стало ясно, что депеша от Лихновского – глупое недоразумение, отражающее его ошибочный взгляд на позицию Британии. Французы приступили к мобилизации, и Германии пришлось воевать на два фронта. Однако разговор с Вильгельмом II сильно подействовал на Мольтке. Он вернулся в Генштаб, пылая от гнева, весь в красных пятнах. «Я намерен вести войну с Францией и Россией, но отнюдь не с кайзером», – заявил он адъютанту. Его супруга позже свидетельствовала, что, скорее всего, он перенес легкий апоплексический удар. Здоровье Мольтке и без того было слабым, нервы на пределе. Теперь же, когда огромные армии вот-вот должны были столкнуться в битве, которую он сам так старательно приближал, стали заметны первые признаки нервного и физического расстройства, которое через полтора месяца сведет его в могилу.
Мобилизацией Германия не ограничилась и объявила войну России – на шесть дней опередив Австрию. Четырнадцатилетний баварский школьник Генрих Гиммлер писал в своем дневнике 1 августа: «Играл утром в саду. Днем тоже. В 7:30 Германия объявила войну России». Францию проинформировали, что ее нейтралитет будет признан лишь при условии сдачи пограничных крепостей Германии «в знак искренности намерений». Бетман-Гольвег возмущался, что военные отодвинули его на второй план: декларацию, с которой кайзер должен был выступить перед немецким народом, составлял офицер Генерального штаба майор Ганс фон Хафтен. Канцлер и генерал испытывали друг к другу давнюю и взаимную неприязнь. Теперь она переросла в открытую вражду. Днем 1 августа толпа приветствовала кайзера, ехавшего из Потсдама по Унтер-ден-Линден в полном кирасирском облачении. «Чувствуется восхитительный подъем… единодушие и целеустремленность», – радовался Вильгельм II. Журналист Теодор Вольф, встречавший кайзера вместе с остальными, описывал настроение толпы так: «Был теплый солнечный день. В прогретом воздухе уже чувствовалось потное лихорадочное возбуждение и запах крови». Правофланговая газета уверяла, что после проезда Вильгельма «толпа преисполнилась благоговения перед величием момента». Незнакомые люди жали друг другу руки.
Мобилизация в России устранила одну острую для Мольтке политическую проблему: если бы Германия сделала решающий ход первой, немецкие социал-демократы могли продолжить антивоенные протесты. Теперь же, несмотря на то, что правительство втайне уже какое-то время готовилось к наступлению, Берлин мог оправдывать свои действия вынужденной необходимостью защитить рейх от славянской агрессии. Адмирал Мюллер писал 1 августа: «Настроение великолепное. Правительству с успехом удалось представить все так, будто нападают на нас». Слегший Мольтке писал знакомому фельдмаршалу: «Ужасно быть обреченным на бездействие в войне, которую сам приближал и готовил». Мольтке был не единственным из выдающихся немецких деятелей, кто без стеснения признавался в том, что приложил руку к грядущим ужасам. Министр иностранных дел Готлиб Ягов впоследствии говорил знакомой, что его преследовало неотвязное ощущение (оказавшееся таким ошибочным), будто «война необходима». В 1916 году магнат-судовладелец Альберт Баллин отказался встречаться с Яговом, поскольку «не хотел иметь никаких дел с человеком, приблизившим ужасную катастрофу и повинным в смерти сотен тысяч людей».
Вильгельм фон Штумм, подручный Ягова, сообщил Теодору Вольфу в феврале 1915 года: «Мы свыклись с мыслью, что войны с Россией не миновать. <…> Не начнись война тогда, она разразилась бы через два года, но мы были бы в гораздо менее выгодном положении. <…> Кто же мог предугадать, что мы обманемся в своих стратегических расчетах?» Бывший канцлер князь фон Бюлов обвинял Бетмана-Гольвега в выдаче Австрии «карт-бланша» 5 июля. Он не утверждал прямо, будто Германия добивалась войны, но все же считал, что канцлер должен был настоять на предварительном обсуждении условий венского ультиматума Белграду, и осуждал отказ Берлина от дипломатических переговоров, предложенных Британией.
Через пару дней после объявления мобилизации бурные эмоции в Германии слегка улеглись. 31 июля журналист Frankfurter Zeitung отмечал: «Установилось какое-то гнетущее затишье. <…> Жены и молодые девушки сидят молча по комнатам, одолеваемые тяжкими думами о ближайшем будущем… страхом перед ужасами войны, перед тем, что последует дальше». Социал-демократ Вильгельм Геберлейн сообщал, что в Гамбурге вести о мобилизации вызвали уныние: «Все ходят как в воду опущенные, будто их завтра казнят». Hamburger Echo писала, что к вечеру 1 августа «ажиотаж, поднятый парочкой недоумков в начале недели, утих… теперь на улицах редко услышишь веселый смех».
В этот день Гертруда Шадла то и дело наведывалась в городской центр Вердена за последними новостями, пока, наконец, в 6 вечера не увидела расклеенный повсюду приказ о мобилизации. В дневниковой записи за 1 августа отражены смешанные чувства простых немцев: «Мы одновременно радовались тому, что правительство проявило благородство и твердость, и готовы были плакать от страха перед будущим». Позже она добавила: «Сбылись все наши страхи, и возможные, и невозможные. <…> Враги трепали нас безжалостно с востока, запада и севера. Теперь они увидят, какой мы дадим отпор! <…> Мы не хотели войны – если бы хотели, уже десять раз устроили бы за прошедшие 43 мирных года!» В воскресенье, 2 августа берлинская полиция просила граждан воздержаться от бурных проявлений восторга – в частности, не кидаться толпой к машине кайзера. Впервые караул у общественных зданий переоделся в серую полевую форму. Германия первой назвала разгорающееся вооруженное противостояние мировой войной – Weltkrieg, не ограничивая его в своем сознании европейскими рамками.
Когда в Германии началась мобилизация, в Париже сэр Фрэнсис Берти, наведавшись к французскому премьер-министру, нашел того в «крайне нервозном состоянии. <…> Германия очевидно хочет ускорить события и опередить Россию, не дав ей как следует подготовиться». Теперь Франция отставала от Германии в военных сборах на два дня: Жоффр сообщил правительству, что каждые сутки задержки грозят потерей до 30 км французской территории, когда Мольтке перейдет в наступление. Некоторые социалисты по-прежнему выступали решительно против войны, однако их миротворческие действия в расчет не принимались. Супрефект Изера был не единственным чиновником, запретившим общественные протесты, – на социалистическую антивоенную демонстрацию в Вене 31 июля тоже наложили запрет. Профсоюзы планировали такую же акцию в Гренобле на 2 августа, однако от своих планов отказались, поняв, что явка будет небольшая, а демонстрацию все равно запретят.
Вечером 31 июля выдающийся деятель французского социалистического движения Жан Жорес по дороге в парижский ресторан недовольно заметил своему спутнику, что таксист их угробит своим лихачеством. «Нет, – съязвил спутник. – Как и все парижские таксисты, он увлеченный социалист и состоит в профсоюзе». Жорес действительно не дожил до следующего дня, однако погубила его не лихая езда, а фанатик, выстреливший в ресторане ему в спину. Это убийство вызвало в Европе волну потрясения и ужаса, гораздо более бурную, чем покушение на Франца Фердинанда. Жореса считали политическим гигантом не только на родине. Газета Le Temps сокрушалась, что его жизнь оборвалась «как раз в тот момент, когда… его речи могли бы стать орудием государственной обороны».
Раймон Рекули писал о событиях ночи на пятницу 31 июля: «Когда около часа я вышел с другом из редакции, на углу улицы Друо до нас донесся звонкий цокот кавалерийских копыт. Кафе уже закрывались, но вокруг было достаточно народа. По булыжнику копыта грохотали еще звонче. “Кирасиры едут!” – крикнул кто-то. По толпе словно разряд тока пробежал. На всех этажах начали распахиваться окна. Люди лезли на скамьи, на столики кафе. Массивный таксист вскарабкался на крышу своего автомобиля, рискуя продавить ее. Вслед за ватагой ребятни появились всадники. В полном обмундировании, в шлемах с плюмажами, в плащах до пят их гигантские фигуры заполнили всю улицу. У всех разом сорвалось с губ восторженное: “Да здравствует Франция! Да здравствует армия!” Таксист на крыше автомобиля прыгал и кричал громче других, швыряя в воздух фуражку и размахивая руками, словно мельница».
Той же ночью мальчик-посыльный из Le Temps увидел, как наклеивали приказ о мобилизации на Центральном почтамте на Итальянском бульваре. Около четырех утра 1 августа он вбежал в кабинет редактора с криком: «Объявили!» Сотрудники высыпали на улицу – увидеть своими глазами. Перед небольшим листком голубого цвета (российский был сиреневым), наклеенным на одном из окон почтамта, собралась толпа. «Мобилизация – это не война», – настаивал премьер-министр Вивиани, подписывая приказ. Однако, по словам Раймона Рекули, «ему никто не поверил. Если это и не война, то что-то не менее ужасное». Французская армия получила указания не подходить ближе 10 км к немецкой и бельгийской границам, чтобы вина за вторжение целиком пала на Берлин.
Сэр Фрэнсис Берти писал, когда началось формирование войск: «Население держится спокойно. Но сегодняшнее vive l’Angleterre [“Да здравствует Англия!”] завтра может смениться perfide Albion [“коварным Альбионом”]. Меня приглашали отобедать на виллу Эдмона де Ротшильда в Булонь-на-Сене, однако встречу пришлось перенести в Париж, поскольку всех лошадей и автомобили реквизировали для военных нужд. Его электромобиль, как и другой транспорт без специального пропуска, не может выехать за пределы enceinte [границ города]. Четыре наших лакея отправились каждый в свой полк сразу же, а младший дворецкий уехал 10 дней назад, трое других слуг тоже встали под полковые знамена. Я попросил, чтобы моему шоферу-французу выдали бронь». Народный гнев обрушился на принадлежащие немцам компании – в частности, на Maggi, тем более что мелкие французские молокозаводы и без того считали пищевой гигант опасным конкурентом. Под безучастными взглядами полиции толпа громила немецкие и австрийские магазины. Вивиани, выступая в палате депутатов, заявил: «Германии не в чем нас упрекнуть. Под ударом оказались независимость, достоинство и безопасность, завоеванная Антантой для Европы». Его речь удостоилась бурной овации.
Жившая во Франции американская писательница Эдит Уортон весь июль отдыхала в Испании и на Балеарах. Вернувшись 1 августа в Париж, она поняла, что от планов провести остаток лета в Англии придется отказаться: «Все казалось чужим, зловещим, призрачным, словно наэлектризованный перед грозой воздух. Временами я чувствовала себя так, будто умерла и очнулась в параллельном мире. Так оно, по сути, и было».
4. Британия решается
Теперь вся Европа ждала, что предпримет правительство Асквита. Александр Фрейд в Вене писал своему брату Зигмунду, не в силах поверить, что Британия вступит в войну вместе с Россией: «Цивилизованный народ не встанет на сторону варваров», – доказывал он. Многим немцам тоже не верилось, что Британия примет участие в потасовке, до которой Альбиону вроде бы нет никакого дела. Моряк Рихард Штумпф негодовал по поводу того, что каких-нибудь несколько недель спустя после Кильской регаты, где с дружескими почестями встречали эскадру королевских ВМС, Британия может оказаться по другую сторону фронта: «Горько думать, что ими [британцами] на самом деле движет зависть, презренная зависть к конкуренту». Германия откладывала объявление войны с Францией до 3 августа в надежде сохранить британский нейтралитет. Кайзер по-прежнему на него уповал, обнадеженный итогами разговора между своим братом и королем Георгом V: принц Генрих привез из Лондона заверения британского монарха, что его страна в европейские конфликты вмешиваться не намерена. Вильгельм II рассчитывал, что Британии хватит мудрости этой доктрины придерживаться, ведь «у дредноутов колес нет».
Путешественник по Франции писал: «Тому, кто не был в то время в Париже, не понять, с какой затаенной тревогой французы дожидались, пока скажет свое слово Британия». Намерения правительства Асквита оставались неясными. Передовица The Times от 29 июля пела хвалу британской самоотверженности: «Мы издавна считали своей задачей поддерживать равновесие сил в Европе» – и уверяла, что Антанте с Францией в составе «мы сохраним преданность, что бы ни случилось». Французов, однако, эти торжественные речи только раздражали. Их интересовало одно – будет ли британская армия сражаться с ними плечом к плечу. Пока выходило, что нет.
Грей, Черчилль, Холдейн и Асквит требовали от Британии честности по отношению к остальным союзницам по Антанте: еще 29 июля министр иностранных дел неофициально пригрозил уйти в отставку, если правительство продолжит юлить. Первый лорд Адмиралтейства по-хорошему и по-плохому уговаривал своего друга, министра финансов, бороться с упрямым нежеланием Ллойда Джорджа втягивать Британию в конфликт на Континенте. Черчилль высказал абсурдное предположение, что участие в войне обойдется недорого: «Вместе мы можем развернуть большую социальную программу. <…> Война на море будет дешевой». Тем не менее, когда мобилизацию начала Россия, большинство британцев противилось мысли, что их родина должна последовать ее примеру. 29 июля Daily News твердо заявляла: «Самое главное, что мы можем сделать для мира на земле, – четко обозначить, что ни один британец не принесет свою жизнь на алтарь российского господства в славянском мире». Лейбористы подумывали призвать профсоюзы устроить всеобщую забастовку, если Асквит решит участвовать в войне. «Вся Европа вооружается», – тоном стороннего наблюдателя возвещала Daily Mail 30 июля и не менее отстраненно два дня спустя: «Европе грозит катастрофа». За обедом 31 июля российский посол граф Бенкендорф сообщил литератору Морису Бэрингу, что они с французским посланником подозревают: Англия сражаться не намерена.
Левоцентристская Daily Chronicle 31 июля радовалась отсутствию национал-шовинизма: «Весьма обнадеживает – по сравнению с тем, что мы наблюдали некоторое время назад, – полное отсутствие антинемецких настроений. За последние несколько лет у англичан во многом заново открылись глаза на общность наших интересов с великим народом, чья история и культура ближе, чем у всех остальных европейских государств, к нашей собственной; сама мысль о разрушительной вражде между нашими странами кажется сейчас куда более отвратительной, чем, скажем, поколение назад». В этот день Manchester Guardian первой из британских газет предположила, что Британии придется воевать, если Франция подвергнется нападению. Однако газета в принципе отрицала возможность вторжения Германии в Бельгию, поскольку подобное вторжение было бы нарушением гарантирующего нейтралитет Бельгии договора 1839 года, который подписали и Берлин, и Лондон.
Солдат Валлийских королевских стрелков проснулся в дорчестерской казарме в 6 утра солнечной пятницы 31 июля под звуки развеселой «Люблю шагать по побережью» (I Do Like to be Beside the Seaside), исполняемой полковым оркестром. И все же многие британцы уже чувствовали надвигающийся на их берега шторм. Адъютант Адмиралтейства Норман Маклеод: «Ощущаю тревогу: 1) поскольку война мне отвратительна; 2) боюсь финансово-экономического кризиса – люди закупают продукты огромными партиями. Банковские ставки подскочили на 10 %. <…> Думаю, ура-патриотизма поубавится от этих тягот». К министру финансов явилась делегация из Сити – доказывать, что «единственный способ спасти мир – это не ввязываться в конфликт, чтобы могущественный британский рынок по-прежнему мог выступать международным экономическим арбитром». 1 августа Daily News опубликовала статью редактора газеты Альфреда Гардинера «Почему мы не должны сражаться». Автор пишет: «Где в этом огромном мире наши интересы сталкиваются с немецкими? Нигде. Тогда как с Россией у нас имеются потенциальные разногласия в Юго-Восточной Европе и Южной Азии». После субботнего заседания Кабинета Поль Камбон сообщил Грею (на французском, через переводчика, поскольку на официальных переговорах он пользовался исключительно родным языком), что категорически отказывается передавать в Париж решение Лондона – вернее, отсутствие оного.
Многие британцы винили в назревающем кошмаре прежде всего Санкт-Петербург и Белград. The Economist предупреждал, что «эстафету начатых Сербией провокаций подхватила Россия. Если начнется большая война, российская мобилизация выступит самой вероятной ее причиной. Мы опасаемся, что надежду на поддержку Британии породили у российского царя язвительные статьи в The Times». Венец Йозеф Редлих в своих письмах в редакцию The Economist требовал ответа: «Независимо от политической принадлежности общественность всей Австрии волнует один-единственный вопрос – доколе Австрия намерена мириться с искаженным представлением Сербии о добрососедстве?» Девять маститых кембриджских профессоров подписали письмо в The Times: «Мы считаем Германию передовой страной в области гуманитарных и естественных наук, немецкие ученые служили и служат нам примером. Война с ней в интересах Сербии и России будет грехом против цивилизованного человечества. Если долг и обязательства вынудят нас все же в эту войну вступить, мы замолчим из патриотических чувств, однако на данном этапе считаем необходимым и оправданным протестовать против того, чтобы нас втягивали в борьбу со страной, столь близкой и родной нам по духу».
Вечером 1 августа Грей ужинал и играл в бильярд со своим личным секретарем в Brooks’s Club на Сент-Джеймс-стрит. Премьер-министр тем временем ложился спать в испорченном настроении: кризис разрушил его планы на встречу за городом с Венецией Стэнли, 26-летней дамой его сердца. «Признаюсь честно, никогда не было у меня более горького разочарования, – писал ей Асквит. – Но не могу сказать, что в зыбком тумане между сном и явью мне плохо, – слава Богу, ваш образ витает надо мной, навевая покой и умиротворение». Множество навязчивых, нескромных писем британского премьер-министра к Стэнли, хоть и не способствовали укреплению его репутации, оказались бесценными для проникновения в его мысли.
Крупнейшие левые газеты – Daily Chronicle, Daily News и Manchester Guardian – по-прежнему бурно протестовали против вмешательства Британии в конфликт, однако у правительства крепла другая точка зрения. В воскресенье 2 августа Асквит, завтракая с немецким послом, предупредил впечатлительного Лихновского, чем чреваты угрозы вторжения в нейтральную Бельгию. На Даунинг-стрит и Уайтхолле собирались толпы, в которых впервые появилось много тревожных лиц. Лидер консерваторов Бонар Лоу написал премьер-министру, обещая поддержку своей партии в случае объявления войны и тем самым приближая именно этот исход.
На состоявшемся затем заседании Кабинета Грей сообщил министрам о мобилизации французского флота. В соответствии с тайным пактом, подписанным во время переговоров о сотрудничестве военно-морских сил Англии и Франции в 1912 году, Франция сосредоточивает свои корабли на Средиземном море, оставляя на Англию оборону Ла-Манша и Северного моря. Некоторых министров, впервые услышавших об этом судьбоносном соглашении, известие ошеломило. И все же Кабинет волей-неволей постановил выполнить условия пакта и отправить линкоры на защиту северного побережья Франции. Германия поспешно пообещала не подходить к Ла-Маншу, если Британия сохранит нейтралитет, но Поль Камбон, услышав о взятом на себя обязательстве королевских ВМС, возликовал: «Именно этого решения я и дожидался. <…> Великая держава не может участвовать в войне наполовину. Если она решилась воевать на море, ей неизбежно придется воевать и на суше».
Кабинет, однако, от подобной перспективы упорно отказывался. Вечером 2 августа сэр Джон Френч, состоявший начальником Генерального штаба до мартовской отставки в связи с Куррахским мятежом, почему-то решил искать объяснение военным намерениям правительства не у министров, а у сэра Джорджа Риддела, владельца News of the World. Позвонив Ридделу по телефону, фельдмаршал поинтересовался: «Если наступит война, будут ли экспедиционные войска отправлены во Францию и под чьим командованием?» Риддел переадресовал его вопрос правительству. Ллойд Джордж пригласил Френча в 10 часов следующего утра нанести визит на Даунинг-стрит. Там ему сообщили, что об отправке армии на Континент речь пока не идет.
Отныне все внимание британцев сосредоточилось на Бельгии. В 3 часа дня 2 августа бельгийский вице-консул в Кёльне прибыл в брюссельское Министерство иностранных дел. Он сообщил, что с 6 утра с вокзалов Кёльна каждые три-четыре минуты отходят поезда с войсками – и направляются они не во Францию, а в Аахен и к бельгийской границе. Когда стало известно, что немецкие войска вошли в Люксембург и вот-вот вторгнутся в Бельгию, министр иностранных дел Жан Давиньон обратился к своему коллеге барону де Геффье: «Пойдемте в церковь, помолимся за нашу несчастную страну – никогда еще она так не нуждалась в наших молитвах!»
Король Альберт во время визита в Берлин в ноябре 1913 года получил от кайзера и Мольтке мрачное предупреждение: «Маленьким странам вроде Бельгии лучше держаться больших и сильных держав, если они хотят сохранить независимость». 2 августа бельгийский монарх осознал смысл этого предостережения в полной мере: Германия потребовала пропустить свои войска через бельгийскую территорию. Франции, считавшей значительную часть Бельгии германофильской, оставалось только гадать, как отреагирует брюссельское правительство. В результате Альберт своим личным решением – как главнокомандующий войсками и правящий монарх – отверг требования Берлина (под рукоплескания подавляющего большинства народа).
«Ответ [на берлинский ультиматум] дался нам легко, – пояснял барон де Геффье. – Нужно было лишь доступно изложить на бумаге обуревающие нас чувства. Мы не сомневались, что выражаем мнение всей страны». Однако даже вечером воскресенья, когда правительство уже готовилось к худшему, Брюссель – особенно простые граждане – в основном пребывал в неведении. Под конец солнечного летнего дня любители прогулок потянулись в ближайший пригород – многие с песнями и цветами.
Британия числилась среди гарантов бельгийского нейтралитета по договору 1839 года, подписанному вскоре после отделения Бельгии от Нидерландов. Вечером 2 августа Германия предупредила Британию о своем намерении провести войска через земли короля Альберта независимо от его согласия. В 7 часов следующего утра отказ Бельгии выполнить условия ультиматума был передан в Берлин. Когда новость получила огласку, Брюссель расцвел государственными трехцветными флагами. У большинства немцев этот жест вызвал сочувственное презрение. «Глупцы, ох глупцы! – повторял советник при дипломатической миссии, глядя на пестрящие государственной символикой улицы. – Ну что за глупцы! Зачем же лезть под паровой каток? Мы ведь раскатаем их в лепешку, сами того не желая. Вот ведь бедолаги!»
Иногда высказываются предположения, что для подданных короля Альберта было бы куда лучше, если бы он, подчиняясь неизбежному, разрешил проход немецких войск. Но с какой стати ему – как и любому другому правителю независимого государства – так поступать? На всем протяжении Новейшей истории защита более мелких стран от агрессии считалась долгом чести для крупных демократических государств. В 1914 году событиями правили форс-мажорные обстоятельства, а не международные законы, однако большинство британцев, равно как и британское правительство, сочло вторжение Германии в Бельгию моральным оскорблением и нарушением европейского порядка. Как ни парадоксально, если уж Германия собиралась нарушить нейтралитет Бельгии (соответствующие тайные планы вынашивались в течение десятилетия), лучше было бы нападать без всяких ультиматумов, не пытаясь сделать хорошую мину. Временной разрыв между угрозой и нападением позволил королю Альберту сплотить собственный народ, взбаламутить международную общественность и приготовиться к отпору. Бельгия привела в действие масштабную программу разрушения железнодорожных тоннелей, тем самым ограничив передвижения противника по своей территории на месяцы вперед.
Нынешние защитники Германии доказывают (как и берлинское правительство в свое время), что нейтралитет Бельгии пострадал бы в любом случае – не от кайзеровской армии, так от союзников. Единственный весомый довод в защиту этой теории – Британия рассматривала вариант блокады Антверпена как вероятного перевалочного пункта для немецких войск, однако дальнейшие события эту возможность исключили. Британия неоднократно предостерегала Францию от нарушения бельгийских границ, и Жоффр соглашался. До вторжения в Бельгию Германия значительно обставила своих соперниц – в первую очередь Россию – в стремлении снять с себя возможное клеймо агрессора. Однако Мольтке приказом нарушить бельгийскую границу свел на нет все усилия. Против подобного шага соотечественников предостерегал еще Бисмарк – как раз потому, что предвидел реакцию международной общественности. Нападение на Бельгию сыграло на руку тем членам правительства Асквита, кто считал участие Британии в европейской войне делом решенным. Без вторжения в Бельгию Британия вступила бы в войну в состоянии внутреннего конфликта – если бы вообще вступила. Мольтке фатально просчитался: убежденный, что Британия намерена воевать в любом случае, он и мысли не допускал, что нарушение бельгийских границ может куда-то склонить чашу весов. Он ошибся. Теперь миллионы британцев, которые прежде выступали против войны, считали необходимым защитить короля Альберта, воспринимаемого как мученика, и его подданных, ставших жертвами агрессора.
В стремлении Британии вступиться за «доблестную маленькую Бельгию» есть существенная доля иронии. Во время Бурской войны Бельгия занимала непримиримую антибританскую позицию. Постыдный перечень бесчинств, которые Бельгия творила в своей колонии Конго, уступает только действиям Германии в Юго-Западной Африке. Британские и французские солдаты относились к бельгийской армии с презрением, считая ее офицеров чванливыми щеголями. Кроме того, бельгийская католическая пресса весь предшествующий месяц активно оправдывала военные действия Австро-Венгрии против Сербии. Одна из газет, льежская l’Express, называла французско-российский альянс в рамках Антанты «кошмаром всех тех, кому дорого будущее свободы, демократии и цивилизации… противоестественным союзом».
Оставим это за скобками. Ряд министров в Лондоне по-прежнему не мог расстаться с мыслью, что простой проход немецкой армии по территории страны – это еще не casus belli (повод для объявления войны). Однако большинство британцев наконец обрело твердую моральную почву, выплыв из бурного моря непонятных балканских и европейских конфликтов. Грей, ужинавший в воскресенье 2 августа с Холдейном, получил телеграмму, предупреждающую о том, что вторжение немецких войск в Бельгию неизбежно. Оба государственных деятеля поспешили на Даунинг-стрит, где оторвали Асквита от приема личных гостей. Сообщив ему новости, они попросили уполномочить их на мобилизацию армии. Холдейн вызвался временно взять на себя обязанности военного министра, поскольку Асквиту пока, очевидно, хватит других забот. Премьер-министр на оба предложения ответил согласием.
В понедельник 3 августа (Банковский выходной в Британии) The Times объявила: «Европа превращается в самый грандиозный театр военных действий со времен падения Римской империи. <…> Виновата в этом прежде всего Германия. Она могла бы остановить распространение эпидемии, если бы высказалась в Вене начистоту. Она же предпочла этого не делать». Уайтхолл, залитый солнечным светом, перегородила собравшаяся в ожидании новостей толпа. В 11 утра Кабинету сообщили о решении короля Альберта сопротивляться, однако среди министров все еще наблюдались разногласия. Двое, сэр Джон Саймон и лорд Бошан, заявили, что лучше подадут в отставку, чем поведут Британию на войну. Однако Ллойд Джордж (ключевая фигура в Кабинете) наконец преодолел внутренние сомнения в пользу военных действий. Разочарованный соратник по либеральной партии жаловался, что государственный деятель «храбр только на словах». Не исключено, что Ллойдом Джорджем руководила скорее боязнь раскола правительства и Либеральной партии (который привел бы к перевесу консерваторов), чем преданность Антанте. Асквит позвонил в Дувр, чтобы задержать отъезд в Египет лорда Китченера, главного воителя Британии. Премьер-министр попросил фельдмаршала вернуться в Лондон, где без него сложно будет обойтись.
Тем же утром Джордж Ламберт, гражданский лорд Адмиралтейства, ничего не знающий о последних судьбоносных решениях, сказал секретарю по финансовым вопросам: «Хорошо бы Кабинет прекратил метаться и что-то решил наконец». Собеседник, по словам очевидцев, «бледный и встревоженный», ответил: «Мне кажется, они уже решили». Общественное же мнение разделилось. Даже после поступления новостей из Бельгии государственный служащий Норман Маклеод писал 3 августа: «Весьма огорчен поворотом событий – опасная тайная дипломатия, ведущая ничего не подозревающих людей на войну, – если бы не финансовые причины, подал бы в отставку». Сэр Джордж Риддел, владелец News of the World, сообщил Ллойду Джорджу, как он «глубоко возмущен… решением правительства ввязаться в войну». Гай Флитвуд-Уилсон протестовал в колонке писем от читателей The Times: «Я пишу как “человек с улицы”. Наверное, я до неприличия туп, раз не понимаю, хоть убей, почему моя страна должна участвовать в этой войне». Сербия, утверждал он, «не стоит жизни даже одного британского гренадера».
Однако все военные организации в Британии получили приказ о мобилизации. Капитана королевской морской пехоты Мориса Фестинга приказ застал во время игры в крикет на военной базе под Дилом – он дошел до 66 очков без выбывания и исполнил свою давнюю мечту, запустив мячом в окно офицерской столовой. Полковнику королевских валлийских стрелков о прибытии ординарца с приказом доложили на званом обеде. О содержании пакета гости догадывались и без того, но этикет требовал продержать ординарца до окончания обеда, пока не удалятся дамы, и только тогда телеграмма о мобилизации полка была вручена адресату.
Британия, единственная из крупных держав, вынесла вопрос о вступлении в войну на обсуждение в парламенте. В 3 часа дня 3 августа Грей, заметно напряженный и измученный, выступил в палате общин с первым официальным заявлением правительства по поводу кризиса. До выдающегося оратора ему было далеко, а драгоценное время на подготовку речи отнял князь Лихновский, пришедший к Грею в последней надежде уговорить не рассматривать проход немецких войск через крошечный уголок Бельгии как casus belli. Больше Грей с князем не встречались.
Зал палаты общин был переполнен, равно как и Дипломатическая и Зрительская галереи. Асквит с непроницаемым лицом слушал, как Грей предлагает собравшимся взглянуть на кризис через призму «британских интересов, британской чести и британского долга». Министр иностранных дел сообщил депутатам о тайном военно-морском пакте с Францией и о решении правительства не позволять Германии безнаказанно обстреливать французское северное побережье под боком у Британии. Тори устроили овацию, либералы сидели молча, в большинстве своем не переубежденные. Тогда Грей, до этого невыразительно толковавший о британских интересах и торговых маршрутах, с неожиданным для него жаром заговорил о нарушении бельгийского нейтралитета. «Неужели наша страна будет безучастно смотреть, как совершается самое дерзкое в истории преступление, становясь в таком случае соучастницей?»
Он обратился к привычной, но уже не первое столетие ключевой для британского правительства теме – равновесию сил в Европе. Британия, утверждал он, должна воспрепятствовать «неправомерному возвышению какой бы то ни было державы». 75-минутная речь закончилась драматическим призывом: «Я ни на миг не верю, что, даже оставшись в стороне, после окончания войны мы сможем исправить ее последствия… и помешать всей Западной Европе подпасть под владычество одной-единственной державы. <…> Это значило бы пожертвовать своим достоинством, добрым именем и репутацией, не избежав при этом самых суровых последствий».
Это заявление на протяжении всего прошедшего столетия неизменно всплывало в любых дебатах на тему необходимости участия Британии в Первой мировой. Палата общин встретила слова Грея бурными аплодисментами. За 29 лет членства в парламенте все привыкли к его молчаливости, и неожиданное красноречие вызвало поразительный эффект. Саймон и Бошан после речи Грея отозвали заявления об отставке. Пацифистские настроения Либеральной партии резко изменились, и теперь либералы проголосовали бы за участие в войне, хотя окончательное решение на голосование в парламенте не выносилось.
«Что дальше?» – спросил Черчилль, выходя вместе с Греем из палаты. Министр ответил, что теперь Берлину будет предъявлен ультиматум с требованием вывести войска из Бельгии в течение суток. Сэр Фрэнсис Берти писал: «Речь Грея… была выше всяких похвал и вызвала гораздо большее удовлетворение [в Париже], чем я ожидал. Германия же решительно настроилась на войну и делала все возможное, чтобы отговорить нас от участия». Жюль Камбон вспоминал после окончания конфликта: «Нам крупно повезло, что у власти в Британии стояла Либеральная партия. Будь она в оппозиции, вмешательство Британии, возможно, задержалось бы». В этом он, вероятно, был прав: не факт, что либералы пошли бы на поводу у консервативного правительства, если бы оно ратовало за войну. Возможно, дух противоречия оказался бы в них сильнее – как у двух младших министров в составе Кабинета, лорда Морли и Джона Бернса, которые предпочли сложить с себя полномочия.
Тем не менее вечером после всех драматических событий по-прежнему оставалось неясным, какие практические военные меры может предпринять Британия. Поразительная наивность министра иностранных дел значительно уронила его авторитет в глазах потомков, когда он заявил в палате общин, что Британия, как морская держава, ввязавшись в войну, «пострадает немногим больше, чем оставшись в стороне». Поскольку правительство от подобных заблуждений еще не избавилось, ни один министр не готов был отдать распоряжение о немедленной отправке войск на Континент. Эта уклончивость возмущала военных, понимавших, как дорог каждый час, когда британским экспедиционным войскам предстоит подготовиться и переплыть на материк, чтобы поставить заслон между Бельгией и Францией и сокрушительной немецкой армией.
Французский корреспондент Le Figaro в Лондоне Кудурье де Шассинь в надежде узнать, как развиваются события, позвонил редактору новостей Daily Mail Тому Кларку. «Вы собираетесь помогать Франции? – спросил он взволнованно. – Я знаю, что вся Британия за нас, но ваше правительство с его вечным “поживем-увидим” – когда наконец оно зашевелится? Скоро будет поздно. Это ужасно. <…> Неужели лорд Нортклифф и Daily Mail бессильны?» Пожилой француз при виде бюллетеня у здания редакции местной газеты в Ницце проворчал недовольно: «Англия появилась! Какая гадость!» Ранним вечером 3 августа немецкий посол в Париже, явившись к Рене Вивиани, зачитал ему декларацию, в которой моральное право объявить войну оправдывалось лживыми обвинениями. В ней утверждалось, будто французская авиация сбрасывала бомбы на Нюрнберг и Карлсруэ, а также совершала полеты над Бельгией, нарушая нейтралитет. Вивиани обвинения отверг, на этом противники безмолвно раскланялись. Генерал Жоффр, торжественно попрощавшись с Пуанкаре, отбыл в штаб, где на долгие месяцы обрел куда более безраздельную власть над страной, чем любой другой главнокомандующий.
В девятом часу утра 4 августа первые немецкие войска пересекли бельгийскую границу у Геммериха, в 50 км от Льежа. Бельгийские жандармы демонстративно (хоть и безрезультатно) открыли огонь, прежде чем обратиться в бегство. В полдень король Альберт официально попросил о помощи Британию – гаранта бельгийского нейтралитета. Затем, облачившись в полевую форму и усевшись в седло, он повел небольшую каретную процессию, в которой ехала и его жена с детьми, к брюссельскому парламенту. Спешившись, король устроил неподражаемую театральную сцену, воззвав к парламентариям: «Господа, нерушимо ли ваше намерение защищать от посягательств священные завоевания наших отцов?» Ответом ему было дружное: «Да! Да! Да!»
В Берлине кайзер собрал депутатов рейхстага у себя во дворце. Он встретил их в шлеме, с полным набором регалий, в сопровождении Бетмана-Гольвега в драгунской форме. Кайзер ни словом не обмолвился о Бельгии, но заявил, что войну спровоцировала Сербия при поддержке России: «Мы беремся за оружие с чистой совестью и чистыми руками». Речь была встречена овацией. Бетман-Гольвег же, обращаясь к рейхстагу после кайзера, напротив, проявил искренность, которую Тирпиц впоследствии назовет безумием: «Вторгаясь в Бельгию, мы нарушаем международные законы, но то зло – да, я говорю об этом открыто, – на которое мы идем, будет искуплено, как только будет достигнута наша цель». Социал-демократы рукоплескали так же восторженно, как и консерваторы.
Асквит и Грей 4 августа то и дело наведывались в палату общин под воодушевленные крики собравшихся на Уайтхолле. Премьер-министр писал Венеции Стэнли: «Уинстон, уже “в боевой раскраске”, жаждет развязать морской бой завтра же на рассвете. <…> Все это очень удручает». Днем приказ короля Георга V о мобилизации был зачитан в палате общин, а затем Асквит прорепетировал перед депутатами ультиматум Германии, требующий ответа до полуночи (11 вечера по лондонскому времени). Заключительная часть документа была доставлена по назначению лишь в 7 вечера, когда Грей уже знал, что кайзеровские войска вторглись на территорию Бельгии. У Бетмана-Гольвега, получившего ультиматум из рук британского посла, «вскипела кровь при виде того, как англичане лицемерно прикрываются Бельгией, хотя на участие в войне их толкнуло совсем другое». Канцлер обрушил на сэра Эдуарда Гошена длинную нудную речь, обвиняя Британию в дальнейшем разжигании войны. «Все из-за какого-то жалкого слова “нейтралитет”, из-за какого-то клочка бумаги!» – бросил он напоследок. Фраза вошла в историю. Множество немцев объявили британское вмешательство изменой.
С наступлением темноты Кабинет в Лондоне устроил еще одно заседание, на котором было объявлено, что Германия уже считает себя в состоянии войны с Британией. После дальнейших дебатов все расселись в зале для совещаний на Даунинг-стрит, дожидаясь боя часов. Когда Биг-Бен начал бить 11, правительство приготовилось к худшему. Двенадцать минут спустя незашифрованная телеграмма о вступлении в войну была отправлена в британские войска. Норман Маклеод на протяжении предшествующих 12 часов наблюдал «беспрецедентную перемену в общественном настроении – до понедельника оно оставалось преимущественно антивоенным и главным лозунгом был нейтралитет, но отказ Германии соблюсти нейтралитет Бельгии изменил все в корне». Он заметил и «другую разительную перемену. В пятницу и субботу горожане в панике скупали продовольственные запасы. [К понедельнику] народ проникся безграничным доверием к правительству – я никогда ничего подобного не видел, во время Бурской войны уж точно».
Вечером 4 августа в столовой морских пехотинцев в Чатеме командир корпуса зачитал переданную ему дежурным телеграмму: «Немедленно начинаем военные действия против Германии». Телеграмма была встречена аплодисментами собравшихся офицеров, многих из которых через год уже не будет в живых. Британским владениям и колониям во главе с Индией, Канадой, Австралией, Новой Зеландией и Южной Африкой гóлоса в обсуждении не предоставили: генералы-губернаторы просто издали манифесты, объявляющие подвластные им территории в состоянии войны с Германией вслед за метрополией. Прозвучало лишь несколько недовольных голосов со стороны буров-ветеранов. Один из них, Якоб Девентер, созвав отряд, телеграфировал своему бывшему генералу Луису Боте, ставшему к тому времени премьер-министром Южно-Африканского Союза: «Мои буры вооружены и готовы к бою. С кем будем воевать – с британцами или немцами?» В конце концов он подчинился приказу примкнуть к войскам, которым предстояло занять немецкую часть Юго-Западной Африки, хотя некоторые другие подняли антибританский мятеж.
Многие европейцы, даже достаточно просвещенные и информированные, не понимали до конца, чем чреват путь, на который они вступили. Это заметно и по речам британских руководителей, благодаривших судьбу за то, что война избавляет страну от необходимости устраивать кровавую бойню в Ирландии. Грей в своем выступлении в палате общин 3 августа позволил себе легкомысленную ремарку: «Я скажу одно: единственное светлое пятно во всем этом мраке – Ирландия». Сэр Уильям Бердвуд, секретарь военного департамента в правительстве Британской Индии, писал: «Какая удача эта война с точки зрения ирландского вопроса – мы избегаем гражданской войны, а когда европейский конфликт закончится, мы уже устанем воевать».
Рамсей Макдональд, ушедший с поста руководителя Лейбористской партии, когда его соратники – как и их немецкие коллеги – проголосовали за выпуск военных облигаций, сорвал аплодисменты, заявив в палате общин, что Британия должна была сохранить нейтралитет. Однако продолжение его речи: «В глубине души мы считаем решение вступить в войну правильным, единственно отвечающим нашему чувству долга и традициям правящей сейчас партии» – было встречено презрительным смехом, смутившим наиболее впечатлительную часть очевидцев. Артур Понсонби, депутат от округа Стерлинг, заслужил одобрительные возгласы фразой: «Мы стоим на пороге большой войны, и мне больно видеть, как люди идут на нее с легким сердцем». Другой депутат, Веджвуд, предостерег, что «эта война оставит далеко позади старые добрые сражения XVIII века. <…> Это будет битва за цивилизацию, которую мы строили веками». Пожалуй, самое мудрое замечание, удостоившееся в тот момент лишь жидких хлопков, тоже сделал Рамсей Макдональд: «Все войны поначалу принимаются на ура».
В последние дни июльского кризиса многие государственные деятели – величайшие фигуры в своих странах, самые влиятельные люди в мире – почувствовали себя на какой-то миг песчинками. Осознав в ужасе, куда ведет избранный ими курс, они с тоской оглядывались назад. Такие душевные муки испытывали кайзер, Бетман-Гольвег, царь Николай II – но вряд ли кто-то из австрийцев, Мольтке или Сазонов. Поразительный фатализм французов в отношении необходимости поддержать Россию объясняется просто – осознанием (совершенно правомерным) того, что немецкая армия в любом случае двинется на Францию как на участницу Антанты. Британцы (за исключением нескольких горячих голов вроде Черчилля) стремились к войне меньше других, однако вторжение в Бельгию сочли достаточным поводом вступить в борьбу. Как великая держава, Британия считала, что в великих событиях должна сыграть свою великую роль.
В последние мирные дни начальник британской контрразведки МИ-5 Вернон Келл не выходил из своего кабинета в Уотергейт-Хаусе круглые сутки, организуя аресты известных немецких агентов. И хотя в штате его молодой организации насчитывалось лишь 17 сотрудников, он сумел наладить тесные связи с начальниками полиции графств – с 3 по 16 августа было произведено 22 ареста. Часть шпионов сумела бежать – как Вальтер Риманн, учитель немецкого из Гулля, севший на паром до Зеебрюгге. Кое-кто из них, предположительно, остался нераскрытым, но оказать Германии сколько-нибудь существенную помощь они вряд ли могли.
Большинство из арестованных были раскрыты благодаря тому, что их переписка с немецкой разведкой (Nachrichten-Abteilung) перлюстрировалась по мандату Министерства внутренних дел – система, недавно введенная Черчиллем. Кайзера некомпетентность руководителей его разведуправления привела в ярость. Координатор сети немецкой разведки в Британии Густав Штайнгауэр цитировал гневный возглас Вильгельма II: «Меня окружают недоумки! Кто за это ответит?» Немецкая военная разведка занималась исключительно Францией, оставив Британию военно-морскому флоту. Штайнгауэр, часто бывавший в Британии в предвоенный период, в основном вербовал агентов, рассылая письма с предложением работать на разведку проживающим там немцам. Самым его активным корреспондентом был Карл Эрнст, цирюльник из Пентонвилла, вытягивавший сведения из клиентов-моряков. Немецкая военная разведка в Британии так и не смогла восстановиться после провала в 1914 году – 21 августа Берлин еще не подозревал, что во Францию направляются британские экспедиционные войска.
Тем временем Бернард Шоу телеграфировал своему немецкому переводчику: «Мы с вами воюем. Большего абсурда не придумаешь. Независимо ни от чего остаюсь с наилучшими пожеланиями». Лорд Нортклифф писал своему давнему венскому корреспонденту Уикхему Стиду: «Ну, вот и началось!», – на что Стид ответил: «Слава Богу, да!» Со времен королевы Виктории за Англией в России закрепилось прозвище «англичанка». В августе 1914 года один крестьянин радовался тому, что «англичанка на стороне России, ведь, во-первых, она умная и поможет; во-вторых, если России придется туго, она хорошая и поможет, и в-третьих, если дело пойдет к замирению, она твердая и не уступит».
Известному словенскому мудрецу Франу Шуклье в 1914 году было 65. 4 августа невольный подданный Габсбургов прочитал под сенью деревьев знаменитого сада в селе Кандия новость о вступлении Британии в войну и сообщил собравшимся вокруг ученикам: «Благодарите Бога, если эта война закончится в три года». Эти слова быстро разошлись среди соотечественников, «единодушно решивших, что я спятил. Они считают, что все обойдется тремя неделями – максимум тремя месяцами». Берлинский корреспондент Daily Mail Фредерик Уайлс описывал, что творилось в тот день у британского посольства: «Осознание того, что теперь на них свалилось, превратило немцев в разъяренных варваров. <…> Камни, ключи, палки, ножи, зонты – в разбитые окна летело все, что можно было кинуть».
Писатель Джером Джером на загородной теннисной встрече выражал «облегчение и благодарность. <…> Я так боялся, что Грей в последний момент отступится. <…> Сильно сомневался в Асквите. Не думал, что старику хватит пороха. <…> Слава Богу, нам еще нескоро придется прочесть на вещах “Сделано в Германии”». Вечером 4 августа, когда перед Букингемским дворцом гудела и распевала песни беспечная толпа, Морис Бэринг наблюдал на Трафальгарской площади, как какой-то пьяный в парадном костюме задирает прохожих с крыши такси.
Даже после окончательного объявления войны активные ее противники не спешили сдаваться. 5 августа Чарльз Скотт возмущался в Manchester Guardian: «По какому-то тайному соглашению, заключенному за спиной граждан, Англию втянули в безумную потасовку между двумя милитаристскими кликами. <…> В этой войне нам придется рисковать всем, чем мы гордимся, без малейшей надежды на награду. <…> Однажды мы об этом пожалеем». Многие нынешние британцы склонны со Скоттом согласиться – в первую очередь поскольку знают о последовавшем затем кошмаре, но отчасти потому, что, как они полагают, никто не вынуждал Англию противостоять кайзеровской Германии такой ценой.
Поступила бы хоть одна из участниц Антанты по-другому, знай они, насколько основательно сербская армия (не правительство) замешана в покушении на Франца Фердинанда? Почти наверняка нет, поскольку не это убийство побудило Австрию и Германию действовать, а их противников реагировать. Россия попросту считала истребление маленького славянского государства чрезмерной и недопустимой карой за преступление Принципа (и, если на то пошло, Аписа). Союз Франции с Россией вынуждал Мольтке перейти в атаку на Западном фронте (если только Франция не объявит о нейтралитете и не сдаст приграничные крепости, как того требовала Германия). Британию совершенно не занимала незавидная судьба Сербии, ее задело лишь нарушение Германией бельгийских границ и непосредственная угроза Франции. У всех будущих участниц назревающей Великой войны имелись свои мотивы взяться за оружие и цели, имеющие мало общего между собой. Три разных конфликта – балканский на почве восточноевропейских разногласий, борьба Германии за владычество на Континенте и брошенный ею же вызов всемирному господству Британии на море – сплелись в один общий узел. Другие болевые точки, в основном приходящиеся на раздел земель, проявятся, когда в противоборство включатся другие страны – в частности, Япония, Турция и Италия.
На протяжении прошедшего столетия многие британцы утверждали, что заплаченную страной страшную цену не оправдывают никакие благородные мотивы и цели. Немало и тех, кто склонен винить в первую очередь сэра Эдуарда Грея, настоявшего на участии Британии в войне. Однако, принимая в расчет стремление Германии к владычеству в Европе и последствия этого владычества для Британии, насколько ответственно поступил бы министр иностранных дел, если бы не попытался остановить потенциального противника?
Ллойд Джордж в своих мемуарах выдвигал еще один популярный довод против участия в конфликте, виня во всем ненавистных ему военных: «Если бы не профессиональное рвение и поспешность, с которой военные штабы начали приводить в действие давно вынашиваемые планы, едва начавшиеся межправительственные переговоры, возможно, продолжились бы, и войны, весьма вероятно, удалось бы избежать». Это чушь. Война не была случайностью, она стала результатом необдуманных планов Австрии при поддержке Германии.
Сегодня, как и в 1914 году, пускаясь в рассуждения о необходимости участия Британии, желательно учитывать, что представляла собой империя кайзера Вильгельма II. Было бы наивно предполагать, по примеру некоторых современных любителей сенсаций, что победа Германии привела бы к созданию некоего аналога Европейского союза. Хотя кайзеровский режим и не следует приравнивать к фашистскому, просвещенной его доктрину тоже назвать нельзя. Она была направлена прежде всего на установление господства – по возможности мирными средствами, но если придется, то и с оружием в руках. В своей паранойе немцы готовы были любое сомнение в международном авторитете Германии расценивать как посягательство. Кроме того, на всем протяжении июльского кризиса Германия, как и Австрия, систематически врала по поводу своих действий и намерений. Британское же правительство, при всех своих промахах и недостатках, не кривило душой ни перед союзниками, ни перед возможными врагами.
За кайзеровской империей числилось немало бесчеловечных даже по нынешним меркам кампаний. В 1904–1907 годах колониальные немецкие войска успешно истребили племена гереро и нама в Германской Юго-Западной Африке – преступление, рядом с которым меркнут все колониальные злодеяния британцев. Немецкие методы ведения войны во время вторжения в Бельгию и Францию в 1914 году (включающие массовые убийства гражданского населения, санкционированные на высшем уровне) не могут сравниться с тем, что имело место во время Второй мировой войны, поскольку Германия не занималась пока целенаправленным геноцидом, однако давали ясное представление о характере режима, уготованного Европе.
Было бы ошибочно предполагать, что нейтралитет в 1914 году привел бы к благополучному исходу для Британии. Авторитарные и захватнические замашки немецкого руководства вряд ли удовлетворила бы победа на поле боя. Кайзеровский рейх, хоть и не ставил мировое господство конечной целью вступления в войну, все же рассчитывал на жирный куш в случае уже предвкушаемой победы. 9 сентября 1914 года, когда Берлин уже готовился почить на лаврах, Бетман-Гольвег лично составил список требований. «Наша цель в этой войне, – писал он, – обеспечить на обозримое будущее гарантии [безопасности] с востока до запада, ослабив своих противников».
Франция должна была уступить победительнице железорудные месторождения в Брие, Белфорт, прибрежную полосу от Дюнкерка до Булони и западный склон Вогезских гор. Стратегические крепости подлежали уничтожению. Как и после 1870 года, предполагалось обложить страну крупными контрибуционными выплатами, чтобы «лишить Францию возможности значительных трат на вооружение в ближайшие 18–20 лет». Люксембург предполагалось аннексировать целиком, Бельгию и Голландию превратить в государства-вассалы, российские границы существенно урезать, в Центральной Африке создать обширную колониальную империю, а в Европе – немецкий экономический союз, простирающийся от Скандинавии до Турции.
Жорж-Анри Суту убедительно аргументировал, что для Бетмана-Гольвега первоочередными были не столько территориальные приобретения (он пытался отговорить кайзера от непременной аннексии Бельгии), сколько введение на Континенте таможенного союза. Однако независимо от предполагаемых средств достижения конечная цель сомнений не вызывала; по словам Суту, «совершенно ясно, что таможенный союз призван был обеспечить Германии власть над Европой». И хотя другие немецкие руководители предлагали свои варианты «списка покупок», все авторы исходили из того, что война непременно должна обогатить их страну в территориальном и финансовом отношении. Избавившись от единственных достойных соперников на Континенте, Германия вряд ли согласилась бы договориться полюбовно с нейтральной Великобританией и стерпела бы ее мировое военно-морское господство.
Правительству Асквита часто вменяют в вину непрозрачность внешней политики: стратегическую с 1906 по 1914 год и тактическую во время июльского кризиса. Несмотря на членство Британии в Антанте, европейские столицы, не исключая и сам Лондон, не могли сказать наверняка, будет ли она участвовать в войне. Однако от Британии мало что зависело. Германия, хоть и предпочитала не связываться с Альбионом, не рассматривала его как серьезного противника в схватке континентальных сил. Напугать Германию в 1914 году Британия могла, лишь создав, вопреки своему внутреннему политическому курсу, большую регулярную армию. Самая досадная ошибка Британии – предположение, что она сможет поддержать дорогое ее сердцу равновесие сил на Континенте, не подкрепив дипломатические порывы внушительной военной мощью. Однако невозможность ввести всеобщую воинскую повинность вряд ли можно расценивать как разжигание войны.
Аргумент, что Британия должна была еще до кризиса 1914 года заявить о своем намерении участвовать в столкновении российско-французских сил с Германией, плохо соответствует сути демократии и требованию разумного управления государством. Провести через парламент бессрочное обязательство вмешаться в европейский конфликт независимо от обстоятельств его возникновения не смогло бы ни одно правительство – и это правильно. Если бы в июле 1914 года Асквит предложил Франции и России безоговорочную поддержку, то совершил бы тот же безрассудный поступок, что и Германия (справедливо обвиняемая в выдаче «карт-бланша» Австро-Венгрии), и (в меньшей степени) Франция, связанная договором с Россией.
Британия дорожила статус-кво и миром, поскольку пока еще удерживалась на верхней ступени мировой иерархии. Правительство Асквита имело все основания опасаться глупостей со стороны российских властей и не желало подогревать воинственные настроения Франции. Таким образом, единственный разумный для Британии курс в предвоенное десятилетие – а также в июле 1914 года – состоял в том, чтобы предлагать союзникам посильную поддержку в зависимости от обстоятельств и развития событий. Провал этого курса очевиден: сближение с Антантой привело Британию к участию в величайшем конфликте за всю историю, но не уберегло страну от тяжелейших последствий. И все же трудно представить альтернативный дипломатический курс для предвоенной Британии, который обеспечил бы правительству внутреннюю политическую поддержку, но убедил бы Германию, что игра не стоит свеч.
Те, кто утверждает, будто общего конфликта можно было избежать даже после объявления Австрией войны Сербии, и кто винит в дальнейшем развитии событий Россию, подразумевают, что Австрии и ее покровителю Германии следовало позволить с оружием в руках диктовать свою волю на Балканах, в Бельгии и, выходит, по всей Европе. Сторонники войны в британском Кабинете министров добились своего только после немецкого ультиматума Бельгии. Встречается мнение, что это лишь прикрытие, фиговый листок, поскольку Грей, Черчилль и ряд их коллег настраивались на войну еще до того, как встал вопрос о Бельгии. Однако маловероятно, что без посягательств Германии на бельгийский нейтралитет им удалось бы продавить свой курс. Нет ничего предосудительного или глупого в том, что большая часть британского народа и палаты общин сочла предлог удовлетворительным, учитывая, насколько неприемлемой была для них мысль воевать за Сербию или хотя бы ради исполнения расплывчатых обязательств перед Антантой. Даже если с Германии снять обвинение в намеренном разжигании общеевропейской войны в 1914 году, основная вина все равно ложится на нее, поскольку именно она обладала достаточными силами, чтобы предотвратить катастрофу, но не сделала этого.
3 августа кайзер приказал ординарцам выдать ему полевую серую форму, сапоги, коричневые перчатки и шлем без плюмажа для утреннего обращения к рейхстагу. Однако затем он решил, что момент требует большей торжественности, и явился на следующий день при параде, в окружении всех находившихся на тот момент в Берлине орденоносных полководцев. Во всем своем блеске Верховный главнокомандующий немецкой армией с волнением заявил: «От всего сердца благодарю вас за любовь и преданность. В предстоящей борьбе я не вижу больше никаких партий, я вижу только немцев – Ich kenne keine Parteien mehr, ich kenne nur Deutsche». Вильгельм II успеет пережить несколько недель громкой военной славы, о которой он всегда мечтал. Затем и его, и всю Европу накроет зловещая тень.