1

Его так долго ждали, что, когда он родился, будто чудо случилось. На славу скроенный малыш. Он был их единственным сыном, и ему не приходилось ни с кем делить родительскую любовь. Он много времени проводил один, любил сидеть за кухонным столом и рисовать, пока Альма готовила еду. Он рано научился читать. Еще до школы он сумел по слогам прочитать уйму книг из народной библиотеки в доме поселковой администрации. Он ездил туда на велосипеде и возвращался домой с мешком книг на руле. Потом он читал и писал лучше всех в классе. Он писал длинные рассказы, все с ужасным, часто кровавым концом. Полные драматизма, бередящие душу тексты плохо вязались с самим мальчиком. Он был очень тихим и стеснительным. И просто излучал доброту. Не говоря уж о том, каким он был вежливым. Никто не кланялся так глубоко и не благодарил так горячо. Никто не был так внимателен и не помогал с таким рвением. Он никогда никому не отказывал. Обычно он помогал пожилым людям, когда надо было убрать снег, принести дров или покрасить дом. Ингеманн и Альма прямо сияли, как только речь заходила о Даге. Иногда кто-нибудь спрашивал, как им удалось воспитать такого невероятно отзывчивого сына. Им было нечего сказать, они только улыбались в ответ. Казалось, вся любовь, отданная ему с младенчества, теперь расцвела в мальчике, и он передавал ее дальше. Наверное, этим все и объяснялось — морем любви. Его действительно все любили. И он чувствовал это, всегда опуская взгляд во время разговора.

Дважды он видел, как горел дом. Ему еще не было десяти. Оба раза он молчал и потом ни единым словом не упоминал о пожаре.

Сигнализация срабатывала нечасто, но, когда она включалась, ему разрешали ехать на пожарной машине вместе с Ингеманном.

Начиналось все с телефонного звонка в коридоре. Ингеманн снимал трубку. «Да?» — говорил он. Альма выходила из кухни, вытирая руки о передник. На несколько секунд наступала тишина. Потом голос Ингеманна: «Пожар». Словно заклинание. Все дела откладывали. Важен был только пожар. Ингеманн, обычно спокойный и рассудительный, вдруг начинал переживать. Однако в начавшейся суматохе он никогда не забывал Дага. Даг выходил с ним из дома к столбу перед мастерской. Там отец поднимал его, чтобы он дотянулся до большого черного выключателя, служившего пожарной сигнализацией. Он с трудом его поворачивал, все-таки у него получалось. В этот момент, как гром средь ясного неба, начинала голосить сигнализация. Он шел за отцом в мастерскую и смотрел, как Ингеманн надевает форму, потом поднимался с ним в горку к пожарной части, затыкая уши. Так оно и было. Ему приходилось затыкать уши всю дорогу до пожарной части. Потом он залезал в машину, захлопывал дверь, и они выезжали. Ехали быстро, отец включал сирену, и тогда казалось, что кровь стынет в жилах, сначала стынет, а потом разгоняется, и он смотрел на отца и чувствовал, что гордится им. Ему приходилось держаться крепко, и, пока они ехали, отец говорил, что он не должен подходить близко к огню, нужно оставаться вдалеке, ничего не трогать, не мешаться под ногами, не отвлекать. Просто стоять и смотреть. Так он и делал. Он стоял и смотрел, как меняется дом. Сначала из окон и сквозь крышу тянулся дым. Дым сочился из всего дома, словно дом придавили. А потом через крышу прорывался огонь, и в небо поднимался угольно-черный столб. Дым шел вертикально вверх, потом успокаивался и парил в небе, влекомый ветром. Затем начинались стоны, или мелодии, или пение, или как это еще можно назвать. Высокий, ясный, поющий звук, который можно услышать только внутри горящего дома. Даг спрашивал отца, что это такое, но Ингеманн смотрел на него с удивлением и непониманием. Стон. Пение. Первый раз, когда ему было семь. В тот раз, с собакой. Он залез на дерево на расстоянии от пожарной машины, дома и огня. Сидел там тихо как мышка и смотрел. Он единственный услышал лай и вой на задымленной кухне, но не смог спуститься и сообщить отцу. Только сидел тихо и спокойно, как отец ему велел. Сидел и смотрел на людей, которые разворачивали шланги и бегали туда-сюда по двору. Он почувствовал чудовищный жар, обдававший дерево леденящими порывами. Он видел струи воды, поднимавшиеся, набиравшие силу, но поглощаемые дымом. Стекла дрожали, грохот и треск превращали дом в корабль, выходящий в космическое пространство. И вдруг пламя прорвалось через окно второго этажа и потянулось по стене вверх. Будто кого-то наконец выпустили. На кухне все совсем стихло.

Потом он слез с дерева и спокойно подошел к отцу. Стоял рядом, пока Ингеманн не взял его на руки, и так и сидел на руках у отца, а дом рушился.

Он так никому и не рассказал про собаку, это выяснилось на суде. Он сказал, что в тюрьме она начала ему сниться. Что он мог внезапно проснуться ночью, не понимая, где находится, лежал неподвижно под одеялом, леденея от ужаса, и тогда чувствовал тяжесть собаки на ногах.

Его так долго ждали. И, когда он наконец родился, его очень сильно любили. Он вырос и был любим всеми вокруг. Но он опускал взгляд, когда разговаривал с людьми.

Ингеманн научил его пользоваться оружием. Сначала мелкокалиберной винтовкой, потом обычной. Оба любили установить мишень на краю поля — белый круг с маленьким черным кружочком посередине, — а потом лечь рядом на пустые мешки, прицелиться и спустить курки. А когда звуки выстрелов умолкали, они вставали и спокойно шли через поле, чтобы рассмотреть мишень. Оказалось, что у него талант. Его выстрелы подбирались все ближе и ближе к центру черного кружка. Отец брал его на стрелковые соревнования в Финсланне и в окрестных деревнях. Они клали ружье на заднее сиденье и уезжали, а Альма готовила обед к их возвращению. Он выигрывал кубки и был, как правило, лучшим. Если его вдруг кто-то обыгрывал, всегда находилось объяснение: либо ветер внезапно переменился, либо мишень неправильно установили, либо опора была скользкой, или просто он устал, или перед отъездом съел слишком много или слишком мало. Всегда находились причины; только когда он выигрывал, причин искать было не нужно: победа была естественной. Он был лучшим. Он брал с собой кубки и ставил их на стол в гостиной, и там они стояли пару дней, чтобы Альма и Ингеманн их как следует разглядели, а потом они переезжали на полку над пианино. Примерно раз в две недели Альма снимала все кубки с полки, ставила их на стол, вытирала с полки пыль, а потом ставила кубки на место. Кубки были их общей победой.

Так они это ощущали — общая победа троих.

Каждый день он уезжал на велосипеде сперва до перекрестка у закрытого магазина, а оттуда — в школу в Лаувсланнсмуэне. Там ему нравилось. Школа воспринималась как игра. Какой предмет давался ему лучше всего? Норвежский? История? Математика? Он был отличником по всем предметам. Он был лучшим в классе. У него не было конкурентов, почти как в стрельбе, он был на самом верху, и там он был один. Да он и стремился быть один. Он находил в этом радость. Это стало необходимостью. Никто не должен был его обойти, поэтому он начал соревноваться с самим собой. Однако случалось, он ошибался. Какую-то контрольную он мог написать не так хорошо, как рассчитывал. Иногда закрадывались помарки или ошибки посерьезнее, а порой он просто делал грубые ошибки. От спешки. Иногда он получал «четыре» или даже «четыре с минусом». Тогда он замолкал, мрачнел и с укоризной смотрел на учителя, Рейнерта Слёгедаля, который был сельским учителем еще с довоенных времен. Он сидел подолгу глядя в одну точку, а если кто-нибудь спрашивал, как прошла контрольная, в его глазах появлялось что-то непонятное, чужое, жесткое, неумолимое и ледяное. И они понимали, что никогда больше не спросят его о результатах, что надо оставить его в покое, пока отчуждение не пройдет, и больше никогда не спрашивали, потому что хотели, чтобы Даг оставался самим собой.

Одну зиму он готовился к конфирмации. Это было в 1971 году. Он стоял, преклонив колени, перед алтарем вместе с остальными, и за каждого из них читали молитвы.

Он поступил в гимназию в Кристиансанне. В кафедральную школу, это было в 1973 году. Ему приходилось рано вставать, чтобы успеть на автобус, останавливавшийся у молельного дома в Браннсволле. Ему нравился город, но домой возвращаться было всегда лучше. Зимой он выезжал засветло и возвращался уже в сумерках. У Альмы был готов обед. Они с Ингеманном поджидали его, подбрасывая дрова в печку и высматривая фары автобуса, приближающиеся по равнине. Когда он наконец входил в дом, у него были покрасневшие с мороза щеки, снежинки в светлых волосах, а глаза полны впечатлений от прошедшего дня. Он вешал куртку на крючок в коридоре, шел мыть руки, пока Альма выкладывала картошку, и вся семья садилась за стол.

Он чувствовал, как хорошо возвращаться домой.

Свое абсолютное лидерство в классе он утратил, постепенно отошел на второй план. То есть он по-прежнему получал хорошие оценки, иногда даже блестящие, но уже не был лучшим. Стал менее заметен. Казалось, он воспринимает это легко. Но даже новые одноклассники поняли, что лучше оставлять его в покое, когда всем раздавали проверенные контрольные. Они тоже замечали ледяной взгляд и странно окаменевшее лицо. И они тоже хотели, чтобы Даг оставался самим собой. Все хотели, чтобы он оставался самим собой.

И все было хорошо, если его оставляли в покое.

Наступила пора выпускных экзаменов. Была весна 1976 года. На березах распустились листья. Все зеленело. В стенгазете выпускников было написано: «Кроме школы и стрельбы он интересуется местной пожарной системой. Обжегшись на молоке, дуют на воду. Но это не про Дага. За многие годы он спас от огня много ценностей, а все из-за того, что больше всего на свете он любит ездить на пожарной машине».

И правда. Он обожал ездить на пожарной машине, но выезды на пожар случались крайне редко.

В конце мая он сдавал письменный экзамен по норвежскому языку. Одна из тем для сочинения была такой: «Что значит быть взрослым в нашем обществе? Дайте оценку правилам взрослой жизни исходя из вашего понимания того, что характеризует взрослого человека. Заглавие: „Взрослый“».

Он выбрал эту тему. Написал о том, что характеризует взрослого человека, и получил оценку «четыре». Он сдал экзамен, и блестяще. Основная оценка — «четыре». Все прошло хорошо. Не высший балл, но все же. Он получил аттестат. Первым в семье. Альма гордилась, а Ингеманн ходил по мастерской и насвистывал. Теперь открывалась дорога в будущее. Он стал взрослым и был по-прежнему добрым, перед ним была вся жизнь, будущее, и он научился не быть в одиночестве на самом верху.

Летом он получил повестку в армию. Он выбрал пехоту и был направлен в гарнизон в Порсангере. Расстояние — больше двух тысяч километров. Притом что он никогда не уезжал из дома дальше Хиртсхальса в Северной Дании.

Перед отъездом Альма побежала за ним через двор. Она что-то забыла ему передать, маленький конверт, который он должен был пообещать не вскрывать, пока не сядет в поезд в сторону аэропорта Гардермуэн. Она обняла его, и это показалось вдруг странным и неестественным. Он прижимал ее худое тело к своему, глядя при этом на равнину, простиравшуюся к Брейволлену, и осознавал, что совсем не хочет никуда уезжать. Потом Альма вернулась в дом, сунув руки в карманы передника, а Ингеманн проводил его до перекрестка у магазина и помог забраться с чемоданом в автобус. Там уже сидели пассажиры, поэтому прощание с отцом было коротким и будничным. Когда автобус тронулся, Ингеманн остался один на перекрестке, не зная, куда ему пойти.

Он был в пути, длинное путешествие началось. Он нарушил обещание и открыл конверт, едва автобус проехал магазин Каддеберга. В конверте лежало пятьсот крон и записка: «Подумать только, наш мальчик отправляется в большой мир. Не забывай маму и папу».

2

Сижу и пишу по несколько часов каждый день. Осень наползает с юго-запада. Небеса разверзлись, и дождь поливает озеро Ливанне. После ночи с пронизывающим ветром облетела листва. А потом снова наступают долгие, тихие дни. Холодает. Однажды утром трава покрывается инеем. Вода, как текучее стекло, отражает небо. В такие дни мое писательство приостанавливается. Я встаю, подхожу к окну, дотрагиваюсь до стекла рукой, прижимаюсь к нему лицом. Птиц совсем не видно.

Через некоторое время после визита к Альфреду я позвонил Карин. Я был знаком с ней всю жизнь. Она работала в библиотеке. К ней я ходил за книжками, она сидела за стойкой и ставила печати сначала на последней странице книги, а потом на коричневой карточке, которую оставляла у себя и засовывала в картотеку. Вот и все. Два штампа, и я мог забирать книги домой. Библиотека открылась в новом здании, когда мне исполнилось четыре. Я даже помню помещение на втором этаже поселковой администрации, куда мы ходили вместе с папой. Но с 1982 года библиотека находится в новом здании посреди Лаувсланнсмуэна, прямо на перекрестке, где дороги расходятся в четыре стороны: одна на Динестёль, вторая на север, к церкви, третья на Браннсволл и Килен, а последняя, большая, — на запад, вверх, мимо дома в Клевеланне. Я ездил в библиотеку по вечерам на велосипеде и возвращался домой с книжками, ледяными от холода. Когда с северо-востока поднимался ветер, дверь библиотеки распахивалась. Ветер не давал двери закрыться, это часто случалось, когда я бродил один между полок. Помню тот особенный звук ветра, врывающийся через приоткрытую дверь, вой и стон, их я никогда не забуду. Теперь, когда дует ветер, я думаю о книгах.

Карин — это дочка Терезы, той самой, в которой было так много музыки, которая играла на старой фисгармонии в церкви и выступала на рождественском концерте вместе с Бьярне Слёгедалем в сочельник 1945 года, когда ему было всего восемнадцать. Я нашел программки на школьном чердаке в Лаувсланнсмуэне и очень удивился тому, что удалось этим двоим. Печки отчаянно топились, когда они играли «Рождество» Венцесласа, «Вечернюю песнь» Шумана и, наконец, «Аве Мария» Шарля Гуно, после чего все хорошенько закутались и вышли на морозную улицу.

Но к делу.

Тереза была ближайшей соседкой Альмы и Ингеманна. Она почти принадлежала к магическому кругу. Их разделяла только дорога и речка, бежавшая через поля. Тереза, к слову, вошла и в мою жизнь. Я целую зиму брал у нее уроки фортепиано. Тогда, наверно, ей было уже около восьмидесяти. Она стояла за моей спиной и следила за моими пальцами, я помню ее ровное дыхание где-то сверху и сзади. Легкое покашливание и беспокойство в теле, если я ошибался. Она давала уроки детям и взрослым со всего поселка, всем, кто хотел освоить инструмент. И этим она занималась всю жизнь. Я сидел на высокой табуретке в уютной, теплой гостиной, а она стояла сзади и следила за каждым моим движением. С ледяными пальцами я приходил к ней по средам и играл одну и ту же партию из «Милостью». Она отрабатывала вещь, пока та не получится пристойно. Не помню ни одной другой пьесы, зато все еще сносно могу исполнить «Милостью». Не знаю, был ли я хорошим учеником, но хотя бы делал то, что мне говорили. Я всегда делал что говорят. Помню, она твердила, что мне надо расслабить пальцы, что пальцы должны отдыхать на клавишах и бегать сами по себе. И я делал как мне говорили, давал пальцам отдохнуть на клавишах и старался, чтобы они бегали сами по себе.

Я встретил Карин в пятницу поздним сентябрьским днем и, сидя в ее гостиной, видел прямо перед собой дом, где жили Альма, Даг и Ингеманн. Его с тех пор покрасили в коричневый цвет, хотя все мое детство он был белым. В остальном мало что изменилось, мастерская была на месте, а на горке между деревьев я заметил гараж, в котором все еще стояла пожарная машина.

Мы сидели и болтали о том о сем, пока не заговорили о пожарах.

Оказалось, Тереза получила два письма из тюрьмы. Кроме того, она вела дневник. Все это Карин нашла в ящике после смерти Терезы. Она протянула мне письма, и я прочитал их с тем же смешанным чувством, что и письмо Альфреду. Из первого письма я понял, что она подарила ему гитару. Впрочем, было непонятно, послала ли она ее почтой или добралась до здания суда в Кристиансанне и передала лично. В любом случае, он писал и благодарил ее за уроки фортепиано в детстве и рассказывал, что уже научился играть на гитаре и что музыка становится для него все важнее.

Значит, он тоже ходил к ней учиться играть. И он тоже.

Во втором письме, очень бессвязном, говорилось что-то о Господе и было названо много людей из деревни. Пересказать его трудно. Все совершенно беспорядочно.

Итак, было три письма, считая письмо Альфреду. К тому же имелись дневники Терезы. Целая коробка ежедневников, одинаковых из года в год, маленьких, зеленых, которые рассылал Норвежский крестьянский союз. Записи касались погоды, учеников, приходивших к ней. Я быстро перелистал их. Меня, насколько я заметил, она не упоминала. Зато о Даге было написано много, особенно во время и после пожаров. Последние страницы, нелинованные, помеченные рубрикой «Собственные записи», были заполнены ее слегка наклонным почерком. Последние страницы были письмом, но, мне кажется, она никогда не переписывала его и никому не отсылала. Если я все же ошибаюсь, что вряд ли, возникает вопрос — кому оно было адресовано?

Кроме этого, очевидно, были еще письма. Насколько я понимал, первое время они шли из тюрьмы потоком. В суде они упоминались и назывались обширной корреспонденцией. Происходило это в первые недели после ареста, когда он был в изоляции, когда вспомнился сон о собаке. Он начал писать. Будто что-то расчистило себе путь и рвалось наружу. Все письма были проштампованы «Горсуд, a/я 1D».

Он писал всем своим жертвам, но я не знаю, кто ему отвечал. Я попытался выяснить, кто получал письма, что в них было написано и отвечали ли ему. Но сделать это оказалось невозможно. Как правило, ответ был один: не помню. Письма выбрасывали. Он же был псих.

3

Она так ждала его домой. Всю осень он писал им. Каждую неделю она с радостью ожидала маленький коричневый конверт со штемпелем гарнизона в Порсангере, с гербом посередине. Вначале письма были длинные, обстоятельные, Ингеманн читал их вслух за кухонным столом. Потом, оставшись одна, она перечитывала их про себя, и Даг словно приближался к ней. Он рассказывал о жизни в гарнизоне, о солдатах — странных, надоедливых или очень приятных, — которые собрались со всей страны, он писал об однообразной еде, которая не шла в сравнение с тем, что Альма готовила дома, и еще об учениях прямо возле русской границы. Она пыталась все это представлять, этот чужой ледяной мир и Дага посреди него.

В декабре они получили письмо, где было сказано, что на Рождество его не отпускают. Кто-то должен остаться в наряде, тянули жребий, выпало ему. Они отнеслись к этому с пониманием. Днем в сочельник он позвонил. Разговор был коротким, потому что монетки молниеносно съедались автоматом. Сначала он говорил с Ингеманном, потом обменялся парой слов с Альмой. Голос показался ей чужим, что неудивительно, ведь он был за две тысячи километров.

В новом году писем не приходило долго. В феврале пришла открытка. На ней была сторожевая вышка на границе между Норвегией и Советским Союзом. На обороте было написано: «Солдат на вышке — я». Сначала они заволновались. Подумать только! Не у всех родителей сыновья попадают на открытку. А потом восторг поутих. Ингеманн первым заметил, что человек на открытке никак не может быть Дагом. Он ни капли на него не похож. Альма тоже заметила, но ничего не сказала. Она вытерла руки о кухонное полотенце и поставила открытку на подоконник, когда Ингеманн ушел в мастерскую, и больше не возвращалась к этому разговору. Открытка постояла там несколько дней, а однажды она взяла и переставила ее к кубкам на полке над пианино.

Больше писем они не получали. Только в марте пришла открытка, где сообщалось, что он приезжает домой. И все. Даже имени не было. Только: Приезжаю четырнадцатого. И подпись: Солдат. Ингеманн считал, что ему дали отпуск. Обычное дело. Альма не была в этом уверена. Что-то смущало ее в подписи. Не похоже на Дага. Непонятно. Хорошо бы позвонить ему, но номера телефона не было.

На следующий день Альма мыла пол и заметила человека на дороге от Браннсволла. Он шел спокойно и медленно, и было в нем что-то знакомое. На несколько секунд она задумалась. И вдруг:

Это же он.

Вот так он оказался дома, во дворе, было тринадцатое число, то есть день накануне того, как он должен был приехать. На нем была парадно-выходная форма, длинные светлые волосы исчезли, виднелся лишь голый череп.

— Ты?! — сказала она.

А он стоял в свете мартовского солнца и улыбался. Она медленно подошла и обняла его.

— Подумать только, как далеко ты был, — сказала она.

— Но теперь я дома, мама, — ответил он. — Я никогда больше не уеду.

Он произнес это очень твердо. Слова прозвучали немного странно, но Альма решила пока об этом не думать, она была так рада его видеть. Рада, удивлена и немного смущена.

— Как тебе там было? — спросила она.

— Отлично, — ответил он.

— Ну вот и хорошо, — сказала она. Они молча стояли на дворе, а с крыш капало. Они услышали, как открылась дверь мастерской, и на пороге появился Ингеманн.

— Ты здесь? — сказал он.

— Вроде да, — ответил он.

Ингеманн вытер руки о грязную тряпку, подошел и поздоровался с сыном за руку.

— Я тебя не узнал, — сказал он и как-то натянуто засмеялся. Теперь они стояли втроем в свете низкого мартовского солнца. Их длинные и худые тени тянулись от дома до самой дороги. Они не говорили ни об открытке, ни о подписи, но о том, почему он так неожиданно приехал.

— Мне надо поспать, — сказал он. Да и неудивительно, после суток в пути.

Вечером Альма долго не могла заснуть. Она смотрела в потолок и слушала ровное дыхание Ингеманна. Лежала и чувствовала странную пустоту, будто проговорила весь день и больше слов уже не осталось.

На следующий день он ничего не рассказывал. Он еще не отошел с дороги, так он сказал. Ему нужен сон и покой. Они пообедали в звенящей тишине, а потом он поднялся к себе и снова лег.

Он просыпался поздно. Наступил апрель. Снег растаял, голые поля чернели, легкий ветерок шелестел в лесу. Даг оставался дома всю весну. Подолгу лежать в постели по утрам вошло в привычку. Иногда он вставал после двенадцати и был едва в силах спуститься по лестнице. Все казалось очень тяжелым, каждый день был полон непреодолимых препятствий. Поэтому лучше было оставаться в постели. Альма ничего не говорила. Вместо этого она готовила его любимую еду и относила ему наверх, ставила тарелку на ночной столик, не говоря ни слова. Все переживания собирались в едва заметной морщинке между глаз. Как царапина.

Но вскоре стало легче.

Несколько недель спустя он был почти прежним. Больше не лежал в постели все утро. Вставал, принимал душ и казался необычайно веселым. Все прошло само по себе. Однажды вечером он зашел на кухню, где Альма пекла пирог. Он подкрался к ней сзади и осторожно закрыл ладонями ей глаза. Она немного смутилась, такое случилось впервые. Как-то странно, но и приятно.

— Кто это? — спросила она в шутку.

Он не ответил.

— Я, наверное, знаю, кто это, — продолжала она.

Он по-прежнему не отвечал.

— Отпусти, — сказала она наконец. И засмеялась, пытаясь вырваться, она все смеялась и смеялась, а он все держал ладони на глазах. Он держал ее крепко, а она вертелась из стороны в сторону. Потом вдруг он ее отпустил.

Он опять стал самим собой, добрым, милым мальчиком, которого она так хорошо знала. Она улыбнулась и сказала:

— Тебе надо отрастить волосы.

Шли недели. Даг и Ингеманн ходили стрелять по мишени каждое субботнее утро, как в былые времена, а она оставалась дома и пекла хлеб. Они делали по пять выстрелов каждый, потом вставали и пересекали поле, чтобы разглядеть черный кружок, сначала Даг, за ним Ингеманн, сунув руки в карманы, а вернувшись домой, они ели свежий хлеб, и, пока Альма его резала, от него шел пар.

Настала середина лета. Началась жара. Она шла волнами с равнины в сторону Брейволла. Дагу исполнилось двадцать. Ласточки кружили высоко в небе. По вечерам он садился в машину и ездил на озеро Хумеванне купаться. Она не знала, что он там один. Что он в одиночестве плавал к подводной скале в тридцати метрах от пляжа.

Волосы отросли. Теперь они прикрывали череп. Она радовалась, что он вернулся. Радость переполняла душу каждый раз, когда она его видела. Но что-то было не так. Она радовалась, она улыбалась, чего уже давно не случалось. И все-таки между глаз оставалась морщинка, и она не разглаживалась.

Все лето он прожил в своей комнате. У него было радио и старый проигрыватель, и по вечерам и ночью сверху доносилась музыка. Он ничего не рассказывал о времени, проведенном у границы с русскими, только однажды упомянул, что видел волка. Первые дни она старалась быть веселой, и на пару с Ингеманном они засыпали его вопросами. Но с каждым вопросом глаза его будто мрачнели, что-то случалось с лицом, оно каменело, и настроение за столом становилось странным и давящим. Чем дальше, тем реже они расспрашивали его. А потом и вовсе перестали, и она, и Ингеманн. Лучше оставить все как есть и делать вид, что ничего не произошло. Оба понимали это. Все, что им довелось услышать, — история про волка. Вот такая.

Это случилось, когда он был один на вышке ночью в сорокаградусный мороз. Откуда ни возьмись в снегу, крадучись, появилось животное, он заметил его в бинокль. Волк то останавливался, прислушиваясь, то продолжал путь. Снег был покрыт тонким слоем льда, и в лунном свете зверь не оставлял следов. И так он пересек границу.

Вот и вся история про волка. Больше ничего.

Осенью он начал включать музыку громче. Альма лежала без сна и слушала. Иногда ей казалось, она слышит его голос, он пел или разговаривал. Потом надолго стихало. А затем снова грохотала музыка, и ей казалось, что кто-то смеется.

В октябре Альма, как прежде, пошла в уборщицы. В основном прибиралась у соседей, в домах, куда могла дойти пешком. Ей не нравилось ездить на велосипеде, лучше было пройтись. Она ходила в Омдал, в Брайволлен и в Дьюпесланн. Мыла прихожую и кухню в молельном доме в Браннсволле, и еще у Агнес и Андерса Фьелльсгорь — большой белый дом у дороги на Сульос.

В декабре выпал первый снег. В одно прекрасное утро весь мир стал чистым и белым. Альма, как обычно, пекла семь сортов печенья, а Даг заходил на кухню и пробовал, пока они были еще теплыми. Она осторожно спросила, чем он думает заняться после рождественских праздников. Он ответил, что еще не знает.

— Но чем-то же надо заниматься! — сказала она.

— Ну да, — ответил он, — что-нибудь придумаю.

— Можешь поступить в какой-нибудь институт, раз у тебя есть аттестат.

— Да, — ответил он. — Посмотрим.

На этом разговоры о будущем прекратились. Наступило Рождество. В сочельник они втроем были в церкви. Они сидели среди соседей по деревне, и у всех в глазах был особенный блеск. Вот Альфред и Эльсе с детьми, а там — Андерс и Агнес Фьелльсгорь, вон там — Сиверт Мэсель и Ольга Динестёль и много-много других. Все были в церкви, а Тереза сидела за органом и поглядывала в зеркало, приближаясь к концу рождественского псалма «Чудесна земля». И мой папа был среди них. Он сидел впереди рядом с бабушкой, дедушкой и мамой, и у нее в животе рос малыш, и этим малышом был я. Что-то особенное было в том нарядном и торжественном собрании, где все превосходно друг друга знали, но в то же время открывали друг в друге новые стороны. Прекрасно и непривычно, и Альма чувствовала, как рождественский покой наполняет ее и приносит успокоение.

Наступил новый, 1978 год.

Подоспел январь с короткими, морозными днями. Даг какое-то время проводил в мастерской у Ингеманна. Помогал поддерживать порядок, убирать мусор, накопившийся с осени. Он подметал пол, сжигал старый хлам, раздобыл немного дизельного топлива, чтобы все быстрее разгоралось. А больше делать было нечего. Он снова принялся подолгу валяться в постели по утрам. Нашел свои старые комиксы. «Дональд Дак», «Фантомас» и «Серебряная стрела». По вечерам он уезжал куда-то на своей машине. Ингеманн купил ему очень дешевую машину и привел ее в порядок к его восемнадцатилетию, летом, почти три года назад. Альма не знала, где он. Она обычно просыпалась в темноте и гадала, вернулся ли он домой. Сколько было времени? Час? Три? Шесть? Она лежала неподвижно, холодея и прислушивалась. Но он в конце концов возвращался. Ничего страшного не случалось.

Наступил февраль. Выпал метр снега. Электричество время от времени пропадало. В марте с юго-запада повеяло теплом, с деревьев капало, с крыш текло, дороги стали скользкими, как мыло. Потом подуло с юго-востока, и снова пришла настоящая зима. Снегопад продолжался три дня, и когда он наконец прекратился, наступили долгие теплые солнечные дни полного покоя. Снег осел. Наступил апрель с долгими светлыми днями. Спокойная река открылась. Лед сошел, вода блестела на солнце. По вечерам пахло сырой, влажной землей. Волосы Дага отросли и стали почти как прежде, до армии.

Однажды вечером, когда он выезжал на машине, Альма спросила, куда он собрался.

— Прокатиться, — ответил он коротко.

— Куда? — спросила она.

— А тебе что за дело? — ответил он резко, хлопнул дверью и уехал. Она сделала вид, что ничего не произошло, но его слова не шли из головы. Они залегли куда-то и непрестанно причиняли боль. И, пока Ингеманн той апрельской ночью крепко спал, она мучилась бессонницей. «А тебе что за дело?» «А тебе что за дело?» Она слышала его голос. Говорил Даг, но она не была уверена. Добрый, хороший Даг. Ей казалось, она слышала его смех. Она задремала, но резко проснулась. Ей снилось, что она стояла у колыбели, он был младенцем, но в колыбели его не было. Колыбель была пуста, хотя еще покачивалась. Она встала, прокралась босиком к его двери. Постучала, распахнула дверь. Он не спал, лежал в одежде прямо на одеяле, а на животе был раскрытый комикс про Дональда. Он сперва испугался, словно ему показалось, что случилось нечто ужасное. Потом успокоился. И даже улыбнулся.

— Мама, — прошептал он, — это ты?

4

Шестое мая 1978 года. Пожар начался у самой дороги, сначала в траве, потом перекинулся на вереск, на можжевельник, быстро распространился на лес. Весна была сухой, необычно сухой. Достаточно одной искры. Окурка, брошенного из окна, секундной непредусмотрительности.

Сработала сигнализация.

Сирена выла по всему поселку, пока народ соображал, что означает этот вой. Его ведь раньше почти не слышали. Люди останавливались и смотрели друг на друга.

Это же пожарная сигнализация?

Потом появилась пожарная машина, мчавшаяся от пожарной части с включенной сиреной. Сперва круто вниз с холма, потом мимо дома и через мостик. Затем налево, на еще большей скорости, и дальше мимо закрытого магазина с балконом и флагштоком с развевающимся флагом. Потом вниз, с горки, мимо молельного дома и дома поселковой администрации и дальше в сторону Килена.

Вел машину Даг, а Ингеманн сидел рядом, крепко вцепившись в поручень над дверью.

Пожарная машина была совсем новой, она появилась всего пять лет назад. Это был «Интернешнл» с объемом бака в тысячу литров, спереди оснащенный 25-килограммовым насосом. У машины были прекрасные ходовые качества, а Даг вел быстро и умело. По дороге им встретилась пара машин, которые сбавили скорость, отъехали к обочине и пропустили их. В Килене слышали приближение сирен, и перед Каддебергом скопился народ, который хотел посмотреть, что происходит. Как раз у магазина ему пришлось резко затормозить и повернуть влево на дорогу к Эвланну, отчего вода в баке затряслась и машина начала раскачиваться из стороны в сторону.

К месту пожара они приехали первыми. Сразу за ними из леса выбежал человек, это был хозяин земельного участка, Шурь Люнде. Он и вызвал пожарных, а тем временем пытался сам справиться с огнем.

Через пятнадцать минут приехали все члены пожарной команды. Они поставили машины в ряд. Альфред приехал. Енс приехал. Арнольд. Салве. Кнют. Педер. Все приехали. Издалека ряд машин напоминал длинный поезд, в котором красная пожарная машина была паровозом, тянувшим за собой белые, синие и коричневые вагоны. Горела относительно небольшая территория. Ветра не было. Поблизости находилось озерцо. Пожар был несложный. Из машины выгрузили насос, для этого понадобилось четыре человека, зато насос заметно ускорил приток воды. Ингеманн сначала помогал, но потом остальные подхватили, и он остался в стороне. Иногда у него покалывало сердце, но все проходило, когда он успокаивался. Даг держал шланг, по которому поступала вода. Давление было хорошим, и он направлял струю прямо в огонь. Довольно долго он стоял на одном колене и заливал огонь, а остальные стояли сзади и смотрели. Потом он обернулся и крикнул, чтобы его сменили. Тут же кто-то подбежал и вырвал шланг у него из рук, а Даг поспешил к машине и встал рядом с отцом. Он раскраснелся, из пореза на руке сочилась кровь. Он тяжело дышал, но был спокоен и собран.

— Ты отлично справляешься, — сказал Ингеманн тихо, чтобы остальные не услышали.

5

Май 1978 года. Первое время я спал дома, потом мама возила меня до школы в Лаувсланнсмуэне и обратно. Это не больше километра, но я засыпал по дороге.

Случайный пожар никто не обсуждает. Его быстро забывают. Случилось, и все.

Но еще один?

Он случился всего через десять дней после первого. Загорелся старый сеновал Тённеса, находившийся в нескольких сотнях метров от бабушкиного дома. Я помню четыре камня, составлявших идеальный квадрат, но ни бабушка, ни дедушка не рассказывали мне в детстве, что там случилось.

Сеновал уже пылал, когда подъехала пожарная машина, виднелся только каркас, будто горящая паутина посреди пожара. В шланги быстро пустили воду, но спасать было уже нечего. Сигнализация сработала слишком поздно. Пришлось просто проконтролировать угасающий пожар.

Постепенно собралось много народу, все стояли лицом к чудовищному пламени. Новость распространилась сама собой, хотя была середина ночи. Вдоль дороги останавливалось все больше автомобилей. Люди выходили и тихо приближались к пожарищу. Стояли так близко, что огонь обжигал лица, почти никто не разговаривал, все просто стояли и смотрели. Было еще совсем темно, и зрелище отпугивало и притягивало одновременно. Через двадцать минут каркас обвалился, дождь искр полетел в небо, и пламя обрело новую, яростную жизнь. И тут кто-то засмеялся. В темноте было не разглядеть, кто именно.

Два пожара за десять дней. Что можно на это сказать?

На следующий день было 17 мая, День независимости. Он начался, как обычно, с богослужения в церкви, которая была набита битком, как всегда в этот день. Солнечный свет падал сквозь окно на алтарь с изображением Тайной вечери, в воздухе блестела пыль. Две карликовые березы были прикреплены к романским сводам, свежие ветви обрамляли кафедру. Службу вел Омланн. Он стоял в черном облачении и говорил о бревне, которое сплавляется по реке, помеченное и крестьянином, и хозяином. И даже в заводи, если оно туда попадает вместо намеченной цели, оно все еще помечено и даже оттуда еще может вернуться назад в верное русло и стать тем, для чего предназначено.

Ничего о пожарах. Конечно, нет. Тогда еще никто ничего не подозревал.

Потом всех приглашали на небольшую трапезу в узком подвальном помещении дома священника, где потолки были такими низкими, что приходилось наклоняться, входя в дверь. А позже все шли процессией три километра из Браннсволла мимо дома Кнюта Фригста, мимо старого медпункта на повороте, мимо дома Андерса и Агнес Фьелльсгорь, потом вдоль сверкающего озера Бурьванне, окруженного березами со свежей листвой, и до самой школы в Лаувланнсмуэне, где был поднят флаг и все старики сидели на солнце и ждали.

Мои родители тоже там были, а я лежал в глубокой коляске и спал. Процессия двигалась через пустошь в Лаувланнсмуэне, сначала знаменосец, потом духовой оркестр в красных униформах и цилиндрах, и тут я проснулся, а мама вынула меня из коляски, чтобы я посмотрел, откуда раздается музыка.

Вечером был праздник в доме поселковой администрации в Браннсволле. Бабушка и дедушка сидели в зале. И Альма с Ингеманном. Оста была вместе с мужем Сигурдом. И Ольга Динестёль сидела одна, в самом конце зала, около чугунной печи. Моих родителей там не было. Им надо было высыпаться, что вполне понятно, когда в доме двухмесячный малыш.

Сиверт Мэсель произнес вступительную речь, как всегда, уверенным голосом. Он стоял один на крошечном подиуме, за ним свисал настенный ковер. Все сидели тихо и торжественно, потому что его слова звучали весомо и значительно. Возможно, все думали о том, что он видел и слышал за те свои три года в концентрационном лагере Заксенхаузен. Потом все спели «Финсланн — село мое».

Вновь встанет солнце над белой горой, Закат огнем догорит в облаках. Поселок спит под покровом зимой Лежит, заморожен, во льдах.

Пять строф. Тереза сидела у пианино, под самым подиумом.

В перерыве многие подходили к Ингеманну и спрашивали о пожарах. Два пожара за такое короткое время. Чтобы бы это могло значить? Ингеманн пожимал плечами. Они смотрели на него, а он на них. У него не было ответа. Он опускал взгляд.

Потом была еда, кофе и развлечения, и перед тем, как разойтись по домам, все встали и спели хорошо известную и любимую «Песню о родине».

Ночью все было тихо.

Новой пожарной машине пришлось немало поездить. После каждого выезда на пожар надо было заново готовить оборудование. Шланги надо сначала раскатать, чтобы они просохли на солнце, потом скатать обратно и закрепить на машине. Насосы следовало смазать и проверить, достаточно ли смазки вышло из смазочного шприца. За все это отвечал Ингеманн. Он раскатывал шланги на дороге перед пожарной частью, потом они лежали там несколько часов, после чего он заботливо скатывал их обратно. Работа эта занимала все утро, и он должен был щадить себя, иначе в груди начинало покалывать. В двенадцать часов он шел обедать. Даг все еще спал у себя в комнате, так что Ингеманн и Альма ели одни, в тишине.

После обеда Альма убирала со стола, а Ингеманн укладывался с газетой на диван в гостиной. Немного вздремнув, он снова шел к пожарной части.

Часть пожарного оборудования он выкрасил в белый цвет. Иначе в темноте легко было что-нибудь потерять. Поэтому он покрасил все канистры с бензином, принадлежавшие пожарной службе. Это были специальные канистры, разработанные немцами в период Первой мировой войны. У них было по две ручки, чтобы их могли нести два человека. Получалось быстрее и легче, что прекрасно подходило для пожарных. Теперь он снова достал ведро с кистями, размешал краску в банке. Он выставил канистры в ряд перед пожарной частью и, сидя на коленях, помечал их буквами ФПЧ тонкой черной кисточкой.

Занимаясь этой работой, он услышал шаги по гравию. Это Даг поднимался по дороге, пока не остановился перед Ингеманном, заслонив ему солнце.

— А вот и соня-засоня, — сказал Ингеманн и радостно рассмеялся.

Даг не ответил, только стоял и смотрел на руку отца, спокойно и точно выводящую кисточкой черные буквы. Когда отец закончил, Даг помог ему отнести канистры на место, и надо было еще загнать пожарную машину задним ходом в здание части. В этот день за руль сел Даг, а отец стоял и следил, чтобы машина ехала правильно. Он стоял в темноте в гараже, а машина медленно двигалась на него. Было так тесно, что его размазало бы по стене, не остановись машина вовремя. Он стоял совершенно спокойно, а машина все приближалась, и пространство наполнилось выхлопными газами. Наконец Даг остановился в метре от стены.

— Идеально! — крикнул Ингеманн.

Потом они, негромко разговаривая, поспешили домой. Они тоже в последнее время стали говорить тихо.

— Будем надеяться, это был последний пожар, — сказал Ингеманн.

— Да, будем надеяться, — ответил Даг.

— Я уже староват, чтобы тушить пожары, — сказал Ингеманн.

— Староват? — Даг остановился и посмотрел на отца. — Ты вовсе не староват. И в следующий раз ты тоже поедешь.

От последнего замечания Ингеманн содрогнулся, но промолчал. Просто покачал головой и улыбнулся сыну. Они уже дошли до дома и, войдя в прихожую, уловили запах фирменных котлет Альмы, отчего забыли про все на свете.

На следующую ночь все было спокойно.

Народ начал успокаиваться. Стали тушить на ночь свет, закрывали двери и укладывались спать в прохладных пижамах.

Только фонари на крыльце горели. Белые плафоны и мотыльки да прочие безымянные насекомые, которые слетались на их свет.

6

Воздух стал яснее, резче. Всего три градуса. Переполох у птиц, они летают в небе взад-вперед, словно забыв, где юг, а где север. Вода черная, блестящая, как разлитая нефть. Ближайшие дома четко отражаются в воде. Порой мне хочется, чтобы я отсюда никогда не уезжал. Никогда бы не переезжал в Осло, не учился бы, не становился писателем. Надо было остаться здесь, только здесь, посреди тихого пейзажа, мирных лесов, блестящих озер, среди белых домиков и красных амбаров, среди спокойных коров. Не нужно было уезжать от всего того, что я в глубине души так любил. Надо было остаться здесь и прожить другую жизнь.

Иногда меня охватывает чувство, будто я проживаю две параллельные жизни. Первая — простая, правильная, в которой совсем немного слов. Вторая, по всей видимости, настоящая, в ней я каждый день сижу и пишу. Первая жизнь пропадает, порой надолго, но время от времени она проявляется, и кажется, я вот-вот в нее вступлю и в любой момент смогу разглядеть настоящего себя.

И вот.

Через некоторое время становится слишком холодно сидеть у окна. Я увеличил температуру батарей, но это не спасает. В конце концов я встаю, достаю куртку и хорошенько в нее кутаюсь. Из окна я вижу место, где стоял дом Улава и Юханны, а чуть ниже по склону, рядом со старой почтой, стоит дом, который они снимали несколько месяцев, пока она не заболела, а он не попал в дом престарелых в Нуделанне. Пожар, наверное, отражался в воде. Зрелище, должно быть, впечатляющее.

Я перечитываю письмо Дага, медленно, обстоятельно, словно думаю, что смогу приблизиться к нему, если вчитаюсь достаточно внимательно. Будто покров загадочности вокруг него сплетен из этих слов.

Я пишу в записной книжке:

Кого мы видим, смотря на самих себя?

Вот в чем вопрос.

Помню один случай. Кажется, я учился в первом классе, во всяком случае, мне было лет семь или восемь. Я стоял перед классом и рассказывал какую-то историю. Не помню, что это была за история, но она была очень интересной, потому что захватила и меня, и остальных. Помню, как я подумал: «Остановись, не придумывай больше, хватит выдумок, скоро совсем заврешься, скоро тебе перестанут верить, они тебя раскусят, поймут, что ты врешь, и уйдут, а ты останешься тут один».

Но мне поверили. Меня не раскусили. Была полная тишина до самого конца истории, и еще несколько секунд после. А дальше раздалось: «Расскажи еще!»

Самое важное, пожалуй, случилось потом. Когда прозвенел звонок и все собрались выходить, меня задержала учительница. Ее звали Рут, и я ее очень любил. Она присела на корточки передо мной, а руки положила мне на плечи, будто я ударился лицом или как-то нехорошо себя повел. Я помню ее лицо, глаза, взгляд. «Откуда взялась эта история?» — спросила она. Она казалась взволнованной, и, чтобы не волновать ее еще больше, я пожал плечами и опустил глаза. Я не осмеливался сказать, что сам все выдумал. Что все это придумано прямо с ходу, что все вранье от начала и до конца. Я хотел вырваться из ее рук и совсем не знал, что ответить. Она продолжала пристально смотреть мне в глаза, и я пообещал себе, что больше никогда не буду рассказывать таких историй. Впервые я провинился и совершил нечто незаконное. Я ведь всегда был такой хороший, всегда все делал как надо. Теперь я не знал, что меня ждет. «Да ты выдумщик», — сказала Рут, глядя на меня с удивительной улыбкой. «Я больше так не буду», — выпалил я и почувствовал, как мерзкое чувство стыд зарождается у меня в животе и поднимается к груди, а потом и к лицу. Тут она меня отпустила, и я помчался к остальным, но ее слова меня не отпускали, от них было невозможно сбежать. Рут заронила их в мою душу, и потихоньку они начали там прорастать. Я был не такой, как все. Я был выдумщик. Мне казалось, по мне это видно. Это видно по глазам или даже написано на лбу. Я пообещал, что никогда больше не буду ничего выдумывать, я ведь хотел быть хорошим и делать все как надо и надеялся, что остальное пройдет само собой.

7

Был уже второй час, когда она оделась и спустилась на кухню. Поставила чайник на огонь и стала ждать, когда вскипит вода. Приготовив кофе, она достала чистую чашку из шкафа и села за кухонный стол на место Дага, оттуда открывался вид на равнину в сторону Брейволлена. Что-то в ней появилось, что-то легкое, совершенно невесомое, что никак не отпускало, не давало уснуть. Почти каждую ночь она лежала рядом с Ингеманном и подолгу смотрела в потолок. Слушала музыку, доносившуюся из комнаты Дага, и каждый раз, когда музыка затихала, прислушивалась. Вот и этой ночью она слышала, как он встает с кровати и что-то бормочет, но разобрать слов не могла. Потом она заснула и проспала пару часов. Сон был легким, как парение. Обрывки сна всплывали в сознании, но все было незнакомым, словно она смотрела чужой сон.

Потом она резко проснулась от шагов по лестнице. Позвякивание ключа, пока он надевал куртку. Щелчок замка. И тишина, как только стих вдали шум мотора.

Вскоре она поднялась.

Она сидела и слушала ровное тиканье часов над холодильником. От чашки поднимался пар, словно длинные, рваные знамена, развевающиеся на ветру и исчезающие в небе.

Прошло немало времени, прежде чем она увидела приближающуюся на большой скорости машину. Было еще темно. Свет фар подпрыгивал вместе с неровностями на дороге. Машина сбавила скорость, доехав до перекрестка, свернула налево, и передние фары ножом рассекли белый прозрачный туман, висевший над землей.

Это был он.

Машина остановилась прямо возле стены дома. Она услышала радио, которое работало еще несколько секунд, пока все не стихло, потом открылась дверь, раздались его шаги. Она слышала, как он разговаривает сам с собой во дворе. Она уже почти к этому привыкла. Он мог вдруг задать вопрос сам себе. Или поправить себя. Такое случалось несколько раз, но Ингеманну она ничего не говорила. Поначалу такое случалось, только когда громко играла музыка, но позже и в тишине. В первый раз она испугалась. Она сидела с рукодельем одна в гостиной и вдруг услышала, как Даг с кем-то разговаривает на втором этаже. Казалось, будто с ним кто-то есть. Другой человек. Кто-то из бывших одноклассников? Она поднялась и постучала, и, когда он открыл, в комнате кроме него никого не оказалось. Лицо его замерло в странной гримасе, которая напугала Альму. Но потом лицо смягчилось, все растаяло, странное, искаженное в гримасе лицо будто уплыло куда-то, а прежнее вернулось.

Она встала, подошла к двери и стояла, прислушиваясь, с дымящейся чашкой в руке. Во дворе все стихло. И тут он зашел на кухню.

— Не спишь? — спросил он.

— Хочешь кофе?

— Кофе посреди ночи? — ответил он.

— Почему бы и нет?

Она налила кофе в большую белую чашку и поставила ее на другую сторону кухонного стола, туда, где было место Ингеманна.

— Проголодался? — спросила она. — У нас есть свежий хлеб.

Он сел за стол, а она достала белый хлеб из шкафа и отрезала три куска, которые один за другим повалились на бок. Он промолчал. От него пахло весенней ночью и выхлопными газами.

— Поездил немножко? — спросила она.

— Можно сказать, — ответил он.

Она достала варенье, замороженное еще с прошлого лета, немного дорогого сыра и сладкий плавленый сырок. Все это она поставила перед ним полукругом. Еще она достала молоко и налила его в стакан.

— Ешь давай, — сказала она.

— Зря ты сидишь меня ждешь, — сказал он вдруг и посмотрел на нее.

— Мне не заснуть, — ответила она, едва заметно улыбнулась и убрала волосы со лба.

— Не заснуть?

— Нет, как и тебе, — ответила она. — Ты ведь тоже не спишь, а?

На это он ничего не ответил, только посмотрел на нее с улыбкой. Потом они молчали. Было хорошо. До утра долго, день начнется нескоро, когда еще Ингеманн встанет. А пока они вдвоем. Было хорошо, немного непривычно, но очень просто, и ей хотелось, чтобы это продлилось подольше. Он ел жадно, она отрезала еще несколько кусков хлеба, положила их на край его тарелки и попыталась улыбнуться. До чего приятно наблюдать, как он ест. Так было всегда: чем больше он ел, тем лучше она себя чувствовала.

— Ночь сегодня холодная, — сказал он, жуя и глядя задумчиво в окно.

— Мерзнешь? — спросила она. — Принести свитер?

Он покачал головой, допил молоко из стакана и встал. Она поняла, что все кончилось.

— В Порсангере тоже, наверное, было холодно? — спросила она внезапно.

— Минус сорок, — ответил он не глядя.

Она встала.

— Может, расскажешь что-нибудь, а, Даг? — сказала она и почувствовала, как краснеет. — Тебе ведь есть что рассказать… Мы с папой почти ничего не знаем.

Движения Дага замедлились.

— Что ты хочешь, чтобы я рассказал? — сказал он.

— Что случилось на самом деле.

Он долго смотрел на нее, потом почти незаметно покачал головой.

— Что случилось на самом деле?

— Да, — ответила она спокойно, — что с тобой случилось.

— Со мной? Ты это о чем?

Она подошла ближе, и Даг словно вмерз в пол. Она подошла совсем вплотную и вдруг почувствовала от него запах дыма.

— Ты такой… ты стал… может, расскажешь, Даг? Ну пожалуйста. Расскажи мне все.

Они стояли посреди кухни, освещенные светом лампы на потолке, придававшим жирный блеск его волосам. Она смотрела на него умоляюще, потом опустила взгляд, увидела его расстегнутую сверху рубашку, руки, коричневые вельветовые брюки, носки.

— Мама, ты плачешь?

Она не ответила. Только стояла совсем близко, закрыв глаза.

— Хочешь, чтобы я рассказал? — спокойно продолжил он.

— Да, Даг, я была бы очень рада.

Она слышала, как он глубоко вздохнул. Она сглотнула и вдруг услышала отчаянное биение своего сердца. Посмотрела на сына, а он снова стоял с этим застывшим лицом, как тогда, в первый раз, в комнате. И тут она похолодела от страха.

— Даг, — прошептала она.

— Мама, — сказал он тихо густым голосом.

— Не хочешь?

— Это… мама, это….

Он слегка покачал головой.

— Пойдем, Даг, — сказала она резко. — Сядем в гостиной.

Она пошла вперед, а он нерешительно последовал и остановился в дверях.

— Не хочешь? — повторила она.

— Мама, я…

— Может, сначала поиграешь немного? — предложила она вдруг.

— Сейчас?

— Тихонечко. А потом поговорим.

Он долго стоял и смотрел на нее, потом улыбнулся, и у нее внутри все оттаяло.

Пианино они купили для него. После того как он начал постоянно ходить к Терезе. Ему нужно было заниматься дома. Так и получилось. Ингеманн купил инструмент в доме, где умер хозяин, привязал его к крошечному прицепу, который прикрепил к пожарной машине, и вместе с Дагом они привезли пианино домой. В дом его заносили вместе с Альфредом и еще несколькими соседями. Она так хорошо помнит тот день. Это было в день, когда привезли пианино, говорили они потом, будто о ребенке. Только увидев, как вносят инструмент, она поняла, насколько он тяжелый, и, когда его наконец поставили на место у окна, она во всеуслышание заявила, что это пианино никогда больше не будут двигать.

Он сел на табуретку, внимательно глядя на нее.

— И что же мне сыграть?

— Решай сам, — ответила она. — Что угодно.

— Что угодно?

Он размял пальцы, как пианист на концерте. И заиграл. Так тихо, что только они вдвоем могли услышать. Заметно было, что он давно не играл, иногда немного ошибался, но все-таки. Навыки медленно восстанавливались. Он играл. Она стояла за ним, смотрела на его спину, затылок, волосы, которые уже сильно отросли и стали почти как раньше. Она взглянула на открытку, все еще стоявшую среди кубков, посмотрела на фотографию солдата на вышке, на бесконечную, покрытую снегом равнину и на границу с русскими — белую нехоженую улицу, уходящую мимо вышки в бесконечность.

Он закончил играть и сидел, наклонив голову, глядя на клавиши.

— Красиво, — сказала она тихо.

— Сыграть еще? — спросил он.

Она кивнула.

Тогда он сыграл «Ближе к тебе, мой Бог», потому что знал — больше всего она хотела услышать эту вещь. Она присела на краешек стола и закрыла глаза. Вдруг из ее глаз покатились слезы, она не могла их сдержать, на нее словно что-то нахлынуло, а он играл ясно и просто, совсем без ошибок. Так она и сидела, пока он резко не встал, захлопнув крышку пианино, отчего раздался низкий, вибрирующий звук.

— Теперь расскажешь? — прошептала она.

— Да, — ответил он.

— Расскажи мне все, Даг, — попросила она и тоже поднялась.

И тут зазвонил телефон.

Она секунду смотрела на него с ужасом, но он уже был в коридоре, схватил трубку и тихо заговорил. Она подошла к дверям и увидела, что он что-то записывает в блокнот.

Потом он позвал Ингеманна.

Пожар! Пожар!

С невероятной скоростью она приготовила им бутерброды, нарезала еще хлеба, немного сладкого плавленого сырка и сыра, потом налила кофе в термос, и тут в сумерках сработала сигнализация. Это Даг уже успел выбежать и включить ее. Наверное, он бежал, потому что тут же вернулся, потный и запыхавшийся. Сигнализация взревела так пронзительно, что стаканы в буфете зазвенели. Ингеманн спустился, застегивая на ходу рубашку. Он еще не проснулся, взгляд был сонный, волосы взъерошились, но кому какое дело. Дом горел, а он был начальником пожарной части. Нельзя было терять времени. Вывести машину из гаража, включить сирену и маячки. Ехать на всех парах. Доехать. Оценить ситуацию. Даг уже давно был готов, он застегнул рубашку до самой верхней пуговицы, стоял, переминаясь с ноги на ногу в коридоре.

— Ты больше ничего не наденешь? — спросила Альма.

— Пожар, мама, у меня нет времени, — ответил он не глядя.

— Но ты в одной рубашке, Даг.

Больше ничего она сказать не успела, потому что он уже выскочил за дверь и помчался сквозь сумерки к пожарной части. Через несколько минут она услышала, как к реву сигнализации добавился вой сирены. Хотя бы еду она успела впихнуть в пакет и всучить Ингеманну, прежде чем тот исчез за дверью и запрыгнул в пожарную машину, за рулем которой уже сидел и ждал Даг.

8

Седьмое июня 1978 года газета «Федреландсвеннен» напечатала большое интервью с Улавом и Юханной Ватнели. Всего каких-то двое суток после пожара. То самое интервью, которое я вспоминал, стоя возле могилы, в нем Улав говорил, что он слабый, а Юханна спокойная.

Оба сидят в квартире цокольного этажа у Кнюта Карлсена. Улав — на краешке кровати в клетчатой рубашке со спущенными подтяжками, безучастно смотрит в пустоту. Юханна — рядышком на стуле, опустив руки на колени и слабо улыбаясь, будто ее ничего не касается. За ними висит бра с болтающимся на проводе штепселем.

Накануне они были в городе и купили одежду. Два летних платья, пару брюк, рубашки, белье. Две пары обуви. Еще оба сняли мерки для новых вставных зубов.

Обобранные до нитки, сидят Улав и Юханна Ватнели в квартире у соседа и думают, как жить дальше.

Юханна еще раз говорит о пожаре, о взрыве на кухне, о море огня, о тени перед окном и обо всем, что было дальше. Чуть раньше в тот же день к ним заходили Альма и Ингеманн. Это упоминалось лишь однажды, всего в одном предложении, и все равно, предложение это напечатано и видно всем.

Потом они рассказывают о Коре. Говорить о нем было совершенно естественно, все остальное они потеряли. Девятнадцать лет прошло с тех пор, как он умер. Он был их единственным ребенком. После Коре ничего не осталось. Теперь, когда сгорел дом и все, что в нем было, Коре как бы вернулся.

Такова ситуация.

Все кажется нереальным. И осознать это невозможно. Силы Улава восстановились настолько, что он мог встать, но дойти до пепелища еще не мог. Он подождет несколько дней, а потом пойдет, и пойдет туда один. Сарай уцелел, а там осталось много дубовых дров, рассказывает он. Он считает, что дрова пригодятся. Проблема в том, что нет печки, и дома, чтобы его топить, тоже нет. В сарае рядом с дровами остался велосипед. Наверное, еще Коре на нем ездил. Он ведь учился кататься на велосипеде.

Им семьдесят три и восемьдесят три, и надо начинать жизнь заново. У них есть немного дров, несколько тысячных купюр и старый велосипед. Вот и все.

Побывав у Эльсе и Альфреда, я решил отправиться к Осте. Я хотел узнать больше о Юханне, Улаве и Коре. Мне вдруг это показалось очень важным. В 1978 году Осте было сорок восемь. Она золовка Юханны Ватнели и тетя Коре. Теперь, спустя пятьдесят лет после его смерти, она одна из немногих, кто еще помнит его.

Одним ранним ноябрьским вечером я вышел из дома и прошел километр, отделявший меня от желтого домика Осты. Она знала меня всю жизнь, она одна из немногих навещала мою маму, когда та лежала в родильном отделении на улице Конгенс-гате, а мне было всего несколько дней от роду.

Мы просидели пару часов. Говорили о пожаре и о пиромане. Я задавал вопросы об Улаве и Юханне. И о Коре. Записывал.

История про Коре была вот какая. Он поранил лодыжку. Это случилось после того, как он упал, спускаясь на лыжах с Шлоттебаккен — горы с естественным трамплином и необычно крутым, почти вертикальным спуском. Я вспомнил, что папа тоже рассказывал об этом трамплине и прыгал с него много раз. Он был одним из лучших, во всяком случае, по его собственным словам. Не исключено, что он был там в тот вечер в конце 1950-х, когда Коре крикнул в темноту, согнул колени и отправился в полет.

Коре с невероятной силой подбросило в воздух, и он медленно парил. Все зрители ахнули. Никто никогда так далеко не прыгал. А он все парил, и комбинезон натянулся тугим парусом над спиной, все затаили дыхание, и вот лыжи ударились о заледенелый посадочный склон, и в ту же секунду хрупкое ликование пронзило ледяной вечер. Он приземлился в целости, но сразу вслед за этим перевернулся. Падение не было страшным, но в тот вечер он уже больше не прыгал. Сидел в сугробе, держась за лодыжку.

На следующий день он не пошел в школу. Была пятница. Но и в понедельник лучше ему не стало. Наоборот, у него поднялась температура. Через несколько дней они с Юханной отправились к врачу, который принимал с одиннадцати до четырех прямо напротив дома Кнюта Фригста в Браннсволле. Это был доктор Русенволл с мягким, но уклончивым взглядом, который терялся за стеклами очков. Он констатировал, что Коре получил травму, которая не хотела зарастать. Из раны текла блестящая зловонная жидкость, и в данный момент ничего нельзя было сделать. Надо было подождать и понаблюдать. Юханна нарвала тонкие куски материи, которые обмакивала в уксус и прикладывала к ране. Это называлось «трещина в кости». Позже оказалось, что травма намного серьезнее, но термин, обозначающий диагноз, никто не осмеливался произнести. Коре было тогда четырнадцать, он собирался продолжить обучение после обязательной семилетней школы, и никто не произносил страшного слова. Русенволл пришел домой к Улаву и Юханне, в белый домик рядом с дорогой. Было позднее лето, вишня в саду согнулась от темно-красных ягод, и черный автомобиль остановился во дворе между домом и амбаром. Русенволл спокойно поднялся по лестнице, зашел в комнату, где мальчик лежал на кровати. Закрыл за собой дверь и долго находился внутри. Когда он вышел, взгляд был по-прежнему мягким, но уже не таким уклончивым.

Через несколько дней было решено ампутировать ногу чуть повыше колена. Левую. Слишком долго ждали.

Короче.

Ногу списали, как говорили, и через несколько недель Коре ковылял по двору, на крыльцо и оттуда на кухню.

Ему пришлось учиться ходить на костылях. Всему надо было учиться с самого начала, и он отставал от класса на год. Всю оставшуюся жизнь ему пришлось бы догонять, и это отставание словно подтолкнуло его к освоению, казалось бы, невозможного. Он заново научился ходить, научился ездить на велосипеде с одной ногой, даже водить мопед. Казалось, больше нет ничего невозможного. Оста рассказывала, что Коре жил у нее и ее мужа Сигурда, учась дополнительный год в школе в Лаувланнсмуэне. Ему, как и всем остальным, надо было добираться до школы. Было это, по-видимому, зимой 1958 года, уже после того, как списали ногу, и жить там было легче, чем дома в Ватнели. Из дома до школы больше семи километров. У Улава с Юханной не было машины, а от дома Осты всего несколько сот метров до школы. Он спал на чердаке, рассказывала она, в комнате окнами на запад, и они добавляли дров в печку, чтобы у него было тепло. Ее лицо просияло, когда всплыли эти туманные воспоминания. Она вспоминала, казалось бы, уже давно забытые, мелкие, незначительные подробности, которые, как она думала, мне неинтересны. Она смотрела перед собой, а события пятидесятилетней давности светились, как кадры кинопленки на экране где-то посреди комнаты. Она рассказывала, как переживала всякий раз, когда он спускался по крутой лестнице на своих костылях. Крутая лестница без перил, и Коре идет, раскачиваясь при каждом шаге. Но каждый раз все хорошо заканчивалось, и постепенно он стал мастерски управляться с костылями. Он ковылял на них и пел, вспоминала она. По вечерам он спускался с чердака и при этом пел так, что все звенело. Ей казалось, песня была о любви. Да, о любви. Она не помнила самой песни, та была на английском, она помнила только слово darling.

— Он был таким светлым, — сказала она, будто фильм перед ней окончился.

— Это как? — спросил я.

— Такой светлый, легкий. Ну как сказать? Мне не найти другого слова. Такой светлый-светлый.

Потом мы заговорили о Юханне. Она превратилась в женщину, которая никогда не смеется, но и не плачет. За ней следовала большая мрачная тень. Или она сама стала этой тенью. Казалось, даже птицы замолкали, когда она приходила. Через семь лет после смерти Коре Оста спросила, стало ли ей легче.

Ответ был — нет.

Она все еще ходила и собирала разбросанные куски.

Юханне очень хотелось, чтобы у нее была семейная фотография. После того как они с Улавом остались одни, ей больше всего хотелось, чтобы все втроем были на такой фотографии. Они с Улавом и Коре посередине. Она попросила Осту и Сигурда помочь. Наверняка это можно как-то сделать. Дело было в 1960-е, и единственный доступный способ состоял в том, чтобы разрезать свадебную фотографию пополам и между двух половинок поместить фотографию с конфирмации Коре. А потом все это вместе переснять. Новую фотографию можно было сделать, только испортив две старые. Но делать этого было нельзя. И, раз ничего не получалось, Юханна отмела мысль о семейной фотографии — раз туда не втиснуть Коре, то уже все равно. Либо он в середине, либо не нужно.

Вот такая история про Юханну. И все время она была спокойной. Все, за что она бралась, она делала спокойно. У нее была старая прялка, и на ней она пряла для сети магазинов «Хюсфлиден». Пряжа так и струилась под ее пальцами.

Под конец, когда они уже остались без дома, Оста стирала ее одежду. У Юханны не хватало сил. У нее появилась новая прялка, но по большей части она стояла без дела в углу. Последние дни Юханна сидела и не отводя глаз смотрела на прялку. И как раз в это время, когда пришлось стирать одежду, Оста обнаружила кровь. Это случилось через несколько месяцев после пожара. Видимо, маточное кровотечение.

Оста проводила меня до двери. На улице было темно, белый туман висел над полями, и в северном небе можно было различить сияние купола церкви, купавшейся в потоке света. Меня переполняли впечатления от истории о Коре, его короткой жизни. Я спросил, не подскажет ли она, кто может вспомнить еще что-то. Она задумалась, а потом покачала головой, она была самым близким родственником. И добавила:

— Знаешь, все умерли.

После того как Улава и Юханны не стало, она ухаживала за могилой Коре каждое лето, пока ее не снесли. Это случилось в 1990-е. С ее благословения. И это можно понять, ведь никого уже не осталось в живых. Ничего не осталось от этой маленькой семьи.

Разве что прялка Юханны.

Уходя, я обнял Осту, и несколько секунд мы стояли в темноте, осторожно обнимая друг друга. А потом я пошел домой короткой дорогой. Уже совсем стемнело, стало прохладно. До первых заморозков оставалось совсем недолго. Мне вспомнилось, как часто я ходил этой дорогой в детстве. За домом Осты и Сигурда меня окружала кромешная тьма, тянущаяся до самых почтовых ящиков. Пройти надо было около полукилометра, и каждый раз от страха у меня душа уходила в пятки. Сперва дорога шла через еловый лес в Воллане, а потом выходила из него и открывалась. В детстве я всегда пел, пока шел лесом до ручья, протекавшего под дорогой и устремлявшегося вниз по камням на другой стороне. Я как-то шел домой с собрания в детском клубе «Надежда» или из клуба «Молодые», где нам рассказывали о вреде алкоголя, но тут, один в темноте, я начисто забыл про все негативные последствия — как может заболеть живот, как позеленеет лицо и как вся семья от тебя отвернется. Меня охватил леденящий ужас, и тогда я решил, что пение напугает того, с кем я так боялся столкнуться в темноте. Я все пел и пел про себя, этакую смесь песен детского хора, Саманты Фокс и Майкла Джексона. Друг с другом перемешались «Наш Господь всемогущий», Bad и Nothing’s Gonna Stop Me Now. Главное, что я пел, нарушая тишину. И что я смог дойти до водопада. Словно дорога делилась на «до водопада» и «после». Стоит только пройти водопад, и я спасен. Вот и в этот вечер было так же, я шел один в темноте, и разговор о Коре и Юханне все еще вертелся у меня в голове. Но с того раза я твердо усвоил: нельзя, чтобы было тихо, пока я не перейду невидимую границу. Мимо, мимо, только бы пройти мимо, только бы пройти, и тогда я спасен.