1

В ночь на 20 мая 1978 года все повторилось. Сарай для сена в лесу за Хэросеном, на самом севере деревни, далеко от людей. Третий пожар. Восемь тонн искусственных удобрений, старая телега, двуколка, восемь — десять колес, двое саней, бочка для удобрений, корчевальная машина, несколько черепичин и шестов для просушки сена.

Огненное море виднелось за много километров. Небо переливалось красным и оранжевым, и кровь леденела в жилах от этого зрелища.

И теперь опять приехали слишком поздно.

Воду направили на деревья, на кроны сосен, страшно освещенных жаром. В лесу трещало и грохотало. Время от времени казалось, что-то разрывается. Что-то большое разлеталось на куски, переворачивалось и горестно выло.

Этой ночью люди поняли, что происходит нечто по-настоящему дурное.

Снова собралась вся пожарная команда. Автомобили припарковались в ряд за пожарной машиной, в точности как и на других пожарах. Даг держал шланг, насосы гудели в темноте где-то за его спиной, вода поступала с колоссальной мощью. Он направил ее в центр, где пламя было оранжевым, почти красным и почти неподвижным. Огонь шипел, будто раненый дракон, когда на него лилась вода. На секунду пламя притушили, но оно снова собралось с силами и поднялось очень высоко. Через несколько минут жар стал слишком мощным, и Дага сменили. Он стоял немного в стороне, чтобы охладиться, и наблюдал. Видел, как остальные бегают вокруг, слушал крики, голоса и ровный гул насосов, а вдалеке хлопки и треск самого пожара. Он стоял и ждал Ингеманна. Начальник пожарной части еще не приехал, поэтому командовал Альфред. Постепенно Даг разнервничался. Отец сказал, что приедет следом на своей машине. Такой был договор. Но он не ехал. Это был первый выезд без Ингеманна. Дагу надо было справляться самому, он включил сигнал тревоги, он звал отца со второго этажа дома, но когда Ингеманн наконец спустился, он схватился за сердце и сказал, что чувствует себя плохо. Пошел в гостиную и лег на диван.

— Что с тобой? — спросил Даг.

— Похоже, тебе придется ехать одному, — ответил отец.

— Одному?

Времени ждать не оставалось, он побежал к пожарной части, выгнал машину, включил сирену, повернул направо к Брейволлену, разогнался, разрывая темноту синими мигалками. Все прошло хорошо, прошло просто замечательно, и он сам со всем справился.

Теперь он молча стоял на краю пожара и высматривал отца. Его лицо освещал огонь, в свете которого черты словно стерлись. Или, наоборот, стали отчетливее. Вокруг бегали соседи и знакомые, которые увидели пламя или услышали сирену, правда, он их не замечал. Он стоял и ждал. Но Ингеманн так и не ехал.

Наконец Даг решился и уверенно двинулся к Альфреду.

— Съезжу на рекогносцировку, — сказал он.

— На что?

— Съезжу посмотрю, не поджег ли этот псих еще что.

Альфред не успел ему возразить. Или спросить, кого он имеет в виду, говоря «псих», потому что Даг уже подбежал к пожарной машине, стремительно забрался в нее и завел двигатель. Насосы были отсоединены и все снаряжение выгружено, так что, в сущности, машина была не нужна.

В конце дороги он развернулся, и, когда он проезжал мимо собравшихся, пламя уже сжалось до тлеющих красных углей, окрашивающих дым в рыжий цвет.

Он разогнался. Проехал мимо церкви по дороге к полигону под горой. Фабрика по производству тары, длинные пустыри в Фригстаде, магазин в Брайволле. Автомобилей на дорогах не было. Дома темнели. Он ехал на предельной скорости.

Дома в Скиннснесе горел свет на кухне. Он не увидел Ингеманна, проехал мимо и выехал прямо на трассу у закрытого магазина на углу. Проехав дом поселковой администрации в Браннсволле, он включил сирены. И всю дорогу до Килена ехал с сиренами и маячками, пока не остановился перед магазином Каддеберга.

Он долго молотил в дверь, пока в магазине не загорелся свет и в окне не возникла фигура.

— Это из пожарной службы, — крикнул он, когда дверь приоткрылась и на пороге появился сонный Каддеберг. — Впустите меня. Нам нужен провиант.

Несколько минут он кружил в полутьме среди полок, а перепуганный Каддеберг стоял за кассой. Он смотрел на молодого человека, настолько разгоряченного и возбужденного, что ему никак не удавалось ничего взять. Наконец хозяин магазина принес ему корзинку, и дело пошло на лад. Он сметал товары с полок. Пять пачек печенья с начинкой, чипсы, сосиски, кексы, ящик лимонада и горсть шоколадок. От него пахло дымом, рубашка развевалась, и через некоторое время весь магазин пропах пожаром.

— Запишите все на пожарную команду, — сказал он, распихивая продукты по пакетам.

— На кого в пожарной команде?

— На начальника.

— Ингеманна?

— Да, — ответил он. — Это мой отец.

Потом он вылетел из магазина и вскарабкался в пожарную машину. Та стояла все это время, мигая маячками.

Он возвращался, жуя шоколад и чипсы, и потихоньку настроение улучшилось. Доехав до Браннсволла, он выключил сирену. Дома на кухне все еще горел свет, и, проезжая мимо, он нажал на гудок. Он просигналил трижды, а потом снова включил сирену и сорвал обертку со следующей шоколадки. Он мчался на всех парах. Руль трясся и дрожал. Будто чувствовал кровь, прилившую к самым кончикам пальцев. Он выбросил наполовину недоеденный шоколад из окна, возле магазина в Брейволле машина резко накренилась, и тут ей навстречу вылетел автомобиль, и он так сильно прижался к обочине, что песок и гравий разлетелись в темноте. Даг засмеялся легко и раскатисто, и никто его не слышал. Проехав церковь, он выключил сирены и сбавил скорость. Он приближался. В небе больше не было огненных волн. Начало светать. Когда он доехал, на пожарище собралось еще больше народу. Вдоль дороги стояли машины, и он не мог проехать, так что пришлось включить сирену, чтобы люди подошли и отогнали автомобили. Теперь на месте было человек двадцать-тридцать. Они стояли в стороне, кутаясь в куртки и пальто. Взволнованные, но в то же время удивительно ясные и спокойные лица.

Ингеманн все еще не доехал. Даг окликнул его, как только открыл дверь и вошел, но никто не ответил.

За час все закончилось. Пожар был потушен. Теперь между деревьями утренней пеленой висел кислый дым. С верхушек сосен капало, словно после сильного ливня. Шланги заботливо скрутили. Бутылки из-под лимонада собрали с земли. В вереске и на обочине валялись обертки шоколадок. Двое соседей остались следить за дымящейся кучей. Они сидели под деревом в темноте, а между ними стояло несколько ведер, до краев наполненных водой. Толпа потихоньку рассосалась. Садились в автомобили, заводили их, доезжали до конца дороги, разворачивались и длинной светящейся вереницей проезжали мимо. Другие, те, кто не расходился, жили в нескольких сотнях метров.

Они-то и позвонили Ингеманну в Скиннснесе. Теперь и они развернулись и вместе направились в сторону дома. Они возвращались в пустые дома и обнаруживали незапертые входные двери, какое-то время не шли еще спать, пока не успокаивались хоть немного. Тогда они залезали в постели, выключали свет. Пару раз тяжело вздыхали. Закрывали глаза.

Пожар не начинается просто так.

Лесной сеновал, посреди ночи. Здесь. У нас. Этого просто не может быть.

Когда Даг вернулся домой на пожарной машине, уже совсем рассвело, и Ингеманн стоял на дворе перед столбом пожарной сигнализации. Даг сделал вид, что не заметил отца, промчался мимо по крутому подъему и завернул к пожарной части. Там он сдал назад, спешно припарковался, хотя шланги еще не были сняты и высушены, а остальное оборудование не проверено. Он сидел за рулем и смотрел перед собой. Так он и сидел, когда мимо прошел Ингеманн.

— Почему ты не приехал? — тихо спросил Даг. Он держался за руль, будто еще вылетал со двора со включенной сиреной и маячками.

— Сердце, — ответил Ингеманн. — Думаю, теперь тебе придется все делать одному.

— Сердце? — переспросил Даг, словно не понимая.

— Теперь ты — начальник пожарной команды, Даг, — сказал отец и положил руку на руль.

Он постарался улыбнуться, но Даг сделал вид, что не заметил. Глядя куда-то вперед, он сказал:

— Не волнуйся, папа, больше пожаров не будет. Это был последний.

Забрезжил рассвет, солнце уже поднималось над восточными склонами. Там, где раньше стояли два амбара, остался только теплый липкий пепел. Пепел и четыре камня на дне ущелья Лейпланнсклейва. Весь день подходили зеваки. Новость разлетелась быстро.

Еще один пожар? Быть не может!

Автомобили медленно проезжали мимо, тормозили, окна открывались, запах свежего пожара врывался в салон, и машины продолжали движение. Несколько мальчишек приехали на велосипедах, они нашли пустую бутылку из-под лимонада, разбили ее о камень, испугались и укатили обратно. Муравей карабкался по осколкам. Мухи и комары кружили над влажным пеплом. Наступил вечер. Солнце зашло за склоны. Был май, почти летний вечер. И все равно стемнело быстро. Около полуночи весь поселок затих. Белый, почти прозрачный туман висел над землей. Непонятно, откуда он взялся. Между деревьев замер зверь. Глаза смотрели прямо в темноту. В окнах еще был свет. Люди укладывались спать, оставляли свет, закрывали глаза, складывали руки.

И что?

Вдалеке двигался автомобиль. Приближается он? Едет сюда? Нет. Он очень далеко. И все стихло. Все как обычно. Что случилось, то случилось. Давайте все забудем. И не будем больше об этом думать. Теперь — только спать.

2

Я нашел свидетельство о крещении, оно лежало в картонной коробке на чердаке в коричневом конверте вместе с множеством других документов, сохранившихся с детства. На чердаке я еще нашел темно-синюю дорожную сумку, в которой я лежал в машине перед сгоревшим хутором Ольги Динестёль. Сумку я оставил, а коробку с документами взял с собой вниз. Сидел и смотрел на конверт, на котором на машинке было напечатано мое имя. Внутри лежало свидетельство о крещении, подписанное помощником приходского священника Трюгве Омланном, там же — имена моих родителей и дата: воскресенье, 4 июня 1978 года.

Среди прочих документов была маленькая зеленая тетрадь, сохранившаяся с той зимы, когда я ходил к Терезе учиться музыке. Я хорошо ее помню, она была в клеточку, а на обложке было написано: «Тетрадь оценок». После каждого занятия Тереза что-то туда записывала, и я забирал тетрадь домой. Не помню, чтобы я там что-то читал сам, только показывал родителям. Каждое занятие заканчивалось в основном «хорошими успехами». Иногда «надо заниматься больше». Последнее занятие было перед Рождеством 1988 года. Тогда она написала: «Играет бегло, но немного напряженно». Характеристика была вполне исчерпывающей. А потом занятия кончились. Той же осенью умер дедушка.

Еще на чердаке были бабушкины дневники. Они лежали в прозрачной пластиковой коробке рядом с дорожной сумкой, коробка была похожа на те, в которые пассажиры в аэропорту складывают ключи, бумажники, ремни, часы, куртки и обувь, а потом такие коробки проскальзывают за пластиковые жалюзи, и их просвечивают. Я и раньше листал бабушкины дневники, но никогда не думал, что они пригодятся, уж точно не по этому поводу. Оказалось, что бабушка писала о пожарах и еще, конечно, о самой себе, и о дедушке, и о горе, которое разрывало ее душу после его смерти.

Она часто говорила о дневниках. Я до сих пор помню последний вечер у нее дома, помню, как у нее блестели глаза, словно бриллианты. Бриллиант попал туда после операции катаракты, не думаю, что она сама это замечала. Может, такой бриллиант был у всех, кого оперировали? А может, он был там всю жизнь, просто я не обращал на него внимания до самого последнего вечера?

Помню, что дневник лежал у нее на кухне, на столе, слева от раковины, спрятанный под стопкой счетов. Уезжая, она всегда брала дневник с собой. Когда она навещала меня в Осло, это было перед тем, как папа заболел, дневник лежал у нее в сумке, и перед сном она записала, что мы ходили в Национальную галерею и в Исторический музей, в музей Мунка и в крепость Акешхюс, а еще она написала обо мне и папе, что Господь должен помочь нам обоим. Обычно она писала по утрам, убрав со стола, помыв посуду и добавив дров в печку. Она садилась за стол и ждала, что время пройдет и день закончится. Часто она записывала короткие наблюдения за погодой, кто приходил в гости, что она готовила или куда ездила, с кем ездила и что видела. Иногда зимой она записывала в дневник, какая птица прилетала к кормушке. Например, вот так:

Суббота, 5 февраля 2003 года

Маленькая птичка, каких я раньше не видела. Посидела чуток среди других. Потом улетела посреди дня.

Она так любила птиц.

Она гордилась своими дневниками, но держала их в секрете, доступ к ним был запрещен, и я понятия не имел, что она там писала. Она иногда говорила, что хочет все сжечь и что никто ни при каких обстоятельствах не должен их читать, разве только после ее смерти.

И вот время пришло.

Так она писала, когда умерла соседка Эстер:

Воскресенье, 9 мая 1999 года

Снегопад. Эстер в больнице без сознания. Господи, помоги нам всем.

Четверг, 13 мая

Вознесение Христово. Солнечно, но холодно. Эстер умерла в 15 часов. Тяжелый день.

Пятница, 14 мая

Солнечно и холодно. Красила крышу. На дворе пусто и тихо.

За полтора года до этого, в полчетвертого ночи, сразу после папиной смертью:

15 сентября 1998 года

Ему вкололи морфин, и стало немного легче, но отпустило только после второго укола. Он заснул и больше не проснулся. Последние его слова были, что теперь ему божественно хорошо.

После визита приходского священника восемью годами ранее:

11 мая 1990 года

Стало прохладнее. Облачно. Ауста в гостях. Вечером дождь.

И еще двумя годами ранее, когда дедушка внезапно упал перед зданием суда:

Четверг, 3 ноября

Я резко просыпаюсь, мне приснилось или отец на самом деле умер? Да, так и есть, мне так плохо, в груди просто физическая боль. Холскуг заходил посреди дня, он займется похоронами. Все должно быть как можно проще. Спросил, хочу ли я посмотреть на покойного в гробу. Я ответила — нет, хочу запомнить его ладным, моложавым мужчиной, которого я так любила. Зашла Анна, все как в тумане. Солнце, кажется, светило, но я не видела.

Горе.

Пятница, 4 ноября

Здесь было так много народу, я так устала. Ночью стало лучше, благословенная таблетка подарила мне несколько часов забытья. На некоторое время забыла о горе.

Воскресенье, 6 ноября

День невыносимый. Все, за что я себя корю, все мои оплошности так велики, что пригибают к земле. Вечер и короткий сон пришли как добрые друзья.

Она никогда не писала так много, как в год после дедушкиной смерти. Мысли приходили сами собой, вырывались наружу словами, выплескивались из нее. Жизнь казалась невыносимой, спасала только возможность писать, делать это было легко и естественно, это помогало держаться. Она изливала горе на бумагу.

А потом я перелистал дневник в обратную сторону, к марту 1978 года.

13 марта

Мальчик. Родился сегодня, чуть раньше шести. Все прошло хорошо. Завтра с Кристеном поедем на него посмотреть.

Это был я.

Она коротко описывает визит на следующий день, а потом уже почти ничего не пишет о новорожденном. Я пролистал страницы до апреля, потом до мая. Май 1978 года в Норвегии, месяц, когда всю страну потрясло убийство в Фредрикстаде, которое не могли раскрыть 29 лет, до апреля 2007 года, когда кто-то вдруг признался. В этот месяц неожиданно нашелся гроб Чарли Чаплина, исчезнувший бесследно из церкви Корсье-сюр-Веве в Швейцарии. Месяц чемпионата мира по футболу в Аргентине. А в Кристиансанне соборный кантор Бьярне Слёгедаль готовил фестиваль церковной музыки, который должен был открыться концертом церковного хора, городского оркестра Кристиансанна и английского баса Кристофера Кейта. Позже, 3 июня, Ингрид Бьюрнер предстояло исполнить Stabat Mater Перголезе, а завершал фестиваль концерт с участием Кьелля Бэккелюнда и Харальда Братли, исполнявших «Искусство фуги» Баха.

В Норвегии май месяц и весна. Весна пришла поздно, но погода стоит прекрасная, легкая облачность, солнечно. А потом приходит настоящее тепло. Листва распускается. Тракторы тянут за собой плуги, вспахивая землю. Холмы зеленеют, коров выпускают пастись, ласточки летают высоко. Наступает лето.

3

Кто же был этот мальчик, появившийся на свет?

Когда я оказался дома, мне было всего нескольких дней. Деревня лежала укрытая снежным ковром, и, насколько я помню, у меня всегда было особое отношение к снегу. Я мечтал, чтобы пошел снег, и обязательно ночью, пока я сплю, чтобы он лег на деревья, на дом, на лес, чтобы глубоко в моих снах шел снег, чтобы белизна покрыла все и чтобы, проснувшись, я обнаружил обновленный мир.

Одной из первых увиденных мной вещей был снег. А потом пришла весна. И вскоре настало лето.

Кем я был?

Играл я, как писала Тереза, немного напряженно. Но все же пытался давать пальцам отдых на клавишах. Делал как мне говорили. Никогда не совершал никаких глупостей. Наоборот, был очень правильным и никому не перечил. Тщательно делал уроки, всегда был подготовлен и всегда приходил заранее. Я приезжал в школу на велосипеде незадолго до восьми каждое утро, хотя поездка занимала всего четыре минуты, а уроки начинались только в половине девятого. Я стоял в темноте и ждал, что сторож Кнют придет и отопрет двери, и, как только он появлялся, я тут же заходил в теплый коридор, относил ранец в класс и терпеливо сидел, когда придут остальные и школьный день начнется. Каждый понедельник я ходил на репетиции хора в молельный дом в Браннсволле. Там я стоял с другими детьми-хористами и пел песни, которые до сих пор помню, все, до единого слова, я стоял и не хихикал, не дергал девчонок за косички и не забывал текст. Каждый второй четверг я ходил на собрания в детском клубе «Надежда», сидел все в том же зале молельного дома и слушал о вреде алкоголя. Мне было лет восемь, когда я впервые узнал, что от пива зеленеет лицо и что никогда нельзя принимать бутылку пива из рук какого-нибудь долговязого прыщавого подростка (всегда почему-то был долговязый прыщавый подросток), уже тогда я узнал, что существует темная сторона жизни, к которой относится пиво. Я узнал, что любой ценой должен избегать темной стороны, иначе пиво меня одолеет, и я буду вынужден непрерывно его пить. Я узнал, что всю жизнь должен придерживаться солнечной стороны жизни, не уяснив, как же этого добиться. Но девятилетнему мальчишке все это казалось очень разумным, тем более что мне так нравилось быть на солнце.

Я хотел быть как все, ничем не выделяться, поэтому был добрым, поэтому делал уроки, поэтому был молодцом. Только одна загвоздка: я часто сидел в помещении и читал. Начал один ездить на велосипеде в библиотеку в Лаувланнсмуэне. Спускался с горки за поворотом на Вуланн и выезжал на равнину, ветер раздувал волосы, я пролетал мимо дома Осты, через ручку Стюбеккен, мимо Стюброкка и через реку Финсона. Велосипед катился почти сам по себе всю дорогу, зато дорога домой с мешком книг на руле была куда тяжелее. Я начал читать книжную серию под названием «История о…». Это была история об Эдварде Григе. История о мадам Кюри. История о Людвиге ван Бетховене. История о Томасе Эдисоне. В эти книги я погружался целиком. Я читал с рвением, взахлеб, и этого никто не понимал, возможно, даже я сам. Книги заставляли меня мечтать. Эти книги постепенно, но неумолимо совершали что-то со мной, так что мне хотелось унестись куда-то прочь. Что-то во мне устремлялось вдаль. Сначала никто этого не замечал, но некая часть меня покинула меня самого и медленно направилась в неведомое. Однако другая часть стремилась остаться. Эта часть хотела всегда оставаться в рамках надежного и знакомого, обозримого и простого, в поселке, который я в глубине души очень любил. Я был сильно привязан к этому месту еще и потому, что к нему был привязан мой папа. Он часто сидел и листал толстую большую книгу под названием «Финсланн — хутор и род», в книге было множество имен, дат рождений, свадеб и смертей, и папа показывал мне, как отследить, кто отец и кто сын, найти его самого и меня, пока — последнего в роду. Так шли годы, и я не знал, кто же я такой, кроме того, что я — последний в роду. Иногда я вспоминал слова Рут: «Да ты выдумщик». Слова остались со мной до сих пор, хотя я давно перестал сочинять истории. Я боялся, потому что мне казалось — это занятие приведет меня на темную сторону жизни.

Тема солнечной и темной сторон жизни звучала вокруг меня крайне настойчиво. Поэтому я начал маскироваться, и много лет мне это удавалось. Даже довольно легко. Я говорил как все и поступал как все. Но я не был как все. Я читал книги. Я стал в каком-то смысле зависим от них. Когда мне исполнилось двенадцать, Карин разрешила мне брать книги из взрослого отдела библиотеки. Казалось, я пересек невидимую границу. От «Историй о…» я приступил прямо к чтению книг Микхеля Фёнхюса, которые рассказывали или о животных, или об одиноких людях, погружавшихся на дно. Такое содержание было созвучно мне, всегда доброму и старавшемуся держаться светлой стороны. Потом я прочел все книги дома. В начале 1970-х родители были членами Книжного клуба, так что все книги дома выглядели одинаково, различаясь только цветом обложки и узором на корешке. Я начал читать эти книги, которые мама с папой, возможно, и прочли когда-то, но я об этого не знал. Исключением была только трилогия Трюгве Гульбранссена о Бьёрндале, про которую папа прямо сказал, что мне стоит ее прочитать. От мысли о том, что папа читал эти книги, я на них набросился, и с тех пор ни одна другая книга меня так не захватывала. Мне было тринадцать или четырнадцать, и я хотел, чтобы книги никогда не заканчивались, я сидел и плакал, когда Старина Даг в книге умер в конце второго тома.

Книга заставила меня плакать.

Это было неслыханно. Потом мне долго было стыдно. Ни одной живой душе я не мог этого рассказать, но, конечно, думал, испытывал ли папа такие чувства и не потому ли он хотел, чтобы я эти книги прочитал.

Я хотел быть на светлой стороне, больше всего на свете хотел быть на светлой стороне.

Когда я повзрослел, всем стало ясно, что я не такой, как все. Они это заметили, все остальные. Что-то было во мне странное, неуловимое, чуждое. Откуда это взялось, никто не знал, но замечали все. Они ведь меня знали. Да и я был все тем же. И все равно — другой. Я был не такой, как они, и меня начали сторониться. Меня начали избегать, и на переменах я бродил в одиночестве. Меня предоставили самому себе. Никто меня не мучил, ничего дурного не говорил, но меня предоставили самому себе. Их интересовало другое — быстрые машины, охота и девушки. Они начали курить, выпивать по выходным вопреки всему, что нам вдалбливали в молельном доме несколькими годами раньше. Я тоже ходил на вечеринки, никто мне не отказывал, но я сидел один, не курил и не пил. Я же был таким добрым и хорошим и никогда никому ничего плохого не делал. Я и сам чувствовал, что вокруг меня была аура чистоты. Говорили об охоте и машинах, о вечеринках, а еще больше о выпивке — спирте, пиве и самогоне. А я сидел и был чистым, и меня там будто и не было вовсе. Я был в другом месте. Я стал другим. Все эти годы на самом деле я отдалялся от них. Всю жизнь я был другим.

Помню самый последний Новый год дома у кого-то в поселке. Один из приятелей заснул, запершись в туалете. Я был единственным трезвым и чувствовал своего рода ответственность за то, чтобы его оттуда вытащить. Музыка гремела из гостиной, я же взялся за дверь, используя отвертку. Каким-то образом мне удалось открыть замок, и, когда я вошел, парень лежал на полу со штанами, спущенными до колен, в луже блевотины. Я тут же закрыл дверь, чтобы остальные не увидели его в таком состоянии. Как-то вернул его к жизни, стащил с него всю одежду, сунул его в ванну. Отмыл его. Девять лет мы ходили вместе в школу, вместе ходили в детский клуб «Надежда», пели в детском хоре, вместе прошли конфирмацию, а теперь я мыл это тощее бледное тело, а блевотина вязко стекала по его лицу, шее, груди и животу к промежности. Не знаю, помнит ли он ту ночь, скорее всего нет, но у меня возникло чувство, что какая-то часть его осознает происходящее. Что кто-то вошел, раздел его, поставил в ванну, мыл его и что этот кто-то — я. Я помню эту ночь и эту сцену в ванной, потому что именно тогда я понял, что все кончено. Я понял, что нужно от всего этого уехать подальше. От всего грязного, низменного, от пива, спирта и самогонки, от поселка, от простого и понятного, от лесов и всего, что в глубине души я так любил. Мне было девятнадцать. В августе я переехал в Осло и поступил в университет, и я знал, что больше не смогу вернуться.

4

В мае 1978 года бабушка записывала короткие будничные замечания о погоде, о сухой весне, о том, что делали они с дедушкой, кто был у них в гостях и что она готовила. Ничего о лесном пожаре 6 мая и ничего о сеновале Тённеса. Короткая запись о празднике Дня независимости. О церковной службе, о речи Омланна, процессии и вечере в доме поселковой администрации в Браннсволле.

После пожара в Хэросене 20 мая все стихло. Тринадцать дней никаких пожаров. Никаких подозрительных лиц или чужих автомобилей на дорогах. Будто все вдруг кончилось. Наступило лето с длинными, сонными солнечными днями. Цвела сирень, и выходившие вечером погулять вдыхали тяжело висевший над садами сладкий аромат.

Может, все-таки это был сон?

Ни бабушка, ни Тереза ничего особенного не писали все последующие дни. Тереза принимала последних учеников перед летними каникулами. Бабушка с дедушкой впервые за лето искупались в озере вечером 27 мая, температура воды была восемнадцать градусов. Мама ходила на прогулки с коляской, как правило, к Лаувсланнсмуэну, мимо дома Осты и обратно, а я всегда по дороге засыпал.

Первого июня начался чемпионат мира по футболу в Аргентине, церемония открытия состоялась на стадионе «Ривер-Плейт» в Буэнос-Айресе.

Люди все еще говорили о трех пожарах, но тон разговоров изменился. Все должно разъясниться. Например, непогашенная сигарета. Кто не бросал тлеющей сигареты из окна автомобиля? Кто не грешил невнимательностью, кто не забывался? Не выбрасывал по дурной привычке окурка из окна и ехал дальше? А при нынешней-то суши. Вот и объяснение. Неосторожность. Случайность. Ясное дело. Все пожары начинались у самой дороги.

Потихоньку поселок успокоился.

5

Между тем он получил работу, устроился пожарным в аэропорт Хьевик. Это случилось через несколько дней после последнего пожара. Так здорово, что даже трудно поверить. Наконец-то ему было чем заняться, единственное, что омрачало радость, — работать надо было ночью, а отдыхать днем. Он выезжал из дома около шести и ехал почти час до аэропорта. За несколько вечеров прошел курс обучения. И все. Он и так почти все знал. Новым было только введение в оказание экстренной помощи и спасательные мероприятия. Это он прослушал очень внимательно.

К заявлению на работу он приложил справку, составленную Ингеманном. Там было написано, что он, можно сказать, вырос в пожарной машине, что участвовал в нескольких операциях по тушению пожара и уже обошел отца, начальника пожарной команды, по части вождения. У него были все необходимые навыки, и Ингеманн настоятельно рекомендовал сына на должность.

Через несколько дней он получил работу.

Альма вздохнула с облегчением. Целый год он провел дома, не зная, чем заняться. Теперь наконец-то у него появилась работа вне дома, и нестрашно, что ему придется спать целый день.

Работал он главным образом в одиночку. Часто сидел совсем один в будке дежурного, из нее был вид на взлетно-посадочную полосу. Около полуночи, когда темно, но ясно, он смотрел, как из ничего выскальзывают самолеты. Сначала появлялась мерцающая точка, которая, казалось, стоит на месте, но постепенно звук нарастал, и становилось понятно, что мерцание исходит из двух маленьких прожекторов на крыльях. Только потом слышался приближающийся грохот, раскатывающийся по небу словно гром. Включался мощный прожектор. Самолет казался кораблем, освещавшим море под собой. Он считал секунды. Фюзеляж парил над черным фьордом. Крылья качались вверх и вниз. Он представлял себе, что самолет вдруг перевернется или двигатель загорится, и в небе протянется шлейф огня и дыма, пока самолет не приземлится.

Он стоял у окна будки и чувствовал, как дрожат стекла. Шасси самолета соприкасались с землей, издавая два небольших вскрика. Самолет со свистом проезжал мимо, концы крыльев искрились, потом скорость снижалась, и самолет останавливался, а затем поворачивал в конце полосы и возвращался назад к контрольной башне.

Он сидел и следил за каждым идущим на посадку самолетом. Он не мог больше ни на чем сосредоточиться. Ему приходилось тереть глаза. Он чувствовал разом и усталость, и удивительную бодрость и ясность мысли. Он прижимался лбом к стеклу. Самолеты прилетали. Опускались. Садились. Ему казалось, он видит людей за маленькими иллюминаторами, как они смеются, им хорошо, они выпивают и поют.

Через несколько часов он отправлялся домой. Было уже светло, но он был словно в тумане, будто просидел в кино и смотрел фильм, длящийся полных семь часов. Иногда он останавливал машину на пустынной обочине, открывал дверь, доходил до леса, зажигал сигарету, но после нескольких затяжек отбрасывал, стоял и смотрел на неподвижное сплетение веток.

Когда он возвращался домой в Скиннснес, Альма с Ингеманном сидели на кухне и завтракали, и казалось, что они просидели так всю ночь, ожидая его. Альма нарезала еще хлеба, наливала молока в стакан и дымящийся кофе в чашку. Почти как в старые времена, когда он возвращался из гимназии в городе и рассказывал новости. Они спрашивали, как дела на работе, а он отвечал, что все хорошо. Так оно и было. Больше нечего было рассказывать. Ничего не происходило. Самолеты садились и взлетали. Он сидел, наблюдал, и ничего не происходило.

— В аэропорту нет пожаров? — шутливо спрашивал Ингеманн.

— А тут тоже нет? — спрашивал Даг в ответ.

Ингеманн качал головой. Альма ничего не говорила, потом он отправлялся спать в свою комнату.

Так и шла жизнь. Десять дней миновало, и ничего не происходило.

Однажды он взял с собой винтовку. Малокалиберную. 222LR. Он купил ее на деньги, подаренные ему на конфирмацию, и пользовался ею только на стрельбище. Еще он раздобыл оптический прицел марки «Хоук». Он положил ружье на заднее сиденье автомобиля, прикрыв одеждой. И взял его с собой в будку. Сидел и ждал последнего самолета. По плану тот должен был приземлиться в 23:34. Он чувствовал спокойствие и ясность и в то же время усталость. Он прилег на маленький диван в углу, закрыл глаза, открыл. Он проспал почти весь день. И все равно чувствовалась удивительная вязкая усталость. Он включил крошечное радио на подоконнике, нашел нужную частоту, чемпионат мира в Аргентине, Австрия — Швеция. Радио шипело, и ему пришлось сосредоточиться, чтобы расслышать, что происходит на поле. На сороковой минуте Йоханнес Кранкль из Австрии забил гол с пенальти неотразимым ударом.

И тут появился самолет компании «Бротенс» из Ставангера.

Он поспешил к окну, но самолет пока еще невозможно было разглядеть даже через прицел. Пришлось долго стоять и высматривать самолет в ночном небе. Наконец он его нашел. Он следил за самолетом, пока тот приближался. Большой освещенный корабль. Еще чуть-чуть, и он смог бы заглянуть в иллюминаторы и рассмотреть пассажиров. Когда самолет повис на высоте шестидесяти-семидесяти метров над фьордом, он спустил курок. Раздался сухой щелчок. Он опустил винтовку. Во рту пересохло. Он знал, что попал.

6

Утром в пятницу, 2 июня, начался дождь. Легкий, парящий дождь, висевший в воздухе в утренние часы и придававший блеск траве на обочине. Потом небо прояснилось. Ветер с северо-востока усилился и смел тучи. Небо стало ясным, умытое солнце сияло, дорога высохла. Было начало десятого.

В то утро Даг приехал домой чуть позже обычного. Он был чудовищно уставшим, не сказал ни слова и отправился прямо в постель. Даже не поел. Даже кофе не выпил и молока. Ничего.

Ингеманн вышел поработать в мастерскую в начале девятого, как обычно, и Альма была на кухне одна. Она включила радио как можно тише. Шла девятичасовая передача с Яном Панде-Рольфсеном. Она вытерла стол, потом набрала воду в таз и помыла посуду.

Когда передача закончилась, она вышла в коридор и прислушалась, стоя у перил. Ни звука. Она приготовила еще кофе, налила немного в термос и отправилась в мастерскую к Ингеманну. Там пахло машинным маслом, дизелем и старым ломом. Надежный, хороший запах, он ей нравился, хотя она никогда не задерживалась в мастерской дольше необходимого. Она даже толком не знала, чем он там занимается, а он ей ничего не объяснял. Это был его мир, у нее же был свой, так и должно быть. У каждого свой мир и у обоих — Даг.

Услышав ее шаги, он поднялся со стальной табуретки у стола, на которой сидел, когда дел было немного или у него был перерыв. Он подошел к стеллажу с шурупами и гайками и стал там спиной к ней.

— Я поставлю кофе сюда, — сказала она.

— Да, поставь, — пробормотал он.

Она постояла немного, пока он не обернулся.

— Он еще спит, — сказала она. Прозвучало это скорее вопросом, чем утверждением.

Ингеманн не ответил. Каждый раз, когда они говорили о Даге, между ними вырастала стеклянная стена. Он облокотился на двигатель, разобранный почти до основания, потом нашел маленькое отверстие, в которое легко вошел винт, и хорошенько его закрутил. Она постояла немного, глядя на него.

— Мне кажется, Даг болен, — сказала она вдруг.

— Болен?

— Он говорит сам с собой.

Ингеманн выпрямился и посмотрел на нее.

— С чего ты взяла?

— Слышала.

— Не может быть, — ответил Ингеманн и снова согнулся над двигателем.

— Правда. Он говорит сам с собой.

— Даг не болен, — сказал он спокойно, уткнувшись в черный двигатель.

— Я попыталась с ним поговорить, — сказала она. — Он чуть было не рассказал, что не так.

— Все так, наверное, — ответил Ингеманн, достал еще один винт и крепко его закрутил.

— С Дагом все в порядке, — сказал он.

— Откуда ты знаешь? — она плотнее запахнула кофту и скрестила руки на груди.

— Потому что он мой сын. Я его знаю.

Обычно она одна пила кофе в гостиной в час затишья перед тем, как пора было собирать стол к полднику. В этот день она тоже налила себе кофе, но выпила его быстрее обычного, хотя он обжигал. Она смотрела на черное пианино, на полку с призами. Потом отставила чашку, взяла с кухни тряпку и принялась вытирать пыль. Она протерла пианино, медленно провела тряпкой по клавишам, и они тихонько отозвались. Потом вышла в коридор, постояла на нижней ступеньке и прислушалась. Она не находила себе места, а времени было всего начало одиннадцатого. И вдруг она решилась, отнесла тряпку на кухню, вытерла руки и поправила прическу перед зеркалом в коридоре, потом скинула кофту и пошла короткой дорогой к Терезе.

Приятно было пройтись на солнце, на ветру. Волосы развевались, утро было свежим и чистым, и весь мир словно просветлел. Альма и Тереза частенько навещали друг друга. Хотя они были очень разными, они ценили общество друг друга. Болтали о будничных вещах, Тереза варила кофе, и они сидели на крыльце, если погода позволяла. А потом возвращались к своим делам. День как раз удачный, и можно посидеть на солнышке, думала она, приближаясь к дому Терезы, но, когда она постучалось, никто не ответил.

Сирена сработала в тот самый момент, когда она стояла на пороге. Внезапно, как гром среди ясного неба.

Она так и застыла на крыльце, замерла, оцепенела, с крыльца она видела все происходящее. Даг выбежал из дома, постоял несколько секунд на дворе, а потом помчался к пожарной части. Через несколько минут на дорогу вылетела пожарная машина. Сирены. Синие маячки. Летний ветер в кронах деревьев.

Он поехал на восток к Брейволлу.

Не отдавая себя отчета, она зажала уши руками.

Сразу за этим во двор вышел Ингеманн. Он стоял в темно-синем комбинезоне, почерневшем на груди от машинного масла, и выглядел ошарашенным. Сначала он подошел к столбу с выключателем и остановился, а сирена выла прямо у него над головой. Альма хотела крикнуть, чтобы он отошел, чтобы его не оглушило. Он простоял так с полминуты, потом развернулся и пошел в дом. Его не было несколько секунд, потом он вышел в пожарной форме, подошел к столбу и выключил сирену. Резким, скорее даже грубым движением. Небо будто обрушилось на землю, и все затихло.

7

Мне было девятнадцать, я уехал из дома и собирался стать самим собой. Я собирался учиться юриспруденции в почтенных зданиях университета в центре Осло и переходить площадь, на которой стоят памятники профессорам П. А. Мунку и А. М. Швейгорю, переходить, смотря вперед неколебимо и крайне по-ученому, я собирался начать свою настоящую жизнь, собирался стать студентом и интеллектуалом. Перед отъездом я навестил бабушку в Хейволлене и получил разрешение одолжить одно из дедушкиных пальто, к тому же я разжился парой очков, хотя, строго говоря, они мне были не особо нужны. Пальто и очки я и подумать не мог надеть дома, просто немыслимо, но в столице все было по-другому. Там я мог расхаживать в очках и в дедушкином старом пальто, и никто не обратил бы на это внимания. Пальто дедушка почти не носил, а мне оно было в самый раз. Я обычно гулял один по вечерам и ощущал удивительный комфорт во всем теле. Я торопливо поднимался по тихой улочке Швенсенс-гате, где снимал маленькую комнату, и продолжал путь к холму Санкт-Хансхауген. Я засовывал руки глубоко в карманы, гладкие изнутри и куда более просторные, чем могло показаться. Чувствовал, как хорошо сидит пальто на плечах и как мне в нем приятно. И вообще, как хорошо складывается жизнь, несмотря ни на что, как все само собой встает на место. Я переходил улицу Уллеволсвейен и продолжал подниматься по узким дорожкам, петлявшим среди высоких нагих деревьев. Я переходил площадь перед открытой сценой, похожей на пустую, разверзшуюся пасть, проходил мимо скульптуры с четырьмя музыкантами и, наконец, взбирался по крутым ступенькам на самую вершину, где останавливался рядом со старой пожарной башней и смотрел на город. Он лежал у моих ног и сверкал вечерними огнями. Я видел темный фьорд, с одной стороны на склоне светился трамплин Холменколлен, а с другой я видел розоватый дым, тянувшийся из трубы мусороперерабатывающего завода в районе Экерн. Я был так далеко от дома. Но что-то во мне говорило: это твой город. Здесь ты останешься. Здесь ты будешь жить много лет, здесь станешь самим собой. И в эти минуты, стоя в дедушкином пальто, засунув руки глубоко в карманы, я чувствовал, что счастлив.

Однажды вечером зазвонил телефон.

— Это я, — сказал папа. Так начинались все наши телефонные разговоры. Кто-то из нас первым произносил: «Это я».

И тут началось.

В последнее время он неважно себя чувствует, начал папа. Был у врача в Нуделанне, и там взяли какие-то анализы. Оттуда его отправили на рентген в больницу Кристиансанна. Оказалось, что легкие полны жидкости. В спешке его отвезли в приемный покой, оттуда покатили в помещение, где положили на бок, а в спину воткнули дренажную трубку. И так сначала одно, а потом второе легкое очистили от жидкости. Он лежал и смотрел, как прозрачные пакеты медленно наполнялись чем-то похожим на кровь, только светлее, с маленькими белыми частичками. Наконец набралось четыре с половиной литра.

Голос его звучал совершенно обычно. Спокойно. Это же папа. Рассказав свою историю, он спросил о погоде в Осло. Я чувствовал себя как-то странно, будто в тумане, и мне пришлось подойти к окну, отодвинуть занавеску и выглянуть на улицу.

— Кажется, идет снег, — сказал я.

— А здесь ясно, — ответил он.

— Вот как, — сказал я.

— И холодно, — добавил он. — Холодно и ясно.

Вот и все. Это было начало.

Обнаружили затемнение одной почки, правой. Было это в апреле, лед уже сошел. Мне исполнилось двадцать. Затем из него снова выкачали почти литр жидкости. Я не мог понять, как можно дышать с литрами воды в легких, он тоже не понимал, похоже, и врачи тоже. Но все же он дышал.

Он позвонил мне с больничной койки. Был вечер, но все еще светло. Светлый, теплый апрельский вечер с неясным, будто бы грязным воздухом.

— Это я, — сказал он.

И мы говорили минут пять. Спокойный тихий разговор почти ни о чем.

— У тебя скоро экзамены? — спросил он.

— Да, — ответил я. — Скоро.

Я слышал тихую музыку где-то в глубине. Казалось, она играет внутри телефонной трубки. Очень тихая музыка.

— Как погода? — спросил я и тут же понял, что это его вопрос, не мой, и даже за четыреста километров я покраснел.

— Не знаю, — ответил привычным голосом папа. — Я не могу вставать. Здесь масса шлангов и трубочек. А в Осло?

— Здесь весна, — сказал я.

— Да, — отозвался он. — Мне кажется, здесь тоже весна.

В конце апреля я ненадолго отправился домой. К тому времени он уже вернулся из больницы в Клевеланне. Первое, что меня поразило при встрече, — его увеличившиеся глаза. Он лежал на диване под пледом и смотрел на меня новыми большими глазами, и целый вечер и большую часть следующего дня я привыкал к ним. Казалось, они видят все насквозь и в то же время ничего из увиденного не понимают.

Через несколько дней я повез его на анализы в городскую больницу. Дорога заняла сорок минут, но показалось куда более долгой. Мы ехали через поселок, мимо школы в Лаувланнсмуэне, куда мы с ним оба ходили с промежутком в тридцать лет, мимо дома поселковой администрации в Браннсволле, через Килен, вдоль озера, в котором вода подрагивала и блестела и только у самого берега выглядела темной и спокойной. В машине царило странное, гнетущее настроение, будто каждый из нас побывал в дальнем путешествии в разных краях и накопил столько впечатлений, что не знает, с чего начать, поэтому предпочитает молчать. В конце концов мы приблизились к побережью, и к западу от города можно было разглядеть всю гавань. Море было серым, безжизненным. Никаких кораблей. Я не мог понять, что оно мне напоминает.

Пепел?

Перед входом в больницу стояли курильщики. На всех — спортивные костюмы «Адидас» и «Найк», и всех их пожирает рак. Тем не менее им как-то удалось вырваться на свежий воздух. Каждый держал свою сигарету так, словно в любой момент кто-то мог подойти и вырвать ее, на нас они посмотрели большими испуганными глазами. Пока мы шли, налетел ветер, я уловил запах дыма, и тут только до меня дошло, что у всех были одинаково большие глаза, такие же как у папы.

Я сидел на стуле в коридоре и ждал.

Когда папа вернулся, я понял — что-то случилось. Лицо напряженное, взгляд странный, будто он долго кричал или смеялся. Но он ничего не сказал.

— Все прошло хорошо? — спросил я.

— Да, — ответил он, — отлично.

И мы пошли к выходу. Курильщики исчезли. Но сигаретный дым все еще висел в воздухе. Папа сказал, что ему нужна новая одежда, и мы заехали в город по пути домой. В магазине мужской одежды была распродажа спортивных костюмов, и мы зашли туда. Я отпустил его походить в одиночестве по магазину и выбрать, что он захочет. В магазине больше никого не было. Он целенаправленно просматривал одежду, будто бы точно знал, чего хочет. Наконец выбрал костюм — красный, с белой пумой в прыжке на груди. Его папа и захотел купить. Цена всего 200 крон. Папа подошел к кассе, заплатил, улыбнулся молоденькой девушке, и, когда повернулся ко мне, все еще с улыбкой на лице, я осознал, что случилось. Я понял, что папа плакал, я знал это наверняка, отец, который за всю жизнь не проронил и слезинки, только что сидел перед чужим врачом и плакал.

В тот день он узнал, что ему больше ничем нельзя помочь.

8

Он мчался на большой скоростью к Брейволлу, к перекрестку, где дорога превращалась в три. Он резко затормозил, развернулся и поехал дальше, к Лаувсланнсмуэну. У дома Енса Шлотте он чуть не вылетел с дороги. Машину сильно занесло на повороте к реке Финсона, но он удержался в колее. У школы дорога снова разделялась на три. Там он остановился и спросил у пожилого человека дорогу. Синие маячки еще были включены, ему пришлось кричать из окна. Он сидел за рулем и ждал, пока точно не уяснил, как ехать. Он повторил все услышанное. Затем включил сирену, проехал двести метров, свернул налево, проехал дорогу на Лаувсланн. Он разогнался, промчался мимо Хаугенесе и бетонного лося, стоявшего на краю леса и смотревшего вдаль ровно столько, сколько он себя помнил. На равнине в Муэне, где одиноко стоял дом Юна-учителя, он разогнался еще сильнее. Впереди по дороге шли две женщины, Оста и ее мать, Эмма. У Эммы были проблемы со слухом, она была почти глухой и, конечно, не услышала сирену. Оста обернулась и увидела облако пыли и дыма, приближавшееся на опасной скорости. Она оттолкнула мать к самому краю дороги как раз вовремя, через секунду пожарная машина промчалась мимо. Их чуть не сбило, обеих, они стояли в облаке выхлопных газов и дорожной пыли и задыхались.

С утра загорелся амбар в Скугене, на самой границе коммуны со стороны Марнардаля. Пожар начался рано утром, то есть совсем иначе, чем предыдущие. Пожарная машина подъехала в начале двенадцатого, и амбар был уже весь в огне. Надо было раскатать несколько сотен метров пожарных шлангов до маленького пруда поблизости, и, пока делалась эта работа, пришлось пользоваться водой из машины. Пожар заливали тысячами литров, пока полностью не опустошили бак, потом наконец удалось закачать грязную воду из пруда в шланги, но было поздно. Амбар сгорел дотла, а жилой дом был серьезно поврежден. Жар был таким сильным, что стена дома загорелась, хотя амбар стоял в нескольких метрах. Пришлось рубить обшивку топорами, снимать черепицу и заливать дом водой так, что все внутри — сени, коридор и часть кухни — затопило.

Возник вопрос, остававшийся пока без ответа, — почему пожар начался утром? В этом было что-то новое.

Днем, когда пожар потушили, ленсман Куланн обратился к населению через газету. Только теперь, после четвертого пожара, дело передано в полицию. Сомнений больше нет. Полиция уверена, сказал Куланн, что сеновал в Тённесе подожгли. То же самое можно сказать о хлеве в Хэросене. А теперь и об амбаре в Скугене. Три пожара с 17 мая. Всего четыре. С большой степенью вероятности можно говорить о наличии поджигателя. Непреложным фактом является то, что все четыре пожара произошли в радиусе десяти километров от школы в Лаувсланнсмуэне. Из этого можно заключить, что поджигатель живет где-то поблизости и хорошо знает местность. Полиция заинтересована в сведениях от жителей, которые видели что-либо подозрительное на дорогах. Интерес представляли все машины, проехавшие отрезок в шесть километров от Финсодаля до Лаувсланнсмуэна в промежутке между двумя часами ночи и до утра пятницы. Все представляло интерес, даже казавшееся на первый взгляд не относящимся к делу. Кроме того, людей призывали быть внимательными и сообщать о подозрительных лицах. Для начала — все. И никакой паники.

9

Тереза сделала запись в ежедневнике. Пять строк. Пятница, вечер, несколько часов после того, как пожар в Скугене потушили, но еще до того, как все началось по-настоящему. Днем она была в церкви, репетировала перед похоронами Антона Эйкели, и пока она сидела одна за органом, сработала сигнализация. Но Тереза ее не слышала, играя псалом «О, добрый свет, меня за собой веди».

Эти пять строк касаются Дага и Ингеманна. Из окна она видела, как они в пятницу вечером лежали рядом на дворе и стреляли по мишени. Она очень точно описывает стрельбу. Тело, вздрагивающее от каждого выстрела, громкий хлопок, эхо, раскатывающееся по склонам. Как они потом встают и вместе идут смотреть на мишень. Расстояние было в сто метров. Даг шел первым, с винтовкой через плечо, за ним Ингеманн, руки в карманах. Ей вдруг показалось, что Ингеманн постарел. Все повторялось несколько раз. А потом только Ингеманн шел по полю проверить мишени. Ингеманн шел, сунув руки в карманы, а над ним парили ласточки, и трава колыхалась на ветру. И тут она увидела, что Даг снова лег и прицелился. Он лежал совершенно неподвижно, пока Ингеманн шел по полю. Даг целился, Тереза стояла у окна, а Ингеманн медленно шел вперед. Все длилось секунд пять. Ничего не произошло. Но она не сомневалась. Он целился в отца.

Когда я читал эту запись, сделанную Терезы, я вспомнил, как отец прострелил сердце лосю. Мне было лет десять. За несколько дней до этого он лежал посреди двора и пристреливался. Я стоял в нескольких метрах за ним, и каждый выстрел винтовки отдавался кулаком в живот. Я смотрел на его щеку, прижатую к прикладу. Никогда раньше я не видел, чтобы он к кому-либо или чему-либо прижимался щекой так, как к этому гладкому прикладу. Так осторожно и аккуратно к неровным годовым кольцам, будто собирался заснуть перед тем, как первый выстрел разорвал тишину. Я смотрел на пустые гильзы, которые отбрасывало в сторону с удивительной гулкой песней, пустые и горячие. Всего пять выстрелов. Потом он встал со старой пляжной подстилки, осторожно отложил винтовку, перешел поле к мишени и тщательно ее изучил, а я собирал пустые гильзы, еще немного теплые, прижимал их к губам и свистел на них.

Через несколько дней он сдавал экзамен по стрельбе. Я ходил с ним на стрельбище, расположенное в отдалении между церковью и магазином в Брэйволле. Он лег на землю и сделал десять выстрелов в черный силуэт лося, непосредственно перед этим поднятый с земли. Оказалось, что все пули попали в магический круг, нарисованный вокруг сердца и легких.

Экзамен был сдан.

А ведь он никогда до этого не стрелял в животных. Никогда не интересовался охотой. Тем не менее оказалось, он стреляет идеально. Вопрос в том, почему он вдруг решил сдать экзамен по стрельбе и потом охотиться на лося. Это было для меня загадкой. И двадцать лет спустя осталось. Он ведь совсем не интересовался охотой. Он был другой. Слишком мягкий, слишком мечтатель. Может, конечно, он мечтал об этом, думал, говорил. Но выполнить не собирался. И вот собрался. Папа стал охотником. И, когда он через несколько недель сидел начеку в лесу и ждал с винтовкой на коленях, я сидел прямо за ним. Помню, как смотрел ему в спину и думал, что это не папа, а чужой человек, с которым я даже не знаком, но, как только он обернется, я увижу родное лицо.

10

Через два дня после того, как папа купил себе новый спортивный костюм, я вернулся в Осло. Экзамен приближался, был май 1998 года, но я не мог сосредоточиться на подготовке. Я вообще ни на чем не мог сосредоточиться. В последние недели казалось, что моя воля совсем улетучилась. Я подолгу валялся в кровати по утрам и не вставал, пока солнце не заглядывало в окно. Я одевался, съедал оставшуюся еду и добирался до читального зала только к двенадцати. Там я находил свободное место, складывал книги стопкой перед собой, сидел и смотрел на движение на улице Св. Улава. Читать я не мог. Я едва открывал книги. Внутри меня было пусто. И это пугало. Никогда раньше со мной такого не случалось. Я терял контроль и все равно оставался совершенно спокойным. Почему я так реагировал? Ведь многие оказываются в подобной ситуации. У многих остается дома смертельно больной отец. Многие переживают то же самое и собираются сдавать экзамен, сидят в читальном зале и живут относительно нормальной жизнью.

Разве нет?

Я забыл про дедушкино пальто и очки. Я совсем забыл, что собирался стать интеллектуалом. Я забыл всех и вся. Остался один я, который не знал, что произойдет, и все равно был совершенно спокоен. Я сидел в столовой, обедал вместе с другими, как обычно. Аккуратно и торжественно я стоял в очереди, получал тарелку с тремя картофелинами, кучкой тертой морковки и рыбными фрикадельками, плавающими в соусе, шел к кассе и платил. Я ставил поднос с едой на стол, за которым уже сидели, наливал воду в стакан, брал соль, перец и салфетки. Я был все тот же. Сидел и ел, как прежде, говорил с другими, как прежде. Единственно, на меня иногда нападали приступы смеха. Кто-то рассказывал анекдот или забавную историю, и я мог рассмеяться так, что чуть не падал со стула. Остальные смотрели на меня и улыбались. Еда застревала в горле, и мне приходилось бежать в туалет, чтобы успокоиться. Но кроме этих приступов смеха все было нормально. Экзамен приближался, а я не прочитал ни строчки за несколько недель. Книги лежали дома. Я их больше не открывал. Все время я был спокоен и удивлялся тому, как легко это получается. Легко, спокойно, но при этом я сохранял какой-то контроль. Я ходил по коридорам библиотеки в «Домус Нова» в центре Осло, посреди города, который вроде бы должен был стать моим, но все вокруг рушилось. По коридорам, читальному залу и столовой начало распространяться волнение. Я выхватывал обрывки разговоров. Иногда спрашивали о чем-то меня. «Что пишут о теа culpa в теории права? Что об этом говорит Фалкангер? Написано ли об этом у Лёдрупа?» «Да», — отвечал я спокойно. Я уверенно делился соображениями, что у Лёдрупа об этом что-то было, а может, и у Фалкангера тоже. Надо только добраться до дома и проверить. Но, когда я приходил домой, я ничего не делал. Я плюнул на все. На все мечты. Амбиции. Все мои представления о будущем. Все, к чему я стремился. Образование. Карьера. Будущее.

И все из-за папы.

Книги лежали дома нетронутыми, а я болтался по городу. Я переходил улицу Св. Улава и спускался дальше по Университетской улице мимо Национальной галереи и большого серого здания издательства «Гильдендаль» и там поднимал взгляд на сосредоточенных людей за оконными стеклами. Может, они читали рукописи? Что-то, что потом станет романом или сборником стихов? Я вспомнил давние слова Рут, которые никогда по-настоящему не забывал. Но и не смел им верить. Я же тогда пообещал себе, что больше никогда не буду врать, и я никогда не мечтал стать писателем. Скорее наоборот. Я должен стать юристом. У меня все должно быть в порядке и под контролем. Я должен знать закон вдоль и поперек и отличать правильное от неправильного. Я должен стать кем-то совсем другим. У меня нет ничего общего с так называемыми людьми искусства, людьми, которые, по моему мнению, выпали из общества, не смогли получить образование и вместо этого начали рисовать, или писать, или делать еще что-нибудь в том же роде, что как бы придавало их жизни оттенок смысла и достоинства.

Все те, кто оказался на темной стороне жизни. Эти мысли были еще живы во мне.

Я стоял и вглядывался в здание издательства «Гильдендаль», и было в нем что-то заманчивое в лучах теплого майского солнца, и, когда я зашагал дальше, я сообразил, что издательство напомнило мне балкон в старом магазине в Браннсволле, где флагшток нависал над дорогой, — на этом балконе я так мечтал постоять, оглядывая местность.

Я прошел мимо «Норвежского театра» и вышел на улицу Акешгата. Поднялся по широким ступеням у здания правительства и наконец оказался у Дейкманской библиотеки. Туда-то я и направлялся. Когда я вошел, все вдруг стихло, не только вокруг меня, но и внутри. Все замерло. Напряжение спало, я успокоился и несколько часов просидел, читая романы и поэтические сборники, пока голова не затуманилась. Я повторил то же самое на следующий день, и через день, и через два дня я снова был там. До сих пор помню особый, кислый запах на лестнице, ковер посередине, мокрый и хлюпающий внизу и почти совсем сухой наверху, перила, стертые до блеска касанием множества рук, все эти полки с книгами, во много сотен раз больше, чем дома в библиотеке Лаувсланнсмуэна, и спокойный женский голос, раздававшийся из громкоговорителя каждый вечер чуть раньше восьми часов, он сообщал, что уже пора отправляться домой, потому что библиотека закрывается.

За день до экзамена он позвонил. Был вечер, и я только что вернулся из Дейкманской библиотеки с целым пакетом новых книг. Телефон весело защебетал в кармане, я положил пакет и подошел к окну.

Голос его звучал слабее, будто бы он выпил. Но он не пил, папа никогда не пил. Я стоял у окна и смотрел на уличные фонари, раскачивающиеся на натянутом поперек улицы проводе.

— Завтра великий день, — сказал он.

— Ты о чем? — удивился я.

— Разве ты не сдаешь экзамен?

А, ну да, — ответил я.

— И все под контролем?

— Вроде как, — ответил я.

— Ну, ни пуха! — сказал он.

— К черту, — ответил я.

Потом мы говорили о других вещах, не помню уже о чем. Он первым повесил трубку. А я долго стоял с телефоном в руке. Потом накинул куртку, отправился в паб поблизости и заказал пиво. Так я поступал впервые, и наверняка это было по мне заметно. Я не знал, как сказать: «Одно пиво, пожалуйста». Или: «Светлого». Или: «Ноль пять». Поэтому в конце концов просто коротко кивнул в сторону крана за стойкой, и девушка, стоявшая там, подумала, наверное, что я иностранец, не говорящий ни по-норвежски, ни по-английски. Я стоял как-то неловко у стойки и ждал, пока наполнится мой бокал, потом сел в глубине паба и принялся пить долгими глотками. Потом встал, заплатил и вышел навстречу мягкому вечеру. Я боялся, что меня заметит кто-нибудь из знакомых или я встречу кого-нибудь из родных мест, хотя это было совершенно немыслимо, и по дороге я никого не встретил и благополучно дошел до дома. Там я долго стоял посреди комнаты.

На следующий день я явился на экзамен ровно в 8:30. В большом спортивном зале на западе города я сел вплотную к стене и отчетливо написал свое имя и экзаменационный номер. Потом я сдал работу и вышел на солнце. Написал имя и вышел. Вот и все. Мне только что исполнилось двадцать, жизнь только начиналась, настоящая жизнь. Я оставил все старое и собирался стать самим собой. Но при этом я спокойно и с холодной, ясной головой написал свое имя и сдал все экзаменационные листы совершенно пустыми. Я шел по утреннему солнцу, а в кустах шиповника щебетали птицы, я спустился к станции и в одиночестве ждал поезда в центр, различая ровное гудение города. Со мною что-то творилось. Разве не я собирался чего-то достичь в жизни? Разве не я хотел стать адвокатом? Разве не я отправился в Осло, чтобы стать самим собой? И все-таки это случилось. Я сел в поезд в направлении центра, но на самом деле я отправился в чужой мир. Когда поезд скрылся под землей, я стал вглядываться в свое неясное отражение в стекле, а когда поднялся наверх и вышел на свет перед фонтаном у Национального театра, понял, что теперь я нахожусь на темной стороне жизни. И теперь меня несет прочь с правильного пути. Теперь никто не может мне помочь. Теперь я там, где обещал себе никогда не оказываться. И уже слишком поздно.

Вечером я позвонил папе. Уже после того, как посидел в пабе, пока не почувствовал, что слегка не в себе, и не вернулся домой.

— Все позади, — сказал я бодрым голосом, совсем не своим. Но четыреста километров, разделявшие нас, меня спасли, и папа не понял, что что-то не так.

— Поздравляю, — сказал он.

— Спасибо, — ответил я.

— И как ощущение?

— Пока не знаю, — ответил я.

— Я горжусь тобой, — добавил он, и он не сказал бы этого ни за что, будь мы в одном помещении, я знаю. Я не ответил.

— Теперь ты сделал то, о чем я мечтал, — сказал он.

— Правда? — переспросил я, глядя на раскачивающиеся, как накануне, уличные фонари.

— Я всегда мечтал учиться в Осло, когда был молодым, — ответил он.

— Серьезно? — спросил я.

— Я мечтал, чтобы из меня вышел толк, знаешь ли.

— Но ведь так и было, — сказал я и тут же почувствовал, что ляпнул не то. — То есть так и есть.

На этот раз промолчал папа. Стало совсем тихо, и я засомневался, там ли он еще, и опять мне послышалась тихая музыка одинаково далеко от меня и от папы.

11

Я еще не все рассказал о Коре Ватнели. Оказалось, он проходил конфирмацию вместе с папой осенью 1957 года, за два года до смерти.

Он успел принять конфирмацию, так сказать, перешел границу, ему подарили длинное черное пальто и шляпу, что для него, как и для других проходящих этот обряд, означало окончательное расставание с миром детства.

В общем, было это в 1957 году. Первый год, когда стали носить белые мантии. Папе только что исполнилось четырнадцать, Коре было пятнадцать. После конфирмации их наконец-то начали считать взрослыми. Когда они входили в церковь, их выстроили по росту. Самые высокие шли первыми. Потом средние и, наконец, самые маленькие. Первым шел священник. Его звали Абсалон Элиас Холме — имя, достойное священника. Потом шел Коре. Папа был тоже где-то в начале. Между рядами скамеек стояли бабушка с дедушкой, они поднялись со всеми остальными. Наверху, на галерее, сидела Тереза и играла на фисгармонии. Они прошли по центру, сели на скамейки впереди у кафедры. Музыка стихла. Холме развернулся, перекрестился, и служба началась.

Оказалось, что не одна Оста помнила Коре Ватнели. Чуть позже я навестил трех его друзей детства. Дело было в ноябре, у Отто Эвланна. Я не знал, что их с папой крестили в один день, в одной воде. Отто рассказал мне об этом первым делом, словно для него это было очень важно.

Кроме Отто в тот вечер в теплом доме в Эвланне были еще Том и Вилли Утсогн. Отто с Вилли навещали Коре в больнице в Кристиансанне в 1959 году. Том, чуть младше, помнил машину, на которой привезли домой гроб. Сам гроб он не помнил, только машину. Машина впечатлила сильнее, чем факт того, что внутри нее — мертвый Коре.

Они, кстати, подтвердили то, что я уже знал о Коре, — его беззаботность, невероятную веселость. Все вокруг были погружены в мысли о его болезни, об ампутации и непонятном будущем, но не он. Как он умудрялся сохранять хорошее настроение, когда и Юханна, и Улав едва держались на ногах? Объяснения не было. Жизнь Коре виделась мне загадочной, непостижимой. Она не имела слов, почти стерлась и все же оставалась по-своему красивой. Как смех, оттененный смертью. Или песнь о любви. Его жизнь была песнью о любви, в которой теперь, через пятьдесят лет, можно было разобрать единственное слово — darling.

А еще мне рассказали историю про мопед.

В тот год, когда они ходили заниматься к священнику, все ездили в церковь на велосипедах. Они не спешили. Когда они подъезжали к церкви, двери, как правило, были уже открыты. Помню, папа рассказывал, не знаю, правда это или нет, но однажды перед занятиями они затащили велосипеды вверх по ступеням и заколесили прямо по церкви. Отто засмеялся и подтвердил. Но это еще не все, сказал он. Один из нас умудрился заехать в церковь на мопеде. «На мопеде?» — «Ну да». — «В церковь?» — «Ну да, да». — «И кто же?» — «Коре». Светлый, беззаботный Коре проехался по церкви на мопеде. Ему подарили мопед, потому что он, одноногий, не мог ехать на велосипеде, во всяком случае не всю дорогу. Он сначала научился ходить, потом кататься на велосипеде, а потом водить мопед. Ему еще не хватало лет, но ленсман сделал исключение из-за ноги. В общем, он научился водить мопед и в конце концов — как никто другой ездить на мопеде по церкви. Проход в центре был узким. И удержать равновесие было непросто. Остальные смотрели в оцепенении. Он перешел невидимую границу, и все замерли. Сначала он проехал вдоль центрального прохода, потом развернулся почти у самого алтаря и проехался по поперечному проходу, вернувшись к алтарю. Помещение церкви постепенно наполнилось выхлопами от мопеда, которые смешались со светлым, легким смехом. И тут появился Холме, он вышел из-за алтаря, белый как снег, но держа себя в руках. Как-то негоже обрушиваться с гневной речью на пятнадцатилетнего подростка с одной ногой. Хотя тот и перешел границу.

И это была всего лишь одна из его многочисленных выходок, зато с тех пор никто никогда не говорил, что Коре болен. И никто никогда не произносил вслух название его болезни. Оно было под запретом, название было хуже всего, будто оно само было источником заразы. Казалось, Коре не очень мучился. Ногу списали. Но он сам шел дальше. И не был озадачен ситуацией. Ведь для него даже сам ленсман сделал исключение.

За несколько дней до его последнего пребывания в больнице он говорил, что, скорее всего, получит по возвращении машину. Машина будет стоять на дворе и ждать его после больницы. Скорее всего, это будет «триумф геральд», или «шевроле импала», или, может быть, черный «бьюик». Одно из трех. Скорее всего. Улав сидел на краешке постели и рассказывал. Они представляли себе блестящие, сверкающие машины посреди двора между домом и сеновалом. Вот Коре садится за руль, заводит двигатель, а Улав садится на пассажирское сидение, и они вылетают со двора.

Последним его навестил Вилли. За день до смерти. Вилли было всего пятнадцать, и он отправился по чьему-то поручению в Кристиансанн, чтобы навестить Коре. Визит длился, может быть, полчаса. Они не обменялись ни словом. Коре лежал исхудавший под белым покрывалом. От него почти ничего не осталось, только грудь поднималась над поверхностью белой кровати и напоминала камень под снегом. И голова. И глаза. Казалось, он парил. Они не сказали ни слова. Они только смотрели друг на друга. И все. Юханна находилась там вместе с ними. Вилли помнил, что они с Юханной поговорили, но о чем, вспомнить не мог. Скорее всего, о чем-то будничном. О погоде. Автобусной поездке в город. Ни о чем, что можно вспомнить пятьдесят лет спустя.

Юханна была спокойна. Совершенно спокойна.

А потом Коре умер, и удивительно радостного и светлого парня не стало.

Перед самым моим уходом Том с Вилли принялись говорить о папе. Как оказалось, оба его знали, и с ними словно что-то случилось, когда разговор коснулся его. Может, дело было во мне, но они говорили о нем душевно и в то же время с легкой опаской. Они рассказывали про его прыжки с трамплина, которыми он славился на всю округу.

— Никто не мог сравниться с твоим отцом, — сказал Том, и я понял, что это особый комплимент. Потом они рассказали, что он выделывал такое, на что никто другой не отваживался. Не осмеливался. Едва оттолкнувшись от края трамплина, он под опасным углом наклонялся вперед. Было жутко стоять внизу и смотреть, как кончики лыж, казалось, касались шапочки, и так он лежал, пока входил в поток ветра. Он вытягивался вперед, его подбрасывало, и он парил в воздухе дольше остальных. Он долетал до самого конца Шлоттебаккен и до самого конца Стюброкка, сказали они, и еще множество горок он пролетал до самого конца, и они скороговоркой перечислили их названия, но я их забыл. Казалось, им нужно было все это мне рассказать, им важно было сообщить, что папа был непревзойденным прыгуном с трамплина. Что никто не прыгал дальше него и что секрет заключался в редком сочетании смелости, отваги и безрассудства, и все это вместе взятое несло его дальше остальных.

А может, было что-то еще?

Что-то, о чем они не сказали? Думали, но не сказали. Что на самом деле этими прыжками папа переступал границу. Что запросто могла случиться неприятность. Ужасная неприятность. Что, в сущности, ему очень повезло, что он каждый раз приземлялся целым и невредимым. Что, в сущности, они тогда не понимали, что же было самым важным в этих прыжках. Что все стояли внизу, пока он в одиночку забирался по лестнице с лыжами через плечо, все выше и выше, вверх, в темноту, пока не оказывался на самом верху, где надевал лыжи. Что никто его толком не понимал, когда он бросался вперед, садился на корточки, а скорость все нарастала, и край трамплина приближался, и тут он отталкивался и сразу же ложился, и в лицо ему ударял ветер, шум и холод.

Уйдя из гостей, я сел в машину и отправился на запад к Хёнемирь. Я чувствовал, что вот-вот потеряю контроль, и все из-за разговора о папе. Будто я смотрел на все откуда-то со стороны. Это не я вел в темноте машину, а он, живший здесь когда-то, оставшийся здесь, когда я переехал, — тот, кем я, возможно, хотел быть, но так и не стал.

Я доехал до перекрестка, где дорога превращалась в три, свернул в направлении Браннсволла, проехал военный лагерь и закрытое стрельбище и продолжил путь к Скиннснесу. В пути я вспоминал лето 1998 года, когда ездил на папиной машине, останавливался и пытался что-то писать. Теперь все это казалось давним прошлым, которое неожиданно приблизилось, пока я ехал и наблюдал этот пейзаж.

Проехав дом Слёгедалей, я неожиданно для себя резко затормозил и свернул к пожарной части. Заглушил двигатель и вышел. Было холодно, я был слишком легко одет. Я постоял там немного, глядя на темное здание. Перед воротами гравий пророс травой, наверно, пожарная машина уже очень давно не выезжала. Пожаров почти не случалось. Я попытался заглянуть сквозь шатающееся стекло в двери, но не получилось, к тому же внутри, где стояла пожарная машина, была кромешная темнота. Вместо того чтобы сесть в машину и отправиться домой, я зашагал к дому Слёгедалей. Никогда раньше я тут не ходил, и оказалось, идти дольше, чем я думал. Я шел впотьмах. Было холодно. Раздавался только звук моих шагов. И тут я начал напевать. Мелодия была без начала и конца, она просто возникла мгновенно, а потом исчезла. Но я прошел уже достаточно, чтобы различить дом Слёгедалей, большой и серый, в темноте передо мной. Постепенно я заметил очертания нового сеновала на месте старого. Я решил дойти до самого дома и, как только я это решил, увидел фары приближавшейся с севера машины. Не знаю толком, что случилось, но в тот момент меня охватила паника. Слишком поздно, чтобы пойти обратно, но и до дома еще далеко. Автомобиль доехал бы до поворота раньше, чем я успел бы завернуть за угол дома и оказаться в безопасности. И я побежал. Бежал изо всех сил к дому Слёгедалей, а лучи света фар становились все ярче и уже освещали небо, и мне вспомнилось огненное море в то лето, тридцать лет назад, о котором рассказывало так много людей. Как раз в тот момент, когда я собирался свернуть с дороги, фары оказались прямо передо мной. Меня вдруг застали врасплох, и я остановился неподалеку от дома, лицом к приближавшейся машине. Фары осветили меня, я стоял и беспомощно глядел прямо на них, не видя ничего, машина снизила скорость, приближаясь, мне даже показалось, она остановится, и я стал думать, что бы мне сказать. Но она не остановилась, медленно проехала мимо, и я остался стоять в темноте, пока машина не сделала круг, спускаясь к пожарной части, и не исчезла.

12

Было начало восьмого, когда он выехал в Килен, заправился на бензоколонке «Шелл», купил сигарет, немного сладостей и последний выпуск комикса о Дональде Даке, потом проехал мимо дома поселковой администрации и стал подниматься по дороге в Эвланн. Вечер был теплый, к тому же пятница, у него выходной и никаких планов, а на работу в Хьевик надо только в понедельник в шесть.

Он разогнался, увидел каких-то девчонок на велосипедах, помахал им и заметил, что они засмеялись в ответ. Вот и все. Добравшись до вершины склона, он включил радио. В этот вечер тоже шел репортаж из Аргентины. Оттого и было так пусто и тихо: все сидели по домам, смотрели телевизор. Матч начался в семь, Италия — Франция на «Мар-дель-Плата».

Стадион превратился в кипящий ведьмин котел. Он свернул на обочину. Сидел и слушал радио, поедая сладости и листая комикс. Минут через двадцать матч начал ему надоедать, никаких голов, никаких шансов, ничего. Только постоянный гул стадиона. От него закружилась голова. В конце концов он вышел из машины, закурил и стоял, прислонившись к кузову, глядя на лес, на прямые стволы, освещенные теплым солнцем, на неподвижные ветки.

Когда он тронулся дальше, было самое начало девятого, в матче был перерыв при счете 0:0. Он переехал через Хёнемирь, доехал до перекрестка, где дорога превращалась в три, свернул к Браннсволлу, немного запачкал грязью автомобиль, в зеркало заметил, как брызнула щебенка из-под колес. Увеличил громкость радио. Потом снова уменьшил. Выключил его совсем. Остановился у старого стрельбища, зажег еще одну сигарету, но затушил после пары затяжек, крепко втоптал окурок в землю, пока тот совсем не перестал дымиться. Долго стоял и слушал. Тягучая усталость растеклась ядом по рукам. Тут он обнаружил винтовку на заднем сиденье. Положил ее на крышу автомобиля, долго целился, потом спустил курок. До дорожного знака с изображением черного лося было не меньше ста метров. Поэтому он сел за руль и подъехал поближе. Внутри треугольника появилась темная вмятина, ровно посреди черного животного. Идеальный выстрел в десятку.

Он медленно покатил вниз по длинным холмам мимо Дьюпесланна, и здесь тоже никого не было видно. Будто все разом покинули поселок и никого, кроме него, не осталось. Он проехал дом Слёгедалей, пустой и тихий, и завернул к пожарной части. Там он постоял несколько минут, не заглушая двигателя. Начинало темнеть. Небо было еще светлым на западе, но лес превратился в однородную темную массу переплетающихся тенями деревьев. Наконец, он заглушил двигатель, поискал что-то в бардачке, достал ключ от пожарной части и отпер дверь. В полумраке пахло маслом, дизелем и старыми пожарами. Пахло так всегда, сколько он себя помнил. В любой момент он мог закрыть глаза и почувствовать этот запах. Пожарная машина поблескивала в свете уличного фонаря, темно-красная, почти черная. Он провел рукой по машине. Металл был холодным и гладким, кончики пальцев скользили, не встречая сопротивления. Потом он открыл заднюю дверь машины. Для этого понадобилось приложить силы. В багажнике было всего три канистры, и он по очереди приподнял каждую. Канистра слева была наполовину полная, не слишком тяжелая, в самый раз. Он беззвучно поднял ее и отнес в автомобиль. Там поставил на заднее сидение, забросав сверху одеждой. Потом запер дверь пожарной станции, сел в автомобиль и проехал несколько оставшихся до дома метров.

Поднявшись в свою комнату, он включил радио. Следующая трансляция матча из Аргентины начиналась без четверти одиннадцать. Альма и Ингеманн сидели в гостиной и смотрели матч по телевизору. Играла Голландия против Западной Германии, и стадион с сорока тысячами зрителей непрерывно гудел. Альма сидела с вязанием и отрывалась от него, только когда комментатор Кнют Т. Гледищ повышал голос. Счет 1:1. Времени чуть больше половины двенадцатого. Спицы бешено стучали. Альме показалось, что она слышала голос Дага наверху. Пальцы ее замерли, и она взглянула на Ингеманна, но он откинулся в кресле и моргал. Она отложила вязание, резко встала, вышла в коридор, стояла и слушала, опершись рукой о перила. Она слышала, как он разговаривает там, наверху. Совершенно отчетливо. Это было не радио. И не телевизор. Это был он. Она пошла на кухню, посмотрела на часы, налила теплой воды в раковину и остановилась, глядя в воду, потом вытащила пробку, вытерла руки о кухонное полотенце и снова вышла в коридор. Наверху стало тихо. Никаких голосов, ничего.

Потом дверь открылась, и он стал медленно спускаться по лестнице.

— Ты здесь, мама? — спросил он.

— Да, — отозвалась она и постаралась поймать его взгляд.

— А матч не смотришь?

— Нет.

— Вообще-то сыграли вничью, — крикнул из гостиной Ингеманн, он неожиданно очнулся и потянулся в кресле.

— Так им и надо, — ответил Даг.

— Кому?

— Тем, кто не умеет выигрывать.

Альма долго смотрела на него. Он выглядел очень уставшим. Глаза красные, отечные. Один глаз немного меньше другого. Так бывало всегда, когда он долго не спал. Глаз сужался. Так было с самого его детства.

— Ты устал, Даг, — сказала она.

— Правда? — в глазах появилось что-то веселое, знакомое ей с того дня, когда он подкрался к ней сзади на кухне и закрыл глаза руками.

— Ты не собираешься ложиться? Тебе надо поспать.

— Ложиться?

— Скоро полночь, — сказал Ингеманн и тяжело поднялся из кресла. — Надеюсь, ночь будет спокойной.

— Пойду посмотрю, нет ли чего подозрительного, — ответил Даг и отправился на кухню.

Она услышала, как он открывает холодильник.

— Сейчас, наверно, не надо тебе никуда, — сказала она и пошла за ним. Он прислонился к дверце холодильника.

— Кто-то же должен караулить, — ответил он, закрыл дверцу и повернулся к ней. Он почистил банан и быстро съел его. — Если никто не будет караулить, снова будет пожар. Неизвестно, что еще придумает этот псих.

— Только не сегодня ночью, — сказала она. — Тебе же… ты должен выспаться.

Он долго смотрел на нее, и в этот момент ей показалось, в его лице что-то изменилось. Она сразу это заметила. Только на короткий, леденящий миг. Вдруг лицо напряглось. Но это быстро прошло. Он подошел к ней, так близко, что она почувствовала его запах. От него пахло выхлопным газом, дизелем и чуть-чуть бананом. Он был почти на голову выше ее, дыхание касалось ее волос.

— Мама, — произнес он так тихо, что она еле расслышала. Вдруг ей стало нехорошо, словно воздуха не хватало.

— Но Даг, — прошептала она, — дорогой Даг. Тебе надо спать.

Он положил руку ей на плечо, такую тяжелую, что ее чуть в пол не вдавило, и в то же время такую легкую, что она могла поднять ее на воздух. Его рука наполнила ее теплом, которого она никогда раньше не знала, теплом, которое могло исходить только от Дага и которое только она одна во всем мире могла принять. И только она на всем свете могла расслышать его голос. Он прошептал ей прямо у самого уха:

— Мама, мама, добрая, хорошая моя мама.

13

На следующий вечер после экзамена я отправился с остальными на вечеринку в подвале под старым зданием университета. Сначала мы подразмялись несколькими литрами пива в комнатенке на Туллинлёкка, а через пару часов двинулись в центр. Я сидел со всеми и тост за тостом опустошал бокал, мне опять наливали, и я снова выпивал. Я заметил, что все смотрят на меня как-то выжидающе, но дружелюбно. Раньше на меня так никогда не смотрели. Все были счастливы, взбудоражены и измотаны неделями подготовки к экзамену. Экзамен и задания не обсуждались. Большинство были просто рады, что все позади, радовались лету и долгим каникулам, а потом новому осеннему семестру с его новыми задачами, еще одной ступенью, ведущей к конечной цели. Я же сидел, улыбался, выпивал и пел под музыку, гремевшую под сводами подвала, но на самом деле я все больше удалялся. И все время я был странным образом трезв и собран, несмотря на усиливающееся опьянение. Вообще-то ясность сознания была у меня все время, с тех пор как заболел папа. Я был трезв, отстранен и не совсем в себе, и вдруг между двумя песнями я встал и поднял бокал с пивом. «Я ничего не написал на экзамене! — выкрикнул я. — Сдал чистый лист. Вот я каков! Давайте за это выпьем!» Помнится, несколько секунд была тишина, все переглядывались, не зная, как реагировать, а потом разразился смех. Все смеялись, поднимали бокалы и чокались, и я смеялся и чокался со всеми. Вечеринка набирала обороты, образы начали расплываться, музыка заиграла быстрее, кругом разгоряченные тела, улыбки, чудовищные раскаты смеха, долгие объятия, губы что-то говорят в уши, все вперемешку, а я тихо куда-то уплывал. В какой-то момент мы выбрались из университетского подвала и отправились гулять по городу, туман в голове сгущался. Не знаю, сколько было времени, но был вечер начала июня, я помню улыбающиеся лица и смех. Помню огромную толпу, раскачивающуюся танцплощадку, отблески резкого света, потные тела, чьи-то волосы на моем лице, руки на плечах, запах духов и басы, гулко отдающиеся в животе. Я был окружен теплой пульсирующей темнотой, людьми, смеющимися и кричащими со всех сторон, и все равно я был совершенно одинок. Я ушел. И никто этого не заметил. И никто обо мне не подумал. Это же была вечеринка. Мы праздновали. Я выпил четыре коктейля один за другим, все они были с зонтиками, которые я зашвырнул за плечо, не знаю, откуда они взялись, забрал ли я выпивку у кого-то или сам купил, помню только маленькие зонтики и помню, как закачался пол. Я кричал что-то прямо в лицо девушке с длинными темными волосами и плывущим взглядом. Она стояла вплотную ко мне, а я что-то кричал, но все равно она, кажется, не слышала ни слова, а может, я ошибся и никому ничего не кричал, может, это у меня взгляд плыл, и я молчал, а она кричала. Я не знаю точно. Но скоро все стало черным-черно.

Несколько минут или часов выпало из моей памяти, прежде чем я пришел в себя. Оказалось, я шел вверх по пустынной улице Св. Улава в центре города. Я шел, опираясь о фасады домов, а весь мир вокруг куда-то плыл. И вдруг настала полная тишина, я слышал только собственные неровные спотыкающиеся шаги. «Тишина, — помнится, подумал я. — Тишина. Тишина. Тишина». Я натыкался на редкие кучки людей, видел, как они то приближались, словно тени, то оказывались далеко, то вдруг возникали прямо передо мной, я что-то кричал им, протягивал руки и преграждал путь, не помню, что я думал и чего хотел, но вдруг почувствовал жгучую боль на щеке, рядом с ухом, и понял, что кто-то ударил меня по лицу. И снова я был один, люди исчезли, мир поплыл где-то в стороне. Я стоял и пытался разобраться, что же случилось. Кто-то ударил меня. Я понятия не имел почему. Чувствовал только, как ныла щека. Потихоньку я добрался до Уллеволсвэйен и повернул налево. Ясных мыслей в голове не было, но в то же время что-то во мне наблюдало за происходящим. Что-то все время сохраняло ясность и рационально оценивало происходящее. Эта ясность была во мне, когда я сидел на экзамене, она же управляла мной, когда я перешел дорогу и зашел в ворота кладбища «Спасителя». «Ты с треском провалил экзамен, — раздался во мне рассудительный голос. — Ты провалил экзамен и напился до бессознательного состояния. Ты наврал отцу, и тебя только что ударили, а теперь ты идешь на кладбище». Было совершенно темно. В последнее время там произошло несколько случаев нападения, но меня это ничуть не тревожило. Я скорее даже хотел, чтобы на меня напали, чтобы кто-нибудь подкрался ко мне сзади, ударил чем-то твердым по голове, и я бы потерял сознание и повалился с ног. Удар по лицу уже не сильно меня тревожил, и я хотел получить еще, чтобы меня хорошенько встряхнуло, чтобы стекла задрожали и звезды заплясали. А потом, на следующий день, меня бы кто-нибудь нашел, и тогда было бы уже безразлично, жив я или нет. Так я думал, бредя по дорожки из гравия, ведущей к мемориальному кладбищу, где были похоронены знаменитые писатели и композиторы. Туманные мысли мои расплывались, и все же присутствовала удивительная ясность. В темноте меня шатало среди надгробий, и я не знал, куда бреду. Время от времени я замечал проезжавшие по улице машины, но они были лишь отголосками иного мира. Потом я остановился и напи́сал. Не знаю на что. Точнее, я знал, что там была какая-то могила, но я понятия не имел чья. Я просто стоял и пи́сал. Какое же было облегчение! Потом уселся на надгробие, поставив ноги на клумбу. Какая-то часть меня заметила, что клумба свежая, с изящно высаженными анютиными глазками. И тут меня пронзило леденящее чувство: это папина могила. Он умер, его похоронили, а я ничего об этом не знаю, до меня уже давно пытались дозвониться, но не застали, и вот его похоронили, а я теперь сижу здесь и знаю, что в мягкой земле лежит мой папа. Я не смел даже взглянуть на надпись на надгробии. Просто знал наверняка. «Это он, — звучало во мне, — это он. Это он». В конце концов я все-таки согнулся, прижав голову к коленям. И мне удалось прочесть имя на памятнике. Очень простое имя, не его. И тут меня вырвало. Рвота потекла по ботинкам, цветам и выплеснулась на мягкую землю. Я встал, шатаясь, отошел на несколько метров, и меня опять стошнило, и я согнулся над очередным надгробием. Сразу стало легче, но мысли все еще плавали. Я поднялся на холм между двумя темными деревьями, отяжелевшими от листвы, распростершими свои мощные ветви совсем низко над землей. Я знал, что под этими деревьями находится могила Бьёрнсона. Я вошел в шатер из ветвей и присел на могиле, представлявшей собой большущий прямоугольный камень, по которому простирался каменный флаг. Я сидел на могиле Бьёрнсона и, казалось, куда-то уплывал. В конце концов я прилег на могильном камне. И мне стало необычайно хорошо. На удивление хорошо. Словно я всю жизнь бродил в ожидании именно этого момента. Я лежал на могиле Бьёрнсона, раскинув руки, ощущая тяжесть своего тела, лежал, да так и заснул, раскинувшись, словно ангел, и больше ничего не помню.

14

Проехав школу в Лаувланнсмуэне, он выключил передние фары. Сперва он ничего не видел, потом привык к темноте и вскоре уже хорошо в ней ориентировался. Просто требовалось время, чтобы привыкнуть. Тогда он снова включил фары. Неподалеку от школы он свернул влево, на дорогу к Динестёлю. Забор вдоль футбольного поля был местами сломан. Школьные здания погружены в темноту. Каждый раз, как ему доводилось проезжать мимо школы, приходило чувство, будто он совсем недавно учился здесь. Возвращались яркие воспоминания, словно с тех пор не прошло девяти лет. Он прекрасно помнил, как это было. Он был лучшим по всем предметам, он был на самой вершине и совершенно одинок. Он до сих пор, бывало, слышал голос Рейнерта: «Почитай нам, Даг! Сыграй нам первые такты, Даг! Напиши это предложение на доске, Даг, ты так красиво пишешь!» Именно Рейнерт придал ему веру в то, что он, Даг, способен добиться всего, чего захочет. Именно Рейнерт обратил на него внимание, заметил, выделил, понял, что он необычный, совсем особенный. Не такой, как другие, — да, Рейнерт это понимал. Остальным предстояло стать крестьянами, электриками, дровосеками, водопроводчиками и, может быть, полицейскими.

А ему, Дагу, кем предстояло стать ему?

Случалось, они сидели на кухне дома, в Скиннснесе, рассуждали о его будущем и словно погружались в волшебную сказку. Не так уж часто это случалось, но он помнил благоговейное чувство погружения во что-то магическое и великое. И он осознавал, что это великое и священное находится в его руках. Вот то, что ему предстояло совершить, чем ему предстояло стать. И все в его руках.

Ингеманн очень хотел, чтобы сын стал врачом. Или адвокатом. «Ты такой способный, ты можешь стать кем угодно, — говорил отец. — Ты можешь стать кем угодно, только не пожарным, потому что им ты уже стал». И они смеялись. И он знал, что отец прав. Потому что мир лежал перед ним со всеми своими безграничными возможностями, в этот мир оставалось только вступить.

Он въехал на площадку перед школой. Остановил машину, вышел. Повсюду темнота и тишина, только мотор урчит. Он пошел неторопливо вдоль здания школы, заглянул в темные окна, за которыми виднелись силуэты парт, доска, алфавит, детские рисунки на стене.

Так кем же ему предстояло стать?

Кем-то великим, так что у всех глаза округлились бы от изумления. Он словно слышал разговоры: «Даг стал врачом? Даг стал адвокатом? Ну, мы же все знали, что ему предстоит что-то необычное».

Не было никаких границ. Он мог переехать в Осло и уже осенью стать студентом медицинского факультета. И все получилось бы. И параллельно с этим можно было бы заниматься музыкой. Или поступить на юридический факультет. Или наоборот, можно было серьезно заняться музыкой, а по вечерам слушать лекции по юриспруденции. Это тоже возможно. Хотя, пожалуй, лучше было начать с дневного юридического. Удобная специальность — юрист. Можно получить должность на самой верхушке юридической карьеры. Например, в Министерстве юстиции. Или в Министерстве иностранных дел. Можно поступить на курсы при Министерстве иностранных дел. Хорошенько выучить французский или испанский. И получить место в Париже или Мадриде. Да, можно стать дипломатом. И ему представлялось, как Ингеманн и Альма приезжают навестить его в Париж. А он подъезжает в черном посольском автомобиле, чтобы встретить их в аэропорту Шарль-де-Голль. И мать всплескивает руками, прежде чем его обнять, и шепчет: «Неужели это ты, мальчик мой!» И вот они едут в сторону Парижа, и он показывает им все, о чем они так много слышали — Эйфелеву башню, Елисейские поля, Триумфальную арку. Фантазии всегда обрывались на Триумфальной арке, потому что он никогда не был в Париже.

Да, он мог стать дипломатом. Или адвокатом. Он, например, видел выступление адвоката Альфа Нурьхюса по телевизору. Впечатляюще. Колкие реплики, бородка, дымящаяся сигарета. И он видел себя в адвокатской мантии, произносящим защитную речь на судебном заседании. Ему бы так подошла эта роль! Он умеет защищать. Даже убийцу. Он бы быстро всех убедил в своей правоте. Он прав, все остальные неправы. И убийца действовал рационально, так что всем остальным следует напрячься и понять, что лежало в основе его действий. Понимание снимает вопрос о преступлении. И вот уже убийца больше не убийца. Убийца свободен, а он сам купается в славе и восторженном удивлении.

Он так хорошо все это представлял, слышал собственный голос. Нужно понять. Убийца — не убийца, а прежде всего человек. Неужели так трудно это понять?

Он снова сел в машину и поехал дальше, в сторону Динестёля. Он ехал длинной и узкой дорогой вдоль озера Хумеванне. Белый туман нависал над водой, словно ему удалось вырваться из тьмы и предстояло подняться к небесам. Противоположный берег не виден, закрытый стеной леса. Он снова выключил фары. Проехал мимо домика, принадлежащего Клубу автомобилистов Кристиансанна, его еще называли дачей КАКа, а сразу за ним был спуск к пляжу, в тридцати метрах от которого в воде был подводный горный массив. В доме находились люди, он заметил несколько неаккуратно припаркованных перед домом автомобилей, но все уже затихло. Время было за час ночи. Он выключил радио и продолжил путь в сторону Динестёля. Дорога была узкой и извилистой, между колеями росла трава. Ветки низких берез, похожие на руки, временами царапали бока машины, пугая его. Света не было нигде. Ни домов, ни фонарей, ничего. Он решил ехать обратно и стал искать место для разворота.

И вот тут-то он заметил что-то похожее на дом. Дом стоял, погруженный в темноту, на пригорке возле дороги. Тут и сеновал был. Его он заметил, уже подъехав ближе. Медленно подъехал вплотную к сеновалу. Остановил машину и вышел. Ночь выдалась прохладная, а на нем только тонкая рубашка. Он опустил рукава и застегнул все пуговицы. Стало чуть теплее, к тому же он нашел старую куртку на заднем сиденье, накинул ее, теперь и вовсе стало тепло. Кругом было тихо, только горячий мотор немного потрескивал, а так тишина. Он двинулся к постройкам. Дом был старый, это и в темноте понятно. И большой. Массивное каменное основание с подвальными окошками. Из высокой травы к дому поднималась лестница с перилами. Между домом и сеновалом — трактор, сам сеновал — большой, узкий и темный. Больше ничего. Он прошелся по пригорку позади сеновала. Там было пустое пространство, заваленное сотнями вешал для сена и всякой всячиной, сваленной в кучу.

Он поспешил обратно к машине, нашел белую канистру, лежавшую на заднем сиденье и хорошо видную в темноте. Ее легко было нести, потому что она была только наполовину полна. Снова обойдя постройки, он поставил канистру на траву. Здесь, с задней стороны дома, виднелась дверь. Приглядевшись, он увидел, что она открыта. И он вошел в совершенно темное помещение с деревянным полом. Ничего не было видно, даже после того как он постоял, чтобы привыкнуть к темноте. И он зажег спичку. Комната обрела очертания. Она была пуста. Низкий потолок. На полу клочки сена, две стены — несущие, само основание дома. Пахло сыростью, плесенью, животными. Спичка погасла. Крышку на канистре слегка заклинило, но, немного повозившись, он отвинтил ее. Бензин он лил вслепую, ничего не видя, только слыша, как тот разливается по полу. Вылив достаточно, он вышел в темноту, поставил канистру на землю, тщательно вытер руки, прежде чем вернуться назад на сеновал. Время было самое темное, но вскоре на небе должны были показаться первые проблески рассвета, и первым птичьим голосам предстояло вот-вот раздаться, хотя пока была полнейшая ночная тьма. Он слышал шуршание собственных шагов в высокой траве. Брюки промокли почти до колен, и когда он оказался перед дверью и достал коробок спичек, рук своих он практически не видел. Он тихо считал про себя. Затем зажег спичку. Огонек немедленно погас. То же и со второй спичкой. Наверное, он гасил их своим дыханием, на улице не было даже дуновения ветерка. Выругавшись сквозь зубы, он чиркнул разом тремя спичками. Загорелось пламя, выходившее, казалось, прямо из ладони. Он отступил на несколько шагов, распахнул дверь настежь и бросил спички внутрь. Далее закрыл дверь и, пятясь, отошел на порядочное расстояние. Ему и в голову не приходило, что все может произойти так быстро. Маленькая комната взорвалась. Затем снова стало тихо, а в глубине сеновала появился и начал нарастать отдаленный гул. Минуты через две-три сквозь обшивку здания просочился дым, а вскоре на крыше показались языки пламени. Постепенно вокруг него становилось светлее. Он уже хорошо видел автомобиль, стоящий на дороге, густой лес вокруг, ближайшие деревья, которые, казалось, выступили вперед, распахнув ветви. Все это в совершенно нереальном освещении. Он был бледен, на лице ни следа морщин, возраст словно стерся. Глаза блестят. Зрачки расширены и черны. От старого сеновала потянуло теплым ветром. Он его узнал. Волосы на лбу приподнялись. Впервые такой ветер задул, когда он сидел один высоко на дереве. Тогда собака на кухне еще была жива, а жар волнами подходил вплотную к нему. Ветер казался одновременно ледяным и обжигающим. Жалобные стоны и напевные звуки появятся намного позже. Но здание вот-вот должно было рухнуть. Надо было заблаговременно отойти.

Он сорвался с места, подбежал к автомобилю, прихватив с собой канистру, и уехал, не глядя в зеркало. До Лёбаккене он не включал фары. Там он остановился, вышел из машины и оглянулся. Небо над Хумеванне было еще темным. Ни звука. Ни дуновения ветерка. На краю поля, всего в нескольких метрах, — старый амбар. Совсем черный в окружающей темноте, не крашенный, наверное, с времен войны. Он рванул к машине и принес канистру. В ней еще хватит бензина. Да здесь его много и не требовалось, важно найти место, откуда пойдет огонь. Он взломал дверь с задней стороны амбара и вошел в темное помещение. Пахло старым сеном. А еще известкой, болотом и сырой землей. Так, наверное, пахнет в могиле, подумал он с улыбкой. Сделал несколько шагов вперед и замер. Показалось, что внутри кто-то есть. И этот кто-то смотрит на него. Смотрит в упор из темноты. Он сразу вспомнил об оставшемся в машине ружье.

— Эй! — сказал он шепотом.

Ответа не последовало.

— Ты кто?

По-прежнему молчание.

— Я знаю, что ты здесь. Выходи.

Он вглядывался в темноту. Показалось, будто тень медленно зашевелилась. Кто-то стоял и не решался выйти.

— Ты боишься? — спросил он.

Но никто не ответил. Внезапно он осознал, что это его отец.

— Папа? — спросил он.

Тень медленно двинулась на него из темноты.

Тогда он зажег спичку. Помещение осветилось. В нем никого не было. Ни Ингеманна, ни кого-то другого. Только старые инструменты и всякий старый хлам были собраны возле одной стены. Когда спичка догорела и погасла, он снова увидел отца. Казалось, тот сидел на корточках.

— Папа! Больше пожаров не будет, слышишь, папа?

Никто не ответил.

— Я говорю, больше пожаров не будет.

Он зажег еще одну спичку, отец исчез, и за секунды, пока спичка горела, он присмотрел подходящее место.

А когда спичка догорела, отец снова выступил из темноты, по-прежнему на корточках.

— Нечего тебе здесь сидеть, я же сказал уже.

Теперь он видел, как отец спокойно поднялся, подошел к нему и протянул руки из темноты.

— Уходи отсюда, иначе так и сгоришь внутри!

Отец застыл с протянутыми руками.

Тогда он зажег спичку, и комната снова оказалась пуста. В углу стояла старая телега, груженная пустыми ящиками с досками сверху. Он брызнул бензином на колесо, оглобли и доски. Снять крышку и подойти к старому хламу он успел, пока горела эта спичка.

— Теперь поступай как хочешь, — сказал он отцу в темноте. — Но не вини меня.

И тут помещение снова озарилось, но только на этот раз полностью. Ему снова удалось найти идеальное место. Пламя моментально поднялось, словно лежало где-то, спрятавшись, и поджидало своего часа. Горело и колесо, и доски, и пустые ящики, а комната стала теплой и уютной. Пока что как следует горела только телега, красным пламенем полыхало дубовое колесо, искры от него уже начали сыпаться на пол, и тут пламя полыхнуло с новой силой. Это уже благодаря старой соломе на полу. Она загорелась в два счета, и теперь огонь рвался к стене. В считаные секунды языки пламени охватили все, что еще оставалось в их распоряжении, и поползли по стене, да так высоко, что самые верхние лизали потолок. Значит, здесь все уже сделано. Остальное произойдет само собой. Он попятился к двери.

— Слышишь, папа! Стоять да молиться тебе не поможет!

Он замешкался, глядя в огонь. Вся комната пылала в нереальном, танцующем свете. Он бросил взгляд на тяги на потолке и на мгновение окаменел. На тягах и поперечных балках виднелись маленькие черные точки. Гнезда ласточек. Оттуда высовывались маленькие головки, клювики открывались и закрывались, писк становился все слышнее, а вокруг, в густой полосе дыма под самым потолком кружились взрослые ласточки.

Он вышел, громко хлопнув дверью. Пошатываясь и потирая глаза, пошел прочь от амбара. На пальцы попал бензин, и теперь казалось — все лицо горит. В конце концов, он опустился на колени, нарвал влажной травы и протер ею глаза. Постепенно стало легче. И тут он заметил чьи-то глаза. Они ярко светились.

— Вот ты где, — сказал он черной, мирно пасущейся корове и обнаружил еще несколько животных неподалеку. Часть их стояли, а часть лежали в полутьме, и только ближайшая к нему корова все видела. Она подняла морду и посмотрела на него, но вскоре потеряла всякий интерес и увлеклась травой возле забора.

Он не мог больше ждать. Шум в амбаре становился все явственнее. Он помчался к автомобилю и медленно поехал в направлении школы. Проехав несколько сотен метров, остановился и оглянулся. Небо над Хумеванне все еще темное. Никакого дыма, никакого огня. Ничего.

Подъехав к школе, он свернул возле сарая, расположенного напротив школьного здания. Здесь, в подвале, у них были уроки труда, этажом выше — физкультура, сверху располагался чердак, куда можно было украдкой забраться и тихонько сидеть. Несколько секунд он стоял, глядя на здание школы, затем резко развернулся и пошел в направлении сарая.

В этот раз он сделал все предельно просто. Ни на что другое не оставалось времени. В любой момент кто-нибудь мог проехать по дороге мимо школы. Он вылил остатки бензина на вешала для сена. Одна спичка — и пламя взлетело по стене. Деревянные стены, рассохшиеся и сухие как порох, горели не хуже бумаги. Проще и быть не могло. Несколько секунд, и дело сделано.

В нем кипело и бурлило, когда он садился в машину, прятал канистру и неторопливо, соблюдая полное спокойствие, ехал обратно вдоль озера Бурьванне, мимо дома Андерса и Агнес Фьелльсгорь в Сульосе. На перекрестке в Браннсволле он включил фары. Ездить в полной темноте стало уже так привычно, что свет фар казался ослепительным. В этом свете он мог рассмотреть все — вьющихся в воздухе насекомых, полосу придорожной травы, деревья и ветви, переплетающиеся в темноте. Поворачивая влево на перекрестке в Браннсволле, он увидел ветхие окна заброшенного магазина, успел заметить старые полки и ящики, некогда набитые мукой и горохом, кофе и крупой, а теперь покрытые пылью. Сразу за магазином — дом Альфреда и Эльсе, а дальше виден свет в доме Терезы, где горит одинокая лампочка. Повернув направо, он проехал по мосту через спокойную реку и оказался дома. На цыпочках вошел, сразу направился в ванную и хорошенько вымылся, постоял, рассматривая царапины на лбу, пальцы все еще слегка пахли бензином. Глаза горели, усталости как не бывало. В волосах стебли травы. Он закрыл глаза и немедленно увидел ласточек, кружащих в дыму под самой крышей. Потушив свет, он в четыре прыжка поднялся по лестнице на чердак, успел раздеться, укрыться одеялом и полежать с закрытыми глазами, когда внизу в прихожей зазвонил телефон.