Сколько себя помню, писатели представлялись мне некими кораблями, связующим звеном между мирами. В конце концов, примерно так оно и есть. Ты постоянно что-то придумываешь, прислушиваешься к странным голосам, цитируешь своих внутренних демонов. И тебя постоянно преследует ощущение, что твой мозг-тонкая соломинка, через которую ты втягиваешь кусочки реальности.

Мы с Промис неизменно сходились на том, что самодостаточный писатель, незримым кукловодом парящий над схваткой, — чистой воды миф (Кафка никоим образом не повлиял на наши выводы; его дневники, которые Промис брала из библиотеки, с головой выдавали этого жалкого неудачника). Схватки избежать невозможно. Найди гармонию, прислушайся к своим голосам, прочти в изумлении, что ты нацарапал на бумаге, и вытри пот со лба. Считай, что ты чертовски везучий сукин сын, если на бумаге хоть что-то осталось.

Все это происходит, если происходит, независимо от тебя самого, с вежливым кивком в сторону твоей якобы мистической силы. Это вам не кролик в черном цилиндре, а скорее кот в мешке.

— Полицию вызвали?

Мы с Промис стояли у меня на кухне, по бокам от плиты. Я только что налил девушке мартини — она попросила. Самому мне пить не хотелось. После жестоких признаний Боба я постоянно чувствовал какую-то легкость в голове.

Промис провела пальцем по краю бокала — тот издал неприличный звук, как травяная свистулька, — и засмеялась. Она смеялась над собой? Или надо мной?

— Я ляпнул какую-то глупость?

— Нет, — сказала она с явным сочувствием на лице. — Вовсе нет. Я поняла, Эван. Ты думал, что они просто не торопятся.

Что-то в ее ответе, в ее отработанном терпении жутко меня раздражало. Не так уж много времени прошло с тех пор, как она открыла клетку и сообщила мне, что Боб уехал. Она не говорила, что полиция не появится, так что откуда мне было знать?

— Полиции не будет. И ты не сядешь в тюрьму.

— Что ты хочешь сказать?

— Хочу сказать, что тебя не посадят в тюрьму.

Что я ожидал увидеть? Нетронутую рукопись, блестящий жесткий диск и зеленые тетради, сложенные аккуратной стопкой за тяжелой занавеской? Нет, конечно. Однако, стоя на карачках и глядя в камин, я хотел увидеть хоть какие-то свидетельства огня — пепел, остатки бумаги… Но не нашел ничего.

Значит ли это, что рассказ о сожжении был блефом, жестоким обманом? Если бы камин не очистили так тщательно от мусора, я бы счел это хорошим предзнаменованием. Я бы даже начал мечтать об отсрочке: бегал бы из комнаты в комнату в поисках рукописи. Но безупречно чистый камин наводил на мысль о госте, который методично избавлялся от всяких следов своего пребывания. Все было слишком чистым.

Спустя пару минут, войдя в спальню, я увидел, что следы оставлены на месте. На моей подушке скромно притулился револьвер. В паре сантиметров от него на расправленной простыне лежал толстый пакет из прозрачного пластика, перевязанный красной ленточкой, чтобы его содержимое не рассыпалось. А в нем? Что-то серое, черное и белое — гора пепла. И гнутые кусочки металла, покореженные до неузнаваемости. Мой обуглившийся жесткий диск?

Я взял этот пакет и держал его на руках, словно останки любимой кошки.

— Я хочу сказать, что тебя не посадят в тюрьму. Разочарован?

— Я думал…

— Выбор был между тюрьмой и твоей книгой. — Промис уперла руки в боки. — Или то, или другое. Таков уговор.

— Думаешь, Боб не станет выдвигать обвинение?

— Не станет.

— Брось, Промис.

— Я пообещала лично вогнать топор ему в грудную клетку, если он выдвинет обвинение. Плюс заявлю, что он меня изнасиловал. По-моему, это окончательно развалит его брак. Нет, Эван, он не намерен выдвигать обвинения. Он и так отомстил.

— Он рассказал тебе про Клаудиу?

— Мы говорили об этом. Боб — нормальный парень. Хотя немного странный и не больно-то тебя любит.

— В каком смысле?

— Послушай, Эван, я понимаю, тебе сейчас плохо. — Девушка потянула за рукав свитера, перехватила мартини в другую руку и сняла свитер. — Я бы тоже расстроилась. И разозлилась. Если бы кто-нибудь просто подумал о том, чтобы хоть пальцем тронуть мой роман, я бы выцарапала ему глаза.

— И мои тетради.

— И твои тетради.

— Это и впрямь было необходимо?

Промис задумалась над моим вопросом, а я рассмотрел, что она надела лайкровый топ, который еще неделю назад носила ее мать. Из-под ткани выпирали соски, точная копия сосков матери. Совсем не то мне хотелось бы видеть в данный момент.

— Вообще-то это действительно было необходимо. Ну или ему так казалось. Он хотел избавиться от всех следов. И, признаться, хотел тебе отомстить. Как я уже сказала…

— Он не очень-то меня любил.

— Именно. Слушай, Эван, мне жаль. Зато ты не сядешь в тюрьму. И можешь снова написать свою книгу.

Некоторое время я просто смотрел на Промис. Я хотел схватить ее свитер, впихнуть ей в руки и развернуть за плечи лицом к выходу. Прочь, прочь! Ты, и твои соски, и твой наглый оптимизм!

— Это хуже, чем тюрьма. И я не смогу снова написать эту книгу.

— Нет лучше. И конечно же, сможешь.

Сколько раз я сам хотел все сжечь, стереть каждый файл, залить жесткий диск кислотой и скормить шредеру каждую исписанную страничку!

А как только их у меня отняли, они вновь мне понадобились. Мой жалкий бессвязный лепет теперь лежал в большой корзине для бумаг где-то там на небесах. А ведь не все было так плохо! Наверняка нашлась бы хоть пара предложений, которые стоило оставить. (Кафка считал свои работы никчемными и попросил лучшего друга сжечь их после его смерти; а теперь его именем называют караоке-бары.) Я чувствовал себя ребенком, который после смерти родителей вдруг понимает, что они были не такими уж и плохими. Быть может, они и не заслужили любви, но опять же — кто из нас ее заслуживает?

Так или иначе, Боб ушел, а я оставил все попытки найти хоть какое-то свидетельство своей писательской карьеры. Пару дней я пребывал в ступоре. Чем я занимался? Да, в общем, ничем. Я не смотрел телевизор, часами простаивал в подвале. Снова и снова пытался привести в порядок собственные мысли. Я закрывал глаза и убеждал себя, что я сплю и все это просто дурной сон. В остальное время я блуждал по дому в банном халате и мягких тапочках. Питался я куриной лапшой и солеными огурцами.

Промис заходила пару раз на первой неделе. Во второй раз она осталась на ужин и даже провела со мной ночь. Мы долго разговаривали за столом, ели пончики и свинину по-китайски. А потом целовались на кухне. Как бы описать изъяны этих поцелуев? Я был зажат, сдержан, словно кто-то наблюдал за нами в окно и оценивал истинность нашего взаимного обмена любезностями. О состоянии Промис я понятия не имею. Нам никак не удавалось найти удобное положение. Наши языки уже не порхали во рту, а тонули в слюне. Само слово «слюна» крутилось в моей, да, наверное, и в ее голове.

Той ночью Промис спала в моей постели, а я — в кровати Боба в подвале. Так было правильнее, даже если это меня огорчало. Я постоянно просыпался. Утром до меня донесся запах жареных сосисок. Это мог быть очень хороший, расслабляющий и спасительно-домашний запах, но нет. Воняло жиром. Мы с Промис съели завтрак в гробовой тишине. Затем она ушла.

Почему она решила остаться? Из доброты? Боялась, что я приставлю револьвер к виску?

Придумывать, обманывать читателя и заставлять его верить в реальность написанного — все это теперь представлялось мне слишком сложным и одновременно недостойным меня.

Я и раньше считал себя порой ни на что не годным, но со временем депрессия проходила. Очередной творческий кризис. Я знал, каково это — чувствовать себя жалким, относиться к написанному как к последним конвульсиям воображения. Знал, как писательство иногда заставляет ощущать себя маленьким мальчиком, который играет пластиковыми солдатиками за кучей с песком. Раньше я бы просто подождал пару дней, пока не пройдет.

Промис сделала свой собственный прогноз. Как обычно полная оптимизма, она убеждала меня, что я сам жажду наказания. С чего бы еще мне быть недовольным тем, как все обернулось? Почему, избежав тюрьмы, я не возрадовался удаче и не продолжил жить как ни в чем не бывало? Разве будущее для меня — не такая же загадка, как и для нее?

Однако я по большей части чувствовал себя одиноко без зеленых тетрадей, мечтаний о славе великого романиста, без пестрого гербария собственных слов. Писательство было пыткой, но оно же было и спасением.

— Представь на мгновение, что ты женат.

— Женат?

— И твоя жена умерла. Сначала ты оплакиваешь ее кончину. Таскаешься по барам, знакомишься с другими женщинами, а на самом деле хочешь встретить свою покойную жену. Понимаешь? Естественно, тебе не нравятся другие женщины. Раз или два ты найдешь вроде подходящий вариант, копию умершей, но уже через несколько дней наступит разочарование. Это вполне предсказуемо, Эван. И вот после того, как ты достаточно погоревал, ты начинаешь ухаживать за другими женщинами и находишь себе жену, замечательную жену, которая вообще ничем не похожа на предыдущую. Так вот она…

— Дай угадаю. Она еще лучше.

— Нет, она…

— Другая… Извини, ничего не выйдет. Я не могу просто сесть за стол и начать все заново. Моего романа больше нет. И я не в силах забыть тот факт, что все мною написанное превратилось в пепел.

Я ждал, что она ответит. На секунду мне показалось, что Промис повесила трубку. Нет, возникла обычная для наших разговоров пауза, когда я начинал думать о тех вещах, о которых думать не хочу. Что она на самом деле хотела сказать? Не обязательно кто-то лучший, просто новая девушка.

— Это лишь слова, — наконец ответила Промис. Ее голос звучал глухо. — В мире полно слов.

Плохо было и то, что наши разговоры теперь стали другими. Они больше не отличались непредсказуемостью и эксцентричностью. Все стало гораздо серьезнее. Теперь мы почти всегда общались по телефону, обсуждали, насколько обоснованно мое отчаяние и то, что она называла «творческим кризисом», а я предпочитал называть «затруднительным положением». Промис говорила, что моя писательская карьера зависит только от меня самого. Тогда я думал, что она шутит, дает веселый совет, чтобы направить мою жертвенную натуру в конструктивное русло. Я послушался, на полном серьезе прислушался к ее словам и некоторое время пытался придерживаться расписания. Я даже пробовал представлять у себя на плече такого маленького человечка, который умело меня направляет. Однако мне постоянно казалось, что ее оптимизм — лишь оправдание для жалости.

Иногда разговор становился менее серьезным — обычно когда мы говорили про Боба. Мы оба восхищались биографией Партноу, хотя и не знали, как она развивается сейчас. Мы много рассуждали о состоянии его карьеры, здоровья, о том, что у него происходит в личной жизни. Пресса пока молчала, сообщив только, что Боб вернулся, как раз когда полиция начала уже довольно низко оценивать саму вероятность того, что он еще жив.

— Во-первых, ты постоянная.

— Вовсе нет, — сказала Промис, опираясь на холодильник.

— И я очень тебе благодарен зато, что ты для меня сделала. Я сейчас сижу здесь, в своем собственном доме, а не в тюрьме, только благодаря тебе. Но ты расстроила меня рассказом про Ганса и операцию по удалению свища, для которой надо ехать на Манхэттен. Разве здесь нет хороших ветеринаров?

— Просто…

— Короче, я во всем виноват.

— В том, что у Ганса свищ?

— Нет. В истории с похищением.

— Жалеешь?

— Не в этом дело. Думаю, как встретил тебя в библиотеке, и жалею, что все могло сложиться иначе. Если бы я не отвел тебя в подвал, если бы я вообще не похищал Боба.

— Но ты не мог по-другому, Эван.

— Да, я такой. Похититель в душе. Никчемный неудачник.

Чем дальше, тем глубже я погружался в пучину отчаяния. Что самое плохое, Промис каким-то образом вернула себе уверенность и писала теперь с ураганной скоростью. Она не хотела меня обидеть, заявив, что освободила своего Эвана Улмера от всякой привязки к реальности. Видимо, он возвышался по мере того, как я катился вниз.

Тебе легко говорить. Я часто повторял это Промис после того, как ушел Боб. Ей было неприятно это слышать. Ей не нравилось, когда я связывал свое положение с ее писательской карьерой (в которой она никогда не сомневалась; просто считала бессмысленным сравнивать с моей). Но в какой-то мере ей действительно было проще. В конце концов, у нее остался роман, над которым она работала. У меня — нет.

Промис писала про Эвана Улмера, однако у него были рыжие волосы, он имел подругу — женщину постарше — и, возможно, избавился от привычки постоянно откашливаться. Промис была недостаточно безрассудной, чтобы взять какое-то событие — скажем, похищение, — и пропустить через жернова собственной фантазии, лишь слегка изменив его в конце. Это был мой собственный прием — автобиографический роман, в котором требовалось участие других людей.

— Да, я такой. Похититель в душе. Никчемный неудачник.

— Ладно, ты у нас неудачник. А я вертихвостка.

— Нет, ты не такая. Ты чувствуешь, когда приходит пора что-то менять. Если бы я узнал, что ты убила кого-то топором, я бы тоже начал в тебе сомневаться.

— Но ты никого не убивал, Эван.

— Я убил собаку.

— Какая же это собака. Так, чихуахуа.

Были и хорошие новости. Стало ясно, что Боб не собирается меня выдавать. Если верить довольно мутным статьям из «Таймс», полиция допрашивала его несколько часов. Боб отверг версию собственного похищения; у него, мол, было то, что полиция назвала «аналогом нервного срыва».

Промис говорила, что мне надо гордиться, потому что я существенно изменил жизнь Боба. И я должен быть благодарен, что Боб сдержал свое слово. Однако я лишь поразился, с какой легкостью он мог лгать. Неужели мне он тоже лгал, когда говорил, что ему нравится моя книга?

— Нет ли какого-нибудь другого способа?

— Нет. Ты права.

— Потому что иначе…

Я гладил Ганса и думал о всех тех собаках, которых я гладил, хотя мне хотелось гладить хозяйку. Ганс не выглядел особо больным, если не считать вечно сопливого носа.

Мы стояли на крыльце моего дома и смотрели на заросший травой кусок земли, который служил мне лужайкой. Нет, Промис не хотела войти. Проходя мимо, заглянула, чтобы попрощаться?

— Я могла бы сказать, что мне жаль… — Промис слегка натянула поводок, оттаскивая от меня Ганса. — Но это было бы…

— Ошибкой, — подхватил я в силу старой привычки заканчивать фразы. Даже те, что причиняли мне боль.

Когда мы обнялись на прощание, я понял, что она плачет. Тихо, почти беззвучно. Но потом она повернулась, и я так и не увидел ее слез. Это что-то изменило? Пожалуй, я смог бы поймать одну слезинку, упавшую на кусочек бумаги. Я дал бы ей высохнуть, вставил бы в рамку и повесил над кроватью. Чтобы помнить, что Промис что-то чувствовала, что ей не было все равно.

Я мог за ней проследить. Запросто. Конечно, искать девушку в Нью-Йорке — совсем не то же самое, что искать ее, скажем, в маленьком городке в штате Канзас. Однако я гордился умением понимать намеки (в своих прежних отношениях с женщинами я порой вообще извлекал их из ниоткуда). И я спросил себя, так ли я хочу вернуться в издательскую столицу, если не литературный центр всей страны? Так ли меня тянет видеть молодых людей, сверстников Промис, которые сидят в кафе, пишут в тетрадях и печатают на ноутбуках? Теперь, когда я сам не мог уже держать перо в руках, хотел ли я погрузиться в кипящую мешанину амбиций? Только для того, чтобы камнем пойти на дно среди тех, кто сумел приспособиться?

А я пытался? Да, я пошел и купил новую зеленую тетрадь, пару раз я приходил в библиотеку, занимал место за одним и тем же столом. Все как обычно, только без Промис (наверное, библиотекарям я казался половинкой одного человека). И все впустую.

Во время очередного такого бесплодного похода я купил журнал «Инстайл», выпуск за прошлый месяц со Скарлетт Йохансон на обложке. В нем я наткнулся на статью «Целительное воздействие рассказов» с подзаголовком, где сообщалось, что многие знаменитости записывали собственные откровения. «Клинические исследования показали, что скрытые травмы расшатывают иммунную систему, что эмоциональные раны способны загноиться и что, написав о каком-то случае, который мог произойти вчера, а мог — тридцать лет назад, можно избавиться от стресса и стать здоровее».

Очень странно наткнуться на эту статью, когда ты мучительно пытаешься заставить себя писать. Но потом ирония сменилась пониманием того, что самым эффективным способом подавить иммунную систему было провести день за письменным столом. Некоторые мужчины считают, что умрут от сердечного приступа, занимаясь сексом со стриптизершей в каком-нибудь захудалом отеле. А вот я всегда знал, что мое сердце откажет, когда я буду выбирать межу запятой и многоточием, желая как можно более точно выразить паузу. Прочитав в библиотеке эту статью, я, пожалуй, впервые почувствовал, что гораздо правильнее для меня и, наверное, полезнее для моего здоровья будет не писать. Вместо того чтобы относиться к себе как к воплощению нереализованного желания, с неподвижной ручкой в руках, я мог просто подобрать сопли. Хотя бы раз в жизни быть счастливым. И кто знает, вдруг я даже куплю книжную новинку, не испытывая при этом глубочайшей зависти к автору.

* * *

Историю Роберта Партноу напечатали в «Таймс» на третьей странице. Я бы никогда ее не увидел, если бы тот день не был так беден новостями и я не стал просматривать все статьи про коррумпированных таможенных служащих.

Я прочитал статью о Роберте Партноу также, как читал бы свой некролог, — медленно, вчитываясь в каждое слово, отчеркивая пальцем каждую новую строчку. Вот так же я хотел читать первую рецензию на собственную книгу.

Может, пересказать эту статью?

Перевернута очередная страница — значительное событие для человека, который больше не считает себя писателем.

Потребовался месяц, чтобы немного прийти в себя, но наконец я спустился в подвал и начал избавляться от всего, что напоминало мне о похищении. Простой демонтаж декораций был необходим, однако не он поставил точку. Что действительно все изменило, так это тот момент, когда я понял, что моя жизнь никогда не будет прежней. Нет смысла цепляться за прошлое. Пусть я потерял какую-то существенную часть себя, зато я приобрел преимущество над прежним собой — тем, которому постоянно требовался литературный успех, правильная религия или правильная девушка.

Уже не в первый раз я пытался взглянуть на жизнь по-новому. Впрочем, теперь все действительно было по-новому. Даже если судить по заголовкам в «желтой» прессе. Мы вновь на первой полосе, мы с Бобом. Ради общего блага меня опустили из повествования, заодно избавив от прелестей тюрьмы. Наш сюжет достали из мусорной корзины, и мне очень нравилось, что история обрела второе дыхание. «Роберт Партноу жив!» Конечно, в моем интересе к Бобу сквозило нечто эгоистичное, потому что именно совершенное мной похищение помогло ему преодолеть творческий кризис.

Пересказать эту статью? Нет, лучше приведу ее целиком.

Неожиданный поворот сюжета — выпускающий редактор, который считался пропавшим без вести уже шесть недель, прежде чем вошел в полицейский участок Манхэттена 18 мая, Роберт Партноу теперь заявляет властям, что все это время он писал книгу. По его словам, вдохновленный реакцией прессы на собственное исчезновение господин Партноу написал роман «Слезовыжималка», в котором раскрывается удивительная история взаимоотношений неудавшегося писателя и редактора, очень похожего на господина Партноу.

«Насколько нам сейчас известно, на самом деле у господина Партноу не было никакого нервного срыва.

Он просто исчез на некоторое время, чтобы написать роман», — заявил Джон Малкэхи, представитель полицейского департамента Нью-Йорка. Господин Партноу ведет повествование от первого лица и рассказывает историю человека, который устал от своей карьеры и постоянных неудач. Он похищает редактора художественной литературы, а потом отпускает его через сорок пять дней. Ровно столько считался пропавшим господин Партноу.

По словам Роберта Коэна, адвоката господина Партноу, «Роберту Партноу стыдно за некоторые моменты собственного исчезновения, и он просит прощения за ту боль, которую он причинил своим близким, а также за те траты, которые понесла казна Нью-Йорка. Он также раскаивается в том, что сфабриковал историю про «нервный срыв», которая является полностью выдуманной». Согласно мистеру Коэну, остальные подробности о романе и будущих планах господина Партноу объявят вскоре после того, как будут улажены правовые вопросы.

Некоторые его коллеги по издательскому делу были крайне удивлены, узнав, что господин Партноу исчез, чтобы написать роман. Один из редакторов, пожелавший остаться неизвестным, высказал предположение, что господин Партноу мог испытывать некий кризис в жизни и написал роман, дабы выйти из затяжной депрессии.

Господин Партноу будет не первым сотрудником издательства, который успешно пробует себя в писательском деле. Так Майкл Корда, главный редактор «Саймон и Шустер», является автором многих книг. Прежде чем выпустить серию популярных романов, Тони Моррисон, обладатель Пулитцеровской премии, десять лет проработал редактором».

Я несколько раз перечитал статью от начала и до конца, только чтобы удержаться от ненужных мыслей. Я читал так внимательно, что, наверное, мог бы пересказать ее по памяти, как школьник, декламирующий стихи перед классом.

Наконец мои пальцы разжались, и я не смог удержать газету. Она упала к моим ногам. Я вообще практически ничего не мог удержать. Сердце давало сбои, мозг пропускал обороты, бурлящие мысли не поддавались контролю. Я ненавидел ублюдка Боба за то, что он сделал, за то, что он собирался сделать. Я хотел было позвонить в «Таймс» и рассказать правду, сдаться, сесть в тюрьму ради торжества истины в литературе. Однако не решился. Не теперь, когда книга наконец выйдет в печать, когда у нее появится читатель. Боб это прекрасно знал, знал, что я не стану поднимать шум, что я просто не смогу. И этим воспользовался.

Я отдавал должное его гению, его предприимчивости, тому, с каким изяществом он продумал обман, но я ненавидел название. «Слезовыжималка»? О чем он думал? Или это ирония? Быть может, таким образом он пытался скрыть сентиментальность истории, особенно в самом конце?

— У вас есть опыт работы продавцом?

— Нет.

— Зато вы много читаете, — с улыбкой молвила Бетти Вилкокс, подсказывая мне правильный ответ на свой вопрос. — Вы часто заходили к нам раньше. Вы наш постоянный клиент.

Мне пришлось сильно напрячься, чтобы вспомнить, насколько это соответствовало истине, покупал ли я хоть что-нибудь в «Букнук». Если честно, это не имело особого значения. Вообще-то, похоже, не имело значения вообще ничего — мои неловкие, хотя и честные ответы неизменно отметались. Похоже, фортуна крепко схватила меня за шкирку. А у мисс Вилкокс, с ее яркими голубыми глазами, открылась вакансия.

Я знаю, что сказала бы Промис. Она не одобрила бы саму идею — работать в «Букнук». Она сказала бы, что я зарываю свой талант, работая во второсортном книжном магазинчике.

Да, это слегка угнетало, хотя в «Букунук» было не так уж и плохо.

* * *

Знала ли она? Или, может, не хотела знать?

Эти вопросы стучались в тонкую, кривую дверь в моем сердце. А у меня не было на них ответа. Если бы вы приставили мне нож к горлу, думаю, я бы сказал, что она не знала. Понятия не имела. Промис выторговала мне свободу из лучших побуждений, она верила в порядочность Боба. И все-таки где-то в глубине души я подозревал, что она знала на интуитивном уровне, что Боб никогда ничего не станет обещать темпераментной двадцатипятилетней девушке.

Промис теперь вернулась домой и жила с родителями (временно — настаивала она, когда мы прощались; на этот счет у меня тоже были некоторые сомнения). Да, она мне звонила, ну или оставила несколько сообщений на автоответчике, в которых говорила о своем удивлении, о том, что она ни о чем не догадывалась, выражала свои искренние соболезнования. Я не перезвонил, хотя и боялся, что это заставит Промис думать, будто я считаю ее виноватой. Я ни в чем ее не виню.

Я занялся уборкой по какой-то случайной прихоти, потому что мне было скучно. Через день и один месяц после того, как Промис ушла с собакой и вернулась на Манхэттен, я выгреб все из кухонного шкафа. Я собирал в кучу скрепки для бумаг, пустые шариковые ручки, меню ресторанов с доставкой на дом, неопознанные кусочки пищи… И в самой глубине шкафа нашел крошечный листок бумаги, сложенный в идеальный квадрат. Открыв его, я ощутил себя на каком-то воображаемом острове: ноги утопают в мокром песке, штанины закручены до колен, а на лице — густая борода. Для меня это была записка из бутылки, написанная почерком, который наполнял меня одновременно радостью и досадой; моим собственным почерком.

Я думаю, все дело в желании встретить несуществующую женщину, идеальную в самом возвышенном смысле слова. Встреча с ней превратит меня в меня же, который будет не только лучше, но и еще и немного другим — он будет не настоящим мной, а мной идеальным. В моем случае идеального меня назвали бы гением, бесконечно талантливым продюсером, который всегда расслаблен, уверенно и легко, без особого напряжения создающим шедевры. Все потому, что он встретил ту-о-которой-давно-мечтал.

В тексте сквозила исключительная невинность: в том, что это было написано от руки, с не выверенным синтаксисом, с тем диким чувством, когда ты хочешь кого-то настолько сильно, что изливаешь свои размышления на рваный клочок бумаги. Сама бумага — белая, в синюю линейку, как из школьной тетрадки — только усиливала ощущение невинности. Где же я написал эту оду совершенству, пощечину реальности, которая мне же и досталась? Точно не в Сэндхерсте. Может, еще когда я жил на Хьюстон-стрит, в дни полного отчаяния? Может, я написал это в кафе, когда под рукой не оказалось зеленой тетради, а за соседним столиком сидела «несуществующая женщина, идеальная в самом возвышенном смысле слова»? А потом сам забыл, как засунул исписанный клочок в одну из коробок при переезде?

Я смотрел на мятую бумажку — маленькую гармошку, зажатую между пальцев. И внезапно подумал о Бобе и Промис. Да, я подумал о них как о паре. Не в романтическом смысле, а вообще как о тяжелом наследии внутри меня самого (этим они напомнили мне родителей). За несколько потрясающих недель Промис вместе с Бобом изменили меня к лучшему. Даже несмотря на то, что в конце концов от прежнего меня осталась только эта реликвия — жалкая записка самому себе. Теперь вопрос был в том, насколько я сам как личность могу существовать без слов. Чтобы это выяснить, я скатал клочок бумаги в маленький шарик и выбросил его в мусорное ведро под раковиной.

Телевизор я теперь смотрел нечасто, так что все вышло совершенно случайно. Сидя вечером у себя в спальне, я переключал каналы и вдруг увидел Роберта Партноу, бывшего редактора, романиста, пришедшего в студию Чарли Роуза.

Тогда я застал только последнюю минуту или около того от его сюжета. После десятисекундной рекламной паузы Боба магическим образом сменил за столом Рассел Кроу. Это было очень честно (одни волосы чего стоят). Я лишь мельком увидел Боба, который выглядел как настоящей писатель в белой рубашке, застегнутой на все пуговицы. Он улыбался, пока Роуз путано, елейным голосом заканчивал сюжет: «Мы все ждем с нетерпением. Ваша книга, ваш роман, «Слезовыжималка», уже очень скоро появится на полках книжных магазинов. Спасибо Роберту Партноу за то, что он согласился прийти».

На следующий день в обед показывали повтор «Шоу Чарли Роуза», и я посмотрел эпизод целиком. Мне очень понравилось, что Боб по-прежнему выглядит подтянуто; вообще-то он даже еще немного похудел. Он коротко постриг волосы и будто стал моложе. (Любопытно, это ему Клаудиа посоветовала или неугомонный Ллойд?) Серьезный, внушительный, он сидел за большим круглым столом, высказывал свое мнение по поводу состояния современной художественной литературы и сочувствовал тем писателям, которые, подобно его протагонисту, так и не пробились к вершине. По словам Боба, у него тоже были неудачи — конечно, не в бытность редактором, а в молодости, когда он только начинал писать. Правда, он начал слегка юлить, когда ему задали вопрос о его так называемом исчезновении. Весьма неуверенно Боб стал рассказывать о том, где именно он находился, о том, как он писал каждый день, что на него повлияло и так далее. Но Чарли Роуз, довольный, что первым сумел затащить светило на интервью, не стал его добивать и вернул разговор к вопросу о книге.

Как вы можете понять, сидеть в своей комнате и смотреть эту передачу стало для меня весьма тяжким испытанием. Как ни странно, я довольно спокойно слушал, как Боб давал интервью, о котором я сам не раз мечтал. Тут, безусловно, он был лучше меня. Слушая его, я внезапно осознал, что он говорит правду, даже если это моя правда, а не его. Боб исполнял роль Эвана Улмера и более чем недурно с ней справлялся.

Да, это слегка угнетало, хотя в «Букнук» было не так уж и плохо. Слишком много книг по йоге и прочей эзотерической тематике, слишком много наименований в разделе «Помоги себе сам». Целые две полки рядом с крутящейся стойкой, набитой путеводителями. Слишком многие приходили с маленькими детьми, а потом громкими голосами выговаривали расшалившимся чадам. Тем не менее не все здесь свидетельствовало о том, что культура мертва. Рядом с входом на самом видном месте стоял стеллаж, где выставлялись последние новинки художественной литературы. Я представил себе, что скоро там будет стоять книга Боба, наша книга. Несколько экземпляров, сложенные аккуратной стопкой на этом «шведском столе» из новинок. «Слезовыжималка» во всем своем бумажном великолепии (название мне даже начинало нравиться). И, может быть, Бетти попросит меня написать на одной из маленьких, согнутых пополам бумажек, которые стояли напротив полки «Букнук рекомендует»: «Действие романа происходит в нашем любимом Сэндхерсте. Там разворачивается причудливая история несостоявшегося писателя, который находится в отчаянной погоне за славой».

Вот ты решаешь сделать что-нибудь вопиюще несообразное. Если угодно, представим, что ты решил похитить редактора крупного издательского дома и держать его у себя в подвале сорок пять дней. Тебе кажется, что это может изменить историю литературы, вызвать легкое волнение на глади нашего мира, ну или в крайнем случае повлиять на политику Библиотеки Конгресса. А главное, книга, твой raison d’etre, смысл всей твоей жизни. В крайнем случае ты просто отправишься в тюрьму, чтобы стать жертвой всяких головорезов.

Увы, так не получается. Вернее, так не получилось. Жизнь шла своим чередом. Я научился болтать с посетителями «Букнук» и вылавливать мелочь из кассового аппарата. Объявили дату выпуска «Слезовыжималки», составили списки первых поставок в книжные магазины. Моего имени не было ни на обложке, ни на суперобложке, которую печатали где-то в Кентукки. Между тем моя бывшая девушка, которая увидела свет и выбрала более разумную альтернативу, жила теперь некой своей жизнью в шумном городе. Поцелуи отошли на задний план, легли очередным размытым воспоминанием. Так что после того, как пыль улеглась, остались только я и мой револьвер.

Однажды ночью, уже лежа в кровати, я закрыл глаза и начал представлять себе, как «Слезовыжималка» появится в «Букнук» и вообще везде, насколько большой знаменитостью в конце концов станет Боб. (Как ни глупо, я испытывал легкую эйфорию, словно я только-только влюбился. Может быть, причиной тому доверие, которое возникает между двумя людьми.) Скоро он будет давать лекции наравне с другими писателями-тяжеловесами в Нью-Йоркской государственной библиотеке, а работать будет в Яддо  или в Общине Макдауэлл . Будет там встречаться и спать с молодыми поэтами — равно с юношами и девушками. Иногда даже с писателями. Кто знает, может, однажды он встретит Промис. Порой случаются и более странные вещи.

Разумеется, револьвер я оставил себе. Биотуалет выкинул на свалку, койки отдал Армии Спасения, а решетку — местной школе. Беговую дорожку удалось продать через eBay за пятьсот двадцать пять баксов раввину из Квинса. Но револьвер я оставил себе. (Я очень благодарен Бобу, что он его вернул, и предпочитаю думать, что его щедрость была вызвана не угрызениями совести.) Раз или два я хотел от револьвера избавиться. Вот только зачем? Если подумать, это последнее, что у меня осталось от похищения, от восхитительно нервных дней, полных событиями и вдохновением.

Порой вечерами, вернувшись с работы в «Букнук», поужинав и посмотрев новости, я беру револьвер и отправляюсь на прогулку. В эти летние дни я надеваю легкий хлопковый пиджак, чтобы спрятать оружие. Я гуляю по району и заглядываю людям в окна, успокоенный мерным мерцанием телевизионного экрана и жадный до действующих лиц, которые мне неподвластны. (Я имею в виду живых людей, а не телегероев.) Иногда я прохожу мимо дома Промис, считаю сорняки, открываю ядовито-зеленый почтовый ящик с алым нутром и просматриваю почту, которая ждет более благодарного читателя.

Заглядывая в окна к соседям и видя их снующие тени, я часто думаю, что у каждого из нас есть своя тайная жизнь. У меня есть револьвер, но я не один такой. А иногда этой тайной делятся с кем-нибудь еще. (Какой смысл от секретов, если ими нельзя поделиться?) Взять хоть нас с Бобом — у нас есть общий секрет. Мы сами его создали — за несколько недель в апреле и мае. Я знаю, что Боб думает обо мне хотя бы из-за этого секрета. В перерывах между ток-шоу и публичными чтениями, которые он бы с радостью пропустил, Боб вспоминает меня, мое круглое лицо, зеленые тетради, мою привычку откашливаться.

Я хотел ему написать, передать привет, поздравить. Я много об этом думал. И всегда приходил к выводу, что, даже если забыть про возможные последствия, мне просто нечего сказать. Ничего по-настоящему важного, достойного внимания или глубокомысленного. Я ведь и вправду больше не писатель, хотя порой фиксирую для себя строчку-другую в зеленой тетради. Однако сегодня все, что я мог сказать, уже сказал кто-то другой, и нет нужды повторяться. Так или иначе, я знаю, что Боб меня понимает. Быть может, я излишне самонадеян, но я его тоже понимаю. Правда.