Мою книгу можно назвать необычной, именно так ее окрестил подлиза-ведущий. И вот снова и снова, с каждым приближением камеры, я благодарю судьбу, которая подарила мне возможность опубликовать роман после долгих лет уничижительного молчания. Когда меня спрашивают, о чем моя книга, я либо отделываюсь парой слов, либо что-то неразборчиво бормочу. Как же это утомительно — добиться успеха и превратить его в историю терпения, то и дело давать показания поверенным издательской индустрии, выплескивать слова, как семя, куда бы ты ни шел. Даже твой фантастический успех вырывают у тебя из рук и подают окружающим в качестве воодушевляющей истории. Надежда для отчаявшихся, пусть неудачники увидят, как в мгновение ока меняется судьба.

Я сижу напротив ведущего и упорно гну свою линию. У меня получается объяснить смысл романа, в котором один человек похищает другого и держит его в подвале. Я разливаюсь о движущей силе творчества: «Я терзал свою руку, и неудивительно, что в результате начал воспринимать литературу как оружие. Я сказал себе, что мой следующий роман должен стать атакой на писательский мир. Я заставлю их его опубликовать. Конечно, они будут сопротивляться. Но в конце концов книга увидит свет. Я напишу ее, брошу вызов истощенной, однако по-прежнему могущественной индустрии. Я выскажу свое мнение. Да, читателей поразит моя настойчивость, но еще они восхитятся находчивостью, с которой я исследовал коварство окружающего меня сброда. В сюжет вплетутся ночные выпуски новостей и еженедельные журналы. Вероятно, я и сам в итоге попаду на телевидение, стану звездой».

Где-то через месяц после похищения я попытался вспомнить, как я жил раньше. Действительно, как? До того, как увидел фотографию Роберта Партноу в «Паблишерс уикли», до того, как обзавелся пистолетом, звукоизолировал подвал, купил биотуалет… Что было со мной до того, как я пришел за своим пленником, совершил подвиг, начал писать, привык проводить вечера с Бобом, запоем смотреть «Время», «20-20», «Шестьдесят минут», «Сорок восемь часов», «Прайм тайм»? До того, как я стал ходить в библиотеку, познакомился с Промис, стал вести с ней странные разговоры, ощутил новые чувства? Что было до наших с ней поцелуев? Как я вообще жил раньше? Мне стало казаться, что это самое «раньше» ушло далеко-далеко в прошлое. Мою жизнь словно разделили на две половины, и теперь — во второй половине — пришла пора переоценивать первую. Разумеется, подобное деление было совершенно лишено смысла: что такое три с половиной недели по сравнению с сорока годами? Но именно так мне казалось. Мое настоящее больше, чем когда-либо, подавляло прошлое.

И, наконец, я ощущал определенное облегчение. Это облегчение не имело ничего общего с тем, что я испытывал раньше: а-теперь-выдохнем-и-расслабимся, оно не было похоже на облегчение после тяжелого дня. Наступила ночь, сгустились тени, а это, чем бы оно ни являлось, не исчезло. Я не перегнулся через прилавок, чтобы придушить грубияна-продавца, не сунул руку в кухонный сток при работающих ножах утилизатора отходов. Я не совершил ошибку всей жизни. Такое чувство бывает, когда просыпаешься после кошмарного сна: голова гудит, но по крайней мере в действительности ты не заколол начальника его собственной ручкой.

Я похитил довольно известного редактора, и теперь мы чинно-благородно обсуждаем состояние нации и причины нашего неумения быть по-настоящему счастливыми. У меня появилась девушка, я стал чаще чистить зубы. Произошли некоторые перемены. Шлюз открылся, но никто не утонул. Я был цел и невредим, мой разум по-прежнему блуждал в лабиринте в поисках выхода. И я писал.

Я заботился о Бобе, выполнял его поручения, работал над рукописью, встречался с Промис… Каждый день все больше примирял меня с жизнью. Я стал другим человеком, тем самым, кем всегда хотел быть. (Тем, о ком и мечтать не мог?) Конечно, я преувеличиваю. Но я действительно чувствовал, что изменился. Я был почти счастлив.

— Все, я больше не хочу так много смотреть телевизор, — заявил Боб.

— Я заметил.

— А эти сообщения…

— О тебе, — закончил я.

— Да, обо мне. Они меня угнетают.

Мне претило на него давить, в конце концов мы достигли определенной доверительности в отношениях, однако мне стало интересно, что именно беспокоит Боба. Может, относительное отсутствие таких сообщений в последнее время? С момента похищения прошел уже месяц, было ясно, что на телевидении история всем поднадоела, да и гомосексуальный аспект потерял былую остроту.

— Я слышал, у Ллойда дела-то идут в гору, — заметил я. — Не хотел тебе говорить, но я тут на прошлой неделе читал «Обсервер»… Всего пара абзацев. Всякая чушь про горе, цветы, работу и силу средств массовой информации.

Боб посмотрел на меня, и я не смог разобрать, что означает его взгляд. Подозрительность? Может, я выдумал всю эту историю про Ллойда? Интересно, я выкинул номер, или он еще лежит в мусорном ведре на кухне?

— Между нами, Эван…

Партноу заколебался, как это обычно и случается после подобных фраз. Между нами. Мне понравилась его нерешительность, она словно бы подсказывала мне, кем я мог стать.

— Да?

— По-моему, он доит всю эту историю.

— Ллойд?

— Да.

— Тебя это волнует?

— Волнует, — кивнул Боб. — Во всяком случае, немного. Хотя не в этом дело. Просто еще одно подтверждение.

— Подтверждение?

— Я его не виню. — Боб отвел глаза. — Так продолжалось уже довольно долго, никто не виноват.

Я чувствовал, что он не станет продолжать, если ему не помочь. Надо задать наводящий вопрос, иначе он замолчит. Я почувствовал себя хомячком, который обнаружил, что еда появляется, только если прижать нос к прутьям.

— Как — так? — спросил я. — Как продолжалось?

— Мы что-то утратили, — пояснил Боб.

— Утратили? Что?

— Не знаю. Остроту?.. Понимаешь, сначала вроде бы ничего нет, потом завязываются отношения, а потом остаются одни воспоминания. Нельзя все время чувствовать так же остро, как и вначале, правда? Мы растем, сталкиваемся с реальностью. Все. Кроме, разве что, тебя, Эван. Наверное, именно поэтому ты и пишешь.

— Ты о чем?

— Разве не в этом дело? — Боб бросил взгляд на книжную полку — к моей библиотечке он так и не притронулся. — Что придает остроту — с точки зрения писателя? Разве не акт творчества?

На крыльце я поздоровался с Промис и поцеловал ее. Поцелуй вышел коротким — таким я мог бы обменяться с матерью. И хорошо. Расширяем репертуар, подумалось мне. Девушка представила меня Гансу, своему десятилетнему другу с ужасно сопливым носом. Ганс — пес, совместивший в себе приземистую силу бульдога и укороченный хвост пойнтера, — прыгал вокруг меня как ненормальный. Больше всего он походил на поросенка, но его хозяйке я об этом, разумеется, не сказал.

Промис впустила меня внутрь и раскинула руки, словно пытаясь объять все помещение. Дом был огромным, намного больше, чем мой. Мебель не казалась необычной, однако было ясно, что это второй дом — дом для отдыха, убежище от повседневных забот Манхэттена. Небрежное и спокойное жилище — и правильно. Лишняя мебель размыла бы границу между этим домом и квартирой в Нью-Йорке.

Промис встретила меня босиком, ее волосы были подняты наверх фиолетовыми заколками, которых я раньше не видел. Она предложила мне выпить: «кола», апельсиновый сок или «Кровавая Мэри». Я так и не понял, был ли последний вариант шуткой. Промис неожиданно стала совершенной загадкой для меня, словно дом придавал ей новые силы.

Когда девушка вышла, Ганс положил голову на лапы и принялся разглядывать меня с верхней площадки лестницы. О чем он думал? На стенах висели фотографии в тонких золоченых рамках. На деревянном кресле-качалке, которое знавало и лучшие времена, лежал потрепанный плюшевый мишка с оторванным ухом. Вдоль стен выстроились книжные полки; большие и маленькие, они занимали все то пространство, которое не досталось фотографиям. Книги лежали вдоль полок — одна на другой.

Я смотрел на книги, на эмблемы издательств и думал о Бобе, который незримо присутствовал среди всех этих названий. Интересно, он скучал по работе? Уже не первый раз я представил себе, как в мое отсутствие Партноу пытается сбежать. Его побег начал казаться мне чем-то само собой разумеющимся. Рано или поздно это случится. Но что последует за освобождением? Разумеется, я сам задавал этот вопрос, но одновременно слышал его со стороны в качестве автора всех зеленых тетрадей.

Я ждал Промис и думал об отце. Что бы он сказал насчет этого пристанища праздности? Насчет женщины, которая босиком ушла на кухню? Эта женщина знала, когда стоит попрощаться, отправить Эвана Улмера восвояси, захлопнуть дверь и погасить свет. Однако больше всего меня интересовало, что сказал бы отец о Бобе и вообще об идее с похищением. Что сын подошел еще на шаг ближе к пропасти? Мне не составило труда представить отца: он закрыл глаза и покачивал головой в отеческом недоверии.

Я чуть не подпрыгнул на месте, когда вошла Промис, держа в руках две красные банки с «колой».

* * *

— А знаешь, в чем-то я даже продвинулся дальше других, — заметил я.

— Каких других?

— Дальше современников. — Я сидел на верхней ступеньке; сомневаюсь, что Боб мог видеть меня с беговой дорожки. — Мне всегда говорили, что я хорошо пишу, — еще когда я был маленький.

— В Эпплтоне, да?

— Там родился Гарри Гудини.

— Я не знал.

— А еще там штаб-квартира Общества Джона Бирча. Двойная претензия на славу.

— Да, серьезно.

Боб занимался на дорожке уже сорок минут: сначала ходил, потом бегал трусцой. Он вспотел, и его желтая футболка на спине превратилась в тест Роршаха. Мне там виделись две дерущиеся собаки.

— В старшей школе, — продолжал я, — мой рассказ напечатали еще до того, как кто-либо из сверстников осмелился что-то написать.

— Где напечатали?

— В дурацком журнальчике, Боб. Дело в другом. Все эти комплименты, мелкие успехи ударяют в голову, а потом уплывают в прошлое, становятся полузабытыми воспоминаниями. Как Санта Клаус, каминная труба, пасхальный кролик, зубная фея…

Как машина, которая ревет, но не трогается с места.

— Интересный образ, — одобрил Боб, не переставая перебирать ногами. — Стоит на светофоре. Скрытая угроза. Мне нравится.

— Нравится? Нравится?

Боб выключил дорожку, шагнул на пол, накинул на шею синее полотенце. Наклонился, оперся ладонями о колени — так, что я мог разглядеть его лысину цвета собачьего пуза. Когда он поднял глаза, я сразу понял: он знает. Знает, что я волнуюсь.

Я чуть не подпрыгнул на месте, когда вошла Промис, держа в руках две красные банки с «колой». Ганс носился по лестнице, виляя обрубком хвоста. На девушке была голубая майка с надписью черным курсивом «ХОЛОДНОЕ ОБВИНЕНИЕ». Группа? Промис протянула мне одну из банок.

— Почему у тебя книги так странно стоят? — Я указал на полку.

— Это все папа. У него с шеей проблемы. — Промис наклонила голову, прижала ухо к плечу и показала, как следует разглядывать названия.

— Так много… — Я откашлялся. — Адвокат, и так много читает?

— Ты еще квартиру в Нью-Йорке не видел. Научных книг больше, чем художественной литературы, особенно по истории Америки. Да, читает он много.

— А твоя мама?

— Она вообще читать не умеет.

— Да ладно! — не поверил я.

— Ну хорошо, не совсем так, — согласилась Промис. — Но почти. Типичная музейная шлюха. А твои родители?

— Умерли.

— Это я знаю.

— Они никогда особо не любили читать. Нет, не так. Мама запоем поглощала детективы. Смаковала их, как конфеты.

— Бывают пристрастия и похуже.

— Фантастика?

— Сигареты.

Я увидел, что она жалеет о сказанном.

В тот день мы сидели дома и говорили в основном о самой Промис. О ее детстве, о несчастном случае, который произошел, когда она шестилетней девчонкой каталась на лыжах, о ее работе по творчеству Эмили Дикинсон, о последующем годе, который Промис провела в Париже благодаря стипендии. О том, что сама девушка называла «безнадежным характером» — этот самый характер сказывался всю ее жизнь, несмотря на успехи в учебе. Миссис Вагнер в отчете за первый класс подчеркнула ее «неумение общаться».

Мне с трудом в это верилось, ведь она так резво раскрутила меня на общение. На протяжении всего разговора я пытался понять, не переживает ли Промис какой-то переходный период. Вероятно, в скором времени она одумается и сочтет встречу со мной досадной ошибкой. Через годик вернется в Манхэттен, со всеми перезнакомится и будет вести именно тот образ жизни, о котором я всегда мечтал.

Промис уехала в Сэндхерст для того, чтобы лицом к лицу встретить новый вызов. Она хотела стать писателем, произвести на свет роман или сборник рассказов. Дом прочно удерживал воспоминания ее детства. Подростком Промис редко сюда приезжала и, кроме зануд-соседей, не знала здесь никого. Никого… кроме Эвана Улмера. Иногда она называла мое имя вслух, говорила обо мне в третьем лице.

— Любопытный парень, — сказала она, прихлебывая «колу». — Я тут подумала, а не написать ли мне про персонажа вроде Эвана Улмера.

Я улыбнулся и кивнул. Может, я и ошибался насчет Промис. Может, и нет у нее никакого переходного возраста.

— Ты уже там был? — спросил Боб.

— У нее дома? Нет, это первый раз.

— Ты там…

— Я там что? Намекаешь, я там был, чтобы… В смысле, какая у меня…

— Нет.

— Какая у меня была цель?

— Нет, сколько ты там пробыл?

— Два часа.

— И вы…

— Мы целовались и кое-что еще. Нет, этого не было.

— Я и не говорил про это. Я в это вообще не верю.

— В каком смысле?

— Что — в каком смысле?

— Ты сказал, что не веришь в…

— Я говорю об интимной связи. Ну, знаешь, в смысле потрахаться. Ничего против не имею, просто считаю, что это не самое важное. Удовольствие можно получать разными способами. Как думаешь?

Я никогда не был в этом особенно силен. Обычно я просто умею вовремя заткнуться. Я старался ничего не рассказывать Промис, порой для ее же блага. Была у нее привычка задавать массу вопросов. Как минимум там, где дело касалось меня. Наши отношения набирали обороты, и теперь в это были вовлечены еще и тела. Я выступал в роли клубка шерсти, а Промис досталась роль игривой кошки. Поэтому события развивались в абсолютно непредсказуемом направлении. Я хотел промолчать о тявкающей собаке, о моем разочаровании в себе, о том, что у меня геморрой, о тех деньгах, которые мне оставили родители. Но в конце концов я рассказывал ей все (несмотря на верность Гансу, она призналась мне в ненависти к чихуахуа). Как только я выдавал один секрет, как другой тут же занимал его место на кончике языка. Я ждал, когда же Промис меня осудит, но она этого так и не сделала. Напротив, мои постыдные поступки, казалось, даже успокаивали ее. Обычно она просто кидала на меня взгляд, хмурилась, потом улыбалась и качала головой над последними откровениями.

Я открывал ей грани своей личности, а она сидела и кивала. Иногда я даже сомневался, что она вообще при этом присутствовала, что я не разговаривал с самим собой. Обращался я всегда к ее голубым глазам, но, быть может, я себе льстил. Дразнил себя надеждой и пытался убедить в собственной честности и прямоте. Меня преследовало ощущение, что я еще не все рассказал, не выговорился до конца. Не рассказал того, что определит, стану я очередной диковинкой, которую отложат через минуту, или нет. Оставалась какая-то очень важная часть меня, о которой я Промис еще не рассказал.

С другой стороны, как я мог рассказать про Боба? Что она тогда подумает, как будет ко мне относиться, если я перережу ленточку, отделяющую вымысел от реальности? Ей нравилась размытость этой границы, то, как детали автобиографии способны служить источником вдохновения. Не факт, что она обрадуется, если эта граница исчезнет совсем. Рассказать ей про Боба — все равно что заявить: «Да, кстати, а по вторникам я совращаю детей у себя в подвале».

Кто знает, может, я и не прав. Может, к лету Боб и Промис пожмут друг другу мизинцы через решетку и будут болтать, делиться воспоминаниями о жизни в большом, злом Манхэттене?

— Брось, Эван. Я же тебе все рассказываю.

— Я тоже тебе уже многое рассказал.

— Но ты мне ничего не показываешь, — возразил Боб.

— Там одни наброски.

— Значит, что-то все-таки есть. Что-нибудь новенькое?

— Да. — Слово вылетело изо рта, словно птица из клетки. Обратно не загнать.

— О чем?

— Новая идея.

— Хорошо, дай мне почитать.

— Я еще не определился с жанром. И это очень сильно смахивает на…

— Все на что-то смахивает, Эван.

— Тебе не понравится.

— Может, не понравится. А может, и понравится.

Почему Кафка?

Я неоднократно задавал Промис этот вопрос. Я говорил ей, что не разбираюсь ни в его художественных произведениях, ни в автобиографических записках. Конечно, кое-что я у него читал; кто из нас хотя бы раз его не читал? Но что я запомнил? В лучшем случае какие-то обрывки: насекомые, бюрократические коридоры, голодные художники, лабиринтоподобные замки, слабоумные отцы. В личной жизни у Кафки всегда были сложности с женщинами, он так и не преодолел себя, так и не женился. Где-то я это вычитал и потом запомнил. Наверное, потому что сам испытывал подобные трудности. Кроме этого, я не знал ничего, пока не купил «Замок» в магазине «Ризолли» во время экскурсии на Манхэттене. (Мне было немного стыдно, что я не купил ее в местном книжном магазине «Букнук», где я все обычно покупал. Хотя Промис с гордостью заявила, что она не переступала порог этого магазина с того дня, как ей исполнилось пятнадцать.) Я купил роман Кафки, уважая мнение Промис, и начал читать в поезде на обратном пути в Сэндхерст. И тут же ощутил паранойю этого романа, услышал тихий голос рассказчика. Роман завораживал. Как будто тебе в рот сыпали сахар прямо из пакета.

Я это себе представлял следующим образом. Мой отец привязан к стулу. Перед ним на веревочке висит страничка спортивного раздела газеты, своего рода ежедневная награда, чтобы заставить его вчитываться в то, что написал его сын. Как бы я знал, что он действительно читает? К его мозгу были бы подключены тоненькие проводки, вживленные при помощи длинных и острых иголок. На другом конце провода лампочка то загорается, то гаснет после каждого прочитанного предложения. А страницы у книги переворачивала бы, не без определенного шика, Вэнна Уайт. (Намек на эротические грезы моего отца.) И так до тех пор, пока он не прочитает всю книгу _ со ртом, залепленным скотчем, и раздувающимися от гнева и тщетных попыток освободиться ноздрями.

— Как в «Заводном апельсине», — подсказал Боб.

Я заскочил в подвал, чтобы поведать ему свою маленькую фантазию. Правда, часть про Вэнну Уайт я опустил.

— А что там? Что там в «Заводном апельсине»?

— Ты фильм видел?

— Довольно давно.

— Там парня заставляют смотреть кино. Силой открывают глаза. Привязывают к стулу.

— О чем ты, Боб? Думаешь, я оттуда идею позаимствовал?

— Ничего я не думаю.

— Думаешь, — настаивал я.

— Да нет же!

Я взглянул на Боба и откашлялся. Все думают одно и то же. Даже если им рты скотчем заклеить. Даже во сне. Постоянная череда упреков.

— Это…

Я ждал, что Промис закончит вопрос. Мы стояли у библиотеки, прямо у велосипедной стоянки. Но слова повисли в воздухе, а моя собеседница пристально смотрела мне в глаза. То одним глазом, то другим. Она некоторое время стреляла глазами, а потом, словно неожиданно потеряв равновесие, навалилась на меня и поцеловала.

— Это? Что — это? — спросил я, как только наши губы разъединились.

Губы у меня немного обветрились, я заметил утром, когда брился.

— Проблема. Это проблема?

— Что — проблема? — Я чувствовал, как к горлу подкатывает ком, но откашливаться было рано. — Что за проблема?

— Проблема — это когда чего-то не хватает.

— Любишь ты ходить вокруг да около, — проворчал я.

— Просто обожаю.

— Нуда, я заметил.

— А ты бы мне сказал?

— Я и так уже довольно много тебе сказал.

— Но ты бы мне сказал? — настаивала Промис. — Сказал бы?

— Да ты волнуешься! — догадался я и сам удивился.

— Естественно, — согласилась девушка.

Ее глаза продолжали метаться, словно под воздействием сыворотки правды. Я стоял так близко, что мои глаза тоже заметались, следуя за ее взглядом. У меня закружилась голова.

— Ты когда-нибудь спал с пожилой женщиной?

— С пожилой? — уточнил я. — В смысле…

— Скажем, лет пятидесяти.

— Нет. А что.

— Просто спросила, — пожала плечами Промис.

Еще на полпути вниз я услышал голос Опры. Несмотря на то что говорила она, казалось бы, спокойно, ее голос постоянно срывался на крик, лай, он заполнял собой пространство и подавлял всех окружающих.

Боб зачарованно уставился в экран и не оглянулся на меня, хотя и слышал, как я спускаюсь по лестнице. Я мог бы устроить сцену, но не стал. В последнее время мы с Бобом вроде бы нашли общий язык, и, наверное, он мог приветствовать меня, не подавая явных знаков.

— Чего бы ты хотел на ужин?

— Да все равно, — отмахнулся Боб.

— О чем сегодня девочки болтают? — Я вплотную подошел к сетке.

— Тут не только девочки. Вон, гляди, в заднем ряду парень затесался.

— О, — кивнул я, — вожак. Главный хрен всего эфира. Девчонки его обожают. Просто боготворят.

— У тебя никак хорошее настроение?

— Посмотри-ка, напялил рубашку и джемпер, — не унимался я. — Это его с потрохами сдает. Что еще тут скажешь?

— У парня степень по семейному праву.

— Кто бы сомневался.

«Мы называем это озарением, — распиналась Опра. — В такие минуты все становится предельно ясно. Словно что-то щелкает, прорывается свет, и вы понимаете, что жизнь никогда не будет прежней. Вы знаете, что нащупали нечто важное — то, что может изменить вашу судьбу. Загорается свет — и только от вас зависит, сумеете ли вы его использовать. Возьмем, к примеру, Шэрон Тисдейл, молодую женщину, которая была сбита с толку и всерьез задумывалась о самоубийстве. Она внезапно остановилась на оживленном шоссе и в миг просветления осознала, что должна набраться сил для того, чтобы жить дальше…»

— Переключу, — решил Боб. — Все равно повтор крутят.

— Не надо, — попросил я. — Вся эта психологическая чепуха разве не по твоей части?

Я облокотился о заграждение, и мне вспомнились те времена, когда я в детстве смотрел соревнования Младшей Лиги. За сетку держаться было нельзя, нарушивший запрет рисковал получить мячом по пальцам. Теперь, в минуту своего личного озарения, я чувствовал, что мне сходит с рук нечто недозволенное.

— Тем более я ухожу.

— В библиотеку?

На экране что-то бормотала сквозь слезы блондинка с немытой головой. Какая-то женщина успокаивающе положила ладонь на рукав ее платья — пышного и цветастого. Парень в джемпере наклонился вперед, чтобы лучше слышать.

— Ну вот, они идут на сближение, — сказал я. — Выложили карты на стол. Посмотри на зрительниц: сидят и кивают — да, да, да. Со мной пару лет назад то же самое творилось. Прекрасно понимаю, о чем вы. И я тоже плакала.

Боб выключил телевизор и обернулся ко мне. Пустой экран зиял у него за спиной, приглашая продолжить спор.

— Интересно, кто-нибудь догадывается, о чем мы говорим? — продолжал я.

— О чем мы говорим?

— Кому-нибудь вообще есть дело? — Я ощутил неуместный пафос, словно Опра неслышно прокралась в мою душу.

Оказывается, на свете есть люди, которым далеко не все равно: Клаудиа, дочери Боба, о которых он упорно отказывался говорить, авторы — приемные дети, даже Ллойд — им всем было дело, хоть они не могли себе представить, каково это — находиться здесь, в Сэндхерсте.

— Извини, — сказал я наконец.

Я не стал дожидаться дальнейших вопросов. Заметил ли Боб? Почувствовал ли, как у меня к горлу подступают слезы? Я взлетел вверх по лестнице и отправился в свое пристанище — сэндхерстскую библиотеку.