На обед снова была яичница с жареной картошкой. Дедушка Гриша, по его собственному признанию, готовить не любил, о еде никогда не заботился и объяснял это особенностями своего мировоззрения.

– Я, собственно говоря, с детства был философ, – сообщил он мне на кухне, когда мы вместе чистили картошку. – Все это суета: тряпки, жратва… Хотя, конечно, когда жрать нечего… Помню, до войны, как середина месяца, так бежишь в ломбард. А там очередюга часов на восемь! Выстоишь, потом на эти деньги купишь буханку хлеба на рынке – и домой. Там дети голодные, глазки блестят… Как они этот хлеб встречали… «Папочка! Хороший! Хлебушка принес!» И все целовали меня. Кажется, никогда так не радовался я, как тогда. Было время… Хлеба нет, зато водка везде за гроши, считай, за бесценок – пей, хоть залейся!

До обеда учитель лежал у себя в комнате и, как он уверял нас потом, даже вздремнул, во что ни я, ни дедушка Гриша не поверили. Но к обеду учитель вышел в свежей рубашке, галстуке и жилете. Старик насмешливо посмотрел на него:

– Что это вы при параде! Что за праздник?

– Просто… Просто так.

– Как вы себя чувствуете? – спросил я.

– Благодарю вас, все в порядке! Вы спасли меня! – торжественно произнес он.

– Эти сукины дети! – выругался дедушка Гриша. – Я все думаю, в кого они такие уродились! Чтобы в наше время ударить учителя! Подумать никто не посмел бы! Это же учитель! А такого, как Рихард Давидович… Его тут все любят! Старушки даже почитают, вроде как святого: «Сам – кожа да кости, волосы и бороду не стрижет, точно схимник!» – дедушка Гриша уморительно передразнил местный окающий говор, и мы все засмеялись.

– Нет, вы мне ответьте! – распалялся дедушка Гриша. – В кого они такие осатанелые? Юнцы эти! С чего они так злобятся? Ну с чего? Войны нет, все сыты, одеты, обуты! Сами они никогда не работали и, как я вижу, не будут. Не нравится им работать! Им по пятнадцать лет, а у каждого мотоцикл. Выжали, выдавили из родителей! Живем с каждым годом лучше! Вот телевизор я смотрю: сколько всякого добра у нас! Народ все богаче живет. Откуда жестокость эта? Вы мне скажите, откуда это прет? Почему юнцы стали сбиваться в стаи и охотиться за старыми, детьми, за слабыми? Я и в городе видел: вечером стоят у выхода из магазина и смотрят, на кого бы напасть. Сопляки совсем еще, дети!

– Что значит – откуда? – я вдруг вышел из себя. – Вы что, в самом деле не понимаете? Эти юнцы – ваши внуки! Это вы их воспитали! Вы с вашей философией: добыть буханку хлеба, забиться в свою нору – и нет в жизни большего счастья! А теперь вы сердиться изволите: откуда, мол, эти ублюдки!

– Сукин сын! – вскричал дедушка Гриша и сильно покраснел. – Вырос на всем готовеньком, а теперь издевается! Ты видел людей, от голоду опухших? Ты трупы детей на улицах видел?

– Еще увижу! Может быть, еще и вы увидите!

– Вы неправы… – тихо сказал учитель, обращаясь ко мне. – Нельзя сразу всех обвинять. Это несправедливо.

– Извините… Я не хотел обидеть вас, дедушка! Честное слово. Просто вы попали в больное место. Я давно об этом думаю! Перекроют реку, затопят десятки тысяч гектаров прекрасной земли, погубят леса на сотни километров вокруг, а потом, когда вода в этой большой луже загниет, начинают дружно удивляться: ну откуда эта вонь? Почему воняет? Повторяется это десятки раз, но каждый раз удивляются заново. И не учатся ничему!

Мои извинения старику не понравились. Он молча ушел на кухню и начал там греметь посудой.

– Я прошу вас не обижать дедушку Гришу! – твердо сказал учитель. – Это его дом, и мы с вами тут только гости, не более того. Он дал нам приют, убежище именно сейчас, он очень рискует и понимает это…

– Вы думаете, он рискует? Вы думаете, он понимает? Да нас с вами выволокут у него на глазах и повесят тут же, на воротах, а он будет приговаривать: так их, критиканов! Помяните мое слово, он открестится от вас, я уже не говорю о себе.

– Вы озлоблены! – вспыхнул учитель. Вам стыдно будет! Я знаю дедушку лучше вас! Это человек удивительный, в нем достоинство есть!

Послышались шаркающие шаги, дедушка Гриша возвращался с кухни с чайником. Учитель замолчал. Старик поставил чайник на стол, искоса посмотрел на меня и проговорил:

– Вы меня старого простите… Обругал вас… Простите, бога ради! Мне скоро помирать, ругаться грешно… Просто сгоряча вырвалось. Я жизнь прожил, людей вижу! И вас вижу. Вы не болтун, вы делаете то, что говорите. Я к вам всей душой! Простите…

– Да бог с вами! Это вы меня простите! – я подошел к дедушке Грише и осторожно погладил рукав его голубого трикотажного костюма.

* * *

– …И вот, как только началась война, прихожу я в военкомат. А меня спрашивают: ты танкист? Нет, говорю, снайпер. Ну ничего, говорят, мы танковую бригаду формируем, будешь танкистом. Так я танка в глаза не видел, говорю. Тут военком подошел и сказал: «Раз он снайпер, пусть идет в конвойный полк». И законопатили меня в этот полк…

После обеда учитель ушел в свою комнату: ему стало хуже – схватил живот и снова вырвало кровью. Мы остались в горнице вдвоем с дедушкой Гришей. Он продолжил свою одиссею:

– Погрузили мы этих врагов народа в эшелон, в голове и хвосте состава пулеметы, две группы преследования с собаками – все, как положено, и повезли. Куда везем – не знаем. Это, говорят, секрет. Отъехали километров сто от Киева, попали под бомбежку. Тут началось такое, не приведи господь! Командир роты отдает приказ: ложитесь, говорит, на крыши вагонов, берите в руки по штыку и смотрите, если кто из зэков полезет в окно, штыком его в рожу. Хорош приказ, нечего сказать! А сам приказ отдал и в кювет залег. Полезли мы на крышу. А там, в вагоне, ор стоит, самолеты на нас пикируют, воют! В головной вагон бомба угодила – разнесло в щепки. Те, кто там в вагоне остались живые, повыскакивали, а их охрана из пулемета перебила. Приказ такой: если из вагона вылезут, значит, открывай огонь… Я, честно говоря, на время налета с крыши слез. Бог с ним, думаю, забрался под откос, пересидел. Как только отбомбились, вылезаю назад, смотрю: напарник мой, что на крыше остался, лежит плашмя и блюет. Я к нему, мол, что такое? А он блюет и воет как собака. Я не понял ничего, потом смотрю: штык у него в крови. Оказалось, зэку в глаз попал. Чудак какой-то со страху в окно полез – а он его сверху… Зэки бунтуют, в двери стучат, а напарник мой аж белый весь, трясется, говорит, что убил! И точно: убил он зэка. Штыком в глаз. Вытащили мы покойника, старик совсем, седой, породистый такой, чего его к окну потянуло… Доложили начальству. Пришел начкараула. Напарник мой трясется, а тот его успокоил. Молодец, говорит! Исполнил свой воинский долг! Будешь представлен к ордену. Этот дрожит, скулит, головой мотает: не хочет ордена. А все равно через неделю представили его и вручили…

Ох, и натерпелись мы с этими зэками! До самой Астрахани везли. Степь, жара, в теплушках духота. Воды нет, они мочу друг у друга пили. Жрать не дают, там, говорят, покормим, на месте. Нас так еще кое-как прикармливали, а на них и продуктов никто не давал. Мерли как мухи… Старики особенно. Привезли их, загнали за проволоку. И тут же полк наш сняли и в двое суток перекинули на фронт. И тоже бестолково так. Прямо на поезде в окружение нас привезли. И бросили к чертовой матери! – дедушка Гриша досадливо махнул рукой. – Кричали все: война, война! Ворошиловский залп, сталинский удар! А я войны так и не увидел.

И немцев не видел, пока в плен не попал.

– Как не видели? – удивился я.

– А вот так! Выгрузились мы из вагонов, и сразу приказ: совершить марш-бросок, к утру полк должен прибыть в Тарасовку. А Тарасовка оказалась уже занятой. То есть и близко до нее мы не дошли. Командир полка уехал на машине выяснять обстановку и сгинул. Командир батальона поехал его искать – тоже сгинул. Под утро, как рассвело, смотрим: по шоссе колонна танков немецких прет, штук сорок. Мы – в лес! Два дня в лесу сидели, весь НЗ слопали. Потом стали двигаться на восток. Командир роты у нас был сволочь редкая! Такой же вот, как Волчанов: морда такая же паскудная, в угрях вся. Он с тридцать четвертого зэков охранял, отъелся, и ухватки у него были, как у палача настоящего. А воевать пришлось, так сразу обделался…

Был такой случай, уже накануне полного нашего окружения. Шли мы, шли на восток, по ночам в основном. Видим, за нами группка немцев пристроилась! Человек десять, отделение, должно быть. Идут день, второй. Как будто пасут… У нас рота полностью отмобилизована, четыре пулемета, винтовки, гранаты. На второй день остановились мы на привал, немцы у пас на хвосте, метрах так в четырехстах. Тоже остановились, сидят, курят. Я ротному говорю: вон бинокль блестит – наблюдатель ихний. Давайте сниму. Ведь рядом, всего-то метров четыреста. Мы в команде снайперов на восемьсот цель поражали, маленькую такую, как крыса. Стрельба по перебежчикам – так упражнение называлось, самое трудное, между прочим. Бежит маленькая крыса в окопе за восемьсот метров, и надо ее на ходу сбить. Но я попадал! Мне сам Буденный тогда на контрольных стрельбах приз вручил – трусы сатиновые! Такие тогда призы давали…

И вот, говорю я ему: давай сниму! Нагло прямо сидит фашист, в бинокль нас рассматривает. А ротный на меня как разорется! Ты что, кричит, позиции наши хочешь демаскировать! А что там демаскировать… Он, ротный этот, подлюка, нас на привал в овраге разместил, в яме, считай, а они там наверху сидят, лопаю г из котелков и хохочут. Пальцами на нас показывают: дураки, мол, сами в яму залезли… Так и не дал он мне наблюдателя снять. Самовольно, говорит, выстрелишь, я тебя на месте расстреляю за нарушение приказа. Ну, я плюнул. А на следующий день взяли нас в плен. Вышли мы к дороге, и немцы за нами. И давай палить! Да не в нас, в землю стреляли из автоматов. Стреляют в землю и ржут… Ротный первый и побежал, только видели его. Разбежались мы группами, кто куда, так нас потом и повылавливали…

– И как вам там в плену?

– Рассказывать не буду, душу себе травить не хочу. Да я недолго был, всего недели три. Потом они специалистов набирали для работы на заводе, паровозы ремонтировать, сварщики нужны были, вот меня и взяли…

Наступила пауза. Я размышлял, как бы уйти от этой темы, чтобы не обидеть дедушку Гришу, но он задумался, будто забыл обо мне, а потом неожиданно произнес:

– Не пошел бы работать, остался бы в лагере. А оттуда одна была дорога – в ров… А так всю оккупацию и провел на заводе. Потом, когда наши подошли вплотную к городу, немцы эвакуировали всех подчистую, а я спрятался и не поехал с ними.

– А когда пришли наши?..

– Вот то-то же… – покачал головой старик. – Вы еще молоды, не знаете, как тогда с бывшими пленными обращались. У нас нет пленных, есть одни предатели! Так Мехлис сказал, и все повторяли. Смершевцы задавали людям вопрос: почему не покончил с собой? Отвечать надо было так: патроны кончились! И не дай бог философию разводить – они этого не любили. Если патроны кончились, получи свой червонец – и на Север! Я сам не знаю, как меня бог миловал… Пришли наши – я сразу в военкомат. Военный билет хранил. Меня спросили, кто я по специальности, и, как узнали, что сварщик, сразу же направили на восстановление Крещатика. Трест такой был тогда специальный, Крещатикстрой. Немцы всю улицу взорвали, и решено было строить новую. Там на меня в этом тресте сразу бронь оформили. А «Смерш» до меня так и не добрался! Прозевал! Странное это дело… Я после войны много лет жил в ожидании: вот-вот придут и заберут. Столько народу тогда прибрали! Мой сосед по коммуналке из немецкого лагеря освободился – сразу в наш угодил. Там, у немцев чудом выжил, весил сорок килограммов. Наши пришли, обнимали-целовали. А потом потащили на допрос к смершевцу: почему не застрелился? А сосед тогда еще ходить не мог. Шутка ли, сорок килограммов, высокий был парень! Он рассказывал, что когда смершевец второй раз спросил, почему не застрелился, он ему прямо в рожу плюнул. Это он так рассказывал, а на самом деле, кто знает, как оно было. Только до пятьдесят пятого года он сидел, десять лет после войны. Потом пришел, месяца три пожил у жены своей в комнатенке и ноги протянул.

Я как увидел все это после войны, пить начал страшно. Потому что думал, все равно не сегодня-завтра возьмут… Трудно жене было со мной, виноват я перед ней очень. Стыдно, ох как стыдно. Но она понимала. А потом год проходит, два, три. Что такое, думаю, не берут! И вдруг на работе подходит ко мне кадровик и говорит, что меня зовет военпред. Перетрухнул я тогда, прихожу, дрожу весь, а он – мужик молодой, фронтовик, заметил и смеется: ты, говорит, не трусь, мы тебя не на Колыму посылаем, а поближе, в Львовскую область. Уполномоченным будешь, говорит, по рабсиле.

Мобилизовать нужно было рабсилу, Крещатик новый строить. Вот тебе деньги, говорит, вот наряды на вагоны – езжай! Сколько завербуешь – все твои. Я от радости сам не свой, хватаю эти наряды, деньги хватаю руку ему жму. Доверие, говорю, оправдаю!

Приезжаю во Львов через два дня. Красивый город такой, все чисто, прибрано, как на картинке. Назначают мне район, где рабсилу вербовать, и тут же в горкоме автомат вручают. Это зачем, спрашиваю. А они посмотрели па меня как на идиота. Я автомат взял и с истребительным отрядом – так тогда особые войска назывались – двинулся к этим бандеровцам… Как я тогда живой остался, сам не знаю! В каждое село с боем входили. Хохлы, они клятые, да и не привыкли они тогда еще, чтобы задаром работать. Честное слово, бог, видно, уберег, потому что из этого истребительного отряда с вербовки вернулась половина личного состава. Остальных бандеровцы перебили. Ох, насмотрелся я там…

– И много завербовали? Старик саркастически усмехнулся:

– Да уж! Навербовался на всю жизнь! Когда через неделю вернулись мы во Львов, было у нас с собой двенадцать человек: три беременные бабы, несколько стариков и подростки. Загнали мы их в теплушки, и начальник караула говорит мне: ну что, будем рабсилу принимать? Я ему: какая же это рабсила? А он подмигивает, бери, говорит, пока другие не оттяпали. Тут, говорит, еще один уполномоченный из Тамбова вертится, ты не возьмешь – он возьмет! Я плюнул и отказался. А мужичок-то этот, из Тамбова, взял. Всех принял! Даже деда, который, когда начальство к нему подходило, сразу штаны снимал и грыжу показывал. Грыжа знатная такая была, до пола…

– И что, их увезли в Тамбов?

– Куда там! – махнул рукой старик. – Вот послушайте. На другой день рано утром смотрю, у вагона, где этот уполномоченный тамбовский, целая ярмарка. И все шумят, все этого прохвоста тамбовского упрашивают. «Кум! – дедушка Гриша без усилия перешел на украинский язык. – Кум! Тут ваши ястребкы, – так истребительный отряд называли, – тут ваши ястребкы Ивана Лопату злапылы!»…

– Как «злапылы»? – не понял я. – Иван – это же мужчина?

– Да нет, не то! – раздраженно отмахнулся дедушка Гриша. – Захватили, значит! Уполномоченный головой крутит, а мужик ему – мешок и говорит: «Ось тут у мешку порося!» – А этот лениво так берет мешок, заглядывает и кивает. И тут же солдат вагон отпирает, зовет Ивана Лопату. Так он к обеду всех выпустил – а у самого полный вагон живности! А вы знаете, что такое в сорок восьмом году поросенок? Не знаете! Куда вам сейчас с вашими «Жигулями»! Поросенок – это было ого-го! – дедушка Гриша снисходительно посмотрел на меня и добавил: – А меня солдаты дураком потом дразнили. Ты же, говорят, с нами ходил, ты же их сам вербовал! А пенку тамбовец снимает… Вот так-то! Эх, время было, времечко… Не дай бог, вам такое…

– Не дай бог! – повторил я.

* * *

Предполагая, что учитель спит, я вошел в его комнату на цыпочках и вздрогнул, услышав его голос:

– Располагайтесь, я не сплю!

Учитель сел на кровати и надел очки. Я подошел к столу и увидел раскрытую книгу. Это было редчайшее в наши времена издание – «Несвоевременные мысли» Горького. Мой взгляд упал на подчеркнутый абзац:

«Порицая наш народ за его склонность к анархизму, нелюбовь к труду, за всяческую его дикость и невежество, я помню: иным он не мог быть. Условия, среда которых он жил, не могли воспитать в нем ни уважения к личности, ни сознания прав гражданина, ни чувства справедливости, – это были условия полного бесправия, угнетения человека, бесстыднейшей лжи и зверской жестокости. И надо удивляться, что при всех этих условиях народ все-таки сохранил в себе немало человеческих чувств и некоторое количество здравого разума».

– Вот как законный отец соцреализма о народе выражался! Недурно! – сказал я. – А те, кто подхватили и развили этот великий метод, не подозревают, какую крамолу писал патриарх еще в начале восемнадцатого. От них скрыли это! Чтобы не смущать, чтобы Горького в диссиденты не записали. Поэтому сегодня наши так называемые ученые повторяют, как попугаи, все наоборот: вместо анархизма – коллективизм, вместо дикости и невежества – мудрость, вместо жестокости – доброта. Я говорил вам, меня когда-нибудь сведут с ума крики о том, какие мы добрые… Вот вам позиция русского интеллигента в чистом виде: он обзовет свой народ как угодно, а потом скажет, что виноваты во всем условия! Но, черт возьми, кто же создал эти условия? Двести лет мы спишем на татар, а потом? Ведь Горький просто признает свой народ диким, больным, ущербным!

– Вы не правы. Конечно, Горький был человеком слабым и заблуждался, как все мы. Но когда вышла «Деревня» Бунина, он был среди тех единиц, кто понял, оценил масштаб этого произведения…

– Да, конечно, «понял, оценил»! И уехал писать рассказы об Италии… Не помните вы такое понятие у Достоевского: «русская широта»? Он много писал об этом! – учитель кивнул. – Так вот Горький – пример широты бескрайней. Он со всеми хотел дружить. После революции он писал неплохой роман, который к методу, им изобретенному, не имеет никакого отношения.

Но его наследники развили этот фантастический метод, которым как удавкой задушили всех, кто отказывался лгать. И даже тех, кто лгал вяло, без огонька, или некстати.

– Вы удивляете меня! – неожиданно горячо воскликнул учитель. – Горький был старый, больной человек, который хотел умереть в России. Его загнали в угол, понимаете! Неужели вы не видите еще, как легко загнать в угол любого! Не было бы этого слова, которое вас так бесит, было бы другое. Или убивали бы просто без слов…

– А великий пролетарский писатель освятил это убийство своим присутствием и своим именем!

– Да нет же! Я убежден, он не видел и не понимал всего. Это вам сейчас легко: посмотрели – 1934 год – и сразу приговор Горькому. Он был добрым человеком…

Пауза затянулась. Я был растерян: меня выбила из колеи новая интонация в голосе учителя. Он решительно и твердо порицал меня за что-то.

– А знаете что я могу вам предложить, – обратился я к нему. – Я могу дать вам почитать мой новый рассказ. Правда, такие рассказы нельзя читать на ночь…

– С удовольствием прочту! – оживился учитель. Я полез в свою сумку, достал рассказ и протянул учителю. Он осторожно взял листки, поджал под себя ноги и начал читать.

Этот рассказ обошел все московские редакции. Его читали два главных редактора толстых журналов, но печатать отказались. Если бы я мог, я издал бы его за свой счет, потому что считаю, что такие мысли человек не вправе скрывать. Наша фантазия опирается на реальность, вырастает из нее. Значит, все фантастическое есть или будет, вопрос только когда!

Учитель читал, а я подошел к книжному шкафу. Это чувство знакомо всем авторам: когда при вас читают ваше произведение, вы испытываете какой-то особый вид неловкости. Чтобы отвлечься, я достал томик Бунина и открыл «Деревню».

Бог мой, когда мы отучимся от этой бессовестной манеры печатать только то, что нравится никому не известному, засекреченному чиновнику, а остальное скрывать так, словно этого нет в природе. У нас уже тридцать лет публика наивно считает, что ей известен весь Бунин, в то время как огромная часть написанного им после революции скрывается. Эту часть знает и читает весь мир, все, решительно все, кроме нас, хотя о вас и для нас это было написано! Когда же наконец мы отберем у кучки недоучек позорное право поправлять наших гениальных творцов, быть их посмертными цензорами?

Я люблю Бунина, читал его всего. Какой вой поднялся, когда он написал «Деревню»! Как негодовали эти ублюдки, не бывавшие дальше литературных кафе Москвы и Петербурга. Как они злобно тявкали на Бунина, выросшего в деревне и знающего ее, как, пожалуй, ни один писатель России. И «напуганный барин», и «мракобес», и «помещик»… Ведь тогда, уже тогда было все поставлено вверх ногами. Уже тогда кто-то привычно кричал: «Ох как мы добры!», и крику этому начали верить. Уже тогда никто не хотел видеть правды, никому не нужна была правда – нужно было кривое зеркало. И тех, кто нарушал правила, ждал жестокий террор под флагом либерализма…

Я пролистал «Деревню» и быстро нашел то место, которое искал. Это нужно читать каждый день нашим новым русофилам, печатать на открытках и рассылать по их адресам. Чтобы оторвались от своих видеомагнитофонов и послушали, что писал умный человек, последний писатель России.

«– Вот ты и подумай, есть ли кто лютее нашего народа? В городе за воришкой, схватившим с лотка лепешку грошовую, весь обжорный ряд гонится, а нагонит – мылом его кормит. На пожар, на драку весь город бежит, да ведь как жалеет-то, что пожар али драка скоро кончились! Не мотай, не мотай головой-то: жалеет! А как наслаждаются, когда кто-нибудь жену бьет смертным боем, али мальчишку дерет как Сидорову козу, али потешается над ним. Это-то уж саман что ни на есть веселая тема…».

Или вот это:

«– Да-а, хороши, нечего сказать! Доброта неописанная! Историю почитаешь, волосы дыбом встанут: брат на брата, сват на свата, сын на отца, вероломство да убийство, убийство да вероломство… Былина – тоже одно удовольствие: «распорол ему груди белые», «выпускал черева на землю»… Илья, так тот собственной родной дочери «ступил на леву ногу и подернул за праву ногу»…

А прибаутки наши, Тихон Кузьмич! Можно ли выдумать грязней и похабней! А пословицы! «За битого двух небитых дают»… «Простота хуже воровства!…»

Когда «Деревня» увидела свет, Бунин остался в одиночестве. Он нарушил правила, посягнул на священный для русского либерала образ народа-богатыря. Горький в самом деле был одним из немногих, кто его подбадривал и писал, что «Деревня» поставила разбитое русское общество перед строгим вопросом: быть или не быть России». Правда, писал Горький об этом в частном письме…

А через двадцать лет, ровно через двадцать лет кто-то срывал одеяльце с горячего тельца ребенка и выгонял на лютую смерть. А выходец из народа Горький в это время мирно почивал в Италии, занятый сочинением своего романа века, заткнув уши и прикрыв глаза. И я не прощаю ему этого, пусть учитель назовет меня жестоким. Горький мог возвысить свой голос против массовых убийств. Одно слово его, одно честное слово могло спасти жизни, ибо его знал мир, а убийцы боялись огласки…

Учитель поднял голову.

– Вы удивили меня! – произнес он наконец. – Это не литература… То есть, конечно, это литература, но я воспринял это не как литературу, как нечто другое… Такие вещи стоят как бы вне искусства…

Чтобы была понятна суть нашего последующего разговора, я решил включить текст рассказа в этот роман.

ДОН-КИХОТ

– …К войне все привыкли! И ты, и я, и лейтенант! Как будто война была всегда. Это самое удивительное из человеческих свойств: человек привыкает ко всему. Из пленных высасывают кровь, костный мозг, разбирают людей на части, как старые машины. Печень и почки подростков, почти детей, консервируют и складывают в этот проклятый банк. Как будто так было всегда! Никто уже не удивляется… – Феликс перевел дыхание и одним глотком допил пиво. – И все мы незлые люди – это самое смешное! Лейтенант играет на гитаре и плачет, мы с тобой рискуем ради того, чтобы просто подержать на руках детей. Мы приняли правила этой игры! Мы привыкли…

Андрес поднялся на ноги. Рядом с приземистым огромным телом боевой машины «Убийца-113В» он выглядел особенно тщедушным.

– Тебе вредно пить пиво, – отозвался Андрес. – Ты делаешься философом! Живи проще. Проще, старший сержант! Не мы придумали это… Чем жалеть пленных, подумай лучше о себе. Да и вообще все эти нежные разговоры до той минуты, пока не схватишь дозу, нейтрон 400. Тогда ты забудешь о своей доброте и будешь скулить, чтобы тебе поскорей перелили кровь и подсадили в кости свежие мозги! – Андрес сплюнул и полез в боковой люк. Навстречу ему из салона боевой машины «Убийца-113В» доносился хриплый голос Борова:

– А очкастому этому, начальнику конвоя, я прямо так и сказал: знаешь, куда мы этих телок гоним? В утиль! Они все пойдут на службу в нашу доблестную армию! Только по частям! Мозги отдельно, печень отдельно… Он давай кричать, мол, не разрешается, их, мол, кормят специально, и вообще некрасиво. А я говорю: мы два дня здесь торчать будем. Чем прикажешь заниматься? А тут целый курятник. Он покричал и заткнулся. А как стемнело, ребята полезли за загородку, и началась потеха! Вытаскивают их оттуда по очереди… Очкастый этот сначала делал вид, что не замечает, а потом сам попросился, козел! Тоже захотелось! Достали и ему одну. А главное, они ведь знают, телки эти, куда их гонят, всю дорогу воют. А тут радость им такая – перед разборкой как следует пощекочут! Они потом сами просились! Одна малолетка у меня, правда, загнулась, кусалась, стерва, а потом затихла. Смотрю – готова. Сдали на переработку… Стояли там не два, а четыре дня! Все пробовали: пилюли, кофе, мясо жрали, как собаки, но надоело! Надоело – сил нет! Нас там всего-то один взвод, а этих телок три сотни! Потом с души воротило. До сих пор на баб смотреть не могу. А на этого… и подавно! – Боров хрипло хохотал, тыкая пальцем в Андреса. Всех, кто отказывался ему подчиняться, Боров задевал столько раз, сколько они попадались ему на глаза. Всех, кроме Феликса.

Боров вернулся из конвоя – гнали пленных в Анатомическую Зону. На такие дела отбирали теперь только добровольцев. Были случаи, конвойные не выносили постоянного крика пленных и сходили с ума: открывали огонь по врачам, пытались освободить пленных. Очень страшно они кричат. Всю дорогу…

Андрес лег на свою койку. Автоматическую винтовку он положил рядом с собой. Так положено по новому полевому уставу, и это здорово. Если Боров совсем обнаглеет, его можно пристрелить, не вставая с койки. Хорошо, что сейчас война. В мирное время такой, как Боров, может скрутить в бараний рог целую казарму. Бог мой! Неужели этого подонка тоже родила женщина…

А сейчас пусть попробует сунуться! Да он и не сунется. Знает, что пристрелят. Лейтенанта тошнит от вида Борова. Если бы лейтенант не был слюнтяем, от Борова давно можно было бы избавиться. Но лейтенант добрый. Вот Боров и осмелел, на лейтенанта голос поднимает. Не боится никого, кроме Феликса. Нет, если Корова действительно кто-нибудь пристрелит, это сделает Феликс… Мысли начинали путаться в голове у Андреса: действовали пиво и снотворное. Он засыпал. Его разбудил высокий надломленный голос лейтенанта:

– Ты сам вызвался туда идти, понял! Мне плевать, спал ты или нет! Мне плевать на то, что ты там делал эти дни! Ты попросился сам! Сейчас твоя очередь идти в боевое охранение, и ты пойдешь! Никто не освобождал тебя от наряда. Чем другие хуже? Чем хуже вот он? – лейтенант указывал пальцем на Андреса. – Тем, что он не такой подонок и не напрашивался в конвой?

– А ты, лейтенант, потише! – прохрипел Боров. – Я командиру батальона пожалуюсь.

В люке показалась голова Феликса, и Боров замолчал. Феликс влез в салон, молча подошел к сидящему Борову и ударил его кулаком в нос. Тот вскрикнул и повалился на пол. Его лицо залила темная густая кровь.

– Ты пойдешь в наряд! – произнес Феликс – жаловаться командиру батальона будешь потом, когда красные сопли вытрешь. – Лейтенант опустил глаза в пол и молчал. – А чтобы тебе там нескучно было, я Гарольду, старшему по охранению, сейчас скажу, что ты у нас только из конвоя. Герой наш, ефрейтор второго класса Боров Вонючий! Он позаботится о тебе, сволочь! – голос Феликса звенел от ярости.

– Ну ладно, ладно! – покладисто забормотал Боров. – Я уже иду! Умоюсь и иду! Только, слышь, сержант, не надо ничего этому парню говорить! Он и так всегда меня посылает в нейтральную зону. А ты скажешь – может и сам пристрелить! Он, говорят, людей из конвоя не любит. Ладно, сержант, повздорили, с кем не бывает! – Боров прижал к лицу грязное полотенце и вывалился через люк наружу.

– Опять в карты режетесь! – Феликс кричал на трех рядовых четвертого класса, которых Боров подмял под себя сразу, как только появился во взводе. Одного из них он использовал, когда поблизости не было женщин. Феликс называл их подсвинками. – Кто маскировал машину? С такой маскировкой нас разбомбят в ближайшие полчаса! Быстро наверх!

Подсвинки суетливо полезли в люки, но дежурная рация вдруг издала леденящий душу писк. Это был сигнал воздушной тревоги. Подсвинки проворно вернулись в салон и бросились задраивать люки. Во время бомбежки – это было многократно проверено – боевая машина «Убийца» самое безопасное место. Они уже приступили к последнему люку, как в него ввалился Боров.

– Бомбежка! – задыхаясь, проговорил он. – Пересижу…

Лейтенант не смотрел на него. Феликс промолчал. Койка Феликса, как и положено командиру отделения, старшему сержанту первого класса и полному кавалеру ордена Благородного Легиона, находилась в задней части салона, там, где броня корпуса толще, почти как лобовая. Это самое надежное место во время нейтронной атаки. Феликс лежал на койке и жевал незажженную сигарету. Курить пока не хотелось. Он ждал разрывов, но не слышал ничего, кроме приглушенного писка дежурной рации, означавшего, что воздушная тревога пока не отменена.

– Наверное, им снова померещилось! – окликнул Феликс лейтенанта, расположившегося в командирском кресле.

– Наверное… – бесстрастно отозвался тот. Боров и подсвинки молча лежали по своим койкам. В синем свете аварийной лампы лицо Борова казалось живым воплощением дьявола: маленькие глазки, толстые бесформенные губы и плотоядно выступавшая вперед челюсть, заплывшая тугим свиным жиром.

Наконец совсем близко ухнул взрыв, необычно звонкий, странный – и в салоне боевой машины пехоты «Убийца-113В» зазвенел «погребальный колокольчик». Низкий, мелодичный, похожий на звук колокола, сигнал нейтрон-дозиметра зазвучал сразу после взрыва. Одновременно с ударами колокола вспыхнула оранжевая лампочка под потолком.

Многоголосый крик ужаса заполнил салон. Кричали все, как кричат единственный раз в жизни те, кто узнал вдруг, что через день, самое большее два, им предстоит умереть в мучительной агонии…

Феликс опомнился первым и бросился в кресло водителя. Двигатели взревели, и боевая машина «Убийца-113В» понеслась, набирая скорость. Краем глаза Феликс видел, как катается по полу Боров. Оранжевая лампа стала вспыхивать реже – они уходили из зоны поражения. Он остановил машину, когда оранжевая лампа погасла совсем, распахнул люк и вывалился на теплую землю. Они отъехали примерно пять километров от расположения батальона. Там, дальше, за буреломом из рыжих палок, когда-то бывшим перелеском, начиналось предместье города, в котором Феликс родился и прожил всю жизнь. Феликс полез в специальный кармашек комбинезона и достал индивидуальный дозиметр. Дрожащими пальцами он свинтил колпачок прибора и задохнулся от радости. Прибор показывал 350 нейтрон. С такой дозой Феликс имел шансы. Переливание крови, одна-две трансплантации – и он вполне протянет лет пять, может быть, семь. Бесконечно много – семь лет…

«Теперь скорее к винтовке!» – подсказал ему инстинкт старого солдата, и он полез назад в салоп. Внутри было тихо, как в гробу. Экипаж «Убийцы-113В» замер в разных позах, рассматривая свои индивидуальные дозиметры. Феликс добрался до винтовки и плавно, чтобы не обратить на себя внимания, взял ее в руки.

– Шестьсот нейтрон… – произнес лейтенант и повернул к Феликсу мертвое лицо. – А у тебя?

– Пятьсот восемьдесят… – солгал Феликс.

– У вас? – лейтенант обращался к остальным.

– Семьсот…

– Семьсот двадцать…

Боров снова завыл. Феликс поднял винтовку, и Боров осекся.

– Сколько? – потребовал Феликс.

– Пятьсот! – прорычал Боров. Феликс перевел винтовку на молчавшего подсвинка.

– Столько же… – прошептал тот.

– А ты? Тебя приглашать надо? – закричал Феликс, обращаясь к последнему подсвинку. Но подсвинок продолжал молчать, и, присмотревшись к нему, Феликс вдруг заметил, как странно подогнута ладонь, на которой подсвинок лежит всем телом. Он увидел, что вся голова лежащего как будто облита кровью, и понял, что тот мертв. Он сам разбил себе голову… «Они все трупы! – с неожиданной радостью подумал Феликс. – А я нет! Но надо шевелиться…»

Лейтенант вскочил на ноги и высоко задрал подбородок. Его близорукие глаза косили от возбуждения.

– Значит, мы все готовы! – выкрикнул он. – Отлично! Слушайте приказ! Вот здесь, – лейтенант неожиданно точным движением развернул карту, – командный пункт их дивизии. Здесь саперы ночью сделали проход в минном поле. Дорога открыта! У нас полный боезапас. Терять нам нечего! Мы будем убивать их, пока не сдохнет последний из нас! Они нарушили Договор, и они заплатят…

– Подожди, лейтенант! – перебил его Феликс. Порыв лейтенанта испугал его. – Давай для начала свяжемся со штабом батальона.

– А мне плевать теперь на штаб батальона! – прокричал лейтенант. – Приказ отдаю я, и вы его исполните! – он встретился взглядом с Боровом и дернулся за пистолетом, но опоздал. Боров сгреб его в охапку, обхватив тонкое тело лейтенанта кривой толстой лапой и загораживаясь им как щитом тащил из кобуры пистолет. Лейтенант отчаянно вырывался, но Боров дотянулся до пистолета и дважды выстрелил ему в бок. Лейтенант обмяк. Боров продолжал обнимать его одной рукой и прятать за телом лейтенанта голову.

– Брось пистолет! – Феликс держал Борова под прицелом, а Андрес взял на мушку дернувшихся к оружию подсвинков.

– Дайте нам уйти! – прорычал Боров. Он выглядывал из-за тела лейтенанта и держал под прицелом Феликса. – Ни к чему это все сейчас! Дайте уйти хотя бы мне! Все равно сдохнем…

– Брось пистолет и убирайся! Я не буду стрелять! Это мое слово. Ты слышишь? Это мое слово, подонок! – закричал Феликс, и Боров отбросил пистолет в сторону, а затем медленно опустил на пол тело лейтенанта. – Вытащите их из машины – и убирайтесь вон! – Феликс молча наблюдал, как Боров вместе с подсвинками вытолкнули в люк два тела, а потом вылезли сами. Ни один из них не обернулся на прощание.

Андрес задраил люк. а Феликс в панорамный перископ наблюдал, как подсвинки вслед за Боровом бросились в придорожный кювет. Они явно опасались бортового огнемета.

– Догнать бы их да поджарить! Свиная поджарка получится… – тихо произнес Феликс, но встретился глазами с Андресом и сжал губы.

– У меня семьсот нейтрон… – прошептал Андрес– Семьсот нейтрон… – он беззвучно плакал.

– Ничего, парень! – пробормотал Феликс. Ему стало стыдно. – И по тысяче получают люди! Сейчас подскочим в Анатомическую Зону. Если их не разбомбили, может быть, что-нибудь придумаем. Важно быть там первыми! – Феликс запустил двигатели.

– Я не поеду. Это бесполезно. Тебе, может быть, что-нибудь сделают… Ты кавалер ордена Благородного Легиона, у тебя первый класс… А меня усыпят уколом, как собаку… Я хочу домой!

– Ты что, не видел, как подыхают от нейтронов? – взревел Феликс и схватил Андреса за шиворот. – Ты не видел этого? Ты хочешь, чтобы у тебя кишки выдавили у них на глазах? – он встряхивал Андреса, почти подняв его в воздух. – Как они потом будут жить? Как будет жить твоя дочь, если увидит это? – отпустив Андреса, он повернулся к панорамному перископу.

– Я только увижу их и уйду… – лепетал Андрес. – Как будто мы приехали просто так, навестить… И уйду, сразу же уйду! – его голос прерывался. Так говорят долго плакавшие дети. – У Лины такие глазки, такие ручки… Потрогать только ее, поцеловать… И я уйду, сразу уйду… Ты скажешь, что нас вызвали по радио, и уедем…

Феликс не отвечал. Он тронул машину с места и повел к городу. Там на окраине, где до войны был стадион, располагалась теперь Анатомическая Зона. Феликс гнал машину и старался сосредоточиться на дороге, а Андрес робко, но настойчиво трогал его за плечо. Когда на экране показались сторожевые вышки загонов, где держали пленных, Феликс резко затормозил. Индикатор наружного дозиметра показывал нарастание уровня радиации. Дальше ехать было нельзя. Да и бесполезно: Анатомическая Зона мертва. Если кто-то из пленных выжил, то от них мало толку. У всех по полторы-две тысячи нейтрон на нос.

Надо искать полевой госпиталь! У них должен быть свой банк крови. Хотя бы перелить кровь… Феликс был растерян. Нужно искать, но где? Если это была фронтальная нейтронная атака, а по всему видно, что это так, где можно найти полевой госпиталь? Да еще готовый тебя обслужить, если ты не член Ставки Верховного Командования. Правда, кавалерам ордена Благородного Легиона положена трансплантация вне очереди. Но это положено… А там будет очередь из генералов и полковников. Если бы пленные… Не консервы, а пересадка костного мозга прямо от донора – вот что ему нужно сейчас! В загонах Анатомической Зоны живых точно нет. И когда еще пригонят новую партию…

Андрес осторожно тронул Феликса за плечо. Он перестал плакать и, кажется, на что-то решился.

– Я уйду к своим, Феликс. Или пристрели меня сейчас! Но быть рядом с ними и не увидеть их я не смогу, слышишь! Отпусти меня…

Феликс повернулся к Андресу и притянул его к себе.

– Извини! Конечно, я подвезу тебя! Подожди, проглоти вот это… – Феликс достал из кармана упаковку с таблетками, выдавил на ладонь три штуки и дал ему, потом сам проглотил столько же. – Каждый час на одну больше! Тогда не будешь мучиться. Но нужно каждый час… – он отвел глаза в сторону и вдруг признался: – Мне повезло! У меня триста пятьдесят, понимаешь! Я соврал… Но нужны трансплантация и кровь, Чем скорее, тем лучше…

– У тебя триста пятьдесят? – радостно воскликнул Андрес – Ты обязательно выкарабкаешься! Феликс… Ты не оставишь моих, ладно? Черт, какое счастье, что ты останешься! Тебя комиссуют, будешь эвакуироваться вместе с моими… Только не оставляй моих, Феликс! Я верю в тебя… Я все расскажу твоим, чтобы они не волновались… – Андрес снова заплакал. – Только не оставляй их, ладно? Они не должны попасть в плен, слышишь! Хватит того, что я…

– Ладно… Ты так совсем раскиснешь! Я говорю тебе, они будут со мною. Тебе не повезло… Послушай, сейчас поедем к ним, я выпущу тебя неподалеку, но сам не пойду. Буду искать госпиталь. Моим не говори ни слова, слышишь? Меня не было в машине, когда началась нейтронная атака, и все! Я был на командном пункте, в блиндаже! Еще скажи, чтобы не волновались. Линию Фронта все равно не прорвут. Там, по ту сторону, у них сейчас не лучше, чем здесь. Сам видел: два дня назад пришел состав с нейтронными боеголовками. Так что наступать оттуда будет некому, пока не привезут новых. Словом, пусть не волнуются, а недели через две, может быть, три меня должны комиссовать… Ну, не плачь, слышишь! Все будет хорошо… Будем эвакуироваться вместе с твоими. Без них не уедем – это мое слово! Поехали…

Феликс развернул боевую машину и повел ее назад по шоссе. Он решил обогнуть город по реке и попробовать подойти к своему району, где жили его жена и двое детей, а на той же улице через два дома – семья Андреса. Они дружили семьями. Феликс любил Андреса как брата, но сейчас в нем не было жалости – она придет потом. Там, в Зоне Безопасности, он каждую ночь будет вспоминать плачущего друга и плакать сам.

Но сейчас для жалости нет места. Так устроен человек…

Подъезжая к реке, Феликс встревожился. Все вокруг вымерло. Так не должно было быть. Где машины скорой помощи, радиационная разведка?.. Он включил радар, и на экране, как только радар был развернут в сторону Линии Фронта, началось черт знает что. Десятки целей заметались по экрану. Там шел бой. Так иногда бывает: бомбят нейтронными боеголовками ближние тылы и одновременно начинают атаковать укрепления. Нейтронные атаки Линии Фронта запрещены. Об этом договорились, когда был подписан Договор, и это правильно. Если разбомбить Линию, начнется резня, и все будет кончено в два дня. А так, после Договора, война локализировалась в районе Линии Фронта, которую пытаются прорвать конвенционными методами, иногда успешно. Потом сразу начинается нейтронная бомбежка прорвавшихся частей…

Дьявол, что это за война и как к ней могли привыкнуть! Воюющие стороны договорились разрешить друг другу проводить нейтронные атаки по всей территории и уничтожать мирное население, но свято соблюдают запрет на использование нейтронного оружия непосредственно на фронте – иначе это привело бы к необратимым потерям в войсках! Солдаты щадят друг друга, а безоружные люди умирают как мухи зимой…

Лейтенант кричал, что они нарушили Договор. Это преувеличение. Они провели нейтронную атаку по ближним тылам, чего Договор не запрещает. А сейчас атакуют Линию Фронта конвенционными средствами. Они хотят захватить город, продвинуть Линию Фронта на несколько километров вперед, тысячи пленных вытащить из убежищ и пригнать к себе. У них это называется «реанимационные базы» или «зоны отдыха». Черный юмор. Но с пленными обходятся точно так же, как мы. Детей – в специальные питомники на вырост, физиологически зрелых – на разборку, стариков – на переработку…

Коров, свиней и овощи с фруктами давно съели, теперь все трупы людей, своих и врагов, превращаем в биологические массы и перерабатываем в пищевые продукты… И все сыты! Когда-то критиковали бедных людоедов! А сейчас говорим: использование биологической массы намного разумнее, чем закапывать врагов, как это делали раньше. В газетах пишут, что у войны появляется какое-то подобие разумной цели. Добыть пищу и спасти раненных на поле боя воинов… Да, это разумная цель…

А из-за чего началась война, уже никто не помнит. То ли мы заняли остров, который они считали своим, то ли они сказали по радио, что наш президент болван… У нас знают, что они варвары, нелюди, на нас нападали время от времени, а теперь напали всерьез. Но они говорят о нас то же самое? Теми же словами, как будто эти слова придумал кто-то один! Тут есть даже что-то забавное.

Не так давно мы и «варвары», с которыми сейчас сражаемся, воевали вместе против кого-то еще. И победили. Это было уже после Цикла Больших войн, когда отказались от термоядерного оружия окончательно, потому что девяносто процентов поверхности Земли стало непригодно для существования. Все термоядерные боеприпасы торжественно вышвырнули в космос, поплакали над десятью миллиардами погибших и поклялись оставить себе минимум оружия – старые конвенционные боевые средства и нейтронные боезапасы на самый ответственный случай.

Тогда же подсчитали, что один человек, если его превратить в биологическую массу и переработать в пищу, может кормить собой другого почти целый год! Это было открытие века, после него и начали смотреть на войну совсем другими глазами…

Когда люди верили в бога, они не были так жестоки! Эти мясники, эти врачи из Анатомической Зоны! От них шарахаются все как от прокаженных… А те из них, кто не сходит с ума, страшнее прокаженных. К ним привозят подростков, которые неделю или две кричали от ужаса, пока их везли. Этих детей упаковывают а специальный станок, отключают болевой центр, но сознание остается. До последнего удара сердца они в полном сознании. Так качество продукции выше… Они видят, как у них выбирают и удаляют внутренние органы, берут и консервируют кожу, железы – все, что можно, потом выпускают кровь до последней капли. Если сердце хорошее, берут сердце. Их обрабатывают полтора-два часа, и они все это время знают, что с ними делают. Кричать им, правда, не дают, перевязывают голосовые связки. Говорят, где-то есть галерея фотографий – лица пленных во время разборки… То, что остается после разборки, отправляют на переработку, и получаются питательные консервы «завтрак бойца»…

Феликс еще застал отголоски дискуссии о том, как и чем будут питаться люди в условиях тотального радиоактивного заражения. Сейчас об этом глупом споре никто не вспоминает. Все решилось само собой. Основным продуктом питания человека стал человек. Конечно, кое-что еще ловят в море, обеззараживают водоросли, ищут и иногда находят планктон, но это все намного сложнее, чем открыть банку с «завтраком бойца». Вкус, цвет, аромат натуральной ветчины…

– Куда мы? – голос Андреса вернул Феликса к действительности.

Боевая машина была на вершине холма, а вокруг лежала до последнего куста знакомая земля, на которой сейчас в мозаичном порядке были разбросаны очаги нейтронного заражения. Эти очаги будут рассеиваться несколько часов. Феликс взялся за штурвал и направил машину к реке. Боевая машина «Убийца-113В» вошла в воду, и Феликс включил водомет.

– Феликс! – прошептал Андрес. – Меня тошнит…

«Еще бы! – подумал Феликс. – Семьсот нейтрон…» – Сейчас приедем! Выпей еще таблетки.

Машина неслась по течению. По левому берегу показались первые дома. До их улицы, где рядом с аккуратными домиками в бункерах десятиметровой глубины отсиживались сейчас их семьи, было уже недалеко. Там, под землей, есть все, чтобы отсидеться несколько дней, а то и неделю. Уже давно люди спорят, что считать настоящим домом: сам дом или такие вот норы.

Феликс нащупал во внутреннем кармане «семейную» рацию. Стоит нажать на эту кнопку, и можно будет пять минут говорить с Анной, Люси и Мартином. Нет, с Мартином еще трудно. В полгода человек говорит непонятно! Ладно, с ними можно будет поговорить, когда сделают трансплантацию. Потом – комиссия, и он, Феликс Вагнер, досрочно покинет Зону Войны и вместе с семьей переселится в Зону Безопасности. Вообще положено провести в Зоне Войны семь лет – тогда ты и твоя семья получают такое право. Но до этого срока твоя семья должна жить в Зоне Войны. Они – заложники. Зато в Зоне Безопасности тебя не тронет никто! За пятьдесят лет ее существования туда не упала ни одна бомба.

Феликсу оставалось полтора года до выслуги. Но сейчас у него как у полного кавалера ордена Благородного Легиона есть право просить комиссию после тяжелого нейтронного поражения отправить их в Зону Безопасности досрочно. Нужно будет обдумать, куда именно. Жена и дочь Андреса могут поехать с ними: семьи с честью павших воинов эвакуируются вне очереди.

Хорошо придумано с этими Зонами Безопасности! Их никто не охраняет. Говорят, где-то в Африке, на Кенийском плато, наша и их Зоны находятся рядом. Говорят, что живущие там даже ходят друг к другу в гости, даже женятся между собой! Странно, зачем мы тогда воюем? Это по-настоящему необъяснимо! Можно понять, почему Зоны Безопасности не бомбят, – это межгосударственный Договор на высочайшем уровне. На Договоре держится мир. Если отменить такие Зоны, жизнь потеряет последний смысл и наступит хаос. Но там, в этих Зонах, живут мирно те, кто прошел семь лет войны. Они не убивают друг друга, да еще и ухитряются уживаться бок о бок с этими варварами, с которыми мы ведем беспощадную войну. Самым смелым фантастам сто лет назад не снилось такое…

– Феликс, меня тошнит… – лицо Андреса стало совсем белым.

– Ничего, осталось чуть-чуть!

Машина плыла уже вдоль городской набережной. Феликс то и дело оборачивался к Андресу, который корчился на полу, двумя руками держась за живот.

Вдруг снаружи донесся новый звук. Так кричат пленные, когда их подвозят к Анатомической Зоне. Это был истошный, полный ужаса вопль. Феликс заглушил двигатель и стал искать источник звука с помощью направленного микрофона. Очень скоро он понял, откуда идет крик. Это было одно из публичных противонейтронных убежищ, расположенное на перекрестке двух больших улиц. Когда Феликс навел искатель на приоткрытую дверь убежища, индикатор микрофона указал наибольшую силу звука. Он посмотрел на датчик наружного дозиметра: уровень радиации небольшой. Даже если открылась дверь, так кричать не стали бы.

– Эй, слышишь? – позвал он Андреса. – Там что-то не то. С чего бы они так кричали? – Андрес с трудом разогнулся и непонимающе смотрел на Феликса.

Крики усилились. – Я пойду посмотрю, а ты посиди в машине!

Разогнавшаяся по воде боевая машина «Убиица-113В» выпрыгнула на набережную, как лягушка. Феликс направил машину к двери убежища и убавил громкость микрофона: крик бил по ушам.

– Феликс, послушай, поехали домой, а? – голос Андреса дрожал. – Нам нужно быстрее! Тебе на трансплантацию, а мне… Я протяну еще часа два, не больше, я чувствую… Плохо мне, Феликс! Вижу перед собой только Лину…

– Сядь за пульт и смотри по сторонам, здесь что-то не то! Я быстро!

Феликс взял винтовку и распахнул люк. В два прыжка он достиг двери в убежище и стал медленно спускаться по лестнице. Крик нарастал, но уже почти не пугал. Феликс привык. Вторая и третья двери в убежище также были незаперты, и когда перед его глазами открылось первое внутреннее помещение, он увидел лежавшую у самой двери девочку лет двенадцати, на которой были остатки одежды. Она лежала в луже крови и дрожащими руками прикрывала низ живота. Из-под ее пальцев были видны тонкие, разноцветные кишки. Казалось, она пытается не дать им выпасть из живота, осторожно вправить их на место. Она делала это и очень тихо стонала. Рвущий слух крик доносился из-за угла, из соседнего отсека.

Феликс оцепенел. За пять с половиной лет войны он не испытывал такого ужаса. «Ей вспороли живот изнутри! – догадался он. – Но кто?» Странное предчувствие толкнуло его назад к выходу, но крик властно звал к себе. Крик вытеснял страх. Феликс подполз к краю стены и заглянул в соседний отсек. Сначала он ничего не понял. Рядом, в каких-нибудь двух шагах от него, лежал залитый кровью труп женщины, чуть дальше был такой же окровавленный труп старика. Их убили совсем недавно – кровь не успела свернуться. Люди сбились в кучу у дальней стены. Посреди зала на полу билась кричавшая женщина, у нее были связаны руки. А рядом с ней стояли несколько мужчин в форме. В одном из них Феликс сразу узнал Борова. В руках он держал младенца нескольких месяцев от роду. На лице Борова было блаженство. Он что-то сказал другому солдату, и тот засунул в рот кричавшей женщины тряпку. Крик захлебнулся и перешел в нестерпимо страшное мычание. Стал слышен слабый писк ребенка.

– Значит, так! – пьяно хохотал Боров. – Ты за одну ногу, а я за другую – и медленно!.. Ты понял? Медленно-медленно… Чтобы не забрызгаться! Но до конца! Посмотрим, как он разделится!.. А мамаша переживает! Расстраивается! Она не знает, что мы с ней самой сделаем… Давай, берись, только не сильно, понял, а то все испортишь.

Солдат, в котором Феликс узнал одного из подсвинков, неохотно подошел к Борову. Он колебался.

– Давай, берись! – рявкнул Боров. – Не трусь, мамаша! Мы тебе сейчас двух сыночков вместо одного сделаем! Ну-ка, подержи его, я еще хлебну! – Боров передал ребенка подсвинку и направился к бутылке, стоявшей на столе.

Двенадцать разрывных пуль превратили Борова в кровавое месиво раньше, чем он успел упасть. Солдаты, их было четверо, не считая Борова, одновременно вскрикнули. Следующей очередью Феликс свалил тех двух, что держали под прицелом сгрудившихся у стены людей, и крикнул пытавшемуся поднять винтовку подсвинку:

– Руки! – стрелять в подсвинка Феликс не стал: за его спиной были люди. Подсвинок поднял руки. – Иди к стене! Руки на стену! – Феликс подошел к другому подсвинку, который растерянно топтался с ребенком на руках. – Отдай ребенка кому-нибудь! – подсвинок суетливо передал ребенка в протянутые руки. – К стене! Рядом с тем! Быстро!

Феликс вытащил изо рта женщины тряпку и перерезал ремень, связывавший ее руки. Женщина молча бросилась в толпу, выхватила малыша и вместе с ним скрылась за спинами людей.

– Повернитесь! – Феликс отступал спиной назад, туда, где сгрудились у стены люди. – Медленно идите ко мне! Медленно! Ближе, ближе! Стоп! Стойте и не двигайтесь, вы меня знаете! Одно движение – и вы будете такие же красивые, как он! – Феликс кивнул в сторону Борова.

– Что с ними сделать? – закричал Феликс людям, стоявшим за его спиной. Ответом ему была тишина. Люди молчали. – Что с вами сделать? – обратился он к подсвинкам. – Вы воевали ради них на фронте. Почему… Что они вам сделали… Почему! Я хочу понять…

Один из подсвинков стряхнул с себя оцепенение и закричал рыдающим голосом:

– Это Боров!.. У нас у всех по пятьсот нейтрон! Крышка всем, значит! Никто возиться с нами не станет! Сначала мы пленных искали, а потом он сказал, давайте в убежище пойдем, хоть потешимся! Терять нам, говорит, нечего, а они попрятались как крысы по норам. А нам теперь из-за них подыхать… Сказал, что нам всем жить от силы сутки. И самое большее, что можно еще получить от жизни – это вот так… Пощекотать этих' крыс! – голос подсвинка окреп. – Послушай, сержант! Ты ведь тоже получил шестьсот! Ты – как мы! Ведь он прав, Боров! Ничего лучше не придумаешь… Мы подыхаем, а они попрятались по убежищам и остаются жить, и смеются над нами! Подожди, не стреляй, пораскинь мозгами сам! Еще ведь не поздно вместе за них взяться!..

Изумленный Феликс слушал подсвинка и вдруг вспомнил, что где-то читал об этом. Лет триста назад был такой врач Фрейд, который писал, что, мучая других, человек должен испытывать наслаждение. Об этом писали тогда как об открытии. И все спорили, что такого не может быть. А вот эти подсвинки в последние свои часы хотят не вина, даже не женщин, а крови. Как можно больше крови! Они согласны утонуть в чужой крови.

Висевшая на шее Феликса портативная рация запищала. Его вызывал Андрес.

– Феликс, что там такое? Что за стрельба? Ты слышишь меня?

– Слышу…

– Феликс, я ничего не понимаю! Там машина! Они кричат, чтобы я пропустил их в убежище!

– Кто они?

– Из нашего батальона! Они на обычном грузовике. Кричат, что хотят вместе с нами в убежище…

– Андрес! Слушай меня внимательно. Разверни машину так, чтобы она прикрыла дверь в убежище, и открой мне люк. Если кто-нибудь попробует приблизиться, стреляй не раздумывая. Я сейчас иду. Разворачивай машину…

Феликс поднял винтовку.

– Молиться вас учили?

– У меня бабушка молилась, я помню… – пробормотал один из них. – Сейчас вспомню, подожди! Она говорила… Подожди, сержант. Мы с тобой защищать их будем, слышишь! Мы лучше будем их защищать…

Феликс выстрелил в каждого по два раза. Разрывные пули тем хороши, что каждое попадание смертельно.

– Мужчины есть? – обратился он к людям.

– Мужчин они увели в подвал и расстреляли сразу! Сказали, что дадут им оружие, и увели! – из толпы вышла худая некрасивая девушка.

– Тогда слушайте! Вот ты, – он обратился к девушке, – ты будешь здесь старшей, и все вы будете слушать ее. Я оставляю рацию. Наверху наша машина, я иду туда. Была фронтальная нейтронная атака, и, может быть, таких кровожадных много… Оружие этих пусть возьмут те, кто умеет стрелять. Нас наверху только двое. Я и мой друг. Он получил семьсот нейтрон… Так что я один…

– Давайте сюда вашего друга, – предложила девушка, получившая от Феликса рацию. – Я врач, и здесь есть еще врачи. Мы поможем ему.

Феликс кивнул.

– Я поднимусь и скажу, когда можно будет. Две женщины покрепче и ты заберете его. И… девочку, там, у двери… Сделайте ей укол! Она не выживет… – Феликс резко повернулся и направился к выходу.

«Наверное, эти убитые ее мать и дед…» – подумал он, кинув взгляд на лежавшие неподалеку от девочки тела. Она была еще жива и продолжала еле слышно, нестерпимо жалобно стонать…

Андрес был совершенно белым. Он сидел в кресле боевого пульта и двумя руками держался за поручни. В салоне стоял тяжелый, тошнотворный запах рвоты.

– Ну, что они? – Феликс закурил, чтобы перебить запах.

– Вон смотри сам… Приехали еще две машины. Но они ничего пока не говорят. Просто стоят… Мне плохо, Феликс… Я умираю. Сейчас, уже скоро… Расскажешь моим… Что там внизу?

– Там Боров, подсвинки и еще пара таких же подонков устроили резню. Не нашли пленных и решили отыграться на своих. И я боюсь, что эти на машинах хотят того же. – Феликс поднес к губам микрофон и сказал: – Эй, как тебя зовут, давайте сюда, быстро!

– Сейчас идем! Меня зовут Кэрол. А вас? – вопрос девушки показался ему нелепым.

– Феликс… Скорее забирайте его! – он подтащил Андреса к люку и передал в руки Кэрол и двух женщин. – Это врачи. Они помогут…

– Не оставляй их… – прошептал Андрес. – Я бы твоих ни за что не оставил…

– Все будет в порядке… – Феликс говорил чужим голосом.

Бортовая рация машины замигала. Это означало, что на связи кто-то из их дивизии.

– «Убийца-113В», вас вызывает командир батальона! – Феликс узнал голос майора.

– Старший сержант Вагнер слушает вас!

– Что вы делаете, Вагнер? – злым голосом спросил майор.

– Весь экипаж получил большие дозы! Мы направились искать полевой госпиталь, но наткнулись на это убежище. Здесь несколько подонков устроили такое, что страшно рассказывать. Короче, они начали убивать своих, потому что не нашли пленных…

– А вы?

– Я перебил их…

Майор надолго замолчал. Затем заговорил задыхающимся голосом:

– От лица командования я благодарю вас, Вагнер! Вы поступили как настоящий солдат! Вы будете представлены к ордену Благородного Легиона.

– Я уже полный кавалер…

– Тем лучше! А вы, какую дозу получили вы?

– Триста пятьдесят.

– Не теряйте времени, Вагнер! Отправляйтесь в госпиталь! Ваше место уже в Зоне Безопасности! Я лично подам рапорт генералу о вашем благородном поведении. Сейчас подъедет машина, и езжайте! Об охране убежища мы позаботимся сами…

Феликс улыбался во весь рот. Он был счастлив. Ожидать можно было чего угодно. Бог знает, как могли отнестись в штабе дивизии к тому, что он перебил Борова и всех остальных. А если майор сам направит рапорт, это снимает все вопросы…

– Сейчас мой адъютант примет у вас боевую машину, и поезжайте! – нетерпеливо повторил майор.

В микрофоне послышалась какая-то возня, и Феликс услышал пьяный голос:

– Сейчас приму машину… Слюнтяй же ты, Вагнер! Щенок сопливый! Из-за тебя мы потеряли уже полчаса! Кретин! Вылазь из машины к чертовой матери и убирайся!.. – пьяный голос оборвался, и Феликс снова услышал майора:

– Не обращайте внимания, Вагнер! Тут у нас один раненый в машине. Сошел с ума! Захватите заодно и его в госпиталь! А лучше знаете что, Вагнер, оставьте машину на месте и идите к нам! Мы сейчас подъедем… – голос майора начал пресекаться. Он задыхался от волнения.

– Сколько у вас, майор? – тихо спросил Феликс.

– Чего сколько?

– Сколько нейтрон? Только не лгите, майор. Или вам это будет дорого стоить! – майор молчал. – Я вас понял, майор. Вам тоже захотелось… А если где-то здесь рядом режут на куски ваших детей? Что тогда, майор! – Феликс перешел на крик.

– И пусть режут! Идиот! Мы все подыхаем! Если ты не уберешься, мы разнесем на куски машину вместе с тобой! Чего ты добиваешься? Получил свои триста пятьдесят – и отвали! Твое место в Африке, под солнцем! А у меня шестьсот пятьдесят! У меня всего три часа, не больше! – майор громко дышал в микрофон.

– Ладно, я ухожу… – медленно произнес Феликс. Он приник к электронному прицелу. – Но я уйду вместе с машиной – так безопаснее! – скорострельная ракетная установка «Смерч» была готова открыть огонь в режиме самонаведения.

– Майор, он целится! – донесся крик из микрофона, и Феликс нажал кнопку. Стая ракет превратила машины в пылающие обломки. Феликс вывел «Убий-цу-113В» на перекресток, остановился и равнодушно посмотрел туда, где только что стояли машины.

«Воевать против родной доблестной армии тоже можно…» – подумал он, и растерянная улыбка искривила его губы. Теперь самое разумное спрятаться в госпитале. Феликс бросил взгляд на плакат – такие плакаты в обязательном порядке размещают в салонах боевых машин, ибо они поднимают дух. «Зона Безопасности – цель настоящего солдата!» – говорил, широко улыбаясь, белозубый мужчина, сфотографированный на склоне зеленого холма в Африке, окруженный смеющимися детьми. Феликс был уже почти у цели. «Трансплантация! Как можно скорее трансплантация!» – он е неожиданной тоской посмотрел на часы: полтора часа с момента поражения уже прошло. Ждать нельзя. Ни минуты!

Он переключил бортовую рацию на связь с Кэрол.

– Что там происходит? – спросила она.

– Ничего! Как Андрес?

– Я уколола ему наркотик. Он отходит… Еще несколько минут… Жалко. У него хорошее лицо.

– Послушай меня, Кэрол. Я останусь на перекрестке еще пятнадцать минут и прикрою вас, но только пятнадцать минут! Мне тоже нужно… У меня есть дети… Потом я уйду. Вы должны разбежаться и спрятаться! Ты поняла? Объясни это всем! Разбегайтесь! Вместе вы будете приманкой…

– Я поняла вас, Феликс! Мы так благодарны…

Феликс выключил рацию и повернулся к панорамному перископу. Пока все отлично. Вокруг никого. Скорее, пусть они скорее выбираются! Из двери убежища показались люди. При свете дня он смог хорошо рассмотреть их. Старухи, дети и несколько молодых женщин. Потом вышла мать с младенцем на руках. Она отошла несколько шагов от двери, остановилась и начала махать рукой в сторону боевой машины «Убий-ца-113В».

Феликс заулыбался и вдруг зарыдал коротким, похожим на лай, плачем. Как они могли… Он убивал бы Борова снова и снова…

Перед глазами Феликса появился Мартин. Как умеют улыбаться полугодовалые, беззубые малыши! Словно они точно знают, что весь мир любит их, готов носить их на руках, целовать, восхищаться ими! Словно они могут одарить весь мир такой же нежностью… Мартин почти не знал отца. За те короткие часы, которые Феликсу удавалось украсть у войны, Мартин не успевал к нему привыкнуть и каждый раз, встречаясь с отцом глазами, отворачивался и улыбался застенчиво и нежно. Где он сумел научиться так нежно улыбаться, беззубый малыш?.. Десять тысяч раз убить Борова! Загрызть зубами!

Кэрол вышла последней. Она держала в руке портативную рацию. Феликс услышал ее голос:

– Феликс, подождите немного! Можно мне залезть в вашу машину? Мне нужно сказать вам что-то важное!

– Хорошо, я открываю люк! – Девушка проворно влезла и, сев на кресло рядом с боевым пультом, тихо произнесла:

– Тут рядом, в двух кварталах отсюда, другое убежище. Там мой ребенок. Это по дороге в госпиталь. Я вам покажу…

Феликс изумленно смотрел на девушку. Потом выругался и заорал:

– Ты спятила, дура! Ты что, решила, что тут появился рыцарь, который будет спасать всю нацию от ее же солдат? С меня хватит!

– Вы меня не поняли, Феликс! Просто подвезите меня! Так будет быстрее… И можно, я возьму это… – она потянулась к лежавшей на полу винтовке Андреса.

– Показывай дорогу! – прорычал Феликс.

Боевая машина «Убийца-113В» понеслась по мертвым улицам. Вход в убежище они увидели издалека. Два «Убийцы» и один грузовик стояли у искореженной взрывом двери. Девушка мелко задрожала, схватила Феликса за руку и потребовала:

– Притормозите! Я выскочу, а вы скорее уезжайте! Я думаю, они все внутри… – Кэрол взвела затвор винтовки и бросилась к люку. Феликс молча открыл люк и выпустил ее. Девушка спрыгнула на землю и побежала к входу в убежище. Он проводил ее взглядом. Потом вдруг страшно выругался и побежал следом. Он услышал крики детей, и страх покинул его. Десять тысяч раз убивать Борова! Загрызть его зубами!

«А ведь машины нашего батальона…» – это была последняя мысль, которая родилась в его голове.

Они были убиты одной очередью. Лежавший внизу у входа в основной отсек часовой доживал последние минуты. Его оставили у двери, вложили винтовку в холодеющие руки. Падая на ступеньки, Феликс всем телом надавил на кнопку «семейной» рации. Он был уже мертв, когда из его кармана донесся тревожно-радостный голос жены:

– Феликс, наконец-то! Где ты? По радио передают такие страшные вещи! Что с тобой? – и взволнованный голос старшей дочери Люси: – Папочка, ты где! Па-а-а-п! Мы так боимся! Мама плачет даже…

А там внизу, в убежище, заглушаемый криками детей, суровый голос предупреждал по городской радиосети:

– Внимание, внимание! Военный комендант передает экстренное сообщение! На нашем участке Линии Фронта произошла беспрецедентная за всю историю войны нейтронная атака! Эти варвары вероломно нарушили Договор, и тысячи наших солдат получили смертельные дозы радиации. Возникла угрожающая ситуация, известная под названием «психоз обреченных». Военный комендант рекомендует населению города рассредоточиться. Избегайте публичных убежищ! Постарайтесь спрятаться! Командованием принимаются меры с тем, чтобы вернуть контроль над ситуацией. В городе находятся военнослужащие, охваченные кровожадными намерениями. Генеральный штаб перебрасывает по воздуху войска, и в ближайшие несколько часов город будет очищен! Призываем к осторожности!.. Внимание, внимание! Военный комендант передает предупреждение…

* * *

– Вы в самом деле надеялись это напечатать? – спросил учитель.

– Да… – признался я. – Мне казалось, что в рассказе нет ничего крамольного. Кстати, его чуть не напечатали. Правда, главный редактор потребовал, чтобы я написал, что так жестоко ведут себя представители вконец разложившихся империалистических государств, погрязших в кровавых войнах. Стыдно признаться, но я пошел на это, сделал вступление, в котором именно этими словами написал все, что хотел этот чиновник. Знаете, что он сказал? Сначала он похвалил вступление, а потом запричитал:

– Нет, мы не можем так пугать наших читателей! Получается, если выжили империалисты, то нас, мира социализма уже нет! Зачем мы будем пугать своего читателя такой перспективой!

– Но это вы сами велели написать, что они империалисты! – возразил я – и вообще, какая разница, как это называть! Они просто люди, которые дошли до логического завершения того пути, по которому идет человечество сегодня…

– Ну, знаете! – завопил он. – Я думал, вы про империализм, а это уже пахнет черт знает чем!

Он струхнул, что чуть было не напечатал это. Я забрал рассказ и перестал с ним здороваться. Но логика этого литературного фельдфебеля и сейчас сводит меня с ума. Это логика проститутки, испугавшейся вдруг, что может не угодить старому клиенту.

– Конечно, я не критик и не возьмусь даже судить о литературных достоинствах, но… – учитель запнулся. – Ваш рассказ когда-нибудь напечатают, поверьте мне.

– Вы меня утешаете! – рассмеялся я. – Этот экземпляр я забрал из почтового ящика, когда уезжал сюда. Вернули из еще одного журнала с рецензией.

– А вы не позволите взглянуть? – попросил учитель. – Любопытно, что они пишут!

Я протянул ему смятый листок грязно-серой дешевой бумаги, на которой рецензент настучал свою отповедь. Учитель быстро пробежал глазами и возмущенно затряс головой.

– «…царит бессмыслица, кровавый хаос, – процитировал он. – Спрашивается, каким образом писатель, «питомец муз», овладеет хаосом, если в описываемой реальности и нет духовных опор?» Что за странные вопросы задает этот человек? – воскликнул учитель. – Кому в нашем мире дано овладеть кровавым хаосом? И может ли писатель претендовать на это, даже если духовные опоры есть? – на лице учителя появилось брезгливое выражение. – «Он живописует кошмар, где идеальные начала сдались на милость инстинктам: инстинкту разрушения, садистской жажды мучить и наслаждаться зрелищем чужого страдания. Проблески человечности оставлены центральному герою, но и он звереет в общем кошмаре!» – учитель снова покачал головой.

– И заметьте, как у нас любят обижать животных! – сказал я. – «Звереет» – считается ругательством высшей пробы, хотя звери никогда не додумывались и, надеюсь, не додумаются до подобного.

– Да не в этом дело! – раздраженно произнес учитель. – Вы цепляетесь к слову, а дело в том, что этот критик ничего не понял. Что значит «проблески человечности»? Ваш герой жертвует не просто своей жизнью, а, может быть, жизнью своих детей единственно ради импульса помочь другим, чужим истязаемым детям! Хотя помочь он им не может! А рецензент ваш пишет, что герой тоже звереет. Он или тупица, или рассказа не читал. Ваш герой романтик, Дон-Кихот. Вы хорошо назвали рассказ…

Я подошел к учителю и взял у него из рук грязно-серый листок с рецензией.

– «В самом человеке автор не находит никаких гарантий против расчеловечивания. И не ищет! Оттого рассказ, вроде бы заостренный против милитаризма, оказывается злой карикатурой на человека». Ублюдок! Он плетет из словечек, как кажется ему самому, очень хитрую паутину: «гарантии против расчеловечивания». Эти словоблуды, эти обиженные богом недоучки, которых наша скорбная судьба вознесла на литературное поприще, утопят нас в своем дерьме! Если бы в образованном русском обществе сто лет назад услышали подобный бред, непременно решили бы, что написал это обученный грамоте лакей, Смердяков, которого научили писать политические доносы. Вот смотрите, как он заканчивает: «Боюсь, что, напечатав этот рассказ, мы создадим опасный прецедент: и другим повествователям может показаться заманчивым сочинять версии новейшего Апокалипсиса». Он никогда не читал Апокалипсиса! Иначе бы знал, что, если бы я в самом деле умел сочинить новую версию, меня можно было бы ставить в один ряд с Иоанном Богословом! Сочинять Апокалипсис не надо никому, потому что он уже сочинен…

* * *

С улицы донесся громкий треск. Мы бросились к окну и увидели, как распахивается сломанная калитка и во двор входит Николай Волчанов с ломом в руках. Следом за ним шел Геннадий Волчанов – на этот раз я хорошо рассмотрел его: худой, бледный подросток, весь в угрях. Лицо маленькое, плоское, как маска. Очень подвижные, живые глаза. Было видно, что он, несмотря на юный возраст, сложнее и умнее своего свирепого краснорожего брата. Последним шел сержант милиции. Он нес перед собой на вытянутых руках телефон, за которым тянулся по земле провод.

– Телефон… – прошептал учитель.

Я бросился к входной двери и столкнулся с дедушкой Гришей, который так зло посмотрел на меня, когда я сунулся вперед, что я тут же пропустил его, вернулся к печи, поднял чугунную кочергу и пошел следом за ним в сени. Снова совсем рядом раздался страшный грохот: Николай Волчанов ударил ломом на этот раз уже во входную дверь. Дедушка Гриша открыл дверь и гневно закричал:

– Ты что делаешь, подонок! Ты зачем калитку сломал, сукин сын? – он двинулся на Волчанова. – Тоже мне, милиция! Тебе кто право дал двери ломать!

Николай Волчанов словно не слышал его. Он картинно оперся на лом и смотрел на меня, изучал, как можно изучать железнодорожное расписание. Потом вполголоса сообщил:

– Отец велел телефон вам поставить. Говорить будет с тобой! – предупредил он меня и сплюнул на клумбу с ноготками, которую дедушка Гриша разбил под окнами. – На пушку нас берешь, падло! – хрипло произнес он. – Отец все не верит, а я сразу усек – испугать хочешь ежа голой жопой! Козел… – он выругался просто и свирепо.

Я не выношу, когда меня ругают матом. Сегодня подобное заявление звучит как вызов, как покушение на сами основы нашего общества, но любое ругательство в мой адрес вызывает у меня непобедимое желание ударить обидчика. Первый порыв был ударить Николая Волчанова кочергой по голове. Но это означало раскроить ему череп, что было бы слишком жестоко. Я отступил на шаг и швырнул кочергу ему в ноги, как швыряют биту в «городках». Он свалился на землю, истошно заорал и схватился за ногу двумя руками.

Затем я подскочил к младшему Волчанову, схватил его за грудки, поднял и швырнул на бревенчатую стену дома. Он сильно стукнулся всей спиной и затылком, но остался на ногах и неожиданно прытко отскочил к забору. Толстый парень с бычьими губами в милицейской форме, с телефоном на вытянутых руках испуганно пятился в сторону сломанной калитки. Волчанов-младший подлетел к нему, рывком вытащил у него из кобуры пистолет, и снова, второй раз за этот день, пистолет Макарова смотрел на меня пустым черным глазом. На этот раз мне было страшно: я видел, как Волчанов-младший решает, стрелять или нет. Эта борьба отражалась в его глазах.

Николай Волчанов перестал орать, поднялся на ноги и, прихрамывая, кинулся ко мне. Этот дегенерат с тупой квадратной рожей кирпичного цвета бросился на меня, ослепленный болью и жаждой мести. И я встретил его. Это был один из прекрасных моментов в моей жизни, который я буду с гордостью вспоминать до конца своих дней! Я встретил его ударом кулака в нос. Удар был безупречно красивый, точный. Все восемьдесят килограммов моего веса были в тот миг на острие удара. Я услышал хряск, Николай Волчанов как бы взлетел в воздух, широко раскинув руки, а затем грохнулся на землю. Его лицо залила кровь такая темная, что на миг показалась мне черной.

– Ну, что ты не стреляешь, щенок! – закричал я, обращаясь к Геннадию Волчанову. Но тот не собирался стрелять, он расслабленно опустил руку с пистолетом и улыбался.

Во двор, топая толстыми ногами в сапогах, вбежал Филюков. Увидев Николая Волчанова на земле, он изменился в лице и бросился его поднимать. Филюков не смотрел в мою сторону, он боялся встретиться со мной глазами.

– Оставь телефон и пошли! – прокричал он сержанту. Тот послушно поставил телефон на землю. – Помоги… – неожиданно энергично выругался Филюков, и сержант подскочил поднимать Николая Волчанова, который пришел в сознание и захрипел: «А-а-а…»

Волчанов-младший не участвовал в этих хлопотах. По его бледному лицу продолжала скользить улыбка. Как я понял потом, избиение брата доставило ему такое удовольствие, что он боялся пропустить хотя бы часть сцены. Он покинул двор последним, пятясь задом и не переставая слегка помахивать пистолетом. Был какой-то артистизм в его движениях.

Телефон одиноко стоял на траве, провод от него тянулся за калитку. Я подошел и взял телефон в руки. Это был примитивный аппарат без цифрового диска, дедушка современных телефонов. По таким говорили, наверное, одетые во френчи предшественники Волчанова в тридцатые годы. Я снял трубку, приложил к уху и услышал голос прокурора Волчанова:

– Алло… – голос звучал так ясно, словно Волчанов стоял рядом со мной.

– Добрый день! – приветствовал я его. – Как уши?

– Ничего…

– Слава богу! Кстати, ваш сын сейчас получил по носу.

– Ничего, ему это на пользу! – с оттенком отцовской нежности в голосе ответил Волчанов.

– И вам тоже очень полезно! – поддержал его я. – Уши не покраснели?

– Нет! – голос Волчанова налился яростью. – Хватит болтать! Вам поставили телефон на три часа. Если через три часа не примете наши условия, все будет кончено…

– Все будет кончено раньше! – заорал я. – Наши люди уже в городе!

– Какие люди? Что ты несешь? – и снова я отчетливо услышал в его голосе страх. – В городе никого… Ты нам за это заплатишь! Шкуру с тебя снимем!

– Приходи и снимай! – пригласил я. – Мне уже ждать надоело. Твои ублюдки целый день грозят мне оружием, а стрелять не стреляют. Не умеют, наверное! Или чувствуют, что тебе труба, и не хочется им вместе с тобой к стенке…

Я услышал короткие гудки.

* * *

После чая я пошел вслед за учителем в его комнату, чтобы взять какую-нибудь книгу. Учитель молча лег на кровать. Он был очень бледен, на лице проступили мелкие капли пота.

– Вам нужен врач.

– Ничего серьезного, уверяю вас! – он говорил с заметным усилием. – У меня нездоровая печень, да и весь я нездоров, но это неважно. Не обращайте внимания… Знаете, я начинаю думать, что вы родились в сорочке. Когда Геннадий Волчанов добрался до пистолета, я решил, что все кончено. Я даже глаза закрыл, честное слово! Он должен был выстрелить. Он самый страшный из них, он убьет не задумываясь.

– Вероятно, отец запретил стрелять.

– Они плевали на отца! Нет, тут что-то другое. Вы представить не можете, насколько он злопамятен.

Он весь – комок злобы… А тут у него был пистолет – и он не выстрелил. Я чего-то здесь не понимаю…

– И слава богу, что не выстрелил! Я пойду в горницу, а вы поспите!

– Вы говорите, как земский врач… – улыбнулся учитель.

Я взял томик Бунина и вышел в горницу. Дедушка Гриша был на кухне, там лилась вода, и было слышно, как он что-то напевает себе под нос. Я тихо подошел к двери на кухню – дедушка Гриша пел: «День победы, как он был от нас далек, как в огне потухшем таял уголек…» – я рассмеялся и сразу задавил свой смех ладонью, чтобы он не услышал. Продолжая улыбаться, я подошел к окну, посмотрел на пустую улицу и взялся за Бунина.

«– Позвольте, господа! Вот вы говорите – свобода… Вот я служу письмоводителем у податного инспектора и посылаю статейки в столичные газеты… Разве это его касается? Он уверяет, что он тоже за свободу, а между тем узнал, что я написал о ненормальной постановке нашего пожарного дела, призывает меня и говорит: «Если ты будешь, сукин сын, писать эти штуки, я тебе голову отмотаю!» Позвольте: если мои взгляды левее его…

– Взгляды? – альтом карлика вдруг крикнул сосед молодого человека, толстый скопец в сапогах бутылками, мучник Черняев, все время косивший на него свиными глазками. И, не дав опомниться, завопил:

– Взгляды? Это у тебя-то взгляды? Это ты-то левее? Да я тебя еще без порток видал! Да ты с голоду околевал, не хуже отца своего, побирушки! Ты у инспектора-то ноги должен мыть да юшку пить!

– Кон-сти-ту-у-ция, – тонким голосом, перебивая скопца, запел Кузьма…»

Этот диалог поразил меня, когда я был еще совсем юн и полон веры в добро и красоту. Я не мог понять, кто из них хуже, – скопец со своими глазками или либеральный письмоводитель. Тогда во мне зародился неотчетливый протест, против чего – я еще не понимал. Сейчас понимаю…

Какие взгляды могут быть у нищего! Почему этот вопрос не задавали у нас в школе, когда толковали «На дне»… Ведь это просто: у нищего может быть только один взгляд, если только он в самом деле нищий, а не странствующий философ, которыми всегда была богата Россия. Взгляд нищего таков: нужно поесть! Он голоден, ему негде спать, и нищий готов разделить взгляды любого, кто его накормит и приютит. Готов ноги мыть и юшку пить, готов повторить любую гадость, мерзость, потому что он знает: за этим пустым словоповторением последует вкусная горбушка и, может быть, даже место в теплом хлеву. На целую ночь!

Значит, если ты хочешь, чтобы твои взгляды разделяли все, нужно сделать всех нищими! И не надо будет никого убеждать. И ничего не надо будет доказывать. Все будут по сто раз на день повторять, что их взгляды заключаются в том, что они все вместе как один человек считают свои взгляды самыми добрыми, а себя самыми счастливыми… К этой простой, хотя и парадоксальной мысли, я пришел уже взрослым человеком. Но ведь кто-то сделал этот великолепный вывод намного раньше меня!

Когда человек голоден постоянно, когда голодными росли его отцы и деды, нет ничего легче, чем внушить ему: все беды мира от тех, кто сыт. Ты нищий потому, что сыты они! Тут даже внушать не надо, голодный человек непременно сам додумается до чего-нибудь такого. А уж идею о том, что движение человечества в веках определяли интересы желудка, голодный воспринимает не иначе как аксиому. А как же по-другому? А о чем еще думать?

И тут ему легко подсказать новый, простой, как грабли, идеал: будем убивать сытых, жирных, пухлых! Они разъелись на наших хлебах. И хотя нищий в жизни никогда не работал, своего хлеба не добывал, он с восторгом встречает этот новый светлый идеал: вырежем всех сытых и пухлых! Это можно сделать очень быстро и приятно. А тогда он непременно сделается сыт! Но увы, увы, увы…

Потом годами, десятилетиями, веками, может быть, эти нищие и их потомки будут петь, сглатывая слюнки: «Ах, какие мы сытые, ох, как нам тепло в наших норах!» Но сытыми они не станут – песня о сытости заменит им саму сытость. Ибо убийство сытого не делает голодного сытее. Оно делает его убийцей, порождает ненависть и страх мести, заставляет убивать еще и еще. Но сытым не делает! Потомки этих нищих будут уже по привычке тоскливо и безнадежно призывать убивать сытых, и будет казаться, что так будет уже всегда, что всех сытых рано или поздно вырежут, и все станут восхитительно голодны и равны…

Но, к счастью, это не так! Стоит накормить нищего, накормить раз, два, три, может быть, пять раз – и, странное дело, начинает на глазах увядать святая идея ритуального убийства сытых, великий идеал, гласящий: убив своих сытых, мы сделались счастливее всех в мире и призываем тех, кто пока еще голодает под игом своих толстяков, немедленно вырезать этих мерзавцев! Ибо они – существа другой породы, не люди – сытые свиньи, и, чем больше их убиваешь, тем милее ты всемирному нищенству…

Эта стройная идейная конструкция улетучивается, как утренний туман, стоит только накормить нищего! Стоит дать ему вволю наесться хотя бы три раза, а лучше – пять… Нищий забывает о еде, начинает читать, писать, смотреть видео и вдруг с ужасом ловит себя на том, что он тоже сытый! Что его, именно его вместе со всеми домочадцами и нужно вырезать согласно его же любимой идее! И вот тогда, оказавшись в опасности, он лихорадочно открывает множество древних и новых книг и, ухватившись за первую подходящую фразу, жалобно вскрикивает: «Нет! Здесь был перегиб! Не только голодное брюхо направляло людей во все времена! Было что-то еще, была любовь, красота, нравственность, – он пока еще не знает, что это за слова, пока просто хватается за них, как за соломинку. – Все это было вместе с брюхом конечно. Без брюха никуда не уйдешь, оно – главный двигатель прогресса, но выпячивать только одно брюхо – антинаучно! Это скотство натуральное!» Так кричит вчерашний нищий, слюна брызжет у него изо рта, он буйно радуется: он открыл путь к спасению! Но он открыл лишь то, что хорошо знали люди тысячи лет назад, в том числе и его прадеды, нищими не бывшие…

* * *

Телефон ожил и резко затрещал. Зазуммерил, как говаривали в годы первых пятилеток. Я снял трубку.

– Алло! – это снова был голос Волчанова.

– Hola, Comemierda!*– ответил я по-испански. Волчанов молчал.

– Алло! – повторил он наконец. – Вас не слышно… – У уо te oigo muy bien, mariconcitol**– я засмеялся.

– Ну ты… – Волчанов выругался матом. – Ты у меня сейчас допрыгаешься.

– Будешь грубить, оборву шнур! – ответил я. Угроза возымела действие. Волчанов помолчал и с тревожной, заискивающей интонацией спросил:

– И что же теперь? – он не верил, до сих пор не хотел поверить окончательно, что я блефую. Осознав это, я возликовал как ребенок и подмигнул дедушке Грише, который появился в дверях горницы и с удивлением смотрел на меня.

– Теперь – все! – сказал я. Мои слова ранили слух Волчанова, я ощутил это всей кожей.

– Что – все?..

– Все – это значит все! Группа захвата в городе. Мы ждем людей из области. Как только они приедут, все будет кончено! – насчет области я переборщил.

– В городе нет никакой группы… – медленно произнес Волчанов. – Ты все врешь! Нет никого, мы весь город перерыли!

– А чего же вы тогда ждете? – заорал я. – Чего вы в штаны наложили и воняете на всю округу? Давно пора голову мне свернуть, а вы все писаете себе в компот! Телефон принесли… – я сделал паузу. – Страшно, убивец ты наш? Страшно?.. А я хочу попросить, чтобы тебя не стреляли, а отдали родителям убитых детей. Чтобы они сами тебя…

– Ладно, хватит… – пробормотал он. В его голосе появилась решимость.

– Хватит так хватит! – согласился я. – Конечно, насчет группы захвата я пока преувеличил. – Я круто изменил тон и стал серьезен и строг. – Но человек мой в городе есть. Тут ты не зря волнуешься. Я не стал бы один без страховки в ваше дерьмо залазить! И если хочешь говорить серьезно, то говорить надо со мной и с ним…

– Так давайте пригласим его и вместе спокойно обсудим обстановку! – Волчанова подменили: в его голосе появился былой шарм, былая приветливая готовность услужить. Это снова был старый добрый Волчанов, с которым вместе так легко пился французский коньяк.

– Если договариваться, то только вместе с ним… – я замялся. – Он деловой человек, и, думаю, с ним можно будет…

– Конечно, договоримся! – пропел Волчанов. Он снова клевал. – Договоримся! Ведь вы умный человек. Честное слово, у меня к вам с самого начала ничего, кроме симпатии. Я не понимаю, зачем вы так, какой вам смысл? Вы не представляете себе, что здесь за народ. С ним нельзя по-другому! Думаете, я не пробовал? Еще как пробовал. Они добра не понимают. С ними только строго можно! – Волчанов сыпал словами все быстрее, словно боялся, что телефонистка прервет наши переговоры, – Все это сказки насчет детей, вы этому не верьте! Это все Рихард Давидович! Нет, вы не подумайте, я его искренне уважаю. Мы с ним беседовали не раз, убеждали, спорили. Он кристальный человек, но выдумщик…

– Ладно! – оборвал я его. – В чем-то ты и прав. Раз, чем больше вы их …, – я употребил наш любимый, универсальный глагол, – тем крепче они вас любят, значит, так им и надо! Другого не заслужили… – я сделал долгую паузу. – Но для меня придется найти сто штук.

– Найдем! – помолчав, ответил Волчанов. – Хотя это огромные деньги. У нас и половины нет! – его голос звучал фальшиво.

– Двести штук – это деньги? – рассмеялся я. – Не надо! Ты три года обстригаешь всю округу!

– Почему двести? Вы говорили – сто… – как будто заинтересовался Волчанов.

– Потому что по сто каждому. И еще тридцать для учителя. Увезу его в Подмосковье и куплю ему дом.

– Ну, хорошо… – медленно произнес Волчанов.

Я мучительно пытался расшифровать его ответ: верит он или нет.

– Хорошо так хорошо, – ответил я после долгой паузы. – Окончательный разговор будет утром. Я ночью схожу к напарнику, поговорю с ним. Увижу слежку за собой, пеняй на себя!

– Ладно!

– Созвонимся завтра, часов в десять. – Я положил трубку.

Прямо передо мной было багровое лицо дедушки Гриши. Его ноздри раздувались, в глазах прыгали чертенята.

– Вы что! – выкрикнул старик. – Вы что? Вы кто такой? Предатель продажный… – дедушка Гриша сильно брызгал слюной, и я невольно вытер лицо тыльной стороной ладони. Мой жест, очевидно, дал новое направление мыслям дедушки Гриши. Он задвигал губами, и я со страхом понял, что он собирается плюнуть в меня.

– Не надо плеваться! Это игра! Не надо плеваться, дедушка….

Старик слегка отступил. Он был красный, как помидор. Порывшись в кармане голубых трикотажных штанов, он достал папиросы «Герцеговина Флор» и молча закурил. Комната наполнилась сладковатым гнилостным дымом.

– А я не сообразил… – проговорил наконец дедушка Гриша. – Черт! Извините! – последнее слово он произнес с некоторым вызовом. – Уж больно вы торговались правдоподобно!

– Мне хотелось, чтобы мы спокойно провели эту ночь, – ответил я. – Они в панике, могут пойти на какую-нибудь отчаянную акцию. Поджечь дом, например… А теперь подождут до завтра. А завтра… Бог знает, что будет завтра. Главное, чтобы он поверил. Хотя бы наполовину поверил. Он должен, обязан поверить! Тем более, что двести тысяч для него не деньги.

– Откуда вы знаете? – возразил старик. – Двести тысяч – это ого-го!

– Это для вас! А ему нетрудно найти такой пустяк, как двести тысяч. Я видел его дачу, был у него дома…

– И, скажите, пожалуйста, как распустились эти кровопийцы! – патетически воскликнул дедушка Гриша. – Раньше такого не было! Раньше так было: сегодня он сидит высоко, завтра пришли за ним – и тю-тю… Сталин им спуску не давал! Да-да, такого, как сейчас, чтобы дачи себе строить, никто и подумать не смел!

– Потому Сталина и чтит народ… – поддакнул я. – Сколько радости он народу доставлял! Чиновников толпами к стенке ставил. Любых! Ведь радостно было простому рабочему человеку видеть, как директора завода вытаскивают – и в черную машину. А потом и жену его, и детей! А он, простой рабочий парень, был в полном порядке! И водка в разлив в каждой столовой. И жизнь интересная – шпионов вылавливали каждый день стаями! И японских, и польских, и финских. В каждом районе план был по шпионам. Представляете, где-нибудь в Якутии между двумя поселками сотни километров, и вдруг план спускают: выявить двести шпионов. Трудно? Конечно! Вокруг людей нет, одни олени! Но трудностей не боялись! Перевыполняли планы по шпионам вдвое, втрое. До сих пор там, наверху, обитают ударники этой героической работы…

– Как-то вы все говорите… – пробормотал дедушка Гриша. – Сложно как-то! Я часто не пойму, всерьез или шутите! – с новым вызовом сказал он. – А вы как думаете, так и говорите! Без вывертов. Я вот считаю, что товарищ Сталин в страхе этих кровососов держал, и за то почитает его народ!

– И я так считаю! – с жаром откликнулся я. – Он всех хотел сделать кровососами и всех держал в страхе! Но все не могут сосать кровь. Обязательно нужен кто-то, из кого можно сосать. Нужен живой, а не мертвый…

* * *

– Вино малиновое! Свое, домашнее. Жена-покойница любила, вот и делаю каждый год понемногу. Ее поминаю… – дедушка Гриша поглаживал большую темно-зеленую бутылку.

Учитель сидел за столом в жилете и галстуке. Его лицо приобрело желтоватый оттенок, глаза запали. Это было лицо больного, потерявшего надежду на выздоровление.

– Как вы себя чувствуете? – осторожно спросил я.

– Спасибо, ничего! Я выпил таблетки, и теперь почти не болит. Думаю попробовать даже съесть чего-нибудь! – учитель виновато улыбнулся.

– А вы винца выпейте – все как рукой снимет! – оживился дедушка Гриша. – Жена-покойница очень это вино любила, считала его целебным.

– Да, пожалуй… – неуверенно согласился учитель и налил себе рюмку.

Стол накрывали мы вместе с дедушкой Гришей. Из погреба принесли соленые огурцы и помидоры, из каких-то особых праздничных запасов дедушка Гриша достал банку свиной тушенки и поставил в центр стола как главное блюдо. Была картошка в мундире, были вареные яйца, была даже копченая колбаса, но такая зеленая, что решено было оставить ее Шарику.

– Мы решили устроить что-то вроде тайной вечери! – сказал я, и учитель как-то странно улыбнулся. – Или пир во время чумы – как вам больше нравится.

– Наш столичный гость большой шутник! – поддел меня дедушка Гриша. – Я уже начинаю привыкать к его шуткам, хотя часто не понимаю, чего он хочет. Но рассказывает интересно! Я сам, признаться, люблю чего-нибудь приврать, но до этого молодого человека мне далеко. Может, он и впрямь писатель?

– Ну уж писатель! – застеснялся я. – У нас кто только не врет, не всех же в писатели записывать!

Учитель снова улыбнулся и пригубил рюмку. Наш диалог, видимо, позабавил его. Я тоже попробовал вино – оно было прескверное. Потом дедушка Гриша в лицах рассказал о звонке Волчанова, о том, как он едва не плюнул мне в физиономию, но в последний момент понял, что, как обычно, я валяю дурака.

– Вы думаете, он в самом деле поверил? – спросил учитель.

– Думаю, что нет. Но ему очень хочется поверить! И он подождет до завтра. Мне так кажется.

– Вы славно это придумали! – неожиданно похвалил меня учитель. – Особенно насчет вашего человека, который спрятался в городе. Это их испугает, они будут искать…

– Хочу предложить тост за этот дом, за его хозяина! – я встал и слегка поклонился в сторону дедушки Гриши, лицо которого приняло торжественное выражение. – За ваше здоровье! Вы живете в прекрасном доме, вы не без риска для себя приютили меня. Это настоящее мужество. Я очень вам благодарен! – я выпил рюмку до дна и понял, что дедушка Гриша добавил в вино спирт или, может быть, даже сахарный самогон. Вино было крепким, как тридцатиградусные двухрублевые настойки вроде «Стрелецкой», мечты и гордости наших пьяниц.

Дедушка Гриша тоже выпил до дна. Учитель снова пригубил, но не сумел удержаться и поморщился.

– Спасибо! – важно сказал старик. – Вы напрасно меня так хвалите. Что же мне, на улицу вас выгнать? Раз пришли, гостем будете, – он сконфуженно замолчал, устыдившись двусмысленной концовки. – Там на кухне вы начали рассказывать о своем знакомом из Коста-Рики, который машинами торговал. Так и не дорассказали, в погреб полезли… – дедушка Гриша предлагал отвлечься на новую тему, и я охотно подыграл ему.

– Это забавная история! У меня в Коста-Рике был знакомый, я сказал бы даже, что мы дружили, еще молодой человек, но очень способный коммерсант. Я покупал у него в свое время новую машину для нашего посольства и таким образом познакомился. Когда мы вернулись в Москву, иногда получал от него открытки. Однажды ночью звонит телефон, и я слышу его голос. Он звонит из аэропорта Сан-Хосе и сообщает, что вылетает в Москву по своим делам. Я вызвался его встретить, и через день рано утром мы увиделись в Шереметьево-2. Он появился из-за загородки таможни взбешенный. У него отняли видеокассеты, которые он вез мне в подарок, и сказали, что вернут через две недели, когда их просмотрят эксперты и убедятся, что это не порнография. Роберто – это его имя – заявил, что он приехал всего на неделю, что кассеты запечатаны, они чистые и убедиться в этом можно сейчас, немедленно.

– У нас нет времени! – ответили ему улыбающиеся молодые люди в странной таможенной форме – помеси униформ железнодорожника и прокурора.

– Но вы стоите здесь вчетвером, может быть, один пойдет и посмотрит кассеты? – не унимался Роберто.

– Мы очень заняты! – отвечали ему. – И, кроме того, мы не имеем права. Это должен сделать эксперт:

– Кретины! Кассеты чистые! Нужно быть экспертом, чтобы убедиться в этом?! – этими словами он поздоровался со мной, едва расставшись с таможенниками.

– И что вы ему сказали? – многозначительно улыбнулся дедушка Гриша. Он ждал ответа, как я вывернулся и не ударил в грязь лицом, защитив престиж отечественной таможни.

– Я сказал ему, что они отнюдь не кретины. Наоборот, очень неглупы, и скоро эти кассеты окажутся у кого-то из них дома. Они сначала посмотрели документы Роберто и увидели, что он приехал на неделю, а уж затем заинтересовались кассетами.

Старик неодобрительно покачал головой. Он явно ждал другого ответа. Я продолжил рассказ:

– Значит, они просто воры! – сказал Роберто. – Слава богу, кассеты хоть кому-то достанутся! Их не сожгут в куче мусора. Правда, я привез их тебе… – с раздражением закончил он.

Мы вышли на улицу, и я пошел за машиной, которую оставил на стоянке. Когда я пригнал машину, он схватил меня за рукав.

– Что это? – громким шепотом спросил он. – Вот это, смотри! Вот оно…

– Что – оно? – я тупо уставился туда, куда он показывал пальцем.

– Да вот это! – досадливо повторил он. – Эта коляска…

– Машина? – догадался я. – Это «Запорожец»! Шагах в тридцати от нас стоял «Запорожец» с работающим двигателем.

– Это – машина? – Роберто облизнул губы и изумленно посмотрел на меня. – Это самоделка? Это сделал какой-нибудь кустарь для смеха?

– Нет, – смутился я. – Это наша малолитражка, очень популярная…

– Это делают на заводе?! – вскричал он. – Ты издеваешься надо мной, сукин сын! Такого быть не может, чтобы это делали на заводе! Это корыто построил какой-нибудь сумасшедший!

– Сам ты сукин сын! – обиделся я. – Эту машину у нас народ ласково называет «ушастый».

Я говорил вам, что этот человек занимается машинами всю жизнь, профессионал высокого класса. Наш «Запорожец» потряс его. Когда я назвал мощность двигателя и расход бензина, он надолго замолчал. По дороге в город мы догнали еще один «Запорожец», Роберто впился глазами в этот двигательный аппарат, грубо выругался и выдал такую тираду:

– Это ушастое корыто ревет, как «Боинг», жрет бензин, как танк, и при этом обладает мощностью велосипеда с мотором. Это – идеальная модель абсурда! Я хочу ее купить…

Весь следующий день, о чем бы мы ни говорили, он все время возвращался к «Запорожцу». Вид этой машины вызывал у него взрыв эмоций.

– Объясни мне, как вы можете производить это дерьмо! – вскрикивал од. – Как вы можете на нем ездить! Это позор нации, а не машина! Из того металла, что вы переводите на этот… – он попытался произнести название, – можно сделать две хорошие машины. Почему же вы не делаете? Вы производите дерьмо, которое годится только для музея! И это дерьмо покупают, за ним очередь! Очередь за дерьмом!

Наконец он вывел меня из равновесия, я обругал его. Он притих, но каждый раз, когда видел «Запорожец», бормотал что-то о святой девственнице Марии. Он был на сто процентов прав, и я сказал ему, что, конечно, это позор, конечно, стыдно ездить на таких мыльницах. Но еще стыднее терпеть издевательства костариканцев, в жизни не производивших никаких машин, и знать, что нам нечего ответить этим счастливым потребителям собственных бананов и дешевых «фиатов» аргентинского происхождения. Тогда он извинился. Он сказал, что мы друзья, что он не хотел меня обидеть…

Среди иностранцев, приезжающих в нашу страну, попадаются иногда те, кого я называю правдоискателями. Им у нас особенно трудно. Роберто оказался из их числа. К концу недели он заявил, что мы – страна бездельников. Он сделал это дерзкое заявление очень серьезно и обосновал не без изящества.

– Куда я ни пойду у вас в Москве, я встречаю стада бездельников. Я не о тех, что толкаются в магазинах и рвут колбасу друг у друга из рук. У них есть хотя бы цель. Я говорю о тех, что вроде бы работают. В отеле три женщины сидят на этаже и смотрят. Они ничего не делают, понимаешь! Они просто сидят и смотрят. Они даже ключи не выдают. Это делают внизу и тоже почему-то сразу трое! А эта женщины на этаже наблюдают, кто к кому зашел, и болтают с горничными в грязных халатах. При этом в номере у меня не убирали целую неделю…

Я зашел в магазин мужской одежды, хотел галстук себе купить. Их там не было, висели куски пестрых тряпок, похожие на галстуки. Естественно, их никто не покупал. Зато там была целая банда продавцов, которые стояли и курили прямо в зале. Ты знаешь, что у нас сделают с продавцом, который курит в торговом зале? Его выгонят и не возьмут больше никуда! А этих было человек шесть, все молодые здоровые парни, и одна девушка, которую они щупали. Так вот, грубо, – он показал как, – на глазах у публики и ржали как кони. На меня, на покупателя, ноль внимания! Это как театр абсурда, понимаешь! И вы кричите, что у вас нет безработных. Да их никогда и не будет! На каждом перекрестке у вас стоит полицейский с толстой мордой и толстым брюхом и валяет дурака. А как он стоит! Он расставляет ноги, как проститутка на панели! Или как будто он наделал в штаны… – Роберто очень похоже показал любимую стойку работников ГАИ. – А о ваших чиновниках я не говорю! Они всего боятся, ничего не могут и ничего не решают. Со мной все время ездил господин. У него огромная черная, как гроб, машина с шофером и переводчица. Он ездил со мной три дня, все время бубнил что-то невразумительное, а потом я понял, что он ничего не может решить. Решить должен другой господин, который сейчас отдыхает на Кавказе.

Роберто задал тогда вопрос, который ошеломил меня:

– Я не пойму, откуда у вас еда? Что вы едите, если у вас никто не работает? У тебя дома полный холодильник. Откуда?

Он уезжал совершенно подавленный, растерянный. Дело в том, что он много лет был активистом общества дружбы с СССР, выписывал наш журнал на испанском языке, считал себя левым, любил рассуждать о марксизме. Он уезжал от нас как оплеванный. Он не смог приобрести даже «Запорожец»! Я пытался ему помочь, но ничего не вышло. Ему упорно навязывали «Жигули» и говорили, что «Запорожец» на экспорт не идет.

– Мне не нужен ваш «фиат»! Я хочу вот это – этот шедевр инженерной мысли! Назначьте цену, я заплачу! – убеждал он чиновников из Автоэкспорта.

Но «Запорожец» не имел цены, он был бесценный. Под конец Роберто высказал язвительную мысль, что эта машина, наверное, знает какую-то страшную государственную тайну, и поэтому ее не выпускают за границу.

– Правильно! – говорил он на прощание. – Это корыто нужно скрывать от всех. Черт возьми, янки напрасно тратят деньги на антисоветскую пропаганду. Им нужно просто посылать фотографии этого дерьма на колесах, указав его цену в соотношении с зарплатой рабочего. И все, ничего лучше уже не придумаешь… Обидно, что мне ее не продали. Я заработал бы круглую сумму. У нас есть коллекционер, он просто не догадывается, что в мире есть такая машина. Он бы с ума сошел, если б увидел!

Роберто уехал, и наши отношения оборвались. Он перестал отвечать на мои письма: я стал для него частью того мира, где за «Запорожцем» стоят в очереди. Наверное, он подумал, что там, в Коста-Рике, я удачно притворялся нормальным человеком…

– Насчет машин я не знаю! – сердито сказал дедушка Гриша. – У меня машины в жизни не было. А насчет бездельников он прав! Распустили народ, зажрались совсем! Раньше на работу опоздаешь на пять кинут, тебя на два года в тюрьму загонят. Дисциплина была!

– А что, эти костариканцы очень трудолюбивы? – не без иронии спросил учитель.

– Да нет же! Это нация жизнерадостных весельчаков. Работают намного меньше, а живут заметно лучше. И тем обиднее было мне выслушивать все это от него.

– А вы бы рассказали ему, как в годы первых пятилеток мы на голом месте создали индустрию, как догнали и перегнали по выпуску стали…

– Во-первых, место было отнюдь не голым, – перебил я дедушку Гришу. – Во-вторых, половину добытой нами стали мы потеряли в первые же недели войны. То есть могли бы и не добывать. Но не в этом дело. Обидно, что мы, народ мастеровитый, веками делали из металла прекрасные вещи, а сейчас делаем такое, что с души воротит.

Мы выпили еще по рюмке вина, и я окончательно уверился в том, что оно сильно отдает самогоном.

* * *

– …Народ ли мы, если в любой момент кучка подонков, преступников, убийц может захватить власть и резать нас как овец!

Шел второй час ночи. Бутылка с малиновым вином была пуста на две трети.

– Вы снова все доводите до крайности! – горячо возразил мне учитель. – Вы удивляете меня постоянно! Я представлял себе вас как европейца. А вы все время лезете в драку, высказываете крайние суждения и не хотите искать других. Нужно смотреть шире, заглянуть в историю. Мы народ судьбы особенной, высокой и трагичной…

– Да перестаньте вы, ей богу! Слышать этого не могу – насчет высокого и трагичного. Это все уже было, понимаете, все эти разговоры уже были. А трагедия наша всегда была только в одном. Мы с безумной легкостью уступали власть людям преступным и терпели их. Если вы не знаете примеров в истории, я могу перечислять весь вечер, хотя не считаю себя большим эрудитом.

– Вы не правы! – твердо повторил учитель. – Вам хочется представить наше движение как прямую линию, а такого не бывает. Деспоты были везде во все времена. И будут, наверное…

– Наверное! Но был ли где-нибудь такой народ, который не хотел и не признавал иной власти, кроме деспотической? Где другой народ, который веками глумился бы над законами, создавая их, чтобы попирать ежедневно и ежечасно! Где народ, который с таким фанатичным терпением переносил бы жестокость любой власти, а потом, вдруг взбунтовавшись, был так самоубийственно жесток в своем бунте! «Не приведи, господи, увидеть русский бунт, бессмысленный и беспощадный!» – это сказал лучший из русских, образ которого распинают у нас в школе…

Учитель сжал губы. Дедушка Гриша молча следил за нашим спором, его глаза зло поблескивали, я чувствовал, что он готовится и вот-вот выступит. И, не знаю почему, предстоящее выступление дедушки Гриши вызывало во мне какой-то смутный страх. С таким чувством распечатывают письмо от близкого друга, которому накануне отправили ругательное послание.

– И тем не менее всегда, во все времена были люди, которые умели оставаться людьми и противопоставить деспотической власти свою высокую духовность! – патетически произнес учитель. – Такие люди были и есть только на Руси, это лучшие люди, ими будет гордиться человечество. И уже только ради них, ради рождения этого племени титанов духа можно оправдать все наши страшные жертвы. Вспомните Рублева, Даниила, вспомните протопопа Аввакума, Сергия Радонежского…

– Ну-ну-ну… Оставьте вы эти заклинания! Сейчас вы всех перечислите – и старца Зосиму, и Алешу Карамазова с Наташей Ростовой… Это прекраснодушие наше у меня вот где! – я показал пальцем на горло. Учитель укоризненно покачал головой. – Ну что вы так смотрите! – взбесился я. – Мы уже кухонного ножа не умеем изготовить, а вы все про Алешу Карамазова! Вас вешать потащат на веревке, а вы будете бормотать: «Высокий, духовный!» – я передразнил его интонацию. – Называете одних святых! Пусть это были достойные люди, по тем страшнее, тем неискупимее вина русской церкви! Эту вину ничем не искупить, она останется в веках как преступление, как страшный грех!

– Что вы хотите этим сказать? Поясните! – заволновался учитель.

– А то, что пушкинский юродивый знал как первую заповедь: «Нельзя молиться за царя Ирода! Богородица не велит!» А церковь не знала! Делала вид, что не знает. И отдельные герои ее ничего не в силах были изменить. Церковь молилась за всех царей, за всех иродов, за детоубийц, насильников, деспотов! Церковь, которая тысячу лет назад взяла на себя руководство этим народом, отступилась, поддалась страху. Предала этот народ его собственным темным страстям и разделила эти страсти с ним вместе. Вместо того, чтобы учить добру, примером жертвы своей звать народ не поддаваться деспоту, вести к свободе – ведь этическая суть христианства – это огромная, небывалая ранее свобода человека от страха, от ненависти… Вместо этого церковь погрязла в алчности, в угодничестве!

– Вы не смеете так говорить! – задохнулся учитель. – Церковь возглавила освободительный поход князя Дмитрия, Сергий Радонежский послал двух своих иноков, благословил их на бой – случай небывалый!

– Да-да! Не прошло и двухсот лет татарского ига, и церковь решила, что пора возглавить…

– Так нельзя! Это все было сложно, трагически сложно. Христианство не успело укорениться на Руси, как пришли татары, а с ними страшная, жесточайшая война, междуусобицы. Церковь была еще слаба!

– Что за манера у вас: «не смейте говорить!» Я говорю то, что думаю. У нас принято считать, что церковь отодвинул в сторону Петр, а я считаю, что она сама отодвинулась гораздо раньше! Еще до Ивана Грозного. Если хотите, она не обратила в свою веру какой-то главной части народа. На протяжении всей истории Руси христианами были лишь единицы. И если Петр мог творить с церковными иерархами все, что хотел, то только потому, что они не значили ничего в глазах народа. Да что там Петр, зачем нам заглядывать так далеко! Вы поезжайте в Италию или Испанию и попробуйте заявить, что Папа Римский – враг народа, Ватикан закрывается, библию читать нельзя. Попробуйте – и вы вызовете восстание во всех католических странах! – А у нас! Я недавно видел документальные кадры: в двадцать пятом году с церкви сбрасывают колокол, он раскалывается, вокруг стоит толпа и хлопает в ладоши. Над толпой лозунг: «Долой кровопийцев-попов!» Татары не смели поганить церкви, так мы сами… И это после того, как у нас все охрипли от славословий нашей религиозности. Мол, уж как мы верим, как никому не дано! Мол, мы единственные Христа не забыли. Стыд какой!

– Здесь вы правы… – тихо произнес учитель. – То есть нет, вы не правы в главном. Вы не понимаете роли таких людей, как протопоп Аввакум или Сергий Радонежский, в духовной истории России. Вы этого и не поймете, потому что не верите…

– А я вот тоже не верю! – громко заявил дедушка Гриша. – Я убежденный атеист! И в бога верить не желаю. В бога слабые люди верят, которые умирать боятся. Мы тут с Рихардом Давидовичем спорили и остались при своих взглядах. Я считаю так: вот умру я, похоронят, вырастет на могилке травка, придет коза, траву пощиплет, даст молоко, детишки молока напьются – вот я и не помер! – дедушка Гриша озорно прищурился. – Такой круговорот веществ в природе…

– И вас устраивает это превращение из человека в молоко козы? Вы считаете, это равноценный обмен? – спросил я.

– Ну… – дедушка Гриша растерялся. – Собственно говоря, все мы продолжаемся в детях. У меня есть сын, внук…

– Вы не атеист, вы верующий! – перебил я.

– То есть как?

– Вы верите в атеизм. Вы жертва того времени, когда атеизм стал насаждаться в качестве новой религии… Занятие удручающе бессмысленное, обреченное. Человек утоляет жажду водой. Но если на его глазах лить воду на землю и кричать «отрава!», то жажда утолена не будет. Человек все равно найдет какую-нибудь лужу и будет лакать из нее, как собака. И при этом твердить о своем высоком духе… Когда в один прекрасный день в России объявили атеизм, тогда и попер этот ваш дух! Бога отменили досрочно, с перевыполнением плана. Вы вдумайтесь только: церкви ломали с криками и песнями! Эти самые богоносцы, по поводу которых писал заклинания Федор Михайлович, решили: хватит бога носить, скинем его в болото! И скинули. Но осталось пустое место. А свято место пусто не бывает. Веру в Христа заменили верой в неверие. Но этого было мало—и появился кумир. Всем взял: и иноземец, и беспощаден, и по-русски говорит с трудом. Некоторые до сих пор стонут, какой был гениальный! А я скажу так: он был заурядным уголовником, убийцей. Он просто занял свято место, сразу два святых места – владыки земного и владыки небесного…

– Это кто, товарищ Сталин уголовник? – закричал дедушка Гриша пронзительным фальцетом. – Сопляк! Убирайся вон из моего дома! – он вскочил из-за стола и дрожал от гнева. – Вон, я сказал!

– Мне некуда идти.

– Убирайся! – уже тише произнес дедушка Гриша. – Или я сам уйду.

– Вам тоже некуда идти…

Старик махнул рукой и вышел из горницы. Учитель тяжело смотрел на меня.

– Я не понимаю вас! Как так можно! Как можно так не уважать взгляды пожилого человека!

– Взгляды! Какие у него могут быть взгляды? – зло ответил я.

– Вы сноб! Вы… Вы хотите казаться хуже, чем вы есть! Он человек добрый, чистый!

– У старушки хотел собачку утащить… – тихо сказал я. Мне показалось, что старик возвращается с кухни.

– Но не утащил ведь, пожалел! И денег не взял! – так же тихо ответил учитель, прислушиваясь. – И заметьте, не тряпки хотел привезти, а живое существо, красивое. И пожалел потом, отдал, устыдился… В нем достоинство есть, а значит, и взгляды. Вы к нему несправедливы! – голос учителя набрал силу. – Я не понимаю, откуда в вас такая жестокость? Как будто это вы выросли в детском доме и прошли две войны. Простите, но я скажу откровенно. Вы выросли в сытости, ездили по всему свету, вы видели мир, жили счастливо! Вы жизнь любите, детей любите – я вижу, чувствую. Я все восхищался вами, а теперь вдруг подумал, уж простите меня, что, окажись на месте Волчанова, вы способны были бы устроить нечто подобное! По-другому, может быть, не так грязно, но ваша жестокость выдает хищника. А хищники в принципе одинаковы: им убивать нужно…

– Ну, знаете! – пробормотал я. То, что учитель обозвал меня хищником, глубоко обидело меня. Я в самом деле отношусь к людям, отчасти склонным напускать на себя страшный вид, когда им страшно самим. Но в этом нет ничего особенного, так защищаются все, даже кошки. Но хищником я никогда не был.

– Простите меня! – нарушил молчание учитель. – Я сказал не то, что думаю. Не то… Просто вам не следует спорить с дедушкой. Вы его не переубедите, только обидите. У него больное сердце…

* * *

– А виноваты во всем евреи! – повторил дедушка Гриша.

Было три часа ночи. Бутылка с «малиновым вином» была пуста, мы допивали второй чайник чая.

– Я когда в Киеве на заводе работал, был у нас парторг, умнейший человек, он так и говорил. Евреи, говорит, весь мир опутали, как пауки. Всех под свою дудку плясать заставляют. Кровь нашу пьют… У детей кровь берут, мацу из нее готовят. Напиток у них такой из крови, маца называется, – пояснил он, обращаясь ко мне. – И все дела свои тайно так устраивают, чтобы никто не узнал! Лет десять назад был я у своего сына, он книжку мне давал почитать. Вот это книга! «Десионизация» называется. Там все черным по белому написано, как они готовятся всех в рабов своих превратить! И пишут там, что одна Россия только им не покорилась, а в остальных странах евреи везде держат власть. У них дожи есть масонские. Тоже, кстати, и про христианство ваше там сказано: это есть первая массовая масонская ложа для гоев. Гои – это неевреи. Чтобы сделать их послушными, евреи придумали религию такую специальную, для дурачков! Вы, мол, считайте себя добренькими, а мы пока будем кровь вашу пить!..

– Там и лозунг предлагают! – увлеченно продолжал дедушка Гриша: – «Гои всех стран, объединяйтесь!» Я на Украине полжизни прожил, евреев знаю как облупленных. В Киеве их было видимо-невидимо, особенно до войны. И вообще на Украине целые местечки были еврейские. Они народ спаивали! Пить людей приучали. Да что говорить!.. – дедушка Гриша понизил голос. – Вы, может, слышали – РСДРП вся сплошь из евреев состояла! Подавляющее большинство… А взять хотя бы пословицы наши народные: «Если в кране нет воды, значит, выпили жиды!» Хоть и грубо, но по существу. У нас в Киеве в коммуналке Рабинович себе воду провел от соседей, от Фельдманов, а остальным – шиш!

– Может быть и другой вариант: если в кране нет воды, значит, старику Филюкову не дали опохмелиться! – сказал я.

– Что вы имеете в виду? – нахмурился дедушка Гриша.

– Ну вы же сами рассказывали о соседе, как он сыну воды не давал и наказывал, чтобы не давали и после его смерти. А сын теперь на пасху ходит на могилку папаши мочиться. Наверное, его евреи научили так красиво отца поминать!

– Правильно! Евреи! Они народ споили, корчмы настроили, кабаки. Вот народ и озверел…

– Но им-то какая польза от того, что народ озверел?

– Какая польза? Разлагают нас изнутри! Чтобы подорвать. Россия единственная осталась непокоренная. Вот они и стараются, смуту у нас сеют…

Учитель продолжал хранить молчание. Я тоже замолчал. Мне стало не по себе. Во всех бедах наших всегда были виноваты злые цари, жестокие татары, дожди с засухами, жидо-масонские заговоры – что угодно, кроме нас самих…

– Мы как-то спорили об этом с дедушкой Гришей, – нарушил молчание учитель. – Я приводил ему такой довод: если евреи и в самом деле сверхнарод, способный тысячелетиями вести человечество к какой-то ему одному ведомой цели, то я полагал бы, что это благо. Что существует в мире разумная сила, ведущая мир куда-то. Но все это – романтические фантазии! И распространяют их сами евреи! Они – народ древний, загадочный и странный, но их горстка на земле, и если бы они в самом деле обладали способностью вести мир за собой, мы, видели бы это в каждом еврее. Я же по сей день не нахожу в них ничего такого, что свидетельствовало бы об их особой миссии на земле… Об этом очень много сказано в Ветхом Завете, но наши евреи почти поголовно не верят, Библии не читают, а значит, я об этом знаю больше их. Единственное, что кажется, развитым у них сверх меры, – нашей опять-таки меры – это взаимопомощь и солидарность. Но если бы было по-другому, они не выжили бы, не существовали как народ. Да кстати сказать, я склонен считать, что как народ они и не существуют. Их тысячелетиями объединяла религия, но с ее упадком они неизбежно растворятся в мире. Этот процесс начался не вчера…

– И все же, – зачем евреям Россия? Почему бы им не завоевать какой-нибудь другой народ, более слабый и покладистый или более богатый? Зачем им русский богатырь в нагольном полушубке, которого они так старательно спаивали? Вот, к примеру, дом вашего соседа Филюкова – из курятников состоит. Так зачем, я спрашиваю, завоевывать вот такие домишки? Им бы лучше двинуться туда, где публика побогаче. В Скандинавию, например! – старик слушал меня с большим интересом. – Я размышлял над этим не один год и пришел к выводу: чем лучше, цивилизованнее живет народ, тем меньше волнует его еврейский вопрос. Эту закономерность трудно опровергнуть. Когда вы говорите датчанину или шведу о еврейском вопросе, они не понимают, о чем идет речь. «Какой еврейский вопрос? – спросил меня один финн. – Если евреи граждане Финляндии, они пользуются всеми правами; если они иностранцы, то для того, чтобы взять их на работу, работодатель должен юридически доказать, что в стране не существует специалиста-финна, способного выполнить эту работу. Только в таком случае иностранец получит у нас работу, неважно, еврей он или эскимос!»

– Это всемирный заговор! Они хотят извести русский народ и занять нашу землю! – назидательно произнес дедушка Гриша.

– Да что вы говорите! – возмутился учитель. – Они уже сорок лет не могут поделить клочок земли с арабами в Палестине. Зачем им наша земля? Это вздор!

– Потому что они паразиты! – продолжал доказывать дедушка Гриша. – Они как цыгане, даже хуже: работать не хотят, только дурачат всех направо и налево.

Учитель беспомощно развел руками.

– И что, Вол чанов – тоже еврей? – спросил я.

– Да нет, он русак.

– Значит, здесь у вас эту грязь с кровью замешали все-таки не евреи? Или все равно они виноваты?

– Они народ испортили, – не сдавался дедушка Гриша. – Споили, развратили. Вот и лезет наверх всякая мерзость…

– Да, черт возьми, ну почему же они развратили именно русских? Что за корысть такая! Развратили бы англичан или шведов – все понаваристей было бы!

– Они и их развратили! – угрюмо, но твердо заявил старик. Он смотрел на меня, как смотрит посвященный на профана. – Вы не знаете, а они уже весь мир под себя подмяли. Только мы одни остались…

– Ну, подмяли так подмяли, – я выдохся. – Вы мне еще повторите сейчас тезис этой вашей любимой книги, что вторую мировую войну евреи затеяли исключительно с целью вынудить самих себя собраться в Палестине.

– И повторю! – с вызовом ответил дедушка Гриша. – Было в этой книжке такое, и я верю!

– И для того, чтобы напугать самих себя, они дали немцам уничтожить чуть ли не половину нации. Это в то время, когда их и без того мало. Вам не кажется, что такой вывод – это уже бред чистой воды?

– Накладка у них вышла… Они от Гитлера такой подлости не ожидали! – охотно пояснил дедушка Гриша. – У них договор был такой, чтобы Гитлер всех евреев в Палестину перевез, а остальное их не интересовало. Гитлер сам был евреем! Наполовину-то уж точно.

– Давайте поговорим о чем-нибудь другом, – предложил учитель. – Уверяю вас, мы с дедушкой Гришей спорили на эту тему до хрипоты. Он даже упрекнул меня в том, что я не имею права называться немцем, поскольку так благодушно отношусь к еврейскому вопросу.

– Давайте! Меня вот что интересует! – я обращался в основном к дедушке Грише, так как у него был очень обиженный вид. – Задумывались ли вы когда-нибудь, какие чувства преобладают в нашей жизни, какие главные импульсы направляют наши поступки? Ведь это главный вопрос – вопрос вопросов! Я тоже как-то прочитал одну книгу и подобно дедушке Грише стал смотреть на мир по-другому. Есть такой роман – «1984 год»…

– Вы читали его? – глаза учителя заблестели. – Я читал все, что смог, об этом романе, но сам текст мне недоступен. Даже если бы я знал английский, его нет у нас в библиотеках…

– Это не совсем роман, скорее, трактат. Но в нем создана фантастически проницательная модель новейшего деспотического общества. Главная мысль такова: если христианская цивилизация в основу своего развития пыталась поставить любовь и из этого ничего не получилось, то новое общество, которое якобы развилось в Великобритании к 1984 году, в основу своей цивилизации положило чувства противоположные – страх и ненависть. Касаясь истории этого нового английского государства, которое возглавляет Старший Брат, герой-идеолог признает, что в своей новой модели общества они опирались в основном на фашистов и коммунистов. Отсюда, вероятно, и сделали наши критики вывод, что этот роман – гнусный пасквиль на нашу прекрасную родину. Однако действие в нем происходит в Англии, и поэтому есть больше оснований назвать его антианглийским… Роман этот знаменит. Культурных людей, не читавших его, можно встретить разве что в нашей стране. Я узнал о нем и прочитал впервые, когда попал за границу, в прелестную, солнечную страну, населенную беспричинно веселыми, счастливыми людьми. Тогда я впервые поразился тому, как мало места, по сравнению с нами, занимает в их жизни страх, а значит, и ненависть. Я убежден: страх родился раньше ненависти. Древнему человеку некого было ненавидеть. Он боялся врага, а ненависть была его оружием и против врага, и против страха. Только с развитием цивилизации ненависть обрела некоторую самостоятельность. Появились отдельные особи, научившиеся получать от ненависти радость, наслаждение. Может быть, от этих особо злобных и повелось в мире зло…

– А народ сатанеет… Что правда, то правда, – задумчиво произнес дедушка Гриша. – А почему, не знаю. Мы с женой-покойницей сюда двадцать лет назад переехали, оставили сыну в городе квартиру, купили этот дом, думали пожить спокойно на природе. Здесь только считается, что город, а так деревня деревней. Так вот, когда приехали мы сюда, лучше был народ, добрее. Особенно старики. Но здесь-то еще не так заметно, а вот летом я к сыну в город ездил… До того лет десять у него не был, сын сам наезжал. И прямо в глаза мне бросилось: словно с цепи все посрывались! Везде – и на улице, и в трамвае, и в магазине… Я сына спрашиваю: что случилось? Он не понимает, говорит, мол, всегда так было, ничего особенного. А я думаю, нет, не всегда! После войны особенно народ добрее был, милосерднее. Голод был страшный в сорок шестом. Не знаю уж, почему так вышло: страна-победительница, страна-освободительница, а голодали как собаки. Пол-Европы завоевали, а на хлеб не заслужили! Но чтоб в трамвае тебя так пинали, не припомню. Нет, не было такого! Ну, место старым не уступают – ладно. Они, молодые, нынче хилые растут, болезненные, им сидеть все время хочется. Но чтобы толкаться так, чтобы злобно так лаяться… Понимаете, не в том даже дело, что мат. Я как-то захожу в трамвай в первую дверь, передо мной мужик. Палку аккуратно так держит сбоку, не видно ее, начал уже подниматься, а там какая-то старуха выходить замешкалась, и они в дверях столкнулись. Тот увидел, что она прет, и назад скорее. Как она орала! «Мужчина молодой, и в переднюю дверь! Расстреливать вас надо! Расстреливать!» – дедушка Гриша словно перевоплотился в эту злобную старуху, и я увидел ее, жирную, трясущуюся от злости.

– Я опешил прямо! С чего, почему вдруг? У мужика, может, ноги нет, хромой, может! Он ничего ей не сделал! Но орет, да так, что только дай ей что-нибудь стреляющее – убьет на месте.

Или зашел в этот их, в универсам, – дедушка Гриша саркастически хмыкнул. Было заметно, что слово его раздражает. – Покупать нечего, взял кирпич хлеба, бросил в тележку, оплатил, собрался уходить, стоит, вижу, еще нестарая женщина, руки в боки и орет:

«А коляску кто будет отвозить на место?» – «А где же место?» – «А вот тут!» Показывает в двух шагах от нее. «А зачем вы тут стоите?» А, она снова в крик: «Не твое собачье дело!» Я думал, она глаза мне выцарапает, до того осатанела. Я тоже рассердился и говорю ей: «Заткнись, сучка недо… – тут дедушка Гриша лихо завернул словцо с самым любимым нашим корнем. – Может, тебе еще и пол помыть? Стоишь тут, понимаешь, рычишь на людей, сука цепная!» Она задохнулась аж вся. И давай милицию звать! То есть это я вовремя сообразил, что она за милицией – молча так бросилась куда-то в подсобку. Я скорей к выходу, думаю, нора ноги уносить, пока цел…

Телефон, стоявший на полу, заверещал. Я подскочил к нему и взял трубку.

– Да! – сказал я. В трубке молчали.

– …Меня поражает покорность наша необъяснимая! Здесь у вас, стоило пойти на открытое сопротивление, и все было бы по-другому! Эта система террора могла быть сломлена даже выступлением одиночки. Ведь сейчас не тридцать седьмой год! Стоило бы кому-нибудь поехать в область и устроить там голодовку протеста! Да вот вы сами, все пишете, пишете, а нужно было просто ранить или убить Волчанова, если только вы в самом деле готовы на жертву, а не просто любите красиво говорить.

– Я не могу… – ответил учитель. – Я думал об этом тысячу раз. Но я не могу убить. Я слаб, жалок…

– Ну хорошо, а Бульдог – отец Наташи? Почему он терпит?

– Здесь все сложнее. Ее пока не трогали. Точнее, попробовали, но он так расправился с этими подонками, что те навсегда запомнили. Он их загнал в туалет и каждого купал в унитазе. Сначала носом об стену, а потом головой в унитаз… Это подействовало. Затем он к Волчанову пришел в кабинет и сказал, что если с дочерью что-нибудь случится, он вырежет всю семью Волчановых под корень. Так и сказал: уйду, говорит, в лес, выслежу вас по одному и убью! И убьет. Все в городе это знают. Поэтому его не трогают.

– Значит, Бульдог заключил сепаратный мир! Хотя, как пишут в наших мудрых учебниках, политика сепаратных сделок с фашизмом привела мир к катастрофе. Но вы ведь дружны с ним, вы не могли убедить его объединиться еще с кем-то? Ведь были же у убитых девочек отцы! Да будь вас хотя бы двое, трое, готовых драться…

– Вы думаете, я не говорил с Василием Петровичем? Думаете, не предлагал? А знаете, что он говорит? «Я против властей не бунтую!» Вот так вот! Волчанов – власть, и все тут! Если, говорит, они Наташку тронут, всех перебью, пусть мне вышка будет. Но они же не трогают! И что же, говорит, я получаюсь вроде бунтаря? Они с другими мерзости творят, вот пусть эти другие и выступают. А то что я буду, говорит, всякой бочке затычка… Поверьте мне, в этом вся загвоздка, вся трагедия наша. Еще восемьсот лет назад каждый князь ждал татар в своем пределе и с соседями объединиться не умел. И втайне надеялся, что татары разорят соседей, а его не тронут.

– Да какие татары! – раздраженно воскликнул я. – Вы что же, не понимаете, что эти Волчановы – психопаты? Я ручаюсь, любая экспертиза докажет это. Получается: убийца-маньяк крадет детей по очереди, а все попрятались в норы и ждут. И остановить его некому! Этого я не понимаю. Покорность должна иметь предел!

– А что вы сами предлагаете? Что сделали бы вы? Вы приехали к нам и отчаянно блефуете. И блеф ваш с минуты на минуту раскроют! И что дальше? Вы ведь пугаете Волчановых не самим собой, а от имени неведомой и потому страшной для них власти! А если бы этой власти не было? Что тогда? Представьте себе: нет вашего журнала, нет ваших знакомств, нет ваших друзей – есть только этот город, и в нем царит Волчанов! Вот все и сидят по норам, как вы изволили выразиться. И ждут: авось пронесет! А те, кто посмелее, спешат заключить сепаратные сделки. Чему вы удивляетесь? Так всегда было и отнюдь не в России одной. И хотел бы я посмотреть на вас, если бы вы выросли здесь и дальше области не ездили. Вам бы в голову не пришло бунтовать! Точно так же сидели бы в норе…

– А я не желаю больше сидеть в норе! – вскочил со стула дедушка Гриша. – Я всю жизнь за шкуру свою дрожал! Понимаете вы это? Сидел в норе, рыл другую нору про запас и дрожал. И все мы так! Шкуры спасаем, а нас режут по одному…

Сразу после войны был у меня друг Сашка. И забрали его. У всех на глазах… В обеденный перерыв приехала машина, двое в штатском подошли к нему и говорят: «Следуйте за нами!» А здоровый парень был, смелый! Любили его на заводе. Он оглядывается, а все сгрудились, стоят, смотрят, и я смотрел, а потом отвернулся… Я, мразь такая, отвернулся! – слезы показались в глазах дедушки Гриши. – Его забирать пришли, он на меня смотрел, сказать хотел что-то, а я отвернулся! Так он что устроил? Этих двоих измутузил! Они, плюгавые, драться не умели, он одному заехал в ухо, другому – и бежать! Тут уж за ним вся толпа гналась. Вот ведь стыд какой! Сначала начальник цеха заорал: «Держи его!» Потом еще кто-то. Погнались, так и не дали уйти. Свои же смершевцам и выдали…

– Успокойтесь! – попросил учитель. – У вас сердце! Нельзя так…

– К черту сердце! Вы мне сказать дайте! Если бы я тогда не стоял да не смотрел, как его увозят… Если бы вступился, кто-то бы еще вступился, все по-другому было бы! Ведь так получается! Пусть бы нас перебили, но еще где-то люди выступили бы, на другом заводе, на третьем. Не было бы этой бойни! Я сам этих зэков возил – страх это божий, никакого ада не надо. Со скотиной в тысячу раз лучше обращаются… Стоило только вступиться мне, еще кому-то, и уничтожили бы не миллионы, а, может, только тысячи. Ведь вот в чем дело! – дедушка Гриша положил правую руку на сердце и тяжело вздохнул.

– Вот вы говорите: Бульдог, – продолжил он. – Если бы этот хорь прыщавый, Волчанов, сразу на Бульдога напоролся! Не было бы такого! Выходит, он прав, – дедушка Гриша указал на меня пальцем. – Я думал, он все вздор болтает, а он прав! А вы – нет! – старик резко повернулся к учителю. – Вы все письма да письма пишете, разве что в ООН не писали. А тут не писать надо… Волк на вас нападет в поле, вы что, письмо будете писать охотникам? Так он вас и задерет!

– До сегодняшнего дня вы не говорили ничего подобного, – тихо ответил учитель.

– Да, не говорил! – яростно закричал дедушка Гриша. – И потому я первый сейчас скажу, что я мразь! Слышал, что здесь творится, а сидел у себя в норе, молчал в тряпочку! На велосипеде поеду на озеро, рыбки наловлю, ухи наварю. Тишь да гладь кругом! А то, что детей убивают, вроде как и мимо меня проходит. Вроде как неправда это! Вроде бы и не поймешь, убивают или нет. Мертвые есть – это видно. А врач в газете районной пишет: несчастный случай. И сидишь себе и думаешь вот так подло: может, в самом деле несчастный случай? Ведь знаешь, что вранье, а все равно сам с собой в поддавки играешь. Вот это и есть подлость! Они нам как будто кость кидают – вот вам подавитесь! Хотите убийство несчастным случаем назвать, мы вам поможем! А мы цепляемся за эту кость как шакалы. А они ухмыляются и выбирают, кого резать завтра.

Знают, завтра тоже все тихо будет. Один раз опаскудились – назад дороги нет. Так и превращают людей в трусливое быдло… Но хватит!

Дедушка Гриша поднялся с места, стремительно направился к старинному гардеробу, распахнул обе створки, повозился какое-то время и достал большой продолговатый сверток, тщательно обвязанный веревкой.

– Вот! – проговорил он и быстро освободил предмет от упаковки. Это была густо смазанная винтовка, от которой шел тягучий запах машинной смазки.

– Ого! – изумленно воскликнул я. – У вас и патроны есть?

– А на черта мне винтовка без патронов! – сварливо огрызнулся он. Учитель молча смотрел на нас. Удивленная улыбка застыла на его лице. – С войны храню. Сам не знаю, зачем… Снайпером был, оружие любил очень. Стрелял отлично! На восемьсот метров вот– такую крысу поражал, мишень называлась «перебежчик»… После войны подобрал, сохранил. Зачем, не знал даже… Теперь знаю!

– И зачем же? – осторожно спросил я.

– Завтра увидите! – яростно пообещал дедушка Гриша. – Не один Бульдог тут смелый… Мне терять нечего!

– Постойте! Давайте подождем! – учитель подошел к старику и взял его за локоть. – Их все равно теперь возьмут. Чуть раньше или позже…

– А я не хочу ждать! И вы мне не указывайте! – рассвирепел дедушка Гриша. – У меня с этим мерзавцем свои счеты. Он на ротного нашего похож – один к одному! И вообще, какое ваше дело! Говорили тут про Англию, я все уговаривал вот его, чтобы он помог! Потом всю ночь спать не мог от стыда. Срамота какая! Шут старый! В Англию ему, козлу старому, захотелось! А здесь… Здесь детей убивают. Драться надо! Понимаете вы это? Драться! И раньше драться надо было, тогда, небось, не слушали бы сейчас про Англию как бедные родственники. Сами бы жили как люди!

– В кого вы хотите стрелять? – спросил учитель.

– В Волчанова! – не задумываясь, ответил дедушка Гриша. Учитель покачал головой.

– Не то… – прошептал он. – Не то, дедушка… Это ничего не изменит…

– Мы устроим демонстрацию! – осенило меня. – Как в Гайд-парке, там, где вы, дедушка, хотели показать англичанам кузькину мать. Завтра, то есть сегодня уже, воскресенье, народ не работает. Напишем какой-нибудь сильный лозунг и выйдем на площадь. Не станут же они стрелять при народе! Тем более, что у нас теперь есть винтовка. В случае чего дедушка Гриша будет поражать их, как мишень «перебежчик». Они вполне заслуживают.

– Вы шутник, – заулыбался дедушка Гриша. – Черт знает, когда вы так шутите, весело становится! – сказал он, и я покраснел от удовольствия. Никогда в жизни чья-то похвала не приносила мне такую радость, как эта.

– Но как же ваши переговоры? Они окончательно поймут, что вы блефуете! – возразил учитель.

– Ну и пусть! Ситуация изменилась, с нами теперь дедушка Гриша с винтовкой. Я не удивлюсь, если Бульдог тоже захватит свое ружье и присоединится к нам. Тогда они ничего не будут стоить со своими тремя «Макаровыми». Заметьте, это при условии нейтралитета масс! А вдруг массы выступят в поддержку нашего сильного лозунга?

– Попробуйте придумать такой лозунг…

* * *

Поначалу дедушка Гриша проявлял незаурядный темперамент, отстаивая свой лозунг «Вся власть Советам!»

– Они самозванцы: украли власть, превратили город в скотный двор, а сами хозяйничают, как волки! Вот и нужно, чтобы власть вернулась народу, то есть Советам народных депутатов!

– Это тем самым депутатам, которых Волчанов держал в страхе, – спросил я.

– Неважно! Тех прогоним, выберем других! – горячился дедушка Гриша. – Главное, чтобы власть была законная!

– Нет, это не то! – поддержал меня учитель. – Народ не поймет, чего мы хотим. Многие до сих пор считают, что Советы – это их власть. Сначала убедить надо, объяснить. Нет! Лозунг должен быть прост и доступен. Вы помните – «Даешь Варшаву!». Это было понятно всем… Давайте просто напишем то, что думаем.

– «Волчановы – убийцы!» – предложил я.

– Да нет же! – воскликнул учитель. – То, что они убийцы, знают здесь все. Это будет не лозунг и даже не новость – простая констатация факта. Сомневаются лишь в том, имеют ли Волчановы право убивать. И мы заявим, что такого права у них нет. Мы напишем так: «Не убивайте наших детей!»

– А что! – оживился дедушка Гриша. – Прямо в лоб.

– Согласен! – сказал я. – Но еще лучше – «Не смейте убивать наших детей!». Так будет видна наша оценка. Будет понятно, что они совершают нечто, чего не смеет совершать никто.

– Вы хорошо сказали это! – произнес учитель. – Так будет лучше: «Не смейте убивать наших детей!». Это ярко, об этом будут думать… А на чем мы напишем? Нужен большой лист или старая простыня.

– Почему это старая? – возмутился дедушка Гриша. – Листа у нас нет, а простыню возьмем новую, чистую! Краска у вас была…

– Да-да, у меня есть красная гуашь! – вспомнил учитель. – Но не слишком ли будет вызывающе, если красным по белому? – обратился он ко мне.

– Почему? Это именно то, что нужно. Красные буквы на белом. Так испокон веков писали русские.

Дедушка Гриша достал из шкафа простыню, мы втроем развернули ее. Она была широкая, почти квадратная, и пришлось разрезать ее пополам.

– Я эту простыню на похороны себе берег, – признался старик. – Вместе с костюмом в шкафу держал, на видном месте, чтобы похоронили по-человечески. Конечно, дети приедут, не дадут зарыть как собаку, но и им будет приятно, если и костюм, и простыни – все готово. Да это всё пустое… Кто умеет писать большие буквы?

Учитель молча покачал головой. Я тоже никогда в жизни не писал плакатным пером. Да и пера у учителя не было, была только жесткая кисточка для клея.

– Я когда-то красный уголок оформлял на заводе! – нерешительно произнес дедушка Гриша. – Один раз писал заголовок. Но у меня руки дрожат…

– Это неважно! – подбодрил его я. – У вас получится! Мы сделает так: сначала карандашом и линейкой напишем буквы, а потом раскрасим. Главное – буквы ровно написать…

Работа по выполнению лозунга на куске белой простыни поглотила остаток ночи. Мы безнадежно запороли первый кусок, и, только опираясь на свежий опыт, сумели изобразить свой призыв на втором. На улице было уже светло, когда дедушка Гриша закончил приматывать материю тонкой белой бечевкой к двум черенкам от лопат. Потом мы с учителем развернули наше знамя, старик отошел на несколько шагов и горделиво посмотрел на него.

– Ничего для первого раза! – произнес он.

Я попросил его подержать черенок лопаты, ставший древком знамени, и отошел на его место. Надпись получилась убедительной, хотя с самого начала строка забирала вверх. Я слышал, что если человек в хорошем настроении, написанные им строчки ползут вверх, если в унынии, то вниз. Воодушевление, с которым дедушка Гриша создавал это произведение, заставило последние буквы взмыть к самому верхнему краю полотнища.

– Отлично! – сказал я. – Вы можете большие деньги зарабатывать на таких плакатах!

– Что? Деньги? – усмехнулся дедушка Гриша. – За такие вещи срок дают, а не деньги…

Мы все замолчали. Мы молчали и молчали, и я понял внезапно, почему мы молчим. Нас настиг страх, от которого отвлекала работа. Затем дедушка Гриша кашлянул и осторожно сказал:

– А может быть, не надо нам демонстрации? Как-то непривычно это. Народ нас не поймет. Я тут двадцать лет живу, ни одной демонстрации не припомню! Разве что на первое мая да в ноябре, но то совсем другое…

– То есть как не надо? – удивился учитель.

– А вот так! Позвоним Волчанову, подманим его к дому и… – дедушка Гриша указал на винтовку, стоявшую в углу. – Я его срежу! Главное – старшего снять, а эти молокососы сами разбегутся.

– Как срежете? Застрелите? – дрогнувшим голосом спросил учитель.

– Ну, а вы что думали! – раздраженно воскликнул дедушка Гриша. – Вы полагаете, я шутки тут шутить буду? Я старик, мне терять нечего! Пусть посадят потом, плевать!

– Но этого не нужно! Вы просто убьете его, а нужно совсем другое! Как вы не хотите понять! Потом его же именем улицу назовут…

– Я думаю, часа через полтора мы можем идти, – сказал я. – Дойдем до площади и остановимся напротив собора, где книжный магазин. Посмотрим, что будет дальше! Они не тронут нас…

– А винтовка? – недовольно спросил дедушка Гриша. – Вы что же, предлагаете оставить ее дома?

– Конечно.

– А как мы будем защищаться?

– Не знаю… Мне кажется, защищаться нам не придется. Наоборот, мы атакуем. Винтовку нужно оставить. Иначе это уже не демонстрация, а что-то иное. Люди будут смотреть не на наш лозунг, а на винтовку.

И потом, у Волчанова появится повод открыть огонь, – я выдержал паузу. – И вообще, я подумал, может быть, дедушке Грише оставаться в доме? Чтобы было кому прикрыть нас на случай отступления…

Это была уловка. Мне хотелось как можно скорее прекратить спор о винтовке. Я боялся, что упрямый старик и в самом деле потащит винтовку за собой, и тогда эти шакалы не упустят своего и перестреляют нас как куропаток.

– Кто, я останусь дома? – воскликнул дедушка Гриша и посмотрел на меня так, что, казалось, сейчас он возьмет меня за грудки. – Я тебе покажу «дома», сукин сын! – разъярился он и в самом деле взял меня за ворот рубашки…

* * *

Солнце стояло уже довольно высоко, когда мы вышли на улицу. Наш сильный лозунг был свернут и выглядел как две свежеоструганные палки, обмотанные белой тряпкой, сквозь которую просвечивало что-то красное. Со стороны могло показаться, что белый материал испачкан в засохшей крови.

Солнце взбодрило нас, внушило радость и веру. Я жил в тропиках и хорошо знаю, что значит каждый день видеть солнце и высокое голубое небо. Это счастье, которое можно оценить, лишь утратив его. Мы медленно шли по улице и посматривали по сторонам. Было тихо и подозрительно безлюдно.

– А что, там на колокольне есть колокол? – обратился я к дедушке Грише. Хотелось о чем-нибудь говорить.

– Старухи говорят, что колокол есть, – неохотно отозвался тот. Он тревожно оглядывался по сторонам и был явно не расположен к разговорам. – Говорят, снимать поленились и оставили висеть, а язык ему просто вырвали.

– Вы уверены, что колокол там? – переспросил я.

– Там! – подтвердил учитель и с интересом заглянул мне в глаза. – Василий Петрович рассказывал: их как-то на субботник в собор пригнали. Там склад минеральных удобрений, вот они там и работали, мешки таскали с одного места на другое. Он сам поднимался на колокольню и видел колокол. Говорит, огромный такой и весь зеленый. Показался ему похожим на лешего…

– Мы поднимемся на колокольню и ударим в набат! – сказал я.

– Там закрыто! У колокола нет языка. И вообще… Что за странная идея! Вы хотите славы Герцена? Так ведь он из Лондона в колокол звонил, это было безопасно и легко, а мы тут… – учитель замялся, подыскивая слова.

– А что! Это будет здорово! – воодушевился дедушка Гриша. – Колокольный звон – это красиво! Я сто лет уже не слышал, но помню: это красиво. Особенно если большой колокол.

– Но там закрыто! – повторил учитель. – Там замок и, может быть, даже сторож. Хотя нет, сторожа нет…

– Нужно что-нибудь тяжелое, – сказал дедушка Гриша.

– Зачем? – встревожено спросил учитель.

– Чтобы в колокол ударить!

– Это мы найдем! – сказал я.

Мы подходили к площади, над которой, окруженный безобразными бетонными коробками, возвышался собор. Город словно вымер. По дороге нам так и не встретилось ни одной живой души. Не было и канареечных машин, появления которых я ожидал со страхом и злобой.

– Что-то пусто тут совсем… – пробормотал дедушка Гриша. – Зря старались только.

– Да нет же, так не может быть! – заволновался учитель. – Люди должны быть! Воскресенье сегодня…

Мы остановились напротив собора. Мы были одни на залитой солнцем площади.

– Что будем делать? – спросил дедушка Гриша. – Я же говорил, винтовку надо было брать. Сейчас бы пошли к Волчановым! – брюзгливо добавил он.

– Может быть, подождем? – неуверенно предложил учитель.

Я молча развернул часть нашего знамени и протянул учителю другой черенок. Он взял. Буквы на солнце стали рубиново-красными, ткань похоронной простыни дедушки Гриши сияла белизной. Наше знамя показалось мне замечательно красивым.

Какое-то время мы топтались на месте, не зная, в какую сторону обратить наш лозунг. Потом, не сговариваясь, повернули его к собору. Дедушка Гриша отошел на несколько шагов, полюбовался на свою работу и сказал:

– Вот так и будем стоять как дураки! Народ по углам разбежался и ждет, когда приедут и Волчановых заберут. Говорил я, не надо этого ничего! Тут отродясь демонстрации такой никто не видел…

Он осекся, потому что из-за угла здания книжного магазина «Восход» стали появляться люди. Их было человек тридцать, такая небольшая толпа, которая, словно по команде, высыпала из-за угла. Учитель показал мне глазами на толпу, я слегка кивнул. Дедушка Гриша тоже увидел людей и преобразился: приосанился, стал выше, застегнул все пуговицы на строгом черном костюме.

– Я поговорю с ними! – сказал он вдруг и, не дожидаясь нашего ответа, направился к магазину.

Я, пораженный, смотрел, как строго и в то же время молодцевато, будто на параде, шагает дедушка Гриша. Он подошел к толпе, остановился, кивнул и сделал изящный точный жест рукой в нашу сторону. Слов не было слышно, но я видел, как люди постепенно, шаг за шагом, стали подходить к дедушке Грише и вскоре обступили его со всех сторон. Затем послышался гул, и из-за угла магазина вывалила уже настоящая толпа. Люди шли и шли, словно там, за углом, прорвалась какая-то запруда. Я увидел, как дедушка Гриша поднимается на крыльцо магазина и продолжает что-то говорить, как он красиво и точно жестикулирует руками. Когда старик сошел с крыльца, толпа расступилась перед ним, и он направился к нам триумфальным шагом победителя.

– Все в порядке! – громко сообщил он. – Там с ними этот самый Бульдог, друг ваш! – отнесся он к учителю. – Сказал, что сейчас к нам подойдет… Но народ! – дедушка Гриша развел руками. – Волчановы вчера слух пустили, что, мол, в городе прячется какой-то уголовник, из зоны сбежал. Под этим соусом они, кстати, весь город обшарили – искали, значит, вашего напарника! И всем советовали по домам сидеть. Но народ знает, что вы здесь, и ждет, очень даже ждет, когда начнут Волчановых брать.

– А вы им что сказали?

– Я им сказал: сидите по норам своим как суслики, а надо на демонстрацию выходить. Сказал им, что терпеть Волчановых – позор для человека. Вот, говорю, из Москвы специальный товарищ приехал, демонстрацию у нас организовал, чтобы весь народ организованно этих подонков свергнул! Они все про лозунг спрашивают, интересуются, про каких это детей? Я говорю – про тех, которых убивают. Молчат… Я им под конец врезал: овцы вы трусливые! Вот, говорю, хоть на меня посмотрите! Я старик, еле ноги таскаю, а вышел на демонстрацию. Потому что нельзя терпеть это паскудство! Друг ваш, Бульдог, один кричит: «Правильно!», а все остальные помалкивают. Ну ничего, мы их расшевелим! Да вон они, идут!

Я вздрогнул. Толпа разделилась, и к нам направлялся авангард, человек пятнадцать. Возглавлял его Василий Петрович, известный в городе как Бульдог. У него было красное, растерянное лицо. Делегаты подошли вплотную, и Бульдог, не здороваясь, обратился к нам:

– Вы нам прямо разъясните! Народ волнуется! Народ знать хочет. Я им говорю, что Волчановым труба! Говорю, что сам видел человека из Москвы, и другие вот-вот подъедут. А они не верят! Скажите им!

Я потерял дар речи. Я ждал, все время ждал чего-то подобного, но в то же время страстно верил, что этого не будет, что мне не придется стоять лицом к лицу с толпой и объяснять им то, чего я не могу объяснить даже себе самому.

– Ну, что же вы? – повысил голос Бульдог. – Народ правду знать хочет! – уже с угрозой добавил он.

Эта угроза меня спасла. Я не люблю, когда мне угрожают. Мне кажется это унизительным. Угроза в голосе Бульдога разбудила во мне злость.

– А что, народ правды не знает? – спросил я.

– То есть как? – не понял Бульдог. – То есть я-то знаю, я-то с вами в школе был, сам видел, как вы их гоняли… Но они-то не видели и сомневаются!

– Кто сомневается?! – с угрозой спросил я. Все молчали. – Видите, никто не сомневается! – повернулся я к Бульдогу, и снова слово «Хлестаков» возникло у меня в голове. – Иди сюда! – повелительно сказал я ему,

а Бульдог подчинился. – Держи! – я передал ему в руки древко. – И ты! – я подозвал невысокого рыжего мужчину лет пятидесяти в дорогом костюме и галстуке, с каким-то большим значком на лацкане пиджака. Как выяснилось потом, это был депутат городского Совета. Он подошел с дурашливой улыбкой на лице. Учитель понял меня и передал ему другое древко. Тот опасливо взял его в руки и, обращаясь к публике, пояснил:

– Я так понимаю, сейчас с телевидения приедут! Чтобы, значит, видно было, как весь народ… Как весь народ требует… – он снова запнулся. – В общем, народ хочет, чтобы Волчановых убрали! – испуганно закончил он. – Что же, мы готовы! Раз надо демонстрацию, мы всегда готовы…

– Да, сейчас с телевидения приедут! – повторил я его слова и тронул учителя за рукав. – Мы с вами на колокольню, – тихо сказал я.

– Но там заперто! – прошептал он.

Неподалеку от магазина на краю большой ямы я заметил лом. Рядом лежали две совковые лопаты. Очевидно, трудолюбивых копателей конец рабочего дня застал врасплох, и они, зная о всенародной собственности средств производства, бросили тяжелые инструменты там, где копали. Наверное, они догадались, что в понедельник все равно пришлось бы тащить их назад, и решили облегчить свой труд… Лом оказался кстати, я подобрал его и кивнул учителю. Мы вдвоем направились к собору.

– Вы куда? – тревожно крикнул вслед нам дедушка Гриша.

Я остановился, махнул рукой в сторону собора и громко спросил:

– Хотите с нами?

– Куда? Наверх?

– Да!

– Нет, я не пойду, высоко очень! – ответил дедушка Гриша и повернулся к толпе.

Мы подошли к двери, на которой висел массивный замок. Он выглядел совсем новым, был жирно смазан, но дерево вокруг насквозь прогнило. Я вставил в дужку острый конец лома и потянул вниз. Стоило мне чуть-чуть нажать, и замок свалился с двери, как спелая груша.

Я вошел первый и, не оборачиваясь, стал подниматься по лестнице. Было совсем темно, я наощупь пробирался вверх и слышал за спиной шаги учителя, его тяжелое дыхание. Когда лестница кончилась, мы уперлись в тупик. Я ощупал руками препятствие – это была дверь. Я навалился на нее, дверь поддалась, и в щель хлынул солнечный свет. Вместе с учителем мы навалились на дверь, и она распахнулась.

На несколько секунд мы ослепли от яркого солнечного света. Потом я увидел прямо перед собой большой колокол, тот самый, который напомнил Бульдогу лешего. Он и в самом деле как будто оброс мхом – его покрывал густой зеленовато-седой налет. Я потрогал колокол рукой. Он нагрелся на солнце и был теплым. Это было тепло живого существа.

Город лежал перед нами. Уродливые пятиэтажные коробки с залитыми битумом крышами собрались в центре, вокруг собора. А дальше – удручающе похожие на курятники дома. Среди них возвышалось административное здание из ярко-желтого кирпича, по периметру окруженное чахлыми голубыми елками. «Желтый дом и елки-палки!» – так я шутил сам с собой в день приезда сюда. А внизу, на соборной площади, названной, очевидно, еще до войны площадью Светлого будущего, разбухала толпа.

К тем смельчакам, которые под предводительством Бульдога первыми приблизились к нам и к нашему знамени, присоединились десятки и десятки тех, кто скрывался за фасадом книжного магазина «Восход». Я никогда не пробовал оценить численность толпы, у меня нет такого опыта, но кажется, их было не меньше двухсот. Они смотрели на нас. Все как по команде козырьком поднесли ладони к глазам, прикрывая их от солнца, и ждали… Я приподнял лом и протянул учителю. Он отступил на шаг.

– Нельзя! Они вырвали язык… Это кощунство!

– А удобрения в храме держать – не кощунство? – закричал я. – Перестаньте! Хватит! Ничего другого нет, значит, можно и ломом! Они ждут!

– Я не смогу… Лучше вы!

– Как не сможете? Вы должны! Вы не смеете отказываться!

Не знаю почему, но тогда мне в голову не могла прийти мысль, что в колокол могу ударить я. Это должен был сделать учитель. По-другому я себе этого не представлял. Он осторожно потянулся к лому и взял его двумя руками. На запястьях его рук вспухли слабые, тонкие, как нитки, сухожилия.

– Вы думаете, у меня получится? – он поднял лом на уровень плеч и медленно подошел к колоколу. – Но положено, чтобы били изнутри! – резко обратился он ко мне. – А здесь изнутри никак нельзя, он висит низко…

– Какая разница! – закричал я. – Давайте, на нас смотрят! – я двинулся к нему, словно желая подтолкнуть.

– Отойдите! – властно произнес учитель. Затем с неожиданной сноровкой взмахнул ломом и обрушил его на седой край колокола.

И раздался звон. Это был пронзительный, счастливый миг. Потом я понял, что тогда меня все время пугала мысль о том, что у нас ничего не получится, что мы ударим в колокол своим железным ломом и раздастся какое-нибудь убогое звяканье. Но получился звон! Настоящий колокольный звон, пусть не такой красивый, каким он должен быть… Колокол ожил!

Учитель продолжал наносить удары, он вошел в ритм, он бил и бил в колокол, пока я не понял, что он выбивается из сил и вот-вот упадет. Тогда я взял лом у него из рук. Учитель, пошатываясь, подошел к краю площадки, поднял к солнцу измученное лицо, и я увидел, что он плачет.

– Господи… Господи… Господи… – тихо шептал он, и слезы стояли в его глазах.

Его вид показался мне странным, его плач едва не испугал меня – я тогда ничего не понял. Может быть, и сейчас не понимаю. Я поднял лом и ударил в колокол. Звон опьянил меня. Я снова и снова наносил удары, выкрикивая какие-то непонятные, новые для меня слова, состоявшие из долгого звука «а» или «э». Потом я бросил лом и подошел к краю колокольной площадки.

Когда учитель ударил в колокол первый раз, я видел, как старухи внизу быстро-быстро принялись креститься, теперь площадь оказалась пустынной. На прежнем месте стояли только Бульдог, державший древко нашего знамени, и дедушка Гриша, который вертел головой, посматривая то вверх на нас, то в сторону, туда, где шагах в тридцати от них выстроились в ряд две канареечные машины и черная «Волга» Волчанова. Вся фигура дедушки Гриши выражала такую растерянность, что от жалости к нему у меня сжалось сердце.

Дверца черной «Волги» открылась, и из машины вышел Волчанов. Он был в форменном прокурорском кителе. Впервые я увидел его при полном параде. Из канареечных милицейских будок вылезли несколько человек в форме. Я узнал Николая Волчанова и Филюкова. Они все смотрели на нас.

– Нам нужно вниз! – тронул меня за плечо учитель.

Я подобрал лом и первым стал спускаться по лестнице. Какая-то злая, непобедимая сила забрала в кулак все мои внутренности и страшно сдавила. Ужас охватил меня снова. Бог мой, кто бы отучил человека бояться раз и навсегда!

Спустившись с колокольни, я подбежал к нашему знамени и остановился, сжимая в руках лом. Рядом с дедушкой Гришей и Бульдогом мне стало легче, несравнимо легче. Подошел учитель. Люди в милицейской форме топтались у машин и поглядывали на Волчанова, который непринужденно оперся на открытую дверцу своего лимузина и молча нас рассматривал.

– Где же ваши люди? – громко и обиженно прошептал Бульдог. – Дед говорил, они на подходе, вот-вот будут…

– А где ваши?

Учитель, молча слушавший наш странный диалог, вдруг вырвал у меня из рук лом и кинулся вперед. Это произошло так быстро, что я не успел удержать его. Я бросился за ним, но учитель уже подбежал к черной «Волге» Волчанова, взмахнул ломом и обрушил его па капот. Раздался рвущий слух металлический хряск. Люди в милицейской форме дернулись, но остались на месте, а на капоте появилась чудовищная рваная вмятина. Волчанов с удивлением посмотрел на учителя, затем закрыл дверцу машины и невозмутимо отошел на несколько шагов.

Учитель снова размахнулся и вдребезги расколотил лобовое стекло. Следующим ударом была изуродована крыша, потом двери. Он молча избивал волчановскую машину, а люди в милицейской форме все пятились и пятились назад к своим канареечным корытам с ржавыми решетками на окнах.

Волчанов безучастно наблюдал сцену избиения своей машины. Казалось, он просто ждал, когда учитель закончит, чтобы посмотреть, что будет дальше. Наконец учитель остановился и в изнеможении оперся на лом. Я подошел к нему и увлек назад. Бульдог громко хмыкнул и начал сворачивать наше знамя.

– Я возьму его с собой! – сказал он, когда знамя в свернутом виде было у него в руках – две короткие палки, обмотанные белой материей, сквозь которую словно проступила кровь.

– Вы уходите? – спросил я.

– А что же делать! – озлобился он. – Приехали тут, народ дурачите! Я против властей не бунтую…

– Василий Петрович! – позвал его учитель. – Как Наташа?

– Все в порядке, – пробормотал он. – Там же она, не беспокойтесь…

Молчавший дедушка Гриша сделал широкий жест рукой и заявил:

– И убирайся, раз струсил! Только плакат наш оставь!

Бульдог покраснел и шагнул в нашу сторону:

– Да нет, вы не поняли! – срывающимся голосом произнес он. – Я домой за ружьем! А потом к вам подойду… Днем они не полезут, а к вечеру я буду. Вы не поняли… – он застыдился и лепетал как ребенок, и я не знал, верить ему или нет.

– Вы можете не приходить, – сказал я. – Мы отобьемся!

Он кивнул и грузно, косолапо пошел прочь, унося с собой наше знамя. Мы снова остались втроем.

– Мы идем домой! – твердо сказал учитель и двинулся вперед. Мы с дедушкой Гришей догнали его.

На нашем пути находились канареечные машины. Учитель взял левее, и мы обошли их всего в нескольких шагах. Люди в форме молча провожали нас глазами. Из-за второй машины выступил Волчанов и окликнул меня по имени-отчеству.

– Так что же? – в его глазах отразилась безумная тоска. – Так что же мы будем делать?.. – снова спросил он.

Я пожал плечами и пошел дальше. Когда они осталась у нас за спиной, дедушка Гриша начал то и дело озираться назад.

– Не оборачивайтесь! – сказал учитель. Но старик оглядывался снова и снова. Он ждал выстрелов в спину. Его тревога передалась мне, я оглянулся и увидел, как они все выстроились в линию и смотрели нам вслед.

– Не оборачивайтесь! – приказал учитель.

– Винтовку надо было брать! – зло огрызнулся старик.

Канареечные машины провожали нас до самого дома. И несмотря на строгий запрет учителя, дедушка Гриша то и дело опасливо озирался. За полсотни шагов до дома он не выдержал и побежал, на ходу громко и злобно ругаясь, что неприятно поразило меня. Чеховский образ дедушки Гриши не мог совместиться в моем представлении с яростным матом. Мы с учителем дошли до ворот дома и задержались у изуродованной калитки. Машины остановились шагах в семидесяти от нас и заглушили моторы. Люди в форме сидели внутри.

– Вот тебе, бабушка, и Юрьев день… – пробормотал учитель.

– Ничего, у нас есть винтовка!

– Что? Винтовка? – вскрикнул учитель и опрометью бросился в дом.

Мы вбежали в горницу, когда дедушка Гриша уже встал на стул, раскрыл форточку и старательно выцеливал кого-то там за окном.

– Не смейте! – закричал учитель. Дедушка Гриша вздрогнул и опустил ствол.

* * *

– Это – лучшая в мире винтовка! – провозгласил дедушка Гриша и потряс ею над головой. – Винтовка Мосина образца 1897 года! Немцы хвалили ее еще в первую мировую!

– Я не понимаю, чем вы гордитесь, – сказал учитель. – У нас всегда было хорошее оружие, потому что мы всегда воевали. Но пора перестать. Многие народы уже перестали – и нам пора.

– Государство не может без оружия! – заявил дедушка Гриша. – Вам волю дай – нас совсем без защиты оставите! Пацифисты называется!.. И автомат наш, «Калашников», сейчас самый лучший в мире!

– Лучший! – подтвердил я. – Его очень хвалят. У йеменских бедуинов, которые строят социализм, наш автомат стоит столько же, сколько молодая жена.

После окончания нашей мирной демонстрации с колокольным звоном и публичным избиением волчановской машины прошло два часа. За это время наше положение совершенно не изменилось: канареечные корыта с решетками оставались на своем месте, люди в форме по-прежнему сидели внутри.

Вернувшись в дом, мы прежде всего забаррикадировали входную дверь старинным гардеробом, привалили к нему диван и тумбочку. Затем дедушка Гриша занял самое важное с военной точки зрения место – он залег на печке, с которой простреливались одинаково хорошо как дверь, так и окна, и мы стали ждать штурма.

Но штурма не было. Прошел примерно час, и старик покинул стратегическую высоту. Ему надоело лежать на жестком и пялиться в окно. Он решил сидеть на табуретке у стола, потому что с этого места, пусть не такого высокого, как печка, все равно получается неплохой сектор обстрела. Вообще дедушка Гриша вел себя как настоящая военная косточка, что меня забавляло и бодрило одновременно. Учитель приготовил чай, и вдруг мы начали болтать что-то странное.

Сначала мы толковали о том, как замечательно, что Волчановы ничего не знают о вашей боевой мощи. В случае штурма наш ответный огонь будет для них полной неожиданностью. Дедушка Гриша доказывал, что винтовка Мосина прострелит всю нашу баррикаду насквозь, в то время как их пистолеты, которые он по праву знатока оружия уничижительно именовал «пердунками», не в состоянии насквозь пробить толщу баррикады. Значит, делал вывод дедушка Гриша, мы будем поражать их из винтовки, а они не смогут причинить нам ни малейшего вреда.

Разговоры эти были особенно приятны старику, он воодушевился и то и дело оттягивал затвор, проверял, на месте ли первый патрон. Правда, он признал, что его скороспелое решение стрелять в Волчанова из винтовки через открытую форточку – это чистейшее безумие. Можно было промахнуться и вообще это было бы началом боевых действий, последствия которых предсказать не очень трудно. Нас бы перестреляли. Впрочем, возможность промаха старик азартно отрицал. По его словам, до машины было не больше ста метров, а на таком расстоянии он попадал в пятак.

– Я же говорил вам, что на стрельбах приз брал, трусы сатиновые сам Буденный мне вручал! А этих подонков, если хотите знать, я могу перебить, не отходя от окна…

Воинственный дух дедушки Гриши передался и мне. По моей просьбе он очень подробно объяснил устройство лучшей в мире винтовки, обогатив мой словарный запас такими сочными словами, как цевье и гребень. Учителю наши военные занятия явно не нравились, он хмурился, кусал губы и наконец открыто предложил:

– Ради бога, давайте переменим тему! Поговорим о чем-нибудь серьезном. Мы уже готовы к обороне, тем более Василий Петрович обещал подойти…

– Подойдет он, как же! – с тонким сарказмом улыбнулся дедушка Гриша. – Я давно вам хотел сказать. Не чувствуете вы народ, потому что человек вы не от мира сего. Не то, чтобы я хотел вас обидеть, но вам бы в монастыре жить. Потому что народа вы не знаете и знать не будете. Вы его видите таким, каким желаете видеть! – закончил он с вызовом. Учитель молчал. – Народ трус! – запальчиво продолжил дедушка Гриша. – Вот это и есть главное. Бульдог ваш сейчас дома сидит, заперся, вот как мы с вами, только у него еще собаки, кавказские овчарки – дьяволы, а не псы, любого с потрохами сожрут! Вот он их спустил, ружьишко зарядил и сидит дрожит…

– Ну, пусть даже и так. Это неважно… – неохотно ответил учитель.

– Да как же неважно! Если Бульдог трус, то кто же остальные? Машины только-только показались – они как шкурнут во двор! Как корова языком слизала! Народ… Знаете, как после войны говорили? Народ тогда с войны возвращался, столько мук перетерпел, а его снова терзать начали: голод, карточки, черные вороны снуют. Сколько пленных наших было, каждый, считай, себя шпионом признавал. А не признавал, били смертным боем. Тогда так говорили… – старик замялся и как будто смутился, но все же сказал: – «Народ-народ! Ему… в рот, а он обижается, мол, два полагается!». Вот так.

Учитель покраснел. Затем с видимым усилием проговорил:

– Вы, дедушка, как-то быстро переменили свое мнение. Вчера вам слова нельзя было против народа сказать, а теперь вот вы как про него… Такое говорите, что даже слушать неудобно!

– А я, собственно, всегда так думал! – раздраженно ответил старик. – Только говорить боялся. Даже самому себе! Да вот, представьте, боялся такие вещи сказать даже себе! А сейчас не боюсь! Теперь все равно…

– По этому поводу я могу напомнить вам анекдот, который уже не один десяток лет входит в серию лучших политических анекдотов мира, – вмешался я. – По нашему радио объявляют: мол, завтра утром вас всех будут вешать. Народ начинает волноваться, все спрашивают друг у друга, с собой ли приносить веревки или там давать будут…

– А весь вопрос наш русский, если только есть этот русский вопрос, в том, что мы сами такие анекдоты про себя выдумываем и сами с удовольствием их рассказываем! – сказал учитель. Его голос стал звонким. – Именно с удовольствием! Вот, мол, какие мы, вот как мы сами себя! Уж никто нас так не обложит, как мы сами! В нас заложен какой-то странный инстинкт самоотрицания, самоунижения, самоубийства, если хотите… – он замолчал, и я поразился сходству наших мыслей. Именно об этом я размышляю уже который год. – Веками русская церковь проповедовала жертву, жертву и еще раз жертву! И в этой проповеди она была неукротима и сильна. Да и мы то же самое твердим! Откройте наши учебники: нет большего счастья, чем отдать жизнь за Родину! Есть ли еще такая страна, где учат смерти семилетних детишек? Они еще радоваться жизни не умеют, а их учат умирать. Ведь это чудовищно! – вскричал учитель. – Нельзя учить детей смерти, они ведь поверить могут и в самом деле умрут! А если не умрут, будут ненавидеть жизнь и все живое!

Я молчал пораженный. Учитель сумел выразить в словах то, что кипело у меня в душе многие годы. После небольшой паузы он продолжил:

– Меня сейчас другое удивляет. Да нет, уже не удивляет… Я безумным сам себе кажусь сейчас… Вы говорите, я народа не знаю. Пусть так, пусть это правда. Я всю свою сознательную жизнь жил где-то в девятнадцатом веке. Пушкин, Гоголь, Толстой… Этот мир взял меня всего без остатка, когда я был еще совсем мальчиком. Повзрослев, я воспринимал жизнь не иначе, как сквозь «магический кристалл» литературы. Поехал учиться в Петербург. Я узнал в этом городе каждое здание, каждый закоулок, описанные Гоголем или Достоевским…. Недавно взял Толстого и поразился: я не могу его читать! Вы понимаете, не могу! – с гневом обратился он ко мне. – Вот вы не любите Толстого, а я любил и люблю… А читать не могу! Великолепный, чистый, благородный мир романов Толстого уходит от меня… Раньше я верил в то, что он изображал, мог себе представить, видел это словно наяву, а теперь не могу – не верю! Открываю «Войну и мир» и испытываю ужасное чувство: мне кажется, будто я пришел в благоуханный древний сад и увидел на его месте вонючее болото… Все герои Толстого прекрасны, я чувствовал их. любил как родных людей. Ростовы, Болконские, Щербацкие – букет людей благоуханной чистоты и благородства! Все добры, все друг друга любят. А как деликатны! Как чисты их помыслы! И даже тот, кому Лев Николаевич отводил роль злодея, Вронский, например, – он романтический герой, а не злодей! Добр, красив, умен, деликатен, смел… А эти охоты, балы, изысканные беседы на французском и английском, а изящный юмор… Куда это все ушло? Где все это? Я спрашиваю вас! – голос учителя звенел, как струна. – Где, где, я хочу понять, где! Толстой, великий старец, жил в своем прекрасном мире до десятого года! Когда дедушка Гриша родился, Толстой был еще жив. Так где же они все, куда исчезла Наташа Ростова, где Пьер, где Левин?.. Меня с ума сводит этот ужасный вопрос… Ведь они были! Или их не было? – он словно задохнулся на последней фразе. – Нет, вы все-таки скажите мне: они все в самом деле были? Граф Ростов в самом деле без единого упрека простил Николеньку, проигравшего тридцать тысяч, огромные, страшные деньги, представить которые мы сейчас даже не в состоянии? Было это или нет? Если только они были, – мы спасены, все переживем, вернемся к ним, снова станем добры и счастливы! Но, боже, боже мой, откуда тогда появился Волчанов? Почему тогда через каких-нибудь пятьдесят лет после Левина и Кити, так трогательно, изящно любивших друг друга, миллионы русских убивали друг друга чудовищными, жесточайшими способами?..

У нас тут в краеведческом музее есть фотографии, которые сделаны во время гражданской войны. Казаки дорубили рабочий отряд, отрезали половые органы, вложили им в рот и снялись на их фоне… Где был Левин, где был Каратаев, где был Лев Николаевич? Я не могу, не могу этого уместить в своей голове, я схожу с ума!

Учитель закрыл лицо руками. Я молча смотрел на него. Меня словно оглушили.

Стоявший на полу телефон, о котором мы все забыли, вдруг затрещал. Я снял трубку и услышал голос Волчанова:

– Это вы… – он назвал меня по имени-отчеству.

– А кто же… – я зло обругал его матом. Волчанов немного помолчал.

– Так что же это? – произнес он медленно. – Вы, значит, снова играть… Мы деньги собрали, а вы политическую демонстрацию устроили. Народ взбаламутили… Зачем вам это?

– А что, в самом деле деньги собрали? – спросил я, разыграв удивление.

– Конечно!

– Двести тридцать тысяч?

– Почти…

– Раз собрали, несите сюда! – предложил я. – Вам они все равно не пригодятся. А мы с напарником пересчитаем, акт составим.

– С каким напарником? – зарычал Волчанов. – Ты что косишь, сука! Нет никакого напарника!

– Ну, если тебе так легче, считай, что нет. Но деньги принеси! Они тебе ни к чему. Зачем покойнику деньги?

Я повернулся к своим собратьям по оружию. Дедушка Гриша улыбался до ушей, его лицо дышало чистым детским восторгом. Учитель тоже как будто улыбался.

– Ну вот что! – Волчанов шумно вздохнул. – Таких нахалов я еще не видел! Пора кончать…

– Кого это кончать? – закричал я. – Ты слышал, что народ толкует? Из Москвы, говорят, группа захвата приехала! А народ зря не скажет! Все давно уже поняли! Я первым приехал, напарник мой – второй. Вот-вот приедут остальные. Да и без них справимся! – я сделал короткую паузу. – Слушай сюда, ирод ты наш! Днем ты все равно не полезешь, кишка тонка, а вечером мы сами тебя прихватим. Старшему твоему ублюдку я уже морду набил, он меня теперь бояться должен. Младший в счет не идет. Кто там еще остался? Думаешь, Филюков и остальные твои держиморды захотят вместе с тобой к стенке? Они разбегутся как тараканы! Если уже не разбежались… Выходит, остаетесь вы, Волчановы, одни.

Волчанов молчал. Мой блеф снова завораживал его.

– Послушай доброго совета! Бери веревку покрепче и полезай на дерево! Бегом, пока тебя в клетку не посадили! Только так ты можешь улучшить свое положение.

– Ты опять… – простонал он. – Ты мне вот что объясни! Я тебя понять хочу! Зачем тебе все это? Ты жил как у Христа за пазухой! Тебя за границу пускали, да в какие страны! Америка, Англия! В Москве жил, – он говорил обо мне в прошедшем времени, и это ужаснуло меня. – Ты зачем к нам влез? Не понимаю… Ты же умный мужик! Я вижу, ты – умный… Зачем тебе все это? Игра эта в благородство? Ведь это лишь игра! Ты за нее всем заплатишь! И ты такое же дерьмо, как все. Ну, поумней чуть-чуть. Ведь если умный, понимать должен – с этим народом нельзя по-другому! Не будешь их в страхе держать, на второй же день разорвут! Они меня уважали, а ты приехал, начал гадить… Такие, как ты и этот немец полоумный, народ нам испортили! У вас ничего святого нет! – заорал он. – Нахватались там, на западе, с дерьма пенок и дурманите народ… – он добавил яростную матерную тираду. – Тебя бы в органы передать, чтобы разобрались, дурь из башки выбили. Стал бы, небось, человеком! Дожились: такого в журнале держат… Антисоветчиков сами пригреваем, а они про нас потом такое печатают…

– Что, советская власть поручила тебе убивать детей? – спросил я.

– Да что ты понимаешь, чистоплюй! Заладил: убивать, убивать! Бояться должны люди! На этом мир стоит: кто-то сверху, кто-то снизу. Никакого убийства не было! Один раз нажрался Колька с горя, девушка его бросила, и попалась под руку девчонка эта… Ну, с кем не бывает по молодости! Конечно, помог ему, а что ты думал, я, отец, своего ребенка под вышку отдам? Замяли все по-тихому, родители ее без претензий. И все! Остальное – болтовня! Они сами все…

– Значит, ты не убийца, а народный любимец? – спросил я. Он выругался в ответ. – Ты и твои выродки за три года убили в этом городе восемь детей: семь девочек и мальчика. Я не говорю о тех, кого вы развратили, изнасиловали. Чистых убийств восемь! Вы загнали всех по углам и, не спеша, со вкусом режете детей…

– Да так было всегда! – простонал он. – Кто тебе в голову вбил, что когда-то было по-другому? Мы их в угол загнали! Подумаешь, пощипали тут кое-кого. На то щука в пруду, чтобы карась не дремал! Не будет нас, думаешь, изменится что-то? Другой на моем месте еще пуще драть будет!

– Но не убивать! Время убийц прошло! А ты этого не понимаешь. Ты опоздал родиться. В тридцатые ты был бы на месте и при деле. А сейчас… Сейчас тебе только на дерево.

Волчанов надолго замолчал. Я не раз замечал, что черный юмор на людей жестоких действует сильнее, чем прямая угроза.

– Ладно, хватит… – медленно произнес он наконец. – Мы вас поджарим как свиней. С напарником твоим…

– «Хватит»! – передразнил его я. – Сейчас мой напарник тебе привет передаст!

Я прикрыл трубку рукой и сказал дедушке Грише:

– Давайте предупредительный выстрел по машине! Только не в людей!

Дедушка Гриша вскочил на стул, высунул в форточку ствол лучшей в мире винтовки Мосина, и раздался грохот, за окном полыхнуло пламя. В горнице остро запахло дымом.

– Ну как? – радостно заорал я. – Как тебе мой напарник?

Короткие гудки были мне ответом. Опасаясь выстрелов с улицы, мы присели на корточки, затем я осторожно подобрался к окну и выглянул. Бок канареечной машины лизало пламя.

– Вы угодили в бензобак! Вот это снайпер! – закричал я старику. Дедушка Гриша счастливо захохотал. – Я же вам говорил: чем мы не группа захвата! – обратился я к учителю.

– Я, собственно говоря, в бензобак и целился! – торжествующе заявил дедушка Гриша. – Еще там, на улице, высмотрел, где он расположен.

Я сорвал трубку телефона. Раздались долгие гудки, потом послышался голос Волчанова. Очевидно, телефонный аппарат находился в другой машине.

– Ну что, горим? – спросил я. Он молчал. – Горим, спрашиваю? Оглох?

В ответ донесся неубедительный торопливый мат, и связь оборвалась. Я положил и снова взял трубку. Гудков не было. Он отключил телефон. Между тем пожар за окном разгорался. Полыхала уже вся машина. Ее не пытались тушить, второй канареечный близнец отъехал подальше в сторону.

– Вы… Вы все не то делаете! – сказал учитель. – Возможно, я запутался и уже ничего не понимаю, но это не то! Вот там, на площади, мы были вместе. А сейчас – нет… Напрасно вы… Не нужно было стрелять.

Канареечное корыто с решетками было сделано, очевидно, из толстого металла и горело долго. Когда от него остался черный дымящийся остов, они завели мотор второй машины и поехали прочь. Следом за ними по пыльной дороге змеился провод.

– Они бегут! – закричал дедушка Гриша. – Бегут как крысы!

– Они вернутся… – спокойно сказал учитель.

– Да что вы мне говорите! – раздраженно вскинулся дедушка Гриша. – Как будто я не знаю этих людей! Они все трусы! Вот увидите: через полчаса их не будет в городе…

* * *

После обеда мы решили установить дежурство. Первым заступил я, через два часа – дедушка Гриша. Учитель тоже настоял на своем дежурстве, хотя старик возражал, объясняя это тем, что учитель плохо видит и вообще нездоров.

– Собственно говоря, все это не нужно! – раздраженно говорил дедушка Гриша. – Их уже в городе нет. Вот завтра утром увидите сами.

За время своего дежурства я изучил винтовку Мосина. Она оказалась удивительно простой, но выглядела убедительно и была очень тяжелой.

Отстояв свою смену, я тут же заснул. Две почти бессонные ночи сделали свое дело: я проспал четыре часа как одну минуту и проснулся, когда учитель заканчивал свою смену и снова подошла моя очередь. Меня не собирались будить, учитель с дедушкой Гришей пили чай и тихо переговаривались.

Старик сообщил, что за время моего сна решительно ничего не происходило, и предложил разбаррикадировать дверь. Учитель категорически высказался против, и я поддержал его. Старик не сдавался и заявил, что ему нужно на двор, а лазить в окно по этому поводу он не привык, да ему это как-то и неприлично в его возрасте. Но учитель проявил большую твердость. Пошел на кухню, разыскал старое ведро и сказал, что до завтрашнего утра самое разумное не выходить на улицу. Ведро, однако, дедушка Гриша отверг. Он гордо сказал, что в таком случае потерпит до завтра. Мы с учителем рассмеялись. Дедушка Гриша был удивительно похож на ребенка.

Я присел у окна. На улице стемнело, и сквозь много лет немытые стекла я не видел практически ничего. Я сказал, что, если мы приоткроем окно и будем слушать, это даст хоть какую-то информацию извне. Старик неохотно согласился, проворчав, что открыть это окно в сто раз легче, чем потом поставить раму на место.

Едва дедушка Гриша взялся за раму, как заверещал телефон. Я снял трубку. Старик наблюдал за мной с выражением недоуменного испуга.

– Вы готовы? – это был хриплый голос Николая Волчанова. Мне показалось, что он сильно пьян. – Готовы?.. – он выругался. Потом в трубке затрещало, послышалась возня, и я услышал голос Волчанова-старшего:

– Вот решил попрощаться! – неестественно весело произнес он. – Будем вас поджаривать! – он как будто тоже был навеселе, хотя после многих наших совместных застолий я вынес впечатление, что пьянеет Волчанов очень медленно и незаметно. – А вообще-то, если хотите… – он опять назвал меня по имени-отчеству и на «вы», – если хотите, еще можно устроить. Будете живы-здоровы. И все будет у вас прекрасно! – с пьяным восторгом выговорил он. – Если только мужчиной будете!

– Давай короче! – оборвал я. – Самую суть.

– Я предлагаю последний раз, чтобы ты перестал валять дурака! – я похолодел от ужаса, почувствовав, что он решился. – Времени осталось в обрез. К утру ваш сарай должен прогореть как следует, чтобы угли одни были на этом месте… Я уже кое с кем в области связался, приедут завтра с утра пораньше, протокол составят, косточки ваши прикопаем. А потом разбираться будем… Может, и прорвемся! Сейчас польем ваш сарай бензином и запалим. А ты… Ты можешь шкуру свою спасти! Если… Если выйдешь оттуда с винтовкой, а старика и Ушинского пристрелишь сам! Понял? Впрочем, стрельбы не надо, Коля тихо все устроит… С винтовкой выйдешь, двери-окна заколотим, и сам, понимаешь ты это, сам бензинчиком все польешь, сам спичкой чиркнешь! Потом сам напишешь в своем журнале о том, как жили учитель-шизофреник со старым пьяницей и баламутили всю округу, как ты пробовал с ними подружиться, а они все ходили по городу с плакатами и письма везде писали. И допились до того, что в доме сгорели пьяные… – Волчанов обдумал все в деталях. – Сам завтра по телефону начальству своему позвонишь, расскажешь, потом следователю областной прокуратуры дашь показания – и катись к чертовой бабушке! Да еще двадцать штук дадим тебе на бедность! – он замолчал. Я тоже молчал.

– Да брось ты героя из себя строить! Думаешь, я тебя не вижу? Вижу! Такое же ты дерьмо, как все, дури в тебе только по молодости много. В детстве родители баловали, вот и вырос такой спесивый! А жить-то все равно хочется… Ну, что молчишь? В штаны наделал от радости?

– Хорошо, я подумаю… – я почти не владел языком.

– Нет, хватит! Ты выйдешь сейчас! Пять минут на размышление. Через пять минут… – он сказал смешное слово, матерный синоним слову «конец».

– Хорошо, ждите! – сказал я. Я повернулся к дедушке Грише:

– Открывайте окно во двор! Скорее! Они собрались поджигать!

– Что поджигать? Мой дом поджигать? – вскрикнул старик. – Я им покажу! Где я жить буду?

– Не время сейчас… Надо выбираться отсюда! Здесь мы в западне!

– Никуда я не полезу! – топнул ногой дедушка Гриша и выхватил у меня винтовку. – Я им сейчас покажу поджигать! – он был в ярости.

Я бросился в комнату учителя, зажег спичку и осмотрел окно. Рама была вставлена по-зимнему. Я вернулся в горницу.

– Дедушка Гриша! Надо выставлять раму! Я не умею, а разбивать нельзя – услышат…

– Кто бы это вам позволил разбивать стекла в чужом доме!

– А, черт! – заорал я шепотом. – Сгорим ведь! Старик задумался. Мой страх наконец передался ему.

– Сейчас. Сейчас выставлю! – он отложил винтовку и прошаркал в комнату учителя.

– Вы уверены, что это серьезно? – спросил учитель, до сих пор молча наблюдавший за нами.

– Нужно выбраться из дома. Там будет видно! Вылезем, откроем огонь. Стрельба им ни к чему! Хотя…

Я не успел договорить. Под самыми окнами взревел дизель, раздался треск ломаемых досок, забор рухнул, и я увидел контуры бульдозера с включенными фарами, который, страшно завывая, подъехал вплотную к дому. Я подхватил винтовку и крикнул учителю!

– Скорее! Разбейте стекло и выбирайтесь вместе с дедушкой через окно!

Я поднял винтовку и выстрелил через окно в сторону бульдозера. Приклад больно толкнул меня в плечо, я едва устоял на ногах. Раздался грохот, посыпались разбитые стекла. Я бросился плашмя на пол. По окнам стреляли из пистолетов, и, судя по близким вспышкам, стрелявшие были совсем рядом. Пули с чавканьем вгрызались в бревенчатые стены дома. Когда стрельба прекратилась, я тихо позвал:

– Дедушка! Рихард Давидович! Вы живы?

– Я ранен… – донесся до меня голос учителя. – В живот… – я услышал стон. – Это все! Конец… – чуть громче проговорил он. – Сейчас они подожгут… Спускайтесь в погреб! Возьмите воды, закройте лицо мокрой тряпкой… Может быть, повезет…

Выстрелы прекратились, но вдруг в нос ударил резкий запах бензина. Снова зазвенел телефон. Я сорвал трубку и заорал самый страшный мат, на который был способен. Ненависть душила меня!

– Ты выйдешь или нет? – спросил Волчанов. – У нас все готово.

– Выхожу! – как можно тверже сказал я. Вместе с дедушкой Гришей мы вытащили учителя из горницы и положили за печкой. Учитель стонал, но был в сознании.

– Его надо перевязать! – зачем-то сказал я. Из фильмов о войне я знал, что раненых непременно перевязывают.

– Отдайте винтовку! – шепотом потребовал дедушка Гриша.

– Не отдам… Давайте спустим его в погреб! И вы там останетесь с ним вместе. Возьмите тряпки, воду, как только загорится – дышите в мокрые тряпки…

– Иди ты… – злобно прошипел дедушка Гриша. – Отдай винтовку! – он вцепился в приклад и тянул к себе.

В это время раздался треск. Ломились в заваленную нами дверь. Я легко вырвал у старика винтовку и вскочил на печь. Занавески скрывали меня со стороны окон, зато дверь, в которую ломились, была в нескольких шагах. Из окон ударил луч фары-искателя. Он осветил мертвым белым светом комнату и нашу баррикаду, я увидел, как подпрыгивает на месте приставленный к двери гардероб. Я дернулся стрелять в фару, но сообразил, что свет сейчас нужен скорее мне, чем им. Кроме того, обнаружив меня на печке, они могли сразу сделать из меня решето.

Дедушка Гриша лежал на полу рядом с учителем и что-то говорил мне, но я не разобрал слов. Опрокинулся набок гардероб, затрещали доски, отлетела в сторону тумбочка, и дверь распахнулась настежь. Я прижался щекой к холодному прикладу и замер. Над нашей поверженной баррикадой появилась голова Николая Волчанова. Меня он не видел – свет фары бил ему в глаза. Он злобно кривил толстые губы и тянул перед собой руку с пистолетом. Я взял его голову на мушку, закрыл глаза и нажал на курок.

Грохот оглушил меня. Когда я открыл глаза, то увидел: во лбу Николая Волчанова словно что-то провалилось, а сам он ужасающе оскалился и выкатил глаза. Черная кровь вперемежку с мозгом текла по его лицу.

Он попробовал поднять руки, словно желая потереть ушибленное место, и рухнул. Я передернул затвор и ощутил мгновенный приступ тошноты…

Из-за двери раздалась истошная ругань, и высунулся на миг Волчанов-младший. Я не успел прицелиться и поэтому стрелять не стал. Геннадий Волчанов снова выглянул, увидел ствол моей винтовки и спрятался за косяк. Я снова не стал стрелять, хотя теперь имел серьезные шансы попасть. Появление Геннадия Волчанова почему-то успокоило меня. То, что дом штурмовал он, а не люди в милицейской форме, показалось мне добрым знаком. Этот бледный подросток, такой хилый, что я без труда мог убить его голыми руками, не вызывал у меня страха. Я перевел дыхание и позвал дедушку Гришу:

– Дедушка… – прошептал я. – Я Кольку Волчанова срезал! Вы слышите?

– Видел! – откликнулся он. – Рихард Давидович сознание потерял… Патроны берегите! Всего два осталось…

– Знаю! – я свесился вниз посмотреть на учителя, но в это время из окон ударили пистолетные выстрелы. Я почувствовал сильный удар в левое плечо и прижался к лежанке печи. Они продолжали стрелять, пули попадали в печь, вгрызались в потолок. Мое плечо стало наливаться незнакомой странной тяжестью, но сильной боли я не чувствовал.

Геннадий Волчанов завозился по ту сторону баррикады, и я выстрелил на звук. Выстрел винтовки звучал куда более впечатляюще, чем пистолетные хлопки, и давал много дыма. Я быстро передернул затвор и ждал Возня за баррикадой прекратилась, я ощутил прилив радости, поверив, что попал снова. Но Геннадий Волчанов внезапно возник совсем рядом в полный рост с пистолетом в руке и безобразно перекошенным ртом. Я нажал на курок и услышал сухой щелчок.

– Осечка…

Это было мое последнее слово. У него в руке вспыхнуло пламя, и я почувствовал страшный удар в грудь. Больше я ничего не помню. Лучшая в мире винтовка дала осечку в самый важный, решающий миг…