Молодая женщина с трудом сдерживалась: желание наступить толстяку на ногу росло с каждой остановкой. Трамвай, как обычно в праздничные вечера, был полон, и толстяк буквально висел, держась за петлю, зажатый между молодыми длинноволосыми парнями с портфелями и пластиковыми сумками. Он невинно смотрел в окно поверх ее головы, нахально прижимаясь в то же время бедром к ее полным, тесно сжатым коленям. Она зло посмотрела на него снизу вверх, но он лишь безразлично скользнул по ней взглядом и вновь уставился на мелькающие снаружи фасады зданий. Нажим его бедра усиливался.

«Если он не прекратит, я наступлю ему на ногу, — подумала молодая женщина, — и сделаю вид, что это не я. Сейчас он взвоет от боли, противный мопс!»

— Площадь Юрия Гагарина, — прохрипел репродуктор.

Трамвай остановился. Трое пассажиров выскочили — напор несколько уменьшился, — но на их место тут же втиснулось пять новых. Среди них лейтенант с завешенной тканью клеткой, молодой папа с маленькой дочкой на руках и с сыном, которого он держал за руку. Трамвай тронулся, и грохот колес заглушил все голоса внутри вагона:

— Вы можете себе представить: спаржа средь бела дня! Отличная желтая спаржа!

— Нигде не найти зубной пасты!

— Ох! — простонал внезапно толстяк и подвинулся на несколько сантиметров, но головы не повернул. В его болезненном стоне прозвучали нотки триумфа: ему удалось наконец поставить ногу между открытыми теплыми коленями молодой женщины.

Дорис Юнгман, которой несколько недель назад исполнилось двадцать лет, не была жеманницей и недотрогой. Она знала, как вести себя в подобных случаях. Ей было хорошо известно, что наглецам нельзя давать спуску. Нужно было показать этому хаму, что здесь он найдет достойный отпор и безнаказанным не останется. То, что она наступила ему на ногу, не подействовало.

— Эй, вы! — окликнула она его.

Толстяк посмотрел на нее и ухмыльнулся. Дорис улыбнулась и с быстротой молнии отвесила ему пощечину.

Нахал зашевелил губами — от изумления он не мог произнести ни слова, только с беспокойством оглядывался, всматриваясь в лица любопытных пассажиров. Длинноволосые вытянули шеи.

— Ну что? — спросила Дорис, все еще улыбаясь.

— Какая наглость! — пробормотал толстяк и отодвинулся от нее.

Длинноволосые сразу сообразили, в чем дело, и тотчас среагировали. Кольцо вокруг толстяка стало теснее.

— А-а, — простонал он спустя полминуты и поморщился от боли. — Вы что, всегда такой невежа?

— Всегда, — ответил парень, подмигнув Дорис. У него была прическа под Лорелею.

Репродуктор объявил следующую остановку. Один из длинноволосых обратился к толстяку:

— Ты, кажется, приехал, свиной окорок, не забудь выйти!

Толстяк беспомощно оглянулся:

— Но… почему я…

Но никто из пассажиров не поддержал его. Казалось, на него просто не обращают внимания.

— Мне кажется, это твоя остановка, — сказал другой длинноволосый.

Толстяк выбрался из трамвая, ругая на чем свет стоит нынешнюю невоспитанную молодежь и всех, кто ей потворствует.

На следующей остановке вышла из трамвая и шумная ватага ребят. Один из них послал молодой женщине воздушный поцелуй. Она улыбнулась в ответ. Парень было задержался, но остальные потащили его с собою:

— Ты что, старик, не видел? Она же замужем!

Напротив Дорис Юнгман теперь расположился папа со своими чадами. Лейтенант тоже уже сидел, держа клетку на коленях. Временами он наклонялся к ней, прислушиваясь, как ведет себя птица под покрывалом.

«Офицер еще очень молод, — подумала Дорис, — лет двадцать пять, не больше». Она взглянула на его правую руку. Молодой человек был женат и ехал, очевидно, в казармы. Вез с собою клетку с птицей. «Интересно, его жена живет здесь, в городе, или их разделяют те же сто двадцать два километра, что и меня с мужем? А может быть, она живет еще дальше?»

Дорис вспомнила день, когда Андреас уходил в армию. Она помнила все, как будто это было вчера. Дня не проходило, чтобы она не вспоминала о часе разлуки. И при этом вновь возрождалась боль, как что-то непроходящее, к чему нельзя привыкнуть, вопреки стремлению примириться с судьбой.

…Празднично сервированный, как на рождество, стол. В коридоре — маленький полупустой чемодан, подготовленный к отъезду. По всей квартире — запах жаркого. Отец сидит за столом и ест суп. Вместо левой руки у него протез, им он поддерживает тарелку. Он пытается внести оживление в общую грустную атмосферу и говорит:

— Я вспоминаю гороховую похлебку, которую мы получали раз в день в армии. Ты увидишь, Анди, мать такую не готовит…

В этот момент Дорис роняет на пол ложку. Она больше не выдерживает и вскакивает. Фужер опрокидывается, и красное вино заливает лучшую скатерть мамы.

— Девочка! — восклицает она в испуге, как в ту ночь, когда увидела у маленькой дочери на коже пятна ветрянки.

Дорис выбежала из-за стола, Андреас — за ней. Он прошел в их комнату, где они жили вместе еще до свадьбы, сел к ней на кровать и нежно погладил по голове. Плечи ее вздрагивали, — она плакала. Ласка Андреаса немного успокоила ее.

— Я же не насовсем исчезну, — сказал он тихо.

— Исчезнешь! — воскликнула она. — Исчезнешь! — В ее голосе звучало отчаяние.

— Ты сможешь приезжать ко мне. Кроме того, у нас будет отпуск…

Наконец она подняла заплаканное лицо и взглянула на него. От мысли о том, что долгие восемнадцать месяцев она будет вынуждена жить без него, перехватило дыхание.

— Ты никогда не должен забывать о том, что я жду тебя, — промолвила она. Это прозвучало как предупреждение. — Каждый день, Анди… С раннего утра до вечера… Каждый час без тебя будет для меня мукой.

— Дорис! — Он нежно положил руку ей на плечо, но она отшатнулась он него.

— Ты не должен меня сейчас целовать, — сказала она. — Всегда помни о том, что начиная с сегодняшнего числа каждый день для меня мука. Восемнадцать месяцев, целых восемнадцать месяцев! Ты должен приезжать, как только у тебя появится возможность, Анди. Ты обещаешь мне?

— Честное слово! — воскликнул он и улыбнулся, желая ее ободрить.

Она протянула к нему руку:

— У тебя есть платок?

Они вернулись в столовую, чтобы не обижать мать, которая так старалась с этим обедом. Матери не хотелось мешать молодым при расставании. Она навсегда запомнила день, когда ее муж был призван в армию и отправился на войну. Она, конечно, понимала, что нельзя сравнивать эти два события. Сейчас это не было связано с фронтом, с бомбежками, с похоронными извещениями. Сейчас все было по-иному. «Солдаты мира» — так их называют в газетах. Но для нее все осталось по-прежнему. Тогда плакала она, сейчас плачет ее дочь, и все это в итоге отзывается на ней…

Голос из репродуктора оторвал Дорис Юнгман от воспоминаний о событиях, происходивших более двух месяцев назад. До конечной станции оставалось две остановки. Вагон был уже почти пустой. Парнишка теребил отца за рукав и показывал на лейтенанта:

— Папа, послушай, там кто-то пикает.

Дорис Юнгман улыбнулась.

— Это потому, что у него птичка, — объяснил папа своему отпрыску и смутился, так как заметил, что его слова поняты не совсем правильно. — В клетке, конечно, — поспешил добавить он.

Лейтенант тоже ухмыльнулся. Он жестом пригласил мальчика к себе и снял с клетки покрывало.

— И не одна, — промолвил он. — Парочка!

В клетке порхали две лимонно-желтые канарейки.

— Караулы, равняйсь! Смирно! — скомандовал капитан с красной повязкой на рукаве.

Перед ним стояли лейтенант, два унтер-офицера и восемнадцать рядовых. Офицеры были вооружены пистолетами, солдаты — автоматами.

Выражение лица капитана было серьезным, даже холодным, говорил он громко и четко, что сразу выстраивало мысли стоящих перед ним людей в определенном направлении, каждое слово западало в их сознание.

— Дежурный по караулам с двадцать пятого на двадцать шестое июня — капитан Кох. — Он помолчал, не поворачивая головы, скользнул еще раз взглядом по лицам подчиненных, прежде чем скомандовать: — Караулы, напра-во! Шагом — марш!

С этой командой двадцать один воин мотострелкового полка «Шарнгорст» приступал к выполнению боевой задачи, которая от каждого из них требовала особой дисциплины, мужества, выносливости и повышенной бдительности.

Караульная служба — это боевая задача. В течение 24 часов этим воинам будет доверена охрана служебных помещений, жизнь товарищей и безопасность боевой техники и снаряжения. Их пистолеты и автоматы заряжены боевыми патронами, и каждый из солдат имеет право, руководствуясь приказом командира или исходя из собственного решения, подсказанного долгом, применить оружие, если этого потребует обстановка.

Минута молчания придает особую весомость команде. Затем дежурный по караулам вызывает к себе начальников караулов и вручает им пакет со старым и новым паролями.

После возвращения начальников караулов на свои места капитан подает команду:

— Караулы, напра-во! Шагом — марш!

Он смотрит на маленькое подразделение, марширующее по направлению к главному входу, и лицо его теряет ту строгость и холодность, которые только что на нем проглядывались.

Казармы, вспомогательные службы, автопарк мотострелкового полка «Шарнгорст» располагались в добрых четверти часа ходьбы от конечной остановки трамвая, на возвышенности, заросшей сорокалетними тополями. Здесь же находились Дом культуры, спортзал и выстроенная два года назад котельная. Почти три гектара земли в сторону улицы были обнесены высоким забором из кованых железных прутьев, а по остальным сторонам установлена сетка с колючей проволокой наверху. Подступы к забору освещались прожекторами с пяти сторожевых вышек.

Развод караулов проводился ежедневно в одно и то же время. Четкость караульной службы часто проверял сам командир полка подполковник Зенкбаум. Во время пребывания в Советском Союзе на него произвели особенно сильное впечатление три вещи: парад на Красной площади, картина Репина «Запорожцы пишут письмо турецкому султану» и молдавский коньяк «Белый аист». Не только из-за этой поездки, но и из-за высокого роста — 189 сантиметров — солдаты, офицеры, жена, сын и две дочери за глаза называли его «Спасская башня».

Подполковник Зенкбаум был убежден, что в смене караулов, вне всякого сомнения, заключается задача укрепления дисциплины и воинской морали. Поэтому далеко не случайно он выбрал себе кабинет в штабном здании с таким расчетом, чтобы иметь возможность ежедневно, если позволяли обстоятельства, наблюдать из окна эту церемонию. И сегодня, как всегда, и старый, и новый дежурный давно заметили богатырскую фигуру подполковника у открытого окна.

Во время смены караула главный вход в городок был обычно закрыт. Прибывающие автомашины ждали, пока новая смена не заступит на пост у проходной. Перед закрытыми решетчатыми воротами сегодня стояло несколько человек. Лейтенант Винтер с клеткой был среди них. Он поискал глазами женщину, ехавшую вместе с ним в трамвае, но ее нигде не было видно. На пустынной дороге к казарменному городку он ее нагнал и поинтересовался, не идет ли она к кому-либо из военнослужащих полка. Ему понравилось ее поведение в трамвае и, поскольку он знал, как долго длится процедура вызова того или иного солдата в комнату для посетителей, захотелось помочь женщине. Но она не поддержала беседу и взглянула на него с неприязнью.

«Милая, я ведь даже не родственник тому толстяку», — подумал лейтенант и ускорил шаг, намереваясь пройти проходную до начала развода, однако не успел. Пришлось дожидаться конца церемонии, а молодая женщина так и не появилась. «Где она могла задержаться? — спрашивал он себя. — Кроме служебных построек здесь вокруг только картофельные поля, несколько мачт линии высокого напряжения и бассейн. Может быть, она вернулась?»

Раздалась громкая команда, и вскоре лейтенант Винтер со своей клеткой прошел через проходную на объект.

Два унтер-офицера — разводящие сменяющейся и заступающей смены — проходят на первый пост. Все идет без задержки, только у смотровой вышки в юго-западном углу объекта случилось маленькое, не замеченное разводящими происшествие. Между докладами постовых: «Пост сдал», «Пост принял» — сменяющийся прошептал новому постовому, едва шевеля губами: «Не поднимай шума. Это из нашего второго взвода».

У подножия вышки новый часовой сразу заметил молодую женщину. Она ходила по узенькой тропинке между полем и забором, изредка поглядывала на часы, на казармы и вновь принималась ходить взад и вперед. Часовой подумал: если он не заметит свидания у забора, он нарушит инструкцию. Но если она надолго… «Ну вот, пожалуйста, девушка, идет твой милый. Вам крупно повезло, что на вышке оказался я. Если бы на моем месте был, к примеру, Плинцман, он немедленно поднял бы тревогу. Я — совсем другое дело. Я страшен только классовым врагам и пьяницам, которые приходят сюда, перебрав пива. Ну, с тебя, солдат, причитается. Обоим хорошо. Комната для посетителей, ей-богу, для этого не подходит. Там, конечно, достаточно места для того, чтобы мама развернула и передала пакет с домашним печеньем или папа великодушным жестом достал бумажник. Я тоже бывал в подобных ситуациях. А за соседним столом обязательно расположится какой-нибудь старый вояка лет за тридцать, уже резервист, и пойдут разные байки про милых деток, заготовку картофеля, дворняжку, которую завели соседи. Десять лет совместной жизни с милой женушкой. Поцелуи при встрече, поцелуи при расставании, и все это непременно на глазах у собравшейся публики. Нет, лучше уж свидание у нашего решетчатого забора. Только не слишком долго задерживайтесь там, внизу! Да смотрите, чтобы проволока не расплавилась… Ну, старик! Я больше не могу закрывать на это глаза».

Поцелуй. Проволочный забор отпечатался на лицах, но они этого не чувствуют. Нежное прикосновение рук заменяет объятия. Наконец Дорис освобождается от розового тумана, в котором теряются все мысли. У нее перехватило дыхание.

— Я… Я не понимаю тебя, Анди, — говорит она заикаясь.

Он нежно прикасается губами к ее пальцам:

— Пятьдесят три дня! Как мне было тяжело без тебя!

— Послушай! Ты не должен подписывать рапорт о зачислении на сверхсрочную, ты слышишь меня?

— Я тебя люблю, Дорис!

— Иди и скажи им, что это было поспешное решение, что ты передумал. Говори им что хочешь, но не делай этого!

— Будь благоразумна, Дорис!

— Это ты, Анди, ты сейчас должен быть благоразумным! — Она через сетку схватила его за руки. Нежность отступила: слишком сильным было ее возмущение. — Быть сверхсрочником, как будто в этом сейчас крайняя необходимость! В наше-то время, когда все твердят о мире, о разоружении. А ты?… Ты оставляешь меня одну на годы!

— Дорис, пожалуйста, — произнес Андреас так осторожно, как только мог. С момента получения ее письма, написанного два дня назад, он надеялся, что она все обдумает и не будет так горячо протестовать. Но все было значительно хуже, чем он мог предполагать. А ведь тогда, подумал он, речь шла о продлении срока службы не на такое большое время. — Я очень нужен здесь, Дорис, — сказал он. — Лейтенант Винтер убежден, что я обладаю всеми качествами, необходимыми солдату, и товарищи в моей партийной группе убеждены в том же.

— Почему обязательно ты? — спросила она и взглянула на него. Ее серо-зеленые с золотыми искорками кошачьи глаза становились иногда холодными, как льдинки. — У тебя жена, хорошая профессия — механизатор на строительстве. На работе тебя ждут. Что, для армии не хватает холостяков?

«Почему она не хочет меня понять?» — подумал Андреас и почувствовал усталость, как после бессонной ночи. Он обернулся и посмотрел на казармы.

— Унтер-офицеры и офицеры у нас почти все женатые, — сказал он. — У них жены и дети, они также имеют гражданские профессии, и если они все после окон…

— Ты что, не понимаешь, что ты все разрушаешь? — перебила его Дорис. Она уже овладела собой и говорила спокойнее, не так агрессивно, как раньше. — Посмотри вокруг, Анди. Долгая разлука — яд для брака. Это правило без исключений. Бекеры — развелись, Эва и Герд — развелись, и с твоим братом скоро это случится, если он не прекратит свои длительные командировки для монтажа.

— Но, девочка, можно найти и сотни противоположных примеров.

— Да, — спокойно сказала Дорис, — например, твои или мои родители. Женаты больше двадцати лет и счастливы. А знаешь ли ты почему? Потому, что они все время вместе! Днем они на работе, но вечера, выходные и праздники полностью в их распоряжении. Их нельзя разлучить. Это часы, когда брак скрепляется.

— Но, Дорис…

— Счастье строят совместно. Только тогда можно сказать, что ты хочешь!

— Но я же не хочу лететь на Вегу.

— Для меня, во всяком случае, счастье немыслимо иным.

— В качестве средства от старости и разлуки имеются еще проездные билеты. А некоторые умеют также ждать.

— И достаточно долго, если такие мужья, как ты, которые должны были бы создавать новую семью, на годы уйдут в армию!

«Сейчас она начнет мне рассказывать, — подумал Андреас, — что у нас в Южном городке вечером не работал кран, поскольку они на вторую смену вместо меня еще никого не нашли. Затем скажет, что защита отечества и мир — великие слова для людей, которые живут пока в неблагоустроенных жилищах, без удобств, водопровода и канализации, но строительство жилищ для этих людей не менее боевой участок и работать там не менее почетно, чем сидеть в танке, в кабине самолета или лежать за пулеметом. И я не смогу с нею спорить. В моем арсенале лишь слова, убедительные, весомые, как гранитные блоки: Ответственность, Долг, Необходимость. Но для Дорис это все же только слова».

— Это все прописные истины, — промолвила Дорис, как он и ожидал, и у ее рта, кажущегося на узком лице несколько крупным, появилась горькая черточка. — Все это одни разговоры.

— Ты рассуждаешь не по-деловому, Дорис! — рассердившись, возразил он и озабоченно взглянул на вышку.

Но там все было тихо. Некоторое время они молча стояли друг против друга по разные стороны проволочной сетки. Наконец Дорис прервала молчание. Ее голос зазвучал удивительно кротко и нежно.

— Ты прав, Анди, — сказала она. — Мы должны быть деловыми людьми. Ты и я. Ты хочешь защищать мир, родину, ее будущее, ее луга и поля. Я знаю, что это у тебя серьезно. Но если наш ребенок закричит, когда у него начнут прорезаться зубки, тебя не будет при этом. Когда он будет делать первые шаги, ты его не поддержишь. И когда он начнет говорить, а ты приедешь в отпуск, он первые дни будет тебя бояться и говорить тебе «дядя».

Андреас не верил своим ушам. Он хотел спросить, правильно ли он ее понял, но вместо этого лишь проглотил слюну, и ни одного звука не сорвалось с его губ. Дорис смотрела на него. Глаза ее блестели. Она почувствовала, что ее сообщение произвело впечатление.

— Мне кажется, перспектива стать папой тебя не очень радует, — сказала она.

— Папой? — Постепенно до него дошел смысл услышанного. На лице его отразилось счастливое изумление. — Дорис! Неужели ребенок?

Она утвердительно кивнула и улыбнулась:

— Ребенок, которому ты будешь нужен, Анди. Поэтому ты должен мне обещать, что с задержкой на сверхсрочную еще раз подумаешь. Пожалуйста, обещай мне это здесь, сейчас!

Андреас все еще не мог прийти в себя:

— Милая! Ребенок!.. А дома уже знают об этом?

— Дай мне честное слово, что ты не останешься на сверхсрочную, или ребенка не будет.

— Что это значит?

— Ты понимаешь меня совершенно правильно.

Молчание. Андреас уставился на жену. Она не отвела взгляд.

— Я уже зарегистрировалась, — заявила она. В ее голосе нет ни одной нерешительной нотки. Ничто не указывает на то, что ею владеет страх. — Послезавтра в восемь часов в окружной больнице. Врач сказал, что на следующей неделе я уже смогу работать.

— Ты не должна этого делать! — Его голос прозвучал неуверенно. Андреас вдруг понял, что Дорис действительно сделает то, о чем говорит. — Ты не имеешь на это права, Дорис!

— А кто же еще!

— Этот ребенок в такой же степени мой, как и твой!

Дорис отрицательно покачала головой:

— Нет, это не так, Анди. Во всяком случае, не так, если ты останешься на сверхсрочную.

— Прошу тебя, Дорис, ведь это…

— Трезвое решение вопроса. Он был бы твоим на несколько выходных дней в году или на время отпуска. Настоящий отец должен быть с ребенком каждый день.

«Так не пойдет, — размышлял Андреас. — С забором, разделяющим нас, и часовым там, на вышке, у которого будет масса неприятностей, если мы не исчезнем как можно скорее из его поля зрения, вопроса не решить. Мне нужно время и место, где мы могли бы спокойно поговорить. Сейчас речь идет не о том, согласится ли она с тем, чтобы я остался на сверхсрочную. Сейчас на первом месте ребенок».

— В субботу я получу увольнительную, — сказал он. — Мы все обсудим. Основательно и трезво, не между забором и часовым. Я заеду за тобой с полуденным поездом.

Дорис проглотила комок, подкативший к горлу, — она должна быть непреклонной. И ей это удалось, хотя в груди у нее что-то сжималось и болело, как рана.

— Дай мне честное слово, что после этих восемнадцати месяцев ты не останешься в армии ни на день, и я приеду в субботу с дневным поездом. Или я ложусь в больницу.

— Не делай глупостей, девочка. Давай поговорим серьезно…

Она поймала его на слове:

— Ты не хочешь говорить, Андреас. Ты намерен меня уломать. — Она почувствовала, что слезы подступают к глазам. Но он не должен их видеть, нельзя допустить того, что было в часы расставания. «С ребенком совсем другое дело, — думала она. — Ребенок живет, растет — и связывает. Ему нужны в равной мере оба: и мать и отец. Только ребенок делает из супружеской пары семью… Семью!» — Ты должен решить, что тебе дороже: семья или это… — Она показала на казармы. — Ты можешь мне позвонить в магазин до завтрашнего вечера. А сейчас я должна идти.

— Подожди, Дорис! Я не могу тебя сейчас отпустить!

— Глупости, Анди! — Она посмотрела на него и подняла руку. — Я очень хочу, чтобы ты мне позвонил, Андреас… Очень! — Она слегка махнула рукой и, повернувшись к нему спиной, пошла.

Андреас вцепился пальцами в сетку забора.

— Дорис! — крикнул он. — Дорис, послушай! В субботу я жду на вокзале… Я жду!

Дорис не оглянулась. Она боялась, что не выдержит, вернется и все начнется сначала. Она шла быстро, почти бежала. Ее густые волосы развевались и попадали на лицо.

— Ну ты и силен, дружище! — крикнул Андреасу часовой с вышки. — Марш от забора!

Андреас Юнгман не сразу выполнил приказание часового. Он смотрел вслед жене до тех пор, пока она не скрылась за холмом. Лишь после этого повернулся и направился к казармам.

— Дело дрянь! — пробормотал часовой, еще долго видевший с вышки молодую женщину и белый платок, который она держала у лица.

В расписании стояло: «Чистка оружия».

Учебный класс, в котором занимался 2-й взвод, находился на втором этаже казармы. Солдаты стояли у длинных столов, над которыми ярко сияли неоновые лампы. Перед ними лежали части разобранных автоматов Калашникова. Перезарядка за счет пороховых газов с переключением автоматического на одиночный огонь; при стрельбе короткими очередями 100 выстрелов в минуту, при одиночном огне — 40; оптимальная дальность 400–800 метров. В отделении Бретшнейдера любой солдат мог сообщить все эти и другие данные, даже если его поднять ночью.

Товарищи из комнаты № 3 заняли один из столов. Их было четверо: абитуриент Эгон Шорнбергер, блондин с длинным языком, обжора великан Михаэль Кошенц, богобоязненный Бруно Преллер и Йохен Никель, храпун. Два других обитателя комнаты отсутствовали. Это были Андреас Юнгман и Хейнц Кернер. Их автоматы чистили Кошенц и Преллер.

— Не часто тобою пользуются, — ворчал Эгон Шорнбергер.

Его соседом был сильный как медведь Кошенц. В его лапах автомат выглядел игрушкой. Когда Шорнбергер заводил с Кошенцем разговор, тема была одна — девушки. Так и на этот раз.

— Я закинул удочку в «Красном олене» у уборщицы. Однако женщины сразу понимают, чего от них хотят, и поэтому получился холостой выстрел. — Шорнбергер провел тыльной стороной ладони по своим коротко постриженным волосам. — Ежик остался не расцелованным.

Михаэль Кошенц в третий раз прочистил шомполом ствол автомата и ухмыльнулся.

— Тебе нужно иметь толковую сестру, — подумав, сказал он.

Шорнбергер не понял, что тот хотел этим сказать.

— Зачем? — спросил он.

— Чтобы учиться на моем опыте, как не попадать впросак, — пробормотал Кошенц, который был на гражданке опытным мастером вязальных машин и поэтому считался знатоком по распутыванию любых петель. Он посмотрел через ствол на неоновую лампу — ни пятнышка, ни пылинки не было видно на его зеркальной поверхности — и удовлетворенно кивнул. — Я тебе потом покажу в назидание подарок моей сестры.

— Его сестра посылает ему в подарок пилюли, остающиеся у нее в конце месяца, — пошутил с противоположной стороны стола Йохен Никель.

Он громко захохотал, но поддержали его шутку лишь немногие. Только когда Бруно Преллер наивно спросил, о каких пилюлях идет речь и зачем они Кошенцу, раздался громкий смех. На шум внезапно появился унтер-офицер Бретшнейдер. Как только он, стройный, даже скорее худой, черноглазый, загорелый, возник в дверях, сразу же воцарилась тишина. Что касается дисциплины, тут Бретшнейдер не давал никому ни малейшей поблажки. Четырнадцать месяцев его отделение считалось лучшим в роте, и он не хотел уступать первенства.

Прошлую субботу Йохен Никель три раза вынужден был приводить в порядок свою тумбочку, прежде чем Бретшнейдер дал ему увольнительную. За столом нужно чистить оружие, а не заниматься шуточками. В субботу вновь только треть личного состава сможет получить желанные увольнительные.

Унтер-офицер Бретшнейдер прошел вдоль столов, проверяя на выборку качество чистки оружия, не нашел, к чему придраться, и закурил сигарету, которую он уже с час как загасил. И тут он заметил Михаэля Кошенца с его двумя разобранными автоматами и взглянул на часы. В связи с приездом жены он освободил Андреаса Юнгмана от службы на полчаса. Время уже истекло.

С Юнгманом это впервые. Обычно он образцово исполнял служебный долг, за что не раз поощрялся командиром взвода. В первые два месяца службы таких успехов достигали немногие. Бретшнейдер подумал, что солдат не рассчитал время на путь от комнаты для посетителей до казармы, и решил подождать еще десять минут. Унтер-офицер надеялся, что не ошибся в Юнгмане. Он затянулся сигаретой. Разносы и дисциплинарные взыскания — это не шутка. Приходится доискиваться до их причин целыми днями, и это портит ему не только аппетит, но и сон. Особенно досадно, когда нарушения дисциплины совершают такие, как Юнгман. Тем не менее командир твердо решил опоздание более чем на десять минут рассматривать как дисциплинарный проступок. Его принцип — на военной службе нет мелочей, которые выходили бы из поля зрения начальников всех степеней, — должен быть выдержан также и в отношении Юнгмана. Если он не возвратится через восемь минут, о его увольнении в городской отпуск в субботу не может быть и речи.

Унтер-офицер Бретшнейдер не заметил, как за его спиной солдат Шорнбергер состроил гримасу. Командир отделения вышел: из комнаты, прошел по коридору на лестничную клетку и остановился у окна. Там он достал портсигар. Все его попытки бросить курить до сих пор были тщетными, так как промахи подчиненных, переживания в связи с этим вновь заставляли его хвататься за сигарету. Теперь он перешел на самокрутки и за их счет снизил количество выкуренных за день сигарет с тридцати до десяти, самое большее пятнадцати. Иногда, правда, число их вновь увеличивалось, так как его мастерство в изготовлении самодельных «сигар» все возрастало. Он стал их делать, как на фабрике, в особенности если табак не крошился…

Тишину на лестничной клетке нарушали лишь звуки веселой мелодии, вступавшей в резкий контраст со строгой деловой обстановкой, господствовавшей вокруг. Звуки доносились из подвального помещения. Кто-то там опять играл на гобое. Унтер-офицер Бретшнейдер выдохнул табачный дым в открытую форточку и прислушался. Он еще ни разу в жизни не был на концерте, но эта музыка ему нравилась. Это, очевидно, явилось причиной того, что он, к удивлению своей жены Рут, в последнюю получку купил долгоиграющую пластинку с записью Первого концерта для фортепиано с оркестром Чайковского. Толкнул его на этот шаг гобоист. До этого в шкафу Бретшнейдера стояли только пластинки со шлягерами, комическими пьесами и сказками.

«В следующем месяце куплю Гайдна», — решил командир отделения, покачивая головой в такт мелодии.

Андреас Юнгман стремительно вбежал по лестнице. Он с некоторым запозданием заметил унтер-офицера, вытянулся по стойке «смирно» и доложил, как требовалось по уставу: «Солдат Юнгман…» Он не закончил: Бретшнейдер энергичным взмахом руки прервал его.

— Все в порядке, — прошептал он, взглядом приказывая соблюдать тишину. — Вы слышите?

— Вагнер, — прошептал Андреас Юнгман.

— Гайдн, — поправил его Бретшнейдер.

— Это играет Кернер. Безукоризненно.

Его восторг был неподдельным. Они стали слушать вдвоем, но мысли Андреаса были далеко отсюда. «Я должен завтра утром поговорить с лейтенантом Винтером, — думал он. — Если получу день отпуска, я успею. В моем распоряжении будет 24 часа. Я смогу спокойно поговорить с Дорис. Звонить не имеет смысла. По телефону все это прозвучит отчужденно и холодно. Нет, я хочу видеть ее лицо, ощущать ее реакцию на каждое слово. Пока я с нею, она не отправится ни в какую больницу. И когда я сяду в поезд, чтобы ехать обратно, я должен быть уверен, что она трезво смотрит на вещи. Мне необходимы один день и ночь. Этого вполне достаточно. Нужно бы спросить Лаппен-Калле, каковы, по его мнению, мои шансы на краткосрочный отпуск».

Под Лаппен-Калле имелся в виду Карл Хейнц Бретшнейдер.

Наверху лестничной клетки становилось шумно. Хлопали двери, шаркали подошвы, раздавались голоса:

— Дурная башка, смотри лучше!

— Только на втором ряду.

— Я говорю, слишком мало тренировки.

— Что, чемпион Европы, хватит нам?

Хохот. Стук.

Бретшнейдер был явно не в настроении, и Андреас не решился обратиться к нему с вопросом об отпуске. Унтер-офицер послал его чистить оружие, а сам, спрятав горящую сигарету за спину, стал наблюдать за группой солдат 3-го взвода, которые пробегали мимо него вниз по лестнице. Они были в спортивных костюмах, двое из них несли мячи. Подразделение отправлялось на тренировку по волейболу.

Унтер-офицер загородил им дорогу, и спортсмены остановились буквально за три ступеньки до него. Он напрягся, набрал побольше воздуха в легкие и заорал:

— Вы что, тише не можете? Где вы находитесь?

Движение застопорилось. Все переглянулись. На лестничной клетке наступила тишина. В ней нежно и отчетливо слышались лишь трели гобоя, как на сельской ярмарке.

Бретшнейдер строго посмотрел на смущенные лица солдат и сделал значительный жест в направлении подвала.

— Слышите? — спросил он тихо, почти торжественно, и пояснил с серьезной миной: — Искусство, товарищи… Ясно?

Прежде чем отойти в сторону, он еще какое-то время преграждал волейболистам дорогу, заставляя их прислушаться к звукам гобоя. Спортсмены продолжили свой путь на цыпочках. Бретшнейдер отошел к окну и вновь задымил сигаретой. На улице у казармы группа солдат снова расшумелась.

— «Искусство, товарищи… Ясно?» — прокричал один из них, необыкновенно точно имитируя голос унтер-офицера, под крики одобрения всех остальных.

Бретшнейдер покачал головой и усмехнулся.

Когда Андреас Юнгман обратился к Кошенцу со словами благодарности, тот только махнул рукой. Части автомата лежали вычищенные и готовые к сборке. Бруно Преллер еще не закончил чистку своих двух автоматов, и Йохен Никель бросал на него сочувственные взгляды.

— Помочь товарищу, чтобы он мог побыть со своей милой, это я понимаю. Здесь можно быть человеком. Но заниматься чисткой чужого автомата, чтобы его владелец свистал на флейте… Нет, это не по мне… — резонерствовал он.

— А я смотрю на это по-другому, — сказал Бруно Преллер, не отрываясь от чистки.

Йохен Никель понял его слова по-своему:

— Ну да, если, конечно, ты за это что-то имеешь. Что дает тебе Кернер?

— Не болтай ерунды, — промолвил Бруно Преллер. — Ты хочешь за каждое одолжение что-то иметь? Кроме того…

Но Йохен Никель не дал ему договорить. Он поднял ствол и приклад автомата над головою, стал в позу:

— Кто возьмет мой автомат? У меня дома есть губная гармоника, и сам я скотина.

Смешки, вспыхнувшие в комнате, погасли, как только в дверях появился. Бретшнейдер. Унтер-офицер тщательно проверил работу закончивших чистку оружия солдат. Разговор сейчас велся лишь шепотом.

Шорнбергер с любопытством посмотрел на Юнгмана, который собирал автомат:

— У тебя неприятности?

Андреас пожал плечами. Ему не хотелось рассказывать здесь. Кошенц тоже заметил, что у старшего по комнате что-то не в порядке.

— Жениться до окончания военной службы — глупость, — пробормотал богатырь. — Лучше жить незамужней с двойняшками, как говорит моя сестра.

— Весь этот цирк — сплошная глупость, — прошептал Эгон Шорнбергер и покосился на Бретшнейдера.

Йохен Никель посмотрел туда же.

— Можешь смело говорить громко, — произнес он, не спуская, однако, взгляда с унтер-офицера.

Командир отделения подошел ближе.

— О чем речь? — спросил он и начал осматривать оружие.

За его спиной Михаэль Кошенц покачал головой и с упреком посмотрел на старшего по комнате. Он предчувствовал, что произойдет, и хотел избежать этого.

— Пить хочется, товарищ унтер-офицер, — быстро ответил он. — Уж очень здесь сухой воздух.

Бретшнейдер взял автомат, проверил, насколько он хорошо вычищен, и удовлетворенно кивнул. Он не заметил, как Шорнбергер подмигнул богатырю.

— Разрешите вопрос, товарищ унтер-офицер? — обратился к командиру отделения абитуриент, быстро входя в роль любознательного и прилежного ученика.

Карл Хейнц Бретшнейдер тотчас же почувствовал зуд под подбородком. Это сигнализировало о критической ситуации и приводило его духовную и физическую систему в состояние боевой готовности.

— Ну? — спросил он, внутренне напрягаясь.

Это уже был не первый случай, когда Шорнбергер с невинной миной пытался положить своего командира отделения на обе лопатки. Бретшнейдер вспомнил о неизвестных ему латинских пословицах, которые абитуриент вставлял в свои ответы во время занятий при каждом удобном случае.

У унтер-офицера был опыт работы с молодыми выскочками. Он умел, причем весьма тактично, опустить любой высоко задранный нос до нужного уровня. Однако сейчас он почувствовал, что предстоит поломать голову в большей мере, чем когда-либо.

— Речь идет о возвратно-боевой пружине, — пояснил Шорнбергер самым невинным образом. — Встает вопрос о силе пружины.

«Что ты там еще выдумал? — молнией пронеслось в голове Бретшнейдера. — Бой можно считать наполовину выигранным, если я не допущу развертывания сил противника и затем отвечу контрударом».

— Дайте-ка мне ствол, — произнес он, показывая на почти собранный автомат Шорнбергера.

Чтобы выполнить его просьбу, автомат вновь нужно было разобрать, и Бретшнейдер был убежден, что за это время он что-нибудь придумает. Во всяком случае, Шорнбергеру не удастся поставить командира отделения в неловкое положение.

Шорнбергер спокойно, точно по наставлению разобрал автомат. Ни секунды промедления, растерянности, поисков, каждое движение рассчитано.

— Вы, конечно, знаете формулу, по которой определяется сила пружины? — наносит он следующий удар и уже не может сдержать усмешки: попотеет товарищ унтер-офицер! — Мне тоже хотелось бы ее знать.

— Что? — спросил Бретшнейдер. Остальные бросили тряпки и ершики и уставились на Шорнбергера и унтер-офицера.

— Сила пружины! — Абитуриент преданно смотрит на командира отделения. — Товарищ унтер-офицер, несомненно, знает все эти вопросы досконально. Я всегда говорю моим товарищам: вопросы, относящиеся к его профессии, он знает всесторонне. А может быть, этой формулы вы все же не знаете?

Шорнбергер передает ствол. Бретшнейдер направляет его на свет и повертывает вокруг оси. Становится так тихо, что он слышит даже дыхание придвинувшихся солдат.

— Сейчас не время для решения этой задачи, товарищ солдат. Здесь идет чистка оружия. — Унтер-офицер вернул ствол Шорнбергеру. — А ствол автомата не нефтепровод. Протрите его еще раз.

— Есть, протереть!

Шорнбергер понял, что допустил просчет. Никто не засмеялся, а унтер-офицер остался невозмутимым, как будто его спросили, который час. Он проверил еще пару автоматов за соседним столом, объявил, что прием оружия будет через 15 минут, и вышел из помещения.

— Слаб в математике, зато силен в службе и спорте, — проворчал Шорнбергер. — И тактик неплохой, с хитрецой крестьянина.

Андреас Юнгман поднял голову. Он почти не заметил случившегося. Мысли его были заняты завтрашним разговором с Дорис. Он искал новые аргументы для беседы с нею, когда замечание Шорнбергера вернуло его к действительности.

До сих пор он подавлял в себе неприязнь к наглым выходкам абитуриента, так как не хотелось нарушать ту атмосферу дружбы и товарищества, установившуюся в их комнате. Тем более что унтер-офицер прекрасно обходился без его помощи в подобных случаях. Но сейчас он почувствовал, что терпение его лопнуло. Подумать только: человека, обладающего на своей должности всеми необходимыми для нее качествами — знанием дела, опытом, благоразумием, третирует и высмеивает такой тип, как Шорнбергер! Андреас Юнгман терпеть не мог лицемеров и карьеристов и не считал нужным это скрывать.

— Дерьмо ты, самовлюбленный умник! — сказал он и посмотрел Шорнбергеру прямо в лицо.

Его слова оказались подобны искре, попавшей в бочку с порохом. Солдат положил свой автомат на стол, в два прыжка оказался около Юнгмана и схватил его за ворот:

— А ну-ка повтори, что ты сказал!

Остальные тоже положили оружие на стол, Андреас, вытянув левую руку, попытался удержать Шорнбергера на расстоянии, но тот отбросил его руку и уже замахнулся, чтобы ударить Андреаса, как тут подоспел великан Кошенц. Он растащил обоих, и не потому, что был такой уж противник драки. Просто он не мог допустить, чтобы на их старшего по комнате напали, к тому же он видел, что все остальные одобряют его действия.

— Ну-ну-ну! — успокаивал Кошенц противников. — Мы ведь боремся за мир.

А в это время внизу, в подвале здания, Хейнц Кернер, чей автомат чистил Преллер, сидел на опрокинутом ведре и уже в который раз повторял на гобое свои минорные упражнения, с которыми должен был выступать на солдатском фестивале. Мелодия, казалось, раздвинула серые казарменные стены. Кернер не чувствовал ни запаха масла, извести и кожи, ни спертого воздуха. Он воображал, что находится в лесу, где пахнет хвоей, смолой, мохом.

Все было как дома, когда, прячась где-то за сараем, он много лет назад извлек из своего инструмента первые звуки.

Каждое лето два или три раза в неделю садился он там на штабель дров и мечтал, наигрывая. Свадьба ничего не изменила. Все осталось по-прежнему, даже когда у него родился сын Себастьян. И в армии Кернер не смог расстаться с гобоем. Он напоминал ему в казарме и жену, и сынишку, и деревню, и луг, и лес. Трель сигнального свистка разрушила его грезы, воздвигла вновь казарменные стены. Хейнц Кернер отложил в сторону инструмент и, опустив плечи, молча сидел несколько секунд, как бы вслушиваясь в отзвуки исчезающей мелодии, затем тяжело вздохнул и встал.

У пирамид 2-й роты выстроилась очередь. Фельдфебель, принимающий автоматы, тщательно проверял их. Бретшнейдер стоял рядом с ним, засунув большой палец за поясной ремень. Сейчас каждый недостаток, замеченный фельдфебелем, будет воспринят им как личное упущение. Он был ответственным за чистку оружия и проверял автоматы, давал указания, снова проверял и нашел наконец оружие в надлежащем порядке. Солдаты выполняли его распоряжения, и им известна его оценка, они полагаются на него. Если фельдфебель что-нибудь забракует, он нанесет авторитету унтер-офицера существенный урон. Карл Хейнц Бретшнейдер хорошо знает, что произошло бы тогда у некоторых в голове. Он изучал личные качества своих подчиненных, внимательно наблюдал за их поведением как на учениях, при выполнении служебных задач, так и в свободное время. И он отлично знал, что в его отделении есть солдаты, которые считают, что любому человеку свойственно ошибаться, но не унтер-офицеру.

— Безупречно! — оценил фельдфебель и взял следующий автомат.

Очередь подвинулась на полметра.

Андреас стоял за Михаэлем Кошенцем. Они тихо переговаривались.

— Ты должен все хорошенько продумать, Анди, — говорил здоровяк. — Я знаю это на примере своей сестры. Подруги приходят к ней каждую субботу, чтобы идти на танцы, держат носы по ветру, а твоя малышка сидит одна с ребенком дома. 18 месяцев! 548 дней! Смертельная скука, скажу я тебе. Это могут вынести лишь те, кому за тридцать, или совсем нелюдимые.

— Разные бывают люди, — заметил Андреас, но доводы товарища все же задели его за живое. Они не ранили, но вызывали сомнения. «Хорошо, что Дорис не может слышать нашего разговора», — подумал он.

А Кошенц еще не закончил свои поучения:

— Знаешь, что всегда твердит моя сестра? Три вещи должен иметь мужчина, если у него серьезные намерения в отношении женщины: приличную специальность, освобождение от военной службы и, само собою разумеется, третье…

Позади них в коридоре хлопнула дверь. Это спешил Хейнц Кернер. Свой гобой в черном футляре он поставил на подоконник и взял почищенный Преллером автомат.

Преллер, стоявший в очереди перед Кошенцем, пропустил Кернера перед собой.

— Почему ты думаешь, что моя жена не сможет выдержать? — спросил Андреас Кошенца. — Главное — доверять друг другу. Или…

Михаэль Кошенц сочувственно улыбнулся:

— Скажи еще, что тебе наплевать, если какой-нибудь франт будет лапать твою малышку… — Андреас почувствовал, что ему стало жарко, но он махнул рукой: не говори, мол, ерунды. Кошенц продолжал: —…И она будет обниматься с ним.

— Хватит! — не сдержался Андреас. Против воли он отчетливо представил эту картину. — Своей жене я верю.

— Ты знаешь, с куколками бывают смешные вещи, — заметил Кошенц недоверчиво. — Я знаю это от моей сестры.

— Это совершенно разные люди.

— Кто?

— Куколки и женщины.

Подошла очередь Хейнца Кернера сдавать оружие. Фельдфебель встретил его с улыбкой. Вся рота знала, что дояр из Заале на солдатском фестивале будет выступать соло на гобое.

— Наш музыкант! Дуэт гобоя с автоматом Калашникова — это, кажется, что-то новое!

— Я для того и тренируюсь все время, — ответил Кернер совершенно серьезно.

Унтер-офицер Бретшнейдер едва заметно кивнул. Он вытащил палец из-за ремня и перекинулся парой слов с фельдфебелем.

Никаких претензий. Он может быть доволен своим отделением. Но тем не менее, идя по коридору, Бретшнейдер задумчиво почесывал подбородок. «Сила пружины, — подумал он. — На этом ты меня не поймаешь. И ты сам должен будешь все это тоже изучить, мой мальчик».