Итак, я выхожу из врат ада, неся на руках невесомое тело возлюбленного отца, и нажимаю на Золотой звонок величиной с блюдце. Бог не торопится меня впускать. Видимо, мое заявление сначала должно быть одобрено Комитетом по Особым Делам, прежде чем лечь к Нему на стол.

Между тем Торчер приводит меня к себе в большой белый особняк на холме неподалеку от своей церкви и устраивает в подвале без окон, куда ко мне захаживают только он и его жена. Я узнаю, что у них трое детей. Я их не вижу, а они меня не слышат. Судя по всему, их дни проходят в гробовом молчании за чтением Библии. Как и мои. Каждое утро каратист-проповедник отмечает три главы, которые я должен прочесть. „Или пренебрегаешь богатством благости, кротости и долготерпения Божия, не разумея, что благость Божия ведет тебя к покаянию?“

Вот вам Торчер-терапия — этап третий.

Ханна, жена Торчера, является его секретным оружием. Вид у нее классический: дородная матрона с нежной кожей, симпатичными кожистыми морщинами, библейским бюстом и приятным голосом. Она бесшумно ходит по дому в бесцветных футболках и длинных юбках, с распущенными полуседыми волосами и без всякого макияжа. Если бы существовало телешоу „Мать Земля“, все софиты и камеры были бы направлены на нее. Можно подумать, что ее „конский хвост“ за день отрастает на пятьдесят сантиметров, а перед сном она его подрезает. И что каждое утро она сцеживается: необходимое для семьи молоко ставит в холодильник, а остатки посылает в фонд „Деловые женщины с пышной грудью“. Английский акцент у нее более ярко выраженный, чем у исландцев. Может, она из какой-нибудь теплой южной страны? Если другие женщины за мужьями — как за каменной стеной, то эта за своим — как гора. А еще она мне видится такой добрососедской христианской страной, которую ее муж, посол с пылающими углями вместо глаз, представляет на свой неуклюжий манер.

У Ханны есть один большой недостаток — чудовищный запах изо рта, плохо сочетающийся с исходящими от нее чудесными флюидами. Возможно, дело в библейских количествах горечи, выпитой ею за долгие годы. Быть замужем за Торчером — тяжелый удел.

И все же, если бы наш взвод на месяц застрял в горах и она была бы там единственной женщиной, я бы начал о ней мечтать на седьмой день.

На завтрак я получаю ломоть домашнего хлеба, который я целую, прежде чем отправить в рот. И стакан молока, тоже, надеюсь, домашнего. Обед ничем не отличается от завтрака. А вот на ужин мне всегда дают какое-нибудь мясо. Баранину, телятину или конину. Шматок животного, по-видимому зарезанного Торчером в гараже. Меня вернули в Ветхий Завет. На попечение Сары, жены Авраама. Комната без окон, жесткая постель, Библия для чтения. Мои дни незамысловаты, а ночи все более безмятежны.

Похоже, терапия дает результат.

Я отправил на тот свет сотню человек. Осталось еще одного. Каждый день ко мне в подвал спускается мой очкастый ангел-хранитель, чтобы послушать, как я читаю вслух Священное Писание. Хотя его тяга к насилию по-прежнему дышит Ветхим Заветом, взгляд его уже не так пылает. Или я притерпелся. Он посвящает меня в суть своей блестящей методы:

— У меня черный пояс по дзюдо и карате. Это основа. Я узнал Бога лишь в тридцать пять лет, когда встретил мою будущую жену. Я всегда повторяю, что женился на Спасителе. — Бородач произносит это с легким смешком. И тут до меня доходит смысл его фразы насчет освобождения сердца от крайней плоти. Когда ты женишься на Спасителе, тебе ничего другого не остается. Еще раз хмыкнув, он продолжает: — Мне повезло. — Его смех кажется мне отработанным. Как проповедник он научился приправлять свои речи короткими смешками. — Впрочем, я всего лишь поставил свои знания и опыт на службу Всевышнему. В Исландии мы говорим: против зла надо бороться злом.

Тщательно и спокойно разбирая все, что я успел наворотить, я постепенно, по частям, предаю это земле, как  подобает. Моего отца в числе прочих. Помнится, один художник в грязной забегаловке на Ист-Сайде сказал мне как-то — мол, он пишет картины, чтобы у него пропало всякое желание видеться с бывшей женой. „Я должен освободиться от этого мусора, понимаешь?“ Он находился в процессе жесткого развода и раз за разом рисовал ее на холсте. Отвратительные расплывшиеся ню.

Пятнадцать лет я носил это в себе. Пятнадцать лет отец был в моей утробе этаким законсервированным плодом. Уж не потому ли я так раздобрел? Надо было наконец разродиться, чтобы впредь, как страус, от стыда не прятать голову в песок. Роды прошли ох как тяжело, но мне повезло с акушеркой — исландским проповедником в каратистском кимоно. Новорожденный выглядит так.

Шла к концу первая неделя моей службы. Вскоре после падения Вуковара мы — мой отец, Дарио и я — вызвались участвовать в большом наступлении на восточном фронте. Была поставлена задача — форсировать Вуку.

Но начальство не захотело отправить на передовую всю семью, так что мне было приказано остаться. „Сиди на позиции и стреляй в каждого поганца, который попадет в поле твоего зрения!“ Я провел целую ночь в обнимку с моей девственной винтовкой, стуча зубами от холода, а охранял я три палатки и один джип. В отдалении, как разъяренные насекомые, жужжали пули. Иногда огненная вспышка прошивала оголенный лес. Там, меся лесную грязь, мой отец и брат выполняли свой национальный долг. Я упорно старался отличить треск наших винтовок от сербских в надежде, что первые сумеют заткнуть вторых. Но оружие-то у нас у всех было одинаковое. Неподалеку от меня какой-то жирный козел отсыпался на удобном матрасе, захваченном у противника.

Пошел снег. Снежинки были тяжелые, серые, словно пропитавшиеся грязью. Я поймал одну на кончик языка — привкус грязи.

Ближе к рассвету я услышал голос и шорох в кустарнике. И мгновенно выпустил свой первый патрон, ставший моим боевым крещением. Я даже сам удивился собственной реакции. Хотя наступившая тишина показалась мне хорошим знаком, еще с полчаса, для верности, я просидел, держа палец на спусковом крючке, наблюдая за тем, как снежинки образуют маленький сугроб на прикладе и тают на руке. В какой-то момент мне почудился тот же голос, какое-то слабое бормотание в кустах. Я снова выстрелил. Ответа не последовало. Но бормоток — вот он. Я затаился еще на полчаса, на всякий случай еще пару раз пальнул, но неизвестный никак не желал угомониться. Тогда я пополз к кустам тихо, как змея. Наконец я увидел человека среди голых веток, разговаривающего с самим собой. На нем была наша форма. С предупредительным криком я побежал к кустам с винтовкой наготове.

И обнаружил отца с простреленным сердцем. Нижняя часть тела была вся запорошена снегом, как будто ноги уже омертвели. Лицо белое, а глаза огромные, как два яйца, которые при виде меня словно лопнули. Он лишь успел выдавить три буквы моего имени и испустил дух.

Я застрелил собственного отца и бросил издыхать, как раненого оленя. А когда, спустя час, все же отозвался на его голос, жизни в нем осталось на один слог. „Том…" В него я и превратился. Это было как проклятие.

Я по ошибке отстрелил вторую половину моего имени. И лучшую часть моей жизни.

Несколько минут я стоял, уставившись на лицо, копией которого было мое. А снег все шел, и вскоре снежинки перестали таять на отцовском лбу и на щеках, а вокруг кричащих глаз образовались заносы. Поразительно, как быстро из человека уходит тепло. Я не посмел к нему прикоснуться. Я повернулся и ушел, оставив позади остывшее тело и немой вопрос в открытых глазах, который каждый мог толковать по-своему.

Я не плакал.

Новости о моем отце и героической смерти моего брата Дарио мне сообщили одновременно. Последний встретил свою судьбу, как встречал ее всегда — с открытым забралом. Он бежал, что твой ямайский спринтер, на свидание с сербской пулей. В этом весь Дарио.

Мне сказали, что мой отец, на глазах у которого все произошло, словно обезумел. Он упал на бездыханное тело и вдруг стал выкрикивать мое имя — „Томо! Томо!“ — а затем, бросив обрез, помчался на нашу позицию.

— Да? — В ответ я покивал так, будто мне сообщили результат футбольной игры. — А… а как сражение?

— Мы захватили берег. Теперь он в наших руках.

Видел я этот хренов берег. Полная хрень.