Торчер договаривается, Томо отоваривается.

Патрон подвозит меня к отелю „Ударный труд“, где остались мои личные вещи. Тут он пускает в ход всю силу убеждения, подкрепленную телевизионной славой, чтобы растолковать полицейскому, с кем тот имеет дело. Томми Олавс — его протеже, человек тонкой душевной организации, пожелавший узнать поближе страну своих предков и не желающий жить под одной крышей с отчаянными головорезами. И вот я уже прощаюсь с польскими друзьями и, к собственному удивлению, обнимаюсь с Балатовым, на секунду прижавшись к его волосатой щеке, больше похожей на подмышку. Жизнь изгнанника — это штормящее море.

Ночь я провожу в своей ветхозаветной каморке в доме Торчера и Ханны. Днем, придя на работу, я затеваю с Оли разговор по душам, и вечером он принимает нас с Торчером у себя на третьем этаже старого бетонного дома неподалеку от места, где живет Ган. У его Гарпы сегодня ночная смена в солярии. Мы с Оли разыгрываем перед Торчером заранее намеченный спектакль: будто я снимаю у него комнату. Очевидно, „библейская душа“ знает „мясную душу“ через Сэмми, и сейчас они оживленно обсуждают недооцененную роль насилия в проповедовании Святого Писания, пока я изучаю великолепную коллекцию кухонных ножей над навороченной газовой плитой. Хотя Торчеру известно о бурном прошлом нашего шеф-повара, его вера в Оли как лендлорда непоколебима.

— Ты, главное, плати за аренду, и он тебя не прирежет, — говорит мне Торчер на прощание, садясь в машину, и от души смеется.

Дождавшись, когда благословенный внедорожник скроется из виду, я направляюсь прямиком к дому Ган. Куда, спрашиваю, нести вещи? Вижу, девушка слегка напряжена. Она ведет меня в спальню, с зажженной сигаретой (вообще-то она там не дымит), и дрожащим пальцем показывает на две пустые полки в платяном шкафу.

— Что-нибудь случилось? — спрашиваю.

— Нет. А что?

— Может, считаешь, что ты еще не готова к совместной жизни?

— Нет-нет. Просто…

— Мне казалось, ты сама… Это из-за Трастера?

Она тяжело вздыхает:

— Да.

— Боишься, что он расскажет про нас твоим родителям?

— Дело не в этом. Мне все равно.

Дело не в этом. В чем-то другом. А в чем, она не говорит. Я готов спать на чердаке, но она не соглашается, и вот мы уже лежим в ее постели и пытаемся порадовать друг друга безрадостным сексом. Через какое-то время она затевает по мобильнику долгий и, очевидно, непростой разговор с братом, видимо не желающим жить под одной крышей с киллером. Незадолго до полуночи он заявляется собственной персоной и, даже не поздоровавшись, бледный и мрачный, уходит к себе и на всю катушку врубает ледяной рок на два часа. Гуннхильдур, вздрюченная таким вызывающим поведением, выкуривает целую пачку, а затем добрых двадцать минут чистит зубы.

Мы с Ган молча лежим в объятиях друг друга, недвижимые, как мраморные изваяния античных любовников в музее. Не скажу, что я в восторге, но я сдерживаю свои желания ради такого исторического момента: это моя первая совместная ночь с любовницей, к тому же из-за гремящего над ухом ледяного рока уснуть все равно невозможно. Что-то я соскучился по Балатову. После получасовой музыкальной пытки он кажется мне олицетворением классической музыки. Страдалец за стенкой еще минут тридцать прокручивает одну и ту же песню. Певец орет так, будто он лежит со сломанным бедром на дне двадцатиметрового ледяного каньона.

— Что он там поет?

— Sódóma, — отвечает Ган упавшим голосом.

— То есть?

— Ну… сам знаешь… Содом…

— В смысле — Содом и Гоморра?

— Ну да.

Чтение Библии не прошло даром. Сын священника знает, как достучаться до своей паствы. Гуннхильдур жмется ко мне, как умирающая мышь. Но в конце концов запасы ревности к сестре оказываются исчерпаны, и два содомита благополучно засыпают.

К счастью, птичка-крановщик проводит дома еще меньше времени, чем по весне, когда ваш покорный слуга только начинал свою жизнь в бегах и первые впечатления еще были яркими. Постепенно я привыкаю к исландским будням. Утра я провожу в интернете: набираю в Гугле свое имя вперемежку с „ФБР“, „Дэвидом Френдли“ и „литовской мафией“, правда, без особого успеха; пишу мейлы общим знакомым в надежде узнать, где сейчас моя Сенка; царапаю письма от руки для матери, которые подружка Гуннхильдур по приезде в Лондон отправит королевской почтой. В полдень я стою на главной площади в компании местных сумасшедших в ожидании автобуса № 6. Август заканчивается более-менее традиционным закатом. Да здравствует темнота.

Торчер-терапия теперь ограничивается телефонными звонками патрона да регулярными посещениями безумных проповедей в его пропитанной потом церкви. Во время моего первого визита он устраивает брату Томми бравурную встречу и представляет его прихожанам, этим париям, ездящим исключительно автобусом, как „порядочного исландца и своего дорогого друга. Человека, прожившего большую часть жизни в отеле „Ад“, но сейчас снявшего комнатку в Раю. Да хранит Господь его душу. Аллилуйя!“

Вся паства встает (собственно, она почти и не сидит), и поднаторевшие дамы, вскинув руки, повторяют аллилуйи. Типичный Гарлем, только без хореографии. Я не успеваю ничего сообразить, как уже оказываюсь в объятиях тощего инвалида с ледяными щеками. „Velkominn“, — говорит он голосом, заставляющим меня вспомнить старого паяца Пи-Ви Хермана. Меж тем священник переходит на исландский, и я, к удивлению своему, понимаю почти все, что он говорит.

— Вы должны знать своих врагов! Грех — вот ваш главный враг! Никогда не приглашайте Грех в ваш дом! Не приглашайте Грех на ужин! НИКОГДА НЕ УГОЩАЙТЕ ГРЕХ ДАЖЕ ЧАШКОЙ КОФЕ!!! — с угрозой выкрикивает он своим баритоном, больше похожий на полномочного представителя дьявола, чем на посланника Господа. — Сначала Грех попросит сливки. Потом Грех попросит сахар. Потом Грех попросит виски. Вы не успеете глазом моргнуть, как Грех уже будет пить ирландский кофе! А через пять минут вы будете пить вместе с ним. Пить вместе с Грехом, и петь вместе с Грехом, и танцевать вместе с Грехом под его любимые песни! Поэтому еще раз говорю вам: НИКОГДА НЕ УГОЩАЙТЕ ГРЕХ ДАЖЕ ЧАШКОЙ КОФЕ!!! АЛЛИЛУЙЯ!

Я слышу мой собственный голос, выкрикивающий последнее слово вместе с толпой, а правой подошвой чувствую мое новое приобретение — старенький пистолет. Эта игрушка как раз поместилась в обувь 46-го размера. Я купил кроссовки с самой толстой подметкой и произвел небольшую хирургическую операцию: вырезал изнутри часть подметки, и в эту выемку улегся мой „вальтер“. Так что теперь я „иду дорогой Господа“, как выражается Гудмундур, с пистолетом в кроссовке. Не очень удобно, но когда понадобится, я окажусь во всеоружии.

Надеюсь, в Золотые Врата еще не вмонтировали металлодетектор.

Моя теплая „пушка“ ничего не знает про холодную. Не хочу ее в это впутывать, у нас и без того проблем хватает. Не поймите меня превратно. С Гуннхильдур все в порядке. Главная проблема — это я. Последним, с кем я вместе жил, был старина Нико, еще в Ганновере. Тогда мне было впору давать степень бакалавра за выдержку, сейчас же это беспрерывное курение и любимый вид спорта Гуннхильдур, разбрасывающей где попало свои джинсы, свитера, трусики, пустые бутылки, пепельницы и коробки из-под пиццы, действуют мне на нервы. Считайте меня психопатом, но я люблю, чтобы в доме был порядок.

— Не понимаю, как у таких родителей родилась ты. Они живут, можно сказать, в Белом доме, а у тебя не дом, а какой-то срач.

— О'кей, давай возьмем прислугу.

— Мы уже говорили на эту тему. На прислугу у нас нет денег.

— Зачем нам деньги? Просто убьешь ее после первой уборки, и возьмем новую. Которую ты тоже убьешь. Ты ведь у нас, блин, профессионал?

Так заканчиваются все наши споры. Моя прежняя работа всплывает всякий раз, как какая-нибудь бывшая подружка с закидонами. После того как ты угробил больше сотни человек, не смей жаловаться на грязный пол или бардак. Вот так. Она довела это до своего рода искусства. Загнанная в угол, она выкрикивает мне в лицо: „Ты же привык иметь дело с покойниками“, или „Ну да, когда люди дышат или разговаривают, тебя же это выводит из себя“, или еще проще „А ты меня убей“.

А в остальном все хорошо.

Утром мы уезжаем на работу и встречаемся за ужином, а потом я затаскиваю ее в кинотеатр на последнего „Человека-паука“ или позволяю затащить себя на один из бесчисленных концертов в этом небольшом городе. Надо сильно любить девушку, чтобы простоять два часа, кивая в такт бессмысленному ритму какой-нибудь альтернативной группы вроде „Бируши“ или „Снотворные таблетки“, в то время как в моей голове звучит „Крид“ и в сопровождении этой музыки мы берем пылающий Книн.

Одна закавыка — Трастер, который даже не думает подыскивать себе другое жилье. Его молчаливое присутствие способно вдребезги разбить мое новое „я“, и тогда сквозь трещины может пробиться сияние прежнего Тома Бокшича. В первые две недели от него можно было услышать всего два слова. „Хай“ и „бай“. Когда я подаю ему на ужин убойный гуляш, который я минут двадцать грел у себя на коленях в автобусе, где каждый второй — человек дождя или жертва насилия, он даже не говорит „takk“. К счастью, он весь день на работе. Один из моих друзей-работяг недавно оказался с ним вместе на стройке. Оказывается, эта неразговорчивая птица — настоящая звезда в мире бетона.

— Он есть на кране гений. За сто метров, даже при сильный ветер, подбирает монетку.

Я за него рад. Если бы еще он с таким же успехом подобрал своим краном какую-нибудь девицу…

Днем я удерживаю своих демонов за дверью, но по ночам они залезают через окно. Гуннхильдур предпочитает держать окно в спальню открытым.

Стоит мне уснуть, как въезжают сербские танки с намотанными на гусеницы головами: окровавленные, вымазанные грязью, орущие головы хорватских поселян — стариков, женщин, детей. „Пантеры“ четников прорывают мою сонную оборону и разбредаются по сумеречным полям моей души, как разъяренные носороги, а за ними целый взвод из шестидесяти шести американских бизнесменов, вооруженных мобилами и дипломатами, которых приветствуют радостными криками шестьдесят шесть вдов — от густых лесов Нью-Джерси до раскаленной прерии Манитобы, и над всеми простирается благословляющий перст бритоголового священника в белом каратистском одеянии, у которого на черном болгарском поясе легко читается надпись: держись, сучонок!

Они напали со всех сторон. Они окружили нас: меня, отца и Дарио.

Мы не успеваем жать на гашетки пулеметов, мы превратили наш маленький форт в пулеверизатор, но все без толку. Враг подавил нас своей мощью. И вот мы уже слышим душераздирающие вопли наших женщин и детей, наматываемых на траки быстро приближающихся танков, и оглушительные выстрелы орудий.

Вдруг я понимаю, что отец ранен. В правое плечо. Обернувшись, я вижу, как он на меня надвигается. Но сделать ничего не могу, я должен продолжать отстреливаться. Через секунду чувствую, как его пальцы сжимаются у меня на шее. Я понимаю, что сейчас он меня задушит, и в этот момент просыпаюсь и вижу в голубоватой предрассветной дымке красное лицо Трастера.

Он пытается меня задушить. Вот гад. Я хватаю его за руки и пытаюсь сбросить с себя, но он силен как бык. Крики проснувшейся Гуннхильдур, зовущей его по имени, отвлекают его внимание, и в результате мне удается ослабить хватку. Вскоре мы уже барахтаемся на полу, а в воздух летят журналы, сережки, презервативы и настольная лампа. Продолжается это недолго. Хорватский солдат и манхэттенский киллер, разогретый словом Божиим, без особого труда подминает под себя сына священника.

Тут-то и выясняется, что Трастер вовсе не сын священника. И не брат Гуннхильдур. Он ее бойфренд, точнее, был ее бойфрендом.

Вот так новость.

Три месяца я прожил с убеждением, что он сын Гудмундура и Сикридер и, стало быть, ее родной брат. Они сами произнесли это слово в первый же день, когда я еще изображал из себя отца Френдли и все было запутано или, вернее, так казалось. Просто из-за их акцента я вместо son-in-law услышал son in love. Тогда меня удивило: люди хвалятся тем, что их сын влюбился. И вот сейчас до меня наконец дошло.

Как и то, что девочка-ледышка мне с ним изменяла. Пока я спал на чердаке. Мое присутствие их заводило. Через какое-то время они порвали, но этот ублюдок не свалил, даже когда я переехал к ней насовсем! Исландский мужик — вероятно, самое непритязательное существо на свете. И все же под крышкой гробового молчания его кровь медленно закипала. И рано или поздно должна была сорвать крышку.

Ну и свалить куда-нибудь, рано или поздно, он тоже должен был. Что в результате и сделал.