Я сижу в кафе „Бахрейн“. Да. Кажется, я ничего не перепутал. Ничего арабского. Симпатичная старая кафешка со скрипучими стульями и девушками третьего дня. Кое-кто курит. Я уж и забыл, когда последний раз был в баре для курящих, и сейчас глаза у меня немного слезятся. Запрет на курение приближается к этим берегам в образе парусника „Эл Гор“. А вот Хорватия скорее ввяжется в новую войну, чем бросит курить. Надо прожить пятьдесят лет в мире, чтобы тебя начали волновать такие вещи, как чистый воздух в барах.

Я отмечаю свой первый день в изгнании. Пятой кружкой пива. Уже восемь вечера, а за окном все то же утро. Солнце у нас, сообщают мне, не заходит за горизонт. „Оно гуляет, и мы с ним“. У нас — это у Зигги и Хельги, двоих потрепанных выпивох со сломанными крыльями.

— Ночная жизнь Рейкьявика — это, можно сказать, Две ночи. Одна светлая, с апреля по сентябрь. А вторая темная, с октября по март, — просвещают меня собутыльники.

— И какая из них веселее?

— Светлая, конечно. Исландки не любят заниматься этим в темноте, — отвечают они со смехом.

Оба они моложе, худее и волосатее меня, дымят как паровоз и про то, что они пьют со священником, говорят „ну, блин, ваще“. Священник же расспрашивает их про ситуацию с геями и с абортами и интересуется, есть ли у них смертная казнь. Нет. Исландия — это безоружный, абортолюбивый, гейский рай без всякой смертной казни. Отец Френдли не промахнулся.

— Наш гей-фестиваль будет покруче семнадцатого июня, Дня независимости.

Отец Френдли выслушивает это на голубом глазу. Его антигейская, антикиллерская сущность задавлена мной в зародыше. Он только молча кивает, поправляя свой воротничок.

Вообще какого черта я до сих пор с ним маюсь? Почему бы мне не послать мистера Френдли куда подальше и не вернуться к своему высокотоксичному образу? А заодно перебраться в гостиницу? Нет, это неразумно. Лучше оставить придурка в живых. Не то его набожные коллеги свяжутся с полицией, полиция — с его семьей, и в результате мне несдобровать. А посему я продолжаю играть роль священника.

— А как у вас с убийствами? Сколько, например, у вас в году гомоцидов? — задаю им вопрос.

— Гомоцидов? — переспрашивают они, хлопая глазами.

— Ну да. Сколько гомиков убивают у вас за год?

— Гомиков? По-моему, нисколько, — отвечает Хельги, кажется несколько шокированный грубоватой лексикой викария.

— Серьезно? А просто гомицидов? Сколько за год убивают обычных людей? — не успокаивается Френдли.

— Может, одного? — с сомнением предполагает Зигги.

Сегодня утром моя интуиция меня не подвела. Я в раю. Ни армии, ни оружия, ни убийств… У них, оказывается, даже нет квартала красных фонарей. Шлюхи, ау?

— В Исландии нет проституток, но когда мы вступим в Евросоюз, придется ими обзавестись, — сообщают они мне с очередным хохотком.

Если секс у них пока бесплатный, то пиво на вес золота. С каждой выпитой кружкой кредитная карточка Игорька бледнеет на глазах. С тех пор как несколько часов назад я забрел в это заведение по рекомендации обалденной продавщицы книжного магазина, девушки пятого дня по моей классификации, я выпил алкоголя на сумму, которой с лихвой хватило бы на айпод. Спустя еще две кружки выясняется, что „Бахрейн“ — самый знаменитый бар в этой стране, пару лет назад в нем даже снимался какой-то классный фильм. Вот тебе и ЗНД. Как можно залечь на дно, если ты на острове-лилипуте?

— Если у вас нет проституток и нет убийств, то чем же вы здесь занимаетесь? Как насчет наркотиков?

Повисает пауза. Во пастор дает.

— Да. Конечно, — признается Зигги поразительному священнику с не менее поразительной гордостью. — У нас… у нас много наркотиков.

Его приятель спешит добавить:

— А еще у нас много убийств… в книгах. В Исландии хорошие детективные писатели. Арнальд Индридасон, Эвар, Орн Йозефссон, Виктор Арнар Ингольфссон, Ирса Сигурдардоттир, Арни Тораринссон.

Исландские имена вроде ракеты „Скад“. Уже давно попала в цель, а след еще висит в воздухе. Но этим ребятам от меня большой респект. Быть детективщиком в стране, где нет убийств, это вам не баран чихал. Это ж какое нужно воображение, чтобы хотя бы обеспечить своего киллера оружием! Выпивохи продолжают мне рассказывать про свою замечательную страну, но я уже отключился, оставив им только френдли-улыбочку, и мысленно пытаюсь убедить своего религиозного двойника — задачка, прямо скажем, не из простых, — что мы не в воскресной школе.

А я уже „поплыл“. С таким количеством алкоголя в крови я бы преодолел в два раза больше часовых поясов и не заметил. Бля. Интересно, что там поделывают мои христиане. Наверно, уже в эфире. Гудмундур так и не позвонил. Надеюсь, посольские ублюдки не зафиксировали меня своими камерами. Наверняка мои фотографии расклеены у них во всех комнатах. Я ведь убил их человека. А в общей сложности с моей помощью на американских кладбищах поставили шестьдесят семь крестов, так что им есть прямой резон положить меня мордой на асфальт. Но конечно, не все из этих шестидесяти семи были счастливыми обладателями грин-карты. Среди них были тальянцы, несколько русских, порядочно сербов и один то ли швед, то ли норвежец, если я правильно понял. Более странный акцент отправлять на тот свет мне не приходилось. Но преимущественно это были квадратнолицые и крепкозадые кретины. С таким внушительным послужным списком укокошенных америкосов я вполне заслуживаю почетного членства в „Аль-Каиде“.

Да, я в списке самых разыскиваемых убийц. Да, я не должен забывать, что нахожусь в изгнании. Да, ЗНД никто не отменял. И да, меня зовут Дэвид Френдли.

Вдруг раздается знакомый голос:

— Привет! Так вот вы где! Каким ветром вас сюда занесло? Вас разыскивает мой отец! Он мне уже дважды звонил. Вы должны сейчас быть в телестудии!

Ганхолдер, в очередном веселеньком прикиде, засекла меня в углу.

— Да? Привет. А мне он не позвонил, — отзываюсь я, пьяновато растягивая слова.

— Не позвонил? А у вас телефон с собой?

Я роюсь в карманах пальто и пиджака. Нет мобилы. Сливочная блондинка смотрит на меня, как мать на первоклассника, потерявшего школьный портфель. Зигги и Хельги взирают на нее молча, две тощие птички-тупики, застывшие в стоп-кадре.

— О'кей, — говорит она. — Я ему позвоню.

Полкружки пива спустя Гудмундур собственной персоной входит в бар, точь-в-точь лось на пороге магазина „Мейси“ в сочельник: рога блестят, глаза сверкают. Но, заприметив своего брата во Христе на полпути в преисподнюю, он заставляет себя растянуть рот в улыбке и протягивает мне руку. Я сжимаю ее в своей.

— Добрый вечер, отец Френдли. Рад, что я вас нашел. — Он снова светится от счастья. — Ганхолдер сказала мне, что вы ей помогли сегодня утром.

— Истинная вера способна открыть любую дверь, — говорю я с пьяной улыбкой.

— Вы забыли свой телефон дома. Когда я набрал ваш номер, я услышал звонки наверху!

Он смеется, как ребенок. Я тоже не могу удержаться от смеха. Потрясающий тип. Такому хочется всадить пулю промеж глаз, или уж ты идешь с ним до конца. Все равно у меня нет пистолета.

Нам надо поторопиться. Шоу начинается через двадцать минут, — говорит он.

— Да? О'кей. Извините, что так вышло.

Интересно, заметил ли он, что я пьян. На кой черт я ему сдался? Он прощается со своей дочерью-красоткой, присоединившейся к подруге (брюнетке второго дня, в чьем списке побед, возможно, числится Тарантино) за соседним столиком. Гудмундур на мгновение застывает, наблюдая за тем, как его дочь смолит, держа в левой руке сигарету, а в правой бокал с белым вином. Я вижу движение его губ — вот он, неприметный язык тела, выдающий желание бабахнуть дочурку по темени увесистым изданием Библии, выпущенной под эгидой короля Якова. Но, прикусив язык, он прощается с ней по-исландски, она же, наконец удостоив его взглядом, выпускает ему в лицо облако дыма и с откровенной ненавистью в глазах ледяным голосом произносит:

— Блесс, паппи.

Сие может означать только одно — „Пока, папа“, но тон, которым это сказано, заставляет сжаться сердце чувствительного киллера.

Мы выходим на улицу. Вечер встречает нас холодом и ярким светом, как открытый холодильник. Если это самый горячий город в Европе, не мешало бы его немного охладить, особенно с учетом глобального потепления. Наш праведник выезжает из старых кварталов по новенькому хайвею, по бокам которого стоят свежевыкрашенные типовые многоэтажки. Белопятнистые леопардовые горы, окружившие город, купаются в солнечном свете, чайки перелетают с одного фонарного столба на другой. На светло-голубом небе почти теряются серенькие облачка — вот капли человеческой спермы, вот игрушечные киты, — тихо проплывающие над городом. Тем временем я пытаюсь трезво отвечать на вопросы праведника.

— Я оказался не у дел. Вашего адреса у меня не было, а номер телефона вашей дочери я взять забыл. Вот и сидел в кафе, болтал с местными. Довольно познавательно.

— О, кофейни в Рейкьявике — места небезопасные, — говорит он и неожиданно начинает смеяться.

Поначалу я истолковываю этот смех так: когда-то он попивал, но потом Господь его отрезвил и подарил ему телевизионную станцию. Но чем дольше длится смех, тем становится яснее, что таким образом он пытается замаскировать боль, вызванную лицезрением курящей и пьющей дочери в мерзком притоне, да еще одетой так, словно она готова отдаться первому встречному. Не иначе как я попал под благотворное влияние отца Френдли, ибо должен признать: я и сам пришел в ужас. В какое-то мгновение она показалась мне дьявольским отродьем с горящими глазами и валящим изо рта дымом. Я решаю поддержать смех.

— Как говорит Лука в двадцать первой главе, „постигнет день, как силок, тех, кто отягчались объядением и пьянством“, — напоминает мне проповедник, сворачивая с хайвея на короткий, похожий на бруклинский, бульвар с трехэтажными домами справа и слева. Уж не про меня ли это он? Когда он припарковывает машину за одним из домов, я вдруг чувствую, что пастырский воротничок начинает душить меня, как тот силок.

— Вы знаете брата Бранхама? — спрашивает Гудмундур, пока мы идем от машины к зданию.

— Да, конечно, — отвечает отец Френдли с пьяной решимостью.

Исландский коллега останавливается как вкопанный, мгновенно возбудившись.

— Вы знакомы с его теориями?

— Да… В общем…

— Помните его слова, что Лос-Анджелес уйдет под воду и по улицам будут плавать акулы?

— Э… да.

— Интересно. Сегодня мне приснился сон. Мне снилось, что я еду в машине. В этой. — Он показывает пальцем на свой серебристый „лендкрузер“. — По Рейкьявику. И вдруг меня нагоняет огромный кит. Он плывет быстрее, чем я еду. По своей дорожной полосе. И, поравнявшись со мной, он поворачивает голову и что-то мне говорит. Но я не могу разобрать ни слова, так как окно у меня закрыто.

Гудмундур вопросительно смотрит на отца Френдли, словно ждет, что сейчас американский брат истолкует его сон, это важнейшее событие в истории христианства.

— Ну и ну. — Я поднимаю глаза к небу за советом. Мимо проплывают облака-акулы. Такое чувство, будто я рыба-удильщик и разговариваю под водой голосом Марти из детского мультфильма.

— Потрясно, — говорю. — Я бы на вашем месте позвонил ему и послушал, что он по этому поводу думает…

— Так ведь Бранхам умер в 1965 году.

Ёптыть.

— Само собой. Речь не о телефонном звонке, а о… звонке души, — спешит отец Френдли исправить мою ошибку.

— Звонке души?

— Ну да. В нашей конгрегации в Ричмонде это обычная практика. Каждый вторник по вечерам люди разговаривают со своими умершими родственниками. У нас это очень популярно. Верующие проявляют большой интерес. Я вроде коммутатора… соединяю их с ушедшими через… через нашего Господа.

Френдли нервно смеется. Стресс дает о себе знать.

— С Епископальной церковью я не очень хорошо знаком, — признается Гудмундур, — а что касается наших прихожан, то они с мертвыми не общаются. В бурное море мы не рискуем выходить.

Бурное море, ага.

— Я понимаю. Но дело в том, что… как сказать… Мы-то им не звоним. Это они нам звонят.

Представляете, при почти нулевой температуре, в светлый весенний вечер, на автомобильной стоянке, где-то в северной Атлантике, двое незнакомцев, отец Френдли и крестный отец безумия, хмельные от пива и божественных мыслей, несут полнейшую ахинею. Поистине изгнание — это бурное море.

— Мы живем последние дни. Я говорю об этом в своем телешоу уже больше четырнадцати лет. Последние дни. Я чувствую, отсчет уже пошел. — Гудмундур не сводит с меня горящих глаз неистового проповедника до тех пор, пока окончательно не убеждается, что информация дошла до моего сознания.

Когда я наконец отвожу взгляд, ощущение такое, будто меня опалило пламенем костра.