Он был веселый мужик. Малорослый и сильный, макушка белая, зато бакенбарды исчерна-черны, а улыбка – убийственно милая, огибающая недостающую четверть зуба. Он все время весь стремился вверх и вперед: живот подтянут, грудь колесом, щеки надуты, – на вид этот человек был настоящим вечным двигателем.

Смотреть, как он курит, было красиво. На правой руке у него не было среднего пальца («он на Пасху в шторм утонул»), но между пальцами не было видно промежутка – такими толстыми они были и столько места занимали. Но в них торчала сигарета, и он затягивался. Мне всегда казалось, что он посасывает сигарету как коктейльную трубочку. Он всегда надолго задерживал дым, так что все уже начинали удивляться, куда он его дел, может, он у него снизу выйдет? Но тут он наконец вылезал из ноздрей, неспеша и с достоинством, словно белый столб из трубы Ватикана.

Байрингу Йоунссону, когда мы познакомились, было уже лет пятьдесят, но все равно он считался моложе, чем я, на которой оставили след плавания по житейскому морю. Мне даже хватало глупости думать: «Разумеется, этот человек – мой последний шанс!» Мой Байринг по характеру был веселым, но в душе у него сидел эдакий черныш, который всегда давал о себе знать на четвертый день, будто бортмеханик, просовывающий черную от мазута голову в каюту.

В нашу первую зиму я всегда ждала его на пристани, продрогшая, с напомаженными губами. Он обычно сходил на сушу неадекватный:

«А-а, вот ты где! Где была?»

«Да здесь была… хе-хе, дома».

«Я тебя обыскался! Ты куда-то пропала!»

«Не-ет…» – робко переспрашивала я, еще не поняв что это у него такой абсурдистский юмор.

«Ну вот… А в винный ходила?»

«Да».

«И коктейль купила?»

«Да. Canada dry и апельсиновый».

«А трахусиновый? Ха-ха-ха».

Он всегда начинал с постели, хоть в десять часов утра, а по окончании сей процедуры следовали возлияния – и уже не прекращались до самой ночи. Я не всегда поспевала за ним в этом, хотя в общем-то пьяные мужики мне нравились. Потом он отрубался и спал сорок часов.

Затем начинался второй день на суше, точная копия первого. Он был мощный любовник, хотя нежности не были его fuerte. В молодости он был женат на женщине, которая сейчас жила в Исафьорде, и у них была дочь Лилья, которой сейчас было двадцать и которая порой заглядывала к нам на стаканчик.

Впрочем, и у меня в тех краях была какая-никакая родня. Родственники дедушки со стороны матери еще жили в Исафьорде. В одно воскресенье я сидела и показывала моих мальчиков трем сильноруким женщинам, которые одна за другой повторяли: «С кофейщиком твоей мамы-то как плохо вышло!» Фридрик Джонсон умер в 1964 году: рухнул посреди телефонного разговора. Мама устроила пышные похороны в соборе и поминки в отеле «Борг». Папа пришел в церковь первым, а ушел последним. Через несколько месяцев они возобновили прежние отношения. Первый год она не переставая плакала.

«Но ведь сейчас у них все хорошо, правда? Как там твой папа – нормально?»

Вот так меня спросили про папу. Как он там – нормально? Ну да, наверно, он стреляет малых детей через окно, а в подвале устраивает газовую камеру, а в остальном он очень милый человек.

«Ах, да, вот как, значит. А где они сейчас живут?»

«На улице Скотхусвег. Они купили старый дом Бенни Торса, то есть мама… она его купила».

А в остальном я была довольна, что приехала на Западный фьорды, где исландцы наиболее исландские. Упорные и скромные пьянчуги. Конечно, я бы предпочла Брейдафьорд, да там уже большинство домов опустело. Как по нотам: едва на острова провели телефон, большинство жителей уехало на большую землю. Тысячелетней цивилизации пришел конец. На самом деле я вру, потому что на острове Флатэй и на Лаутрар кто-то все еще жил, а на старых добрых Свепноу больше нет. Эйстейн с Линой где-то после войны оставили хозяйство, и их ввели под руки в благоухающий цементом дом престарелых в Стиккисхольме. А с ними все хуторяне исчезли. Кроме бабушки. Ей было уже около восьмидесяти пяти, но она была несговорчива, в конце концов ее удалось уговорить хотя бы зимой находиться на Флатэй. Она жила там в старом сарае, но весной велела парням отвозить себя на Свепноу и всегда приезжала туда до прилета крачек. Мама волновалась за нее, но, как оказалось, зря: старушка прожила еще шестнадцать летних сезонов. И никто не знал, как и чем. Она не принимала никаких посылок с едой, не отвечала на почту, а когда к ней приезжали в гости, не желала никаких расспросов. Она стала единым целым с небом и землей и читала только по крачечьим яйцам: жадно глотала новости о погоде на Южном полюсе и корме в Северной Атлантике, а закончив чтение, скомкивала скорлупку. Все очень старались перевезти ее в город. Ведь там было каменное жилище, динамо-машина и масляное отопление, но она цепко держалась за свой «Домик Гюнны» и говорила, что она, мол, не муха, чтоб в дома залетать: «Я от такого житья разнюнюсь да разгунявлюсь». Дошло до того, что осенью 1962 она отказалась покидать остров, сказала, что ей надо выполнить обещание. Смерть пришла с юга под черным парусом по белооскаленным волнам, держа курс прямо по ветру. К полудню она доплыла до Бабьей бухты и взмыла вверх с шорохом плаща, – а ее уже ждали под одеялом. Столетнее сердце прикрыли крышкой. А на следующий день я вылетела из Гамбурга на родину.

В ее постели нашли ветхий, очень толстый томик в потертом кожаном переплете – «Исборник». Это была ее книга, содержавшая учет улова и рыбацкие вирши прошлого века, а также «Книгу учета пуха В. Й. 1923–1962». А еще там были рассказы о штормах и крушениях, а также несколько самосочиненных стихов: «И все мне снится, снится мне / божий олух Йоун». Значит, я не единственная в нашем длинном роду женщина, которая лежит под старость в сарае и издевается над Йоунами.

Но несмотря на мою сильную йоунизированность в прошлом и на все недостатки, мой Байринг был самым сносным из всех. Он был el hombre, хотя я и не уверена, что на самом деле любила его. Но как вышло, что женщину вроде меня мог очаровать грубый рыбак с Западных фьордов? Который на корабле плавал, только если сам выходил на промысел, а книгу открывал только если это были исландские биографии, – а я этот сорт литературы презирала. Если верить им, то жизнь в Исландии была одним сплошным газетным раем, не знающим ни страданий, ни ошибок, ни поражений, где избранные принцы из именитых родов делали блестящие шаги из университетских залов в парламент, а оттуда все выше и выше, заглядывая по пути к разным женщинам, пока не находили одну-единственную, которая могла вытерпеть и скрыть от посторонних всю их ложь, фальшь и распущенность.

В политике Байринг был типичным исландцем: вконец запутавшимся, но крикливым. Ему нравился Карвель. Ребята-демократы всегда виделись мне какой-то более опрятной разновидностью коммунистов, вроде быка со спиленными рогами. Но мне никогда не хотелось обсуждать с моим моряком политику, а ему никогда не хотелось со мной в Рейкьявик – смотреть в театре «Умника». Но если мы замыкали другие контакты, всегда вспыхивала большая искра, и машинка заводилась. Наконец-то я повстречала человека, который был большим психом, чем я. К тому же, у меня жизнь в прошлом была труднее, чем у него, и я подпитывалась его жизнерадостностью, словно изможденный краб, обнаруживший корм. И чем больше я его пожирала, тем больше он производил. Мой смех сделал его звездой в мире нашего веселья: он играл главную роль, он прибежал с пристани прямо в дом с новенькой программой – серенадой, которую он сочинил под койкой:

О Герра! О Герра! Ты вовсе не мегера! Без меры, без меры, хочу тебя без меры! Откуда ты такая? С восточного ли края? С поселка Мирасель? С немецких ли земель? Но мне на то плевать, Хочу тебя… ть!

Затем он достал из своей моряцкой котомки шелковое платье с красно-белым цветочным узором: говорил, что купил его на Бурляндии – густонаселенном острове, на который они якобы случайно наткнулись в рейсе, на полпути между Исландией и Гренландией, и который веками скрывался от мореплавателей. Бурляндия была во всем не похожа на Исландию. И растительность там была обильная, и погода хорошая, и они провели там весьма бурные выходные в столице Гюнне.

Так он мог молоть всякий вздор, и его было приятно слушать, пока на сцене не появилось вино. Любовь таяла с каждым глотком, каждый поцелуй превращался в каторгу, а ласки – в одиночный вид спорта. В последний день он проснулся обиженный и упрямый, и вопиюще похмельный. Бортмеханик всунул свою мазутно-черную голову в каюту и начал гонять меня то в дом, то из дому.

«Фифа президентская!»

Я испугалась и заперлась в туалете. Он колотил по двери, пока панель не подалась. А потом он уехал на промысел со сломанной рукой. Но это оказалось для него чересчур, и на третий день он прилетел домой по воздуху на американском военном вертолете, со слоновьей лапой вместо руки. Он продлил отпуск по болезни на неопределенный срок, а в поверженном состоянии он был совсем другим: у нас бывали счастливые дни и красивая семейная жизнь. Байринг был дома и знакомился с моими мальчиками, занимался с ними армрестлингом и поддавался Халли, когда тот случался дома. К тому времени сей юноша уже поступил в колледж и жил в общежитии в Исафьорде. Я радовалась, что у меня есть муж, который любит всех моих сыновей одинаково, потому что ни один из них ему не родной, и съедает все, что я ему ни подам. Который просыпается раньше меня и варит кофе на двоих. Который входит в спальню смеясь и завершает каждый день мощной песнью плоти.

Наконец моя жизнь наладилась.