Я старалась не терять времени даром и сделать что-то для себя. В мамином нахлассе я нашла три письма от моей подруги детства – Майке. Она писала мне с интервалами в десять лет, и каждый раз, когда я была за границей; конверты в конечном итоге попадали к маме.

«Милая старая подруга! Порою моя мысль возвращается к тебе, и я погружаюсь в раздумья о том, где и как протекала твоя жизнь…» Конечно же, при чтении меня невыносимо замучала совесть. Мне показалось, что я принесла ей такое ужасное разочарование. Оглянувшись назад, я увидела все как есть: что я окончательно провалила то задание, которое в свое время дала нам фройляйн Осингха. Мы были – две подруги, вместе выбегавшие в жизнь. Майке, судя по всему, не сворачивала с прямого пути и теперь расспрашивала о моих кривых дорожках. Она все так же жила на своем острове, в собственном доме, с собственным мужем и народила целую кучу детей и внуков. Она, как говорится, состоялась. Мы с ней были на разных берегах…

…пока я не вернулась в Норддорф на Амруме; это было в моей ранней старости.

Небо было, как картина фламандского живописца, и Майке подошла к дверям красного кирпичного дома возле кладбища, поздоровалась со мной по-немецки и не смогла скрыть тот удар разочарования, который получила, взглянув на мое лицо. Исхлестанная волнами житейского моря, с табачно-желтыми пальцами и похмельно-тонкими волосами, я пришла к ней – к той, которую жизнь сберегла, словно выходное платье в шкафу: на ее лице не оставило своего следа ничего, кроме времени. Ее волосы были ослепительно-белыми, уложенными в прическу, на ней была фиолетовая блузка с высоким воротником, а поверх нее – серебряная цепочка с крестиком. Но уголки глаз еще были, как у той веселой девчонки, которая бегала со мной по взморью и прятала выброшенную морем помаду в дюне. В ее саду было полно ярких цветов, а полы в доме сверкали чистотой. В гостиной стояли стулья, обитые счастьем. Мне предлагали стаканы, а я пыталась курить по-культурному и не слишком пьянеть. Мы беседовали по-немецки, потому что ее муж был немцем, а также и все дети; фризский язык она давно уже бросила. Муж был на целую войну старше нее – оптик с необыкновенно широким кругозором, он проходил мимо книжных полок, такой весь из себя бледный, и казался столь же далеким от ада, как улыбка моей Ловы, – только вот за ним тянулась целая вереница белесых еврейских призраков.

«А ты? Разве ты не вышла замуж?» – спрашивал она.

«Отнюдь: я это делала слишком часто. Только это дело, как выяснилось, мастера вовсе не боится».

Я немедленно вспомнила всех моих Йоунов, и отечественных, и зарубежных, и к своему величайшему удивлению обнаружила, что они все до одного уже умерли. Сейчас они все вместе сидят в портовом кабачке в раю, травят байки и пьют шнапс. А Магистра Якоба поставили у дверей – наблюдать в щелку за этой самой мной.

Эти вечера у Майке были для меня жуткой ценностью. Мы общались, невзирая на ее изысканность и мою потасканность, помогали друг другу дойти до берега и слушали прибой у себя в груди, выдохи на взморье. Соленый ветер играл у нас в волосах, в небе хохотали чайки, а мы, шестидесятилетние старухи, стояли там, на белом пляже, с закатным светом в морщинах, будто вопиюще сентиментальные плакальщицы в каком-нибудь кино. И постепенно ко мне пришло откровение, что мой дом – здесь. Мне нельзя было уезжать отсюда. Самые лучшие минуты у меня были на острове моего детства в Брейдафьорде, в Хрепнювике у Глуби – и здесь, на острове Амрум.

Байресу, Парижу и Рейкьявику не удалось тронуть меня так глубоко.