Моя учеба в Гамбурге как-то сама собой сошла на нет. Кое-когда мне удавалось «поймать момент», но чаще ему удавалось поймать меня. Я утратила контакт с компанией Art und Party в Санкт-Паули, познакомилась с Куртом, а под конец перебралась к нему и стала работать в баре у его брата. У Курта был скоростной автомобиль, и нам нравилось носиться на полной скорости по мостам через Эльбу и мимо желтых полей за городом, а иной раз и подальше – в Кельн, в Амстердам. Его отец занимал высокий пост при Гитлере, и он (а заодно и я) избрал такой способ умчаться от слишком близкого прошлого. В Германии на автобанах нет скоростных ограничений.

Но однажды пинцет Господа вытащил меня из круговерти жизни континентальной барышни и посадил на благоухающее рыбой судно в Исландии. И вышло со мной, как с Гретой Гарбо во время ее поездки в Гренландию. Из-за каблуков мне было чрезвычайно трудно ощутить почву под ногами, понять, где я и что со мной, и только сейчас я вижу, каким тогда все было красивым-красивым.

Бабушка Вера ни с того ни с сего взяла и померла. Если б гора Эсья исчезла, мы бы и то удивились меньше. Сто лет проходив в работниках у фермеров и хозяев в Брейдафьорде, она наконец нанялась к «хозяину там, наверху», как она обычно называла Господа Бога.

Гроб с телом поставили в Ранакови, а это, как известно лишь немногим, – старейший в Исландии дом; на его крыше травяная грива, он стоит между усадьбой и причалом. Было логично, что старейшая в Исландии женщина после смерти оказалась именно там.

Мне позволили остаться наедине с бабушкой в темноте, и я ощутила, что она ушла не полностью. Во время войны я видела сотни мертвых тел, но лишь дважды стояла пред умершими близкими. Хотя с момента кончины прошло уже четверо суток, в этом сухом окоченевшем теле еще чувствовалось присутствие бабушки Веры. Ее жизнь таилась в нем, словно сочная сердцевина в увядшем цветке. Ее душа так долго жила в этих костях, что не смогла бы отделиться от них всего за один день. Несколько мгновений спустя я услышала ее голос у себя в голове: «Вот я и этот день гагачьим пухом выстлала!»

Когда я вышла за порог, острова в море трепетали на западе, словно вуаль-туман на озере – удивительное зрелище! Ветер задувал волосы мне в глаза, а из-за угла показалась мама. Она остановилась, и мы на мгновение застыли перед старейшим в Исландии домом.

– Она такая… жесткая, – сказала я маме.

– Да, мама была жестким человеком, – ответила она.

– Да не в том смысле… я потрогала, а она как дерево.

Смертная гримаса напоминала шедевр резчика по дереву, а руки на покрывале – древние столовые приборы. И покойником от нее не пахло. Если честно, по-моему, ее надо было не закапывать в землю, а сохранить – она была святыней, воплощенной историей Исландии. Старейший в стране дом был старше нее всего на полвека.

– Да, – только и ответила мама и продолжила стоять возле угла дома. Я не смогла приблизиться к ней, и мы стали молчать дальше. Между нами были океаны. Жизнь разлучила нас при рождении войны, и чтобы соединить нас вновь, потребовался столетний человек. Наконец она шагнула ко мне, и мы бросились друг к другу в объятья – впервые с января сорок первого, который был целых двадцать лет назад.

И все же мне не суждено было стоять в передней лодке, когда мы погребли по морю – погребать бабушку. Конечно же, мне пришлось довольствоваться тем, что меня посадили в заднюю. Несмотря на объятья, мама все еще была сердита на меня за то, что я давешним утром не проснулась вместе с ними на улице Брайдраборгарстиг. Она в гневе протянула мне мальчика, когда я объявилась там к полудню.

Я знаю мало вещей прекраснее брейдафьордской похоронной процессии. Гроб везли на лодке, первой в длинной веренице лодок, которые шли в кильватер на медленной-медленной скорости между шхер и банок, держа путь на остров Флатэй; а Хозяин с Небесного хутора всегда обеспечивал тем, кто греб на погребение, «белый штиль», и на небе, как у нас говорили, не было «ни облачоночка». Далеко голубые горы на побережье Бардастранд из чистого сочувствия выстроились в такую же вереницу: они склонили свои вершины и отроги, всматривались подтаявшими сугробами в глубину и плакали горючими весенними ручьями.

– Да уж, выбрала она денек, – донеслось с кормы.

От мужиков уже слышался пьяный шум – они были большие охотники до похорон. Порой они не возвращались с них по нескольку дней и получали от жен заслуженное наказание: те переставали подпускать их к себе.

– Ну и сколько же нужно дней стольким людям, чтоб законопатить дохлого островитянина в землю, да еще в самый разгар страды?!

Мама с Фридриком стояли на передней лодке рядом с гробом, вместе с Эйстейном и Линой. Я так и вижу лицо мамы на моем воображаемом плоскоэкраннике, моем судьбовизоре, – холодное, просоленное выражение; а еще это лицо слегка напоминало мне брейдафьордских гаг: само белоснежное, а волосы черные-пречерные, мелкими кудрями, они тихонько шевелятся под траурной косынкой, которая дышит вместе с ней, а самые тонкие в мире усы подрагивают, когда гроб опускают в пахнущую землей яму. А вот и я – в траурном костюме в стиле «шестидесятых», губы накрашены, в руках дамская сумочка; я как актриса в кино гляжу на белый новехонький крест: «Вербьёрг Йоунсдоттир (1862–1962) – поденщица».